Михалину, которая очень легко ей поддалась: она состарилась, но нимало не изменилась и осталась верна своим убеждениям. Вдовье положение, доставляя ей полную независимость, вероятно, способствовало ее большому упорству в этих убеждениях.
Дом пани Христины остался по-старому открытым для всех, она и дочь ее, также вдова, но бездетная, занимались вместе хозяйством. Дочь во всем разделяла образ мыслей матери, но мать все называли Esprit fort, а дочь была совершенная львица. Жизнь обеих пани, несмотря на их странные убеждения, не имела на себе ни малейшего пятнышка, и самые злейшие враги напрасно искали бы случая чем-либо очернить их. Граф не любил сестру, но, по своему снисхождению к дочери, не мог отвратить ее влияния и не имел довольно смелости нарушить их отношения. Михалина под руководством тетки и пани Дерош, которая была определена к ней по рекомендации пани Христины, переняла совершенно образ мыслей, царствовавший в Сурове.
Суров и Скала были в соседстве, их разделяла одна только миля, и две неполных мили отделяли Суров от местопребывания графа.
На другой день утром Мизя и пани Дерош сели в щегольское венское купе и, прежде чем встал граф, были уже в Сурове.
Едва только граф успел проснуться, как ему доложили, что бригадир с сыном уже уехали, что дочь также выехала и что Альфред с Евстафием отправился к себе.
Граф встал в очень дурном расположении духа. К нему явился управляющий и поспешил доложить, что распоряжения его касательно Остапа не могло быть выполнено по случаю его выезда. Граф приказал ему выйти вон.
- Не прикажете ли, ясновельможный граф, догнать его?
- Не вмешивайтесь в это, милостивый государь!
Он снова остался один, а надо признаться, что ничто его так не мучило, как уединение. Читать он не любил, хозяйством занимался только по обязанности, общество ему было необходимо, находясь же один, от нетерпения переходил к раздражению, кончавшемуся беспокойным состоянием. Целый день принимался он за различные занятия, но напрасно: ничто ему не нравилось, ничто его не могло занять.
Альфред в тот же самый день поехал в Суров, уговаривал ехать с собой и Евстафия, но не преуспел в этом.
Увидев брата, Мизя прежде всего спросила:
- А Евстафий?
- Не хотел со мной ехать.
Пани Христина приняла Альфреда весьма нежно, забросала его тысячью вопросов и не давала ему ни минуты отдыха. Он должен был рассказывать им свой вояж, все случавшиеся с ним приключения и описывать им Евстафия, который очень подстрекал их любопытство. Как всякая необыкновенная вещь, судьба сироты занимала всех. Пани Христина, руководствуясь своим убеждением, брала уже его под свое покровительство. Мизя же так горячо, так живо говорила о нем, так беспрерывно наводила разговор на этот предмет, что Альфред первый же наконец начал подшучивать над ней.
Михалина покраснела и смешалась.
- А, а! - воскликнула старшая хозяйка дома, помирая со смеху. - А, мой брат! Он умер бы, окаменел бы, с ума бы сошел, если бы это могло придти ему в голову. Mais c'est une énormité!
Все смеялись этому предположению, Михалина, однако же, менее всех. Альфред, привыкший к наблюдениям, легко заметил, что эта гипотеза ближе была к правде, чем всем это казалось.
В самом деле, Михалина чувствовала уже дивное, непостижимое влечение к единственному существу, отличавшемуся своим положением от толпы. Сперва жалость, потом любопытство, наконец, может быть, и дух противоречия притягивали ее к человеку, который, как она говорила, ne ressemblait pas à tout le monde.
Наше образованное общество так однообразно, гладко, так скучно, так бедно мыслями и духом, что поневоле всякое существо, мало-мальски не лишенное способностей и самобытности, будет привлекаться людьми другого кружка. Мизя скучала в этом кругу, бесконечно однообразном, конечно, есть люди, которым нравится пустая тщеславность этого круга, но живой ум остановиться на этом не может. Он ищет и гонится за противоположностями, за индивидуальностью, хоть бы даже и не изящной, не бонтонной, но зато верной себе, самовластной. Может быть, и воспоминание детства, когда маленькому мальчику приказано было забавлять паненку, когда они часто были вместе, способствовало возбуждению в ней чувства, как бы симпатии к Евстафию.
Граф пробыл недолго в уединении, ожидая дочь каждую минуту. Мизя несколько раз присылала за вещами, но не обещала возвратиться. Соскучившись наконец донельзя и доведенный почти до отчаяния, граф отправился в Суров.
Но в Сурове в этот день он никого не застал дома, все были приглашены на завтрак в Скалу. Сначала и он хотел было туда ехать, но, подумав, что застанет там Евстафия, возвратился домой. Евстафий находился еще там, но уже готовился к отъезду. Глубокая его грусть, страсть к уединению, удаление от общества, в котором он считал себя лишним, возбудили в нем наконец желание сделать какой-нибудь решительный шаг. Он решился ехать в Варшаву, скрыться, исчезнуть. Кто знает? Может быть, надежда снискания славы или какого-нибудь возвышения понуждала его к тому, хотя он в том и не сознавался. Альфред, внимательный взор которого подсмотрел уже чувства Михалины к Евстафию, не противился этому, но, напротив, хвалил эту мысль.
Мизе неизвестно было его намерение. Евстафий почтительно избегал ее общества, она же, напротив, искала его.
Его надо было почти принудить показаться в Сурове, завтрак в Скале был устроен по совету Михалины.
Пани Христина начинала задумываться, видя это нескрываемое, стремительное, страстное сближение такой близкой ее родственницы с человеком, который на ступенях общественной иерархии стоял от нее так далеко. И она шептала Альфреду: "Пусть он едет".
Завтрак был на берегу реки, под тенью старых дубов. Остап должен был тут присутствовать. Михалина вызывала его на разговор и, не стесняясь присутствя нескольких чужих, осталась с ним на лавке, не отпуская его, несмотря на его желание уйти.
Положение Евстафия было мучительно. Юный, полный живых, неистраченных и неиспорченных еще чувств, выставленный теперь напоказ всему чванному барству, рядом с женщиной, видимо, к нему неравнодушной, он понимал свое положение и, по чувству долга, искал защиты против рождающейся страсти. Когда начали разъезжаться, он подошел к Михалине, которая ничего еще не знала о его отъезде, и сказал ей:
- Позвольте, панна, проститься надолго, может быть, навсегда.
- Как, разве пан уезжает? Куда?
- Должен и еду.
- Но куда же, без нашего ведома?
- Сам не знаю, пущусь, куда глаза глядят, остаться же здесь не могу.
- Но отчего? - живо опросила Мизя.
- Альфред сам советует мне уехать, я вижу, что это необходимо, мне горько расставаться с теми, которым всем обязан, которые, как крыло ангела, укрывали меня от всего грозного, но я должен это сделать, это чувство долга придает мне силу исполнить предположенное. Прими же, панна, последний привет от того, который за тебя, за отца твоего готов пролить кровь, пожертвовать жизнью.
Михалина опустила голову и замолчала.
- Так ты едешь, пан? - сказала она после минутного молчания. - Не смею отклонять тебя от этого и не понимаю побуждающих тебя к этому причин, поезжай, но не забывай нас.
- Никогда! - воскликнул Евстафий с юношеским жаром, поднимая руку в виде клятвы. - Никогда! Если когда-либо понадобится тебе жизнь моя, призови меня: я явлюсь и отдам ее с удовольствием.
Две слезы навернулись на Мизиных глазах.
Альфред и Евстафий проводили гостей до самого Сурова. На другой день утром простой экипаж, запряженный почтовыми лошадьми, унес в Варшаву доктора Евстафия.
Не будем следовать за ним, потому что должны еще остаться в Сурове и Скале.
Граф, все более и более мучимый уединением, писал к дочери, которая отвечала, что еще хочет погостить у тетки. Вдвойне мучило его пребывание ее в Сурове, во-первых, он остался один, потому что всегдашние его гости, претенденты Михалины, перенеслись все в дом тетки, во-вторых, соседство Скалы и каждодневные посещения Альфреда не нравились ему. С того времени, как племянник признался ему, что обучался медицине и шорничеству, граф не мог даже допустить себе мысли, чтобы дочь его вышла замуж за человека, который запятнал себя ремеслом.
Михалина сделалась грустна, задумчива, серьезна. После отъезда Евстафия для развлечения она предалась живописи. Альфред занялся весьма деятельно хозяйством и с большим усердием начал лечить крестьян и даже некоторым пускать кровь. Дядя ужасался и клялся всем, что не только не желает иметь его зятем, но даже отвергает его и как племянника. Поняв обязанности пана и обязанности человека, то есть отношение его к людям, Альфред не в праздности и забавах, но в труде начал вести свою новую жизнь. Поездки к пани Христине и к некоторым соседям составляли все его развлечения, остальное время он посвящал чтению, разным хозяйственным распоряжениям и уходу за своими больными.
Дядя не мог понять, как общество не отвергнет человека, который осрамил себя ланцетом и громко признавался в шорническом своем искусстве, как могли у него бывать и жить с ним люди хорошего тона. Однако же, к невыразимому неудовольствию графа, все бывали в Скале и всюду принимали Альфреда весьма приветливо и радушно.
Прошло полгода без малейшей перемены, Михалина все еще была у тетки. Граф очень часто ездил в гости, ища общества, которого напрасно ожидал у себя. Альфред не изменял раз принятому образу жизни. Немного успокаивало нашего пана то, что между племянником и дочерью не примечали (о чем он заботливо осведомлялся) никакого усиления дружбы, никаких коротких отношений.
Холодный осенний ветер, сопровождаемый накрапывающим дождем, завывал по голым желтым и чернеющим полям, столбы дыма из крестьянских труб развевались в воздухе. Оставшиеся листья падали с нагнутых к земле деревьев, бегущие серые и разбросанные тучи шли с севера на юг. На дворе уже начало смеркаться, мертвая тишина господствовала на дороге, пролегавшей через селение графа, не видно было ни одной души, несколько собак выли на порогах жилищ, которые не топились и стояли с выбитыми окнами и обваленными воротами. Только в конце деревни работали два человека, невзирая на позднюю пору.
Около них лежал на грязной земле вырубленный из тонкого дуба, низкий крест, только что обтесанный. Подле выкопана была яма.
- Хмурится и темнеет, - шепнул Федька, вздыхая, - не успеем кончить, а отложим до завтра.
- Ой, нет, брат, коли делать, так уж сегодня. Коли Господу Богу угодно, поставим поскорее, пусть Он нас помилует.
Федька взглянул на небо и вздохнул.
- Хорошо бы было, кабы Господь нам помог!
- А благодетель наш говорит, что во всех деревнях, где поставили кресты, послужило это в помощь!
- Ну, так понесем.
С этими словами подняли они приготовленный крест и начали опускать его потихоньку в яму.
- Да будет он на хвалу Господа, а нам на спасение! - сказали они и начали обсыпать и прибивать его землей.
- Много ли душ здесь умерло? - спросил Ванька.
- Не знаю, вчерась десятерых снесли на кладбище, сегодня, говорят, еще более!
- Всякий день все больше и больше.
- И на господском дворе начали умирать.
- Наш пан хотел выехать в город. Как будто в городе можно укрыться от воли Божией.
- Разве уже выехал?
- Кажется, еще нет! Но людям запрещено ходить на деревню и даже во флигель, где умерла жена управляющего.
Окончив свое дело и помолясь, они отправились потихоньку по деревне домой, Федька задумавшись, а Ванька в слезах.
- Незачем было бы и домой-то идти, - сказал он, приближаясь к избе. - Старуха наша в могиле, жена твоя и ребенок тоже, да и нас то же самое ожидает. Напрасно мы пахали и засевали нашу землю, собирать-то уже за нас будет кто-нибудь другой.
Пройдя несколько пустых изб, они вошли наконец на свой двор. Оба окинули вокруг себя грустным взором, как бы желая кого-нибудь встретить, но напрасно. В избе было тихо, и только внутри светелки слышен был беспрерывный стон.
- Еще жива! - сказал Ванька.
- Воды! Воды! - послышался голос из избы.
- Пойдем скорей! - воскликнул Федька. - Ей легче умирать при нас, чем одной, как будто всеми покинутой.
Говоря это, они вступили на порог. Посреди избы, на сыром полу и на клочке сена, лежала Зоя, скорчившаяся и покрытая худой сермягой. Трудно было ее узнать, так было искажено и изнурено слабостью румяное и полное жизни лицо ее. Потухшие глаза едва блистали, щеки почернели и впали, судорожно сжатые руки старались как будто укрыть сермягой обнаженные плечи, открытые уста, казалось, как будто жаждали воздуха, и помутившиеся взоры блуждали по избе. Изредка она тихо стонала и говорила:
- Воды! Воды! Холодно! Жжет меня, холодно! Матушка, покрой! А!.. Понесите меня куда-нибудь в теплое место. Никого нет, все умерли! Иисусе Христе, смилуйся надо мной.
Братья смотрели на нее со слезами.
- Если бы ей дать чего теплого? - сказал Ванька. - Говорят, что это помогает.
- Но откуда же взять огня?
- Можно развести.
- Но из чего же? Дров нет.
- Есть забор.
Ванька вышел, и вскоре послышался треск перед избой, через минуту он явился с вязанкой на плечах. Внеся дрова, он сел, почувствовал слабость, в глазах у него потемнело, и он весь затрясся.
- Знаешь ли, Федька, - сказал он, - мне что-то дурно.
- И тебе?
- Ох, холодно, - отвечал Иван, - внутри холодно. Точно ветер ходит по мне, и пальцы окоченели. Но все-таки разведу огонь, потому что Зое нужно что-нибудь теплое. Она давно уже слаба. Может, и выздоровеет.
Проговорив последние слова, он дотащился до печки, через силу добыл огня и начал его раздувать, но промокший от дождя кусок забора не зажигался. Пришлось раздобыть сухую доску, и огонь в ту же минуту запылал ярким пламенем. Больная повернула глаза на огонь и не спускала их с него. Ванька поставил к огню горшок воды, а Федька уселся напротив сестры, опершись на руку, и плакал.
Несколько голосов послышалось на улице, Федька выглянул в узкое окошечко и увидал, что пара волов тащила воз, на нем колыхались три рядом поставленных и сбитых из неровных досок гроба, старичок правил волами, а полунагой, босой и плачущий ребенок цеплялся за воз и горько рыдал.
- Уж это остальные из той хаты! - сказал Федька.
- Трое?
- Да, трое! Только Роман жив еще и волов погоняет, а за ним идет его внучок.
Пока Федька говорил, вдруг воз остановился и раздался пронзительный крик, а потом громкий детский плач.
- А это что? - спросил Ванька, который не отходил от огня.
- Что? Старый Роман упал и лежит, ребенок бросился на него, а волы стали с гробами. Что ж, мы так и бросим старого Романа?
- А что ж нам с ним делать?
- У нас, кажется, теперь достаточно места, - сказал Федька, - внесем его сюда, а потом я отвезу мертвых и похороню их.
Ванька не отвечал ни слова, только встал и, дрожа от холода, отправился к дверям. В это время Зоя завопила:
- Не оставляйте меня! Не покидайте!
- Сейчас воротимся, - сказал Федька.
Выйдя на улицу, они увидали перед самыми воротами избы лежавшего старого, седобородого Романа, синего и едва живого, на остывшей его груди лежал последний его внучок, обняв шею его своими ручонками и призывая его жалобным голосом. Два черных вола стояли, опустив головы и дергая воз в разные стороны. Косматый худой пес выл под возом.
Ослабевшие от болезни, труда и лишений Федька с Ванькой едва могли приподнять старика и, внеся его в светелку, положили на пустую кровать и укрыли.
Федька, взяв заступ, сказал брату:
- Смотри за больными, а я пойду погребать умерших.
Ребенок уселся у постели в беспамятстве находившегося старика и надрывался от слез. Ванька грелся у огня и согревал воду.
- Воды! Воды! - вопила Зоя.
- Воды! Шубу! - стонал старик.
- Мамка, тятька! - звал, рыдая, ребенок.
Ветер выл на дворе, и дождь, пробиваясь через гнилую крышу, лил по стенам хаты. Это была страшная картина. Едва сам держась на ногах, Ванька напоил сперва сестру, потом старого, прикрыл их, дал ребенку остаток хлеба, развел побольше огонь и, прижавшись к углу, болезненно задремал. Силы понемногу оставляли его, им овладевала дрожь и дремота.
Между порывами ветра доходили до слуха звуки церковного звона, они то явственно звучали, то затихали и потом снова прерывисто раздавались. Ветер все усиливался. Ванька несколько раз открывал глаза и снова закрывал их, он чувствовал, что опять грозит им какая-то новая опасность, но встать, спастись не имел силы, судорожно прислонился к углу, дрожал и корчился.
На дворе все более и более набегали черные тучи, ветер срывал крыши, ломал погнутые деревья. На другом конце деревни светилось зарево пожара и распространялось все более и более. Пламя, усиливаясь, перелетало с крыши на крышу, ветер раздувал его, но ни одной души не было видно.
С господского двора никто не смел показаться в деревню, в деревне же некому было тушить пожар, и огонь пожирал опустевшие от холода хаты. Только несколько черных теней двигались около огня, это были больные, которые бежали погреться. Тихо звучал колокол, в который звонила ослабевшая рука. В это время послышался на дороге колокольчик. Бричка, запряженная тремя лошадьми, остановилась против пожара. Сильный голос приезжего загремел над ушами оцепеневших людей, отогревавшихся перед пылающими угольями. Огромного роста, сильного сложения мужчина начал карабкаться на ближайшую, еще не сгоревшую крышу и отбрасывать покрывающие ее снопы. Его примеру последовал кучер и несколько прибежавших людей. Густой и черный дым начал редеть, проливной дождь помогал им.
Оставив на крыше людей, приехавший Остап бегом отправился к избе, где Ванька, Зоя и Роман стонали в беспамятстве и, не рассчитывая уже на людей, призывали Бога на помощь.
- Где брат, где жена его и где бабка Акулина?
Ванька вытаращил глаза, открыл рот, но отвечать не мог. Прибавив больше огня и сбросив плащ, Остап со вздохом начал осматривать больных. Все надо было делать самому: поднимать их, осматривать, укрывать, поить и давать лекарство. Сделав, что мог, он уселся, подперся рукой и утомленный остался, как прикованный к месту, изредка только стон или вздохи больных выводили его из оцепенения.
- Это не все, - сказал он самому себе. И, встав, собирался уже выйти, как в ту минуту вошел Федька с заступом в руке. Братья молча обнялись.
- Где бабка? - спросил Остап.
- Умерла.
- Жена твоя?
- Умерла.
- Ребенок твой?
- Умер.
- Что делается на барском дворе?
- Возвращаясь с кладбища, я встретил дворовых людей, ехавших за доктором. Пан занемог.
- Вовремя я прибