, Мизя спросила его: правда ли, что он просил ее руки у отца?
- Да, просил, и этот союз осчастливит меня, если только ты желаешь его добровольно, без всяких внешних побуждений.
- Ты знаешь, Альфред, что чувствует мое сердце, - прервала она его. - Несколько пролетевших лет не изменили меня, они отняли только всякую надежду, но теперь, как и прежде, я все еще люблю его. Если, несмотря на эту сердечную болезнь, на эту вечную печаль и тоску, ты хочешь взять меня, как друга и товарища, если хочешь сделаться моим законным защитником, я буду твоей. К тебе я имею более привязанности, более уважения, чем к другим. Если бы не он, чувствую, что любила бы тебя. Хочешь ли взять меня с этим условием?
Альфред промолчал минуту и потом сказал:
- Настал час признания, дорогая моя кузина. Я тебя давно люблю.
- Я очень хорошо об этом знаю.
- Я надеялся, что, может быть, время, разлука переменят твои чувства.
- О нет, нет, никогда! - живо прервала Михалина. - Кто любит, как я, тот любит навеки.
Альфред печально опустил голову.
- Ты приказываешь мне довольствоваться рукой, когда я желал бы получить и сердце. Я должен бы возвратить данное слово, но не имею сил.
Михалина с состраданием взглянула на благородное лицо брата, на котором видна была глубокая грусть.
- Кончим все разом, - сказала она.
- Окончим, - отвечал он.
Эти слова были произнесены грустно, потом наступило долгое молчание.
- Видишь, как я откровенна с тобой, - добавила Михалина. - Ты один только узнал мою тайну из собственных моих уст. Повторяю еще раз, я люблю его. Не сердись на меня ни за тоску мою, ни за привязанность, ни за грусть. Кто знает будущее?.. Я буду бороться с собой. Ты же люби меня, как брат любит сестру, - и такие же чувства всегда найдешь ты в моем сердце.
- И это уже мне дорого, когда ничего более получить не могу.
- Брак наш будет тихий, скромный, только в кругу родных. Потом мы поедем в Скалу. Не будем делать ни больших приготовлений, ни веселой свадьбы. Не правда ли?
- Я на все согласен, делай, как хочешь.
Граф не мог понять, почему Мизя и Альфред непременно хотели обвенчаться так тихо и почти тайно. У них был об этом ужасный спор, но Мизя поставила на своем. Съехалось только несколько родных, пани Христина и ее дочь.
Брак совершился рано утром в домовой церкви, а после обеда молодые, согласно их желанию, отправились в Скалу.
Это было немного по-английски, и граф не имел ничего сказать против этого, потому что все иностранные обычаи считал хорошим тоном. Жизнь наших молодых была тиха и спокойна, и даже счастлива в умеренном значении этого слова. В сущности, их жизнь нельзя было назвать счастьем, а скорее спокойствием.
Старый граф, глядя на них, говорил, что не видал в жизни такого счастливого супружества и такого согласия, и много утешался этим. Но недолго привелось ему наслаждаться.
Однажды за столом он объелся страсбургским паштетом с голландскими колбасами, заболел, благословил детей и умер. Вскоре после этого Мизя отпустила на волю всех родных Евстафия и населила ими пожалованный им кусок земли. Этим она доказала, что все еще думает о нем. Альфред присоединился к этому доброму делу, дав со своей стороны щедрое пособие. Молодые переехали из Скалы в знакомую уже нам деревню покойного графа. Михалина по-прежнему была спокойна и грустна. Альфред хозяйничал. Он не раз старался узнать что-нибудь о своем приятеле, но напрасно. В продолжение этих десяти лет о нем не было никакой вести, и никто не знал, что с ним сделалось.
Прекрасное раннее утро озаряло очаровательную Подолию. Ее холмы и пригорки, скалы, ручьи, реки, долины, старые развалившиеся замки, зеленые дубовые леса были в полном блеске свежей красоты.
В отдалении белела башня Каменца, высокая доминиканская колокольня, разукрашенный минарет и множество домов, которые, теснясь на этой удивительно высокой скале, как бы желали всех приютить у себя, свидетельствуя, что тут не безопасно от турок.
Ближе к нам темнеет старый замок с остроконечными верхушками своих башен.
Экипаж, запряженный шестью лошадьми, тихонько приближается к городу, из него с любопытством выглядывает красивый мужчина и прелестная головка женщины.
Разбросанные по скале каменные стены костела и знаменитый замок все яснее и яснее вырисовывались. При виде этой неожиданно чудной картины наши путешественники вышли из кареты и пошли пешком.
Этот мост существовал, вероятно, со времени турок и соединял город с древней крепостью, крепкая стена необыкновенной высоты узким проходом вела из замка собственно в Каменец.
Внизу шумит протекающая вокруг скалы река и белеют хижинки, прицепленные, как гнезда ласточек, в глубине и по бокам гор.
Восхитительный вид!
Альфред и Мизя простояли тут долго в раздумье и упоении. Но это только еще преддверие несравненного Каменца. Целый день потом, подстрекаемые любопытством, они обходили эти остатки прошлого, этот дорогой памятник давних времен, который, как и все на свете, сбрасывает уже понемногу старое одеяние, чтобы надеть новое. Не знаю, который из наших городов может похвалиться такими древними памятниками, какие в Каменце. На каждой улице привлекают внимание то старые гербы, вырезанные на камне, то надписи, то разные знаки, то предания. Здесь все заставляет думать о прошедшем. Отовсюду очаровательные, живописные виды. Здесь увидим возле Станиславских, ягеллонские орлы и турецкие цифры, на польских воротах старые гербовые знаки шестнадцатого столетия. Вот дом, замечательный пребыванием Станислава-Августа, и нечем ему похвалиться, на решетке другого дома видим гербы литовской княжеской фамилии, из развалин судебного дома надпись над окнами свидетельствует о знаменитости и великолепии прошедшего.
"Nolite judicare!"
Над дверьми строения, служившего собранием для совещаний, на заложенном в стене камне виднеется насмешливая надпись:
"Domine! Consrva nos in расе".
Это просьба угнетенных турками жителей Каменца!
Начиная с карвасоров, с польских поместий, повсюду удивляешься числу этих памятников, соединенных на таком малом пространстве. В Ветериских воротах, которые идут из польских поместий, привлекает надпись, а еще более остатки крытого моста и красивых развалин. Какой чудный вид! Все скалы, обделанные как бы старанием людских рук и испещренные дорожками, кажутся огромным муравейником, среди которого снуют муравьи. Что за вид с валов! Каждый камень носит следы человеческой ноги, заросший даже мхом, замазанный, залепленный, поврежденный и умышленно разбитый он все-таки являл собою памятник.
Но более всего обращают внимание два остатка древности. В доминиканском костеле амвон, удивительный в своем роде красоты, высеченный из одного огромного куска гранита, украшенный сверху надписью из Алькорана. Оригинальность рисунка, утонченность исполнения описать невозможно, их нужно видеть. Очень жаль, что его неудачно выкрасили и в середине поставили ангелов. Следовало оставить его без малейшей перемены. Католический священник, проповедующий с него, был бы ему лучшим украшением.
В соборе, как свеча прилепленная к одной из его сторон, выдается тонкий, красивый минарет. Наверху его месяц, на котором поставлено изображение Божией Матери. Что за поэтическая мысль!
Внутри круглая лестница из полутораста с лишком ступеней ведет на крылечко, с которого муэдзин призывал правоверных на молитву.
Темные внутри собора древние своды дополняют впечатление, производимое этим зданием.
Целый день Альфред и Михалина гуляли по Каменцу из конца в конец, наконец усталые они уселись на валу, где могли отдохнуть, наслаждаясь красотами природы. Видимый отовсюду замок будил в душе много воспоминаний.
Исчезнувшие навеки знаменитые имена невольно приходят на память. Вместо них видишь теперь имена, легко обогатившихся, неведомо откуда явившихся пришельцев. Они заботятся только набить себе карманы и вовсе не сознают обязанности прославить свое имя чем-нибудь полезным для отчизны. Думать не о своем только добре, а также об общем, как-то стало странно. А еще не так давно древние имена достигли славы кровью и пожертвованиями.
Так думал Альфред, припоминая, сколько пролито было польской крови под Каменцом, Хотимом, на Волыни и в Буковине, и притом крови самых знаменитых людей. А теперь от новых панов и панычей не добьешься в минуту опасности и одной капли крови.
Гордая и самолюбивая аристократия была большим злом для края, но все же она отличалась великими деяниями и бесчисленными жертвами. Со славными именами окончились и славные дела. Размышляя о прошедшем, Альфред вдруг повернулся и вскочил с лавки, на которой сидел с женой. Мимо них прошел странно одетый человек, вид которого изумил Альфреда. Мизя тоже взглянула на него, побледнела и отвернулась, проходивший исчез. Он был одет очень просто, в крестьянском платье, с палкой в руке, в соломенной шляпе. Прохожий, напоминавший Евстафия, скрылся за деревьями.
Альфред хотел бежать за ним, но после минутного размышления остался на месте. Они оба его видели, но каждый из них старался скрыть неожиданную радость и беспокойство.
Они нарочно долго просидели на лавке в надежде вновь увидать его, медленно возвращались домой, думая его случайно встретить, но напрасно.
Вероятно, вам известны подольские живописные окрестности, грешно ехать в далекие края, не насладясь сперва красотами своей родины. Артист, который поехал бы искать там вдохновения и древностей, возвратился бы с обильной добычей.
Альфред и Мизя остановились невдалеке от подольской столицы, у родных, где намеревались пробыть несколько дней. Артист в душе, Альфред обежал все места, с палкой в руке спускался по утесам, обходил пещеры и развалины. В один день вечером, в ясную погоду, при северном холодном ветре, он зашел далее обыкновенного. Каждый холм привлекал его, обещая новый вид, красота утесистых мест влекла его все далее и далее своей редкостью. Взбираясь с пригорка на пригорок, из леса в лес, с утеса на утес, Альфред наконец заблудился. Утомленный он сел на камень, думая, что о нем будут беспокоиться, если он опоздает возвратиться. Проходивший в это время крестьянин, увидав его сидящим на холме, остановился и, поклонясь, спросил:
- А что, пан не заблудился ли?
- Почти, мой милый, не знаю, право, как я дойду назад до N, устал-таки я порядочно.
- Вы могли бы отдохнуть тут недалеко, у Бондарчука.
При таком знакомом, хотя очень обыкновенном в этом краю имени, Альфред изумился.
- Где же живет этот Бондарчук?
- В яре, недалеко. Вот там виден хуторок.
- Что же он крепостной чей-нибудь?
- А Бог его знает.
- Хозяин?
- Нет, пан, так, добрый человек, не знаем сами, откуда: нам Бог его как бы с неба послал. Поселился в этом яре, построил домик, огородил садик, завел пчел.
Альфред начал думать, что он неожиданно попал к приятелю. Все более и более убеждаясь в этой мысли, он подошел к крестьянину, стараясь выпытать у него нужные сведения.
- Что, он уже старый человек?
- Кажись, нестарый, хотя борода и делает его старым. Никто не знает, откуда он пришел, кто ему дал этот клочок земли. Для нас, соседей, Бог его дал. Теперь есть с кем посоветоваться, получить облегчение в болезни, в беде, мы очень привыкли к нему. Вот я теперь засек ногу топором и иду к нему. Он знает травки, имеет пластыри и многим помогает. Сестра у меня была больна без надежды, у всех лечилась, призывала даже и цирюльника, никто не помог, а он написал что-то такое, велел снести записку в Каменец, а там все очень удивились и дали скляночку: едва сестра приняла половину, как уже встала на ноги. И не нам одним он так удачно помогает, все за него Бога молят.
Альфред еще более убедился, что счастливый случай навел его на след приятеля. С биением сердца шел он протоптанной дорожкой к указанному хутору. Солнце уже почти закатилось, и последние лучи его отражались на верхушках деревьев, весь яр объят уже был сумраком и дышал холодным ветром. Распустившиеся цветы мелиссы, шиповника и других трав наполняли воздух благоуханием. Густо сплетшиеся березы, дубы, орешник загораживали домик, и только синяя струйка дыма, взвиваясь кверху, возвещала о человеческом пребывании. Они подошли наконец к окруженному терновником валу, и крестьянин тотчас же отворил ворота.
Альфред еще раз убедился, что его привел сюда счастливый случай, увидев это строение. Два старые кривые дуба охраняли его своими листьями, а поляна, заросшая густым лесом, окружала ее за валом. С северной стороны утесистая гора с выдавшимися серыми утесами, через которую пробивалась зелень, совершенно закрывала это тайное убежище. Между скал узенький чистый ручеек стекал на каменья и разливался в глубине долинки по глубокому вырытому руслу. Тишина прелестного вечера прерывалась только говором колеблющихся от дуновения ветра деревьев. Они вошли во дворик, у порога залаяла собака, подняла голову и осталась с выпученными глазами, как бы желая распознать вошедших. Этот маленький домик прилегал к другому небольшому строению. Оба строения были окружены садиком, засаженным фруктовыми деревьями, огородными овощами и лекарственными растениями. В нем были поставлены в несколько рядов соломенные стулья. Под старым дубом большой кусок скалы, брошенный как бы умышленно, служил вместо лавки.
Маленькие сени разделяли домик на две части, крестьянин показал Альфреду налево. Он уже не сомневался, что после десятилетней разлуки наконец найдет давнишнего своего товарища, и отворил двери. В маленькой избушке, белой и чистой, освещенной двумя окнами, сидел за столом нагнувшийся над книгой мужчина, одетый по-крестьянски, с отпущенной золотистой бородой, с открытой почти лысой головой, со впалыми бледными щеками. Это был тот самый человек, которого Альфред случайно встретил в Каменце.
В этой избе ничего не было, кроме стола, лавки, двух простых деревянных стульев, полки с несколькими книжками и маленькой аптечки. Над камином висел литографированный портрет Альфреда, сделанный когда еще они были в университете.
При стуке отворяющейся двери Остап повернул голову, узнал Альфреда, вскрикнул и бросился к нему с распростертыми объятиями.
- Ты здесь! - воскликнул он. - Ты у меня!
Они крепко обнялись.
Альфред рассказал о том, как случайно открыл он жилище Евстафия. Далее у них завязался бесконечный разговор.
- Давно ли ты здесь живешь? - спросил Альфред.
- Несколько лет, - отвечал Остап. - В нашей стороне, сам знаешь, мне нельзя было оставаться, я искал скрытного места, купил клочок земли и построился, как желал. Я покоен и доволен моим положением: близок с теми, которых зову братьями, служу им наставником, утешителем и, без великих издержек, даже благодетелем. Где же мне было бы лучше? Нигде! Поди, посмотри мой садик.
Они вышли под старый дуб, где находился обломок скалы. Тут Альфред увидал высеченную в горе глубокую пещеру, обросшую при входе хмелем. Над нею был крест, сделанный из двух простых бревен, под крестом лежал камень, служивший для отдыха. К нему вела узкая тропинка.
Альфред почувствовал, как счастлива должна быть жизнь в таком убежище человека, который должен искать уединения, потому что свет не хотел его принять в свой круг.
- Хочешь ли знать, как я провожу жизнь? - спросил Евстафий. - Дни за днями проходят одинаково, кажется, медленно, однако незаметно ведут к общей цели, к смерти. Один со старым слугой, который обрек себя на монашеское со мною заточение, и с собакой, которая встречает меня при возвращении, живу я целый год. Редко какая-нибудь нужда вызывает меня в город. Всякий день соседи приходят ко мне за советами и за лекарствами, это для меня самое приятное занятие, иногда же сам отправляюсь по деревням и отыскиваю больных. Сколько раз, спасая мать, отца и ребенка, я благословлял тебя за то, что ты мне позволил с собою учиться. Остальное время смотрю за пчелами, читаю, копаюсь в саду. Простая жизнь, такая, какую вели древние монахи и над которой смеется нынешняя цивилизация. Сколько раз мне на мысль приходила непреложная необходимость монастырей. Можно легко, вместе с протестантами, издеваться над монахами и затворниками, но многие обрели в них покой, которого напрасно искали повсюду.
Послав крестьянина к жене с запиской, Альфред остался ночевать на Бондарчуковом хуторе, как его звали в околотке. До поздней ночи их занимали воспоминания молодости, рассказы приключений в знакомой им стороне. На другой день рано они снова должны были расстаться. Без видимой печали, спокойно, принял Остап известие о замужестве Михалины, он не дал заметить, что его соединяла с ней не одна благодарность.
Смерть графа, отпуск Михалиной на волю родных тронули его до слез. И не удивляйтесь этому: уединение возносит человека, мягчит и, пожалуй, экзальтирует. Находясь постоянно в свете, мы утрачиваем понемногу способность глубоко чувствовать, сосредоточиваемся сами в себе и черствеем. В уединении же всякое впечатление сильнее и продолжительнее.
Солнце взошло уже высоко, когда Альфред, сопровождаемый Остапом, вышел из этого бедного жилища.
- Вот я нашел тебя, - сказал он Остапу дорогой. - Почему же тебе не придти когда-нибудь к нам, к своим, к тем, которые любят тебя?
- Никогда, никогда, - отвечал Остап, - я обрек себя пустыннической жизни, оставь меня в ней. Для чего я нужен вам? Мне здесь лучше, поверь мне.
- Но ведь пустынники и монахи показывались и показываются иногда в мире, почему же тебе, добровольному затворнику, не взглянуть на него?
- Я отвык от него, я уже не слушатель берлинского университета, которого ты знал когда-то. Одежда, мысли - все изменилось во мне. Одно осталось: приязнь, благодарность и убеждение, что между вами нет мне места. Прощай.
Этим оканчивается первая половина жизни Остапа Бондарчука.
В прекрасный весенний вечер на мшистом камне, под крестом, сидел Остап, грустное выражение лица его, казалось, было у него врожденным. Он вспоминал о своих молодых годах, о невозвратимом прошедшем. "Остаток дней моих, - думал он, - не принадлежит уже мне, а людям, моей жизни было только несколько минут, теперь кругом меня все бесчувственно, холодно, как вот этот камень, на котором я сижу. Я, точно как умирающий с голода гастроном, которому сначала подали лакомый кусок, а потом обносят каждым блюдом. Он смотрит, ждет, мучается, но все напрасно. Теперь уже настала очередь других... Обманчива жизнь человека: она много обещает, но первый мороз губит цвет этих обещаний, так что и зародышей их не остается. Такая жизнь похожа на бесплодное дерево, которое, когда подрастет, может быть, и будет на что-нибудь пригодно, например, на строение для защиты других людей от непогоды, на устройство птичьих гнезд. Будем же жить для других. Неисповедима судьба. Одни как бы от колыбели предназначаются для счастья, а другие - на поражение несчастьями и препятствиями жизни. Для одних течет жизнь розовой игривой струей, а для других - кровавой, мертвенной. Почему же это? Тайна! Тайна! Бог так устроил все, стало быть, это имеет свою цель. Может быть, когда-нибудь все это объяснится для нас и мы уверимся, что это к лучшему для нас. Человек еще далеко не совершенен, мы еще не сознали и не прониклись духом учения Христа Спасителя, еще и зародышей этого учения не видать в наших убеждениях всякого рода. Постоянная удача, счастье нас ослепляет, одуряет, и без того чрезвычайно слабые духом любви и смирения, мы от беспрерывного счастья становимся еще более тщеславными, гордыми и безнравственными. Это ведет к тому, что мы в глазах брата сучок, порошинку заметим, а у себя и бревна не видим, что мы делаемся самыми наглыми тиранами нашей меньшей братии. Отсюда происходят все дикие, невежественные и кровавые перевороты в обществе. Тягостна моя жизнь, но плакаться ли мне на нее? Родился я в нужде, вырос сиротой, благодетельный случай исторгнул меня из среды нужды, мрака и насилия, озарил меня светом науки и искусства, проповедующих об истине, добре и красоте, словом, об очеловечении. И вот открылся мне новый мир. С содроганием я взглянул на прежний мир, в котором так много поставлено препятствий для всецелостного развития человечности, в котором тысячи, миллионы моих братьев гибнут в борьбе с этими препятствиями, не достигнув должной, желанной для человека цели. Нет, они, оставшиеся там, по ту сторону, горькие, безнадежные мученики, а я уже спасен, для меня есть будущее. Будьте же благословенны вы, проложившие мне дорогу к источнику человечности - к науке и искусству. И ты, Альфред, который дружбой своей вызвал к жизни эту сторону моего внутреннего мира, и ты, имя которой я не смею назвать даже самому себе, которая взглянула на мужика, как на человека, и ты даже, который, наказывая, отталкивая меня, развил тем во мне чувство собственного достоинства, яснее определил мне мое положение, и вы все, которых я встретил в жизни, потому что даже зависть и ненависть ваши были плодотворны для меня! Будьте благословенны, люди, доброжелательные и недоброжелательные, будьте благословенны и скорби мои! В счастье я, может быть, забыл бы мои обязанности, разнежился бы и упал, страдания укрыли меня от нравственного усыпления, развили во мне силы и возвысили мой дух. Хвала и слава Тебе, Господи, за все!"
Долго сдерживаемые слезы оросили его лицо.
"Зачем же я плачу? Затем, что нет у меня действительного, живого, деятельного счастья, а есть только мечта о нем, вера в него, ожидание его. Неужели же целые годы пройдут в этих мечтаниях и ожиданиях, а там останутся только одни воспоминания об этих мечтаниях? Покоримся железной необходимости".
Он хотел встать, но близкий шелест остановил его. По дорожке оврага, которая полоской бежала в яр, спускалась белая женская фигура среди темных листьев, тихо напевая песенку. То одной, то другой рукой хваталась девушка за шиповник, за дуб и березняк, чтобы не поскользнуться и не упасть. Потом, разбежавшись, проворно и быстро прыгнула в долину, остановясь почти у самого дуба, под которым сидел Остап.
Увидав его, она вскрикнула, покраснела, улыбнулась и, пригладив черные свои волосы, начала оглядываться вокруг, как бы ища чего-то. Остап посмотрел на девушку с состраданием и любопытством и приветствовал ее.
- Добрый и вам вечер, - отвечала она, краснея и оглядываясь. - Вы все еще под своим дубом?
- Да, вечер так хорош, что не хочется сидеть в хате.
- И я не могу сидеть взаперти, - подхватила она. - Я прибежала к вам, чтобы узнать, не нужна ли я вашим коровкам.
- Благодарю тебя, Марина, - отвечал Остап, - старая Лепиха, вероятно, уже подоила их.
- Уже! - воскликнула девушка, простодушно всплеснув руками. - Вы, как я вижу, подрядили себе старую Лепиху: ну, так будьте здоровы. О, какой же ты недобрый, Остап, - добавила она, употребляя то вы, то ты. - Вы не хотите даже, чтоб я чем-нибудь отблагодарила вас за излечение моей матери.
- Благодарю тебя, Марина, но ведь ты одна при ней, в избе все на твоих руках, и у тебя немного времени. Я не могу согласиться, чтоб ты услуживала мне, бегая так далеко.
- И что за далеко? - живо отвечала Марина. - Как раз за оврагом, пройдя поле, луг, дубняк, плотину и деревню.
- А всего-то и выйдет с добрую полмилю.
- Ну, где же! Вам это так кажется, потому что с тех пор, как мать выздоровела, вы, я думаю, и трех раз не были у нас. Для меня это близко. Но скажите по правде, - сказала она, приближаясь к нему, - ваши коровы уже подоены?
- Не знаю, - сказал Остап, - но, Марина, тебе за этим бегать сюда нелегко, да еще и люди про тебя, пожалуй, что-нибудь наплетут.
Марина рассмеялась, вся покраснела и, всплеснув руками, сказала:
- Ах, Боже ты мой! Вас здесь все уважают и никто не осмелится подумать о вас что-нибудь дурное. Оставим это. Вот, лучше признайтесь, что я вам наскучила. Лепихе вы дадите молока, скажете: добрый вечер, и конец всему. А я вам не даю покоя, рассуждаю, привязываюсь, а это, может быть, вам не нравится.
Остап покраснел, пожал плечами.
- Как это все придет тебе в голову, Марина? - сказал он тихо. - Конечно, мне приятнее поговорить с кем-нибудь, чем сидеть одному, как в пустыне.
- Да, с каким-нибудь стариком, с ученым или с таким, который помнит о старых временах, а не со мной. Но скажите мне, подоены ваши коровы или нет? Я пойду, сама загляну в хлев. Ну, а если Лепиха? Впрочем, ничего, я могу ей помочь.
Она проворно побежала, маня Остапа к садику, который заслонял хлев. Остап остался под дубом в раздумье, потом начал тихо прохаживаться по траве, поглядывая на красивую Марину, которая не раз оборачивалась к нему с улыбкой.
Марина, в самом деле, была хороша, но рассмотреть это мог только глаз неиспорченный. Лицо ее, совершенно овальное, смуглое, полное жизни и огня, было покрыто ярким румянцем, черные глаза блестели, нос маленький, правильный, с раздутыми прозрачными ноздрями, губы мягкие, розовые, зубы белые, коса густая, роскошная, как подольская рожь, обвивалась вокруг головы, украшенной зеленью и цветами. Плечи круглые, как выточенные, стан сильный, гибкий и тонкий, выражение лица выказывало сильное чувство, несокрушимую волю и быстрое соображение.
Марина исчезла за кустарниками, перепрыгивая, как серна, через плетни, а Остап снова, задумавшись, уселся под своим дубом.
"Вот, - думал он, - один из тех прекрасных диких цветов, которым немного надо благоприятных условий для роскошного развития. Но, едва отнятая от материнской груди, она прямо с колен матери должна была уже прыгнуть к труду и, ползая, учиться служить. Если и осветил ее луч мысли, то разве ниспосланный Богом через ангела-хранителя, люди же и не подумали, что ей, кроме пищи, одежды и сна, нужны еще мысли и чувства, нужен свет, чтобы все это внутри ее зажглось и горело, как неугасимая лампада, до конца ее дней. Душа ее рвется к этому свету, жаждет его. Как она слушает, как схватывает и помнит каждое слово! Как в ней самое маленькое зернышко разрастается и расцветает! Сколько раз удивлялся я, когда она, спустя несколько дней, повторяла мои собственные выражения, а переданные ею самою, они казались еще сильнее и ярче. Какой же жребий ожидает ее? Шумная, пьяная свадьба, равнодушный муж, грязные дети, недостаток, труд через силу, преждевременная старость, грустная, холодная, сварливая..." Он не успел еще додумать этого, как вдруг Марина, выбежав из-за кустов, остановилась с подойником в руке.
- Вот и не было Лепихи! - воскликнула она, весело смотря ему в глаза. - Даже старый Иван признался мне в этом. Оставьте Лепиху в покое и не зовите ее. Какая вам в том помеха, что я буду прибегать сюда каждый день и доить ваших коров? Мне это приятно.
- Но всякий день ходить так далеко?
- Что же вам до этого? Зато я услышу ваш голос, а я так люблю слушать, когда вы говорите.
После этих слов она опустила глаза и закрыла их рукой.
- А люди? - сказал Остап.
- Ну, если у них есть охота, пусть сплетничают, мне это решительно все равно.
- И замуж не пойдешь?
- Оставьте меня в покое. Сто раз пошла бы, если бы хотела, потому что старого Кузьму люди знают, он ни в чем не нуждается, а я у него одна. Но я сама не хочу.
- Почему же?
- А вы хотите это знать? Пожалуй, скажу: потому что другого Остапа нет в деревне.
Она быстро убежала.
Остап при этом неожиданном признании остолбенел: ему было грустно, потому что приходилось оттолкнуть любовь, этот драгоценный дар на земле.
Солнце уже скрылось за горою, и начался резкий холод, часто очень суровый в долинах. Остап отправился тихими шагами к домику и, не входя в избу, сбросил с себя шапку и сел на порог. Марина, незамеченная, прокралась через сад, вскарабкалась на пригорок по едва заметной дорожке и, взглянув еще раз с высоты на Остапа, побежала в деревню.
На другой день снова ясный, тихий вешний вечер озлащал овраг Бондарчуковского хутора. Остап после своего странствования по соседним деревням, в которых у него были больные весенней лихорадкой, отправился под дуб, чтобы подумать и отдохнуть по обыкновению. Несколько раз взор его обращался на дорожку, по которой всегда приходила Марина, он желал, чтобы она более не являлась, точно будто ее веселость давила его сердце и вид ее терзал его.
- После вчерашнего признания, - думал он, - она, по крайней мере, несколько дней не покажется.
Но он не знал сердца женщины и забыл, воспитанник города, сельские обычаи. Марина явилась снова в свое время веселая, как и вчера, спокойная и первая его приветствовала обыкновенным своим "добрый вечер".
Глаза ее еще смелее на этот раз повторяли то, что вчера уста выговаривали. Остап встревожился. В сердце его осталось только страдание, но не могло быть и не было страстной привязанности, потому что он обратил всю ее к одной женщине. Он чувствовал какую-то благодарность, приязнь и благосклонность к девушке, которая так привязалась к нему. Он уже давно видел, как она с трепетным уважением прислушивалась к его словам, не раз замечал огонь в ее взгляде, обожание в голосе, краску в лице, но объяснял это уважением, боязнью, благодарностью. Любовь, неожиданно явившаяся на пути жизни, уже замкнутой у него в тесные пределы, была теперь заботою. Как отплатить за это чувство, с чего начать? Совесть приказывала оттолкнуть эту ненужную ему любовь, жалость противилась этому. Поборясь с минуту, он наконец решил, как многие другие, что это только минутная склонность, что сильные страсти вообще редки, а у людей низшего класса встречаются еще реже: эти люди не имеют времени раздувать этот огонь, тяжелый труд защищает их от сильной скорби, это пройдет.
После этого размышления он поднял голову, отвечая на приветствие красивой Марины ласковым "добрый вечер!". Марина, как и всегда, убранная в полевые цветы, свежая, почти нарядная, посмотрела на него с жаром, кокетливо прислонясь к пню дуба, под которым он сидел, и вступила в разговор.
- Видите, как я проворно отделалась: вскопала часть огорода, высадила и полила рассаду, приготовила ужин и, поручив его матушке, поспешила к вашим коровкам. Справлялась у Лепихи, правда ли, что вы ее приговорили, но она и не слыхала об этом. Она не могла бы и сладить с коровами.
- Благодарю тебя, Марина, но ведь и тебе это будет нелегко.
- Тяжело-то ведь только то, что неприятно, - отвечала смело девушка.
- Ты такая добрая, моя милая Марина, что тебе всегда хочется сделать каждому приятное.
- Вы думаете каждому? О, нет! Я не такая добрая. Одному делаю, чтобы только сделать, другому же делаю от всего сердца.
- Помоги мне Бог возблагодарить тебя за твое доброе сердце.
Девушка вздохнула.
- Но разве я требую вашей благодарности?
Слезы навернулись на ее глазах, но она снова улыбнулась и сказала:
- Когда вы захотите отблагодарить меня, то помните, что вам стоит только позвать Марину и позволить ей долго, долго слушать, когда вы начнете говорить.
- Но о чем же?
- А о чем хотите. Я люблю слушать вас, хоть иногда и не понимаю. Голос ваш звучит в ушах у меня, как самая приятная песня птички.
- Благодарю тебя, - сказал с принужденной улыбкой Остап. - Я понимаю, что твое доброе сердце признательно мне за мать.
- За мать? - тихо произнесла Марина. - Пусть хоть за мать! Но мне кажется, что и без этого я чувствовала бы то же, что и теперь, потому что это чувство Бог знает откуда пришло ко мне. Прежде я вас боялась, очень боялась, думала, что такой умный человек должен быть очень страшен, но когда убедилась, что вы кротки и добры, мне любопытно было узнать ваш ум. Если бы теперь я вас долго не видала, то мне было бы очень грустно, а если бы мне кто сказал, что я вас никогда не увижу...
- Что же бы тогда, Марина? А ведь это, однако, может случиться? Я ведь не здешний и когда-нибудь могу удалиться отсюда.
- О, не говорите! Зачем это говорить? Этого быть не может! Но если б ты ушел от нас далеко, то я последовала бы за тобой.
- Ты шутишь, Марина, - сказал Остап с тяжким чувством в сердце. - А мать? А отец? - добавил он кротко.
- Мать, отец, это правда! - продолжала она грустно. - Мать, отец, хата наша, поле наше - все это тяжело покинуть, и что бы они стали делать без своего единственного детища? Но если бы я не могла последовать за тобой, то бы вот... я не знаю...
Выговорив это, она отскочила от дерева, схватила дойник и, закрыв глаза передником, побежала в хлев. Остап встал, задумчивый, грустный, почти рассерженный и заперся в своем домике. Час спустя Марина искала его под дубом, в саду, на пороге, подкралась к окошку и увидала наконец, что он сидит, опершись на стол, в такую пору, в которую привык быть на воздухе, она подумала, что он избегает ее.
- Так он хочет этого, - думала она. - Ну, и не увидит меня больше, а я все-таки буду его видеть.
И скорым шагом поспешила домой.
Остап промучился взаперти до поздней ночи. Уверившись, что Марина уже ушла в деревню, он вышел, по обыкновению, на порог, потому что имел привычку сидеть долго ночью на камне у дверей в размышлении и молитве. Приближалась полночь, глубокая, таинственная, прекрасная тишина весенней ночи наполняла окрестность, поражая своим величием. Вдруг послышался ему отдаленный топот лошадей и говор людей.
- Может быть, кто-нибудь едет за мною, - подумал он и пошел к дому. Легкий ветерок со стороны ехавших явственно доносил голоса их. Остап мог расслышать отрывистые слова:
- А не ошибаешься ли ты, братец мой?
- Нет, пан, вот уже мы и под яром.
- А что, дома ли он?
- Кажется, что дома.
Остальные слова заглушил топот лошадей. Вопросы сделаны были по-польски, ответы же на простонародном наречии.
- Это кто-нибудь ко мне едет. Слава Богу, что я готов.
Он ожидал на пороге. Отворили ворота, и въехал сперва один, потом вошел другой, ведя за собой лошадь. Месяц осветил мужчину, закутанного темным плащом, он остановился перед крыльцом и готов уже был войти в дом, как, заметив Остапа у дверей, узнал его и бросился ему на шею.
- Альфред!
- Остап! - вскрикнули они разом.
- Что за неожиданный милый гость, - сказал хозяин, ведя его в неосвещенную еще комнату. - Приехал, вероятно, к знакомым, к родным и не забыл обо мне. Но почему же так поздно?
Договаривая последние слова, они вошли в избу и затворили за собою двери.
- Как я благодарен тебе! - сказал Остап.
- Не удивляйся и не благодари, - сказал Альфред грустным голосом. - Я приехал именно к тебе и привез не дружеское приветствие, а тяжкое бремя на твои плечи.
- Ты говоришь бремя, Альфред? Можешь ли ты быть тягостен мне?
- О, не обо мне речь! Подожди, у меня нет сил рассказать тебе все вдруг, дай отдохнуть, дай успокоиться. Отправь человека, который меня сюда проводил, прикажи ему молчать, меня ищут, пусть никому не говорит, что он проводил меня сюда.
- Почему это? Что это значит? Разве ты скрываешься?
- Я бежал!
- Ты?
- Я! Повидайся с ним, ты знаешь его, попроси его от себя, вот деньги, они тебя все любят, для тебя будут молчать, не спрашивай больше, а делай, что я говорю.
Отправляя знакомого ему проводника для отдохновения и для подкрепления сил, Остап наградил его и наказал ему никому не говорить, что он кого-то провожал на хутор.
- Мне могло бы это повредить, - добавил он, рассчитывая на общую к нему привязанность.
- Будьте покойны, ни одна живая душа не узнает об этом, - шепнул проводник.
Когда принесли свечу, Остап изумился, посмотрев на Альфреда, удивительно переменившегося. Преждевременная старость сморщила некогда прекрасные черты его лица, они сделались суровее и покрылись сухой, пожелтевшей кожей. Редкие волосы начинали уже седеть, щеки глубоко впали, взор потух, и сгорбленная спина уменьшила рост.
- Что с тобою? - спросил Остап, садясь около него. - Говори, прошу тебя, что с тобою? Ты должен все рассказать мне. Говори скорее! И мне, и тебе будет легче.
- Мне, может быть, а тебе - не знаю, - сказал грустно Альфред, - а вероятнее, что и обоим нам не будет легче. Но слушай, мы одни, вот тебе моя исповедь. Видишь, как я изменился. Это счастье мое отпечаталось на лице.
- Альфред, меньше иронии, больше сознания, - тихо сказал Остап, сжимая его руку.
- Я не шучу и не злословлю, - важно подхватил граф, - нет, говорю тебе истину. Я был счастлив и теперь счастлив, но счастье мое терзает меня. Михалина прекрасная жена, ангел доброты, но, взирая каждый день на то, чего стоит ей мое счастье, ты видишь, как я изменился. Меня грызет и отравляет приносимая этой женщиной жертва.
- Она тебя любит!
- Она не любит меня, не любила и не могла любить, - сказал сурово граф. - Она одна из тех редких женщин, которые любят только однажды и навсегда.
Остап опустил глаза, покраснел, притворился, что не понимает и молчал.
Альфред продолжал далее:
- Но Мизя, как святая, присягнув раз у алтаря разделить жизнь со мною, исполняет свою жертву геройски, мученически. Живет мною и только для меня, хотя сердце ее не при мне и не для меня. Господь Бог послал ей утешение - ребенка, у его колыбели она нашла еще силы для несения своего креста. Я открыл тебе нашу глубокую, семейную тайну. Другим этого никогда не узнать. Михалина искусно прикрывает свою сердечную рану улыбкой на устах и спокойствием взгляда.
- Альфред, - прервал Остап, - позволь припомнить тебе то, что я уже не раз говорил давно, еще в Берлине. Вы, люди, испорченные дурным воспитанием, привыкли в каждом цветке, прежде чем заметите запах его и красоту, видеть червячка, который его точит, а пыль, которую видите на конце цветочного стебелька, кажется вам чудовищем. Ваши страдания более воображаемы, нежели действительны.
- Это не мечта, а святая правда. О, как бы хотел я обмануться! Но довольно об этом, сердце мое обливается кровью. Разбери жизнь мою. Я не могу ни показать ей, что знаю, как она страдает, ни утешить ее. Люблю ее, жажду взаимности и в то же время потерял всякую на нее надежду. Одним словом, я несчастлив. Уже два года, как я знаю, что Мизя не может перемениться в отношении ко мне. Она уважает меня, ценит, но любить меня не может.
- Бедный Альфред, как же ты хочешь еще, чтобы она тебя полюбила! Ведь ты говоришь, как двадцатилетний юноша.
- Нет, это не ребячество, я глубоко знаю ее сердце, знаю, как она умеет, может любить и любит другого. Я целое лето следил за ней и знаю...
- Продолжай, - прервал его Остап.
- Я вечно с веселым лицом, притворяюсь, что счастлив, целую ручки с благодарностью, а тут, - добавил он, ударяя себя в грудь, - у меня целый ад! Раздраженный и бешеный против себя, я всю злость изливаю на других.
- Чем же они виноваты?
- Знаю, что не виноваты, но страсть не имеет логики, я виноват сам, но на ком же мне выместить это?
- Для чего же тебе мстить?
- Я хочу мести.
- Альфред, я не узнаю тебя!
- Я сам не могу себя узнать ни в зеркале, ни в собственном сердце.
- Бедный Альфред!
- Я искал этой глупой мести и нашел свою погибель! Все, что жило в соседстве у меня, я успел раздражить, вооружить против себя и вывести из терпения и нажил себе много врагов.
- Помилуй, Альфред, это заблуждение, это помешательство!
- Да, это сумасшествие, но я не могу владеть собою, мучаю себя, мучаю других. Это сумасшествие, признаюсь, но вылечи же меня от него! Не можешь?
- Кто знает?
- Я отравил жизнь ее и счастье, да и свое тут же. Кто знает, может быть, я нашел бы другую? Я не любил ее, когда женился на ней, любовь родилась и развилась от невозможности вполне владеть Мизей. Остального ничего не знаю, не понимаю. Я несчастлив, довольно этого.
- Но отчего же бежишь ты? Зачем скрываешься? Что с тобой?
- Это последнее и самое высшее мое несчастье: я должен оставить родной край.
- Почему же?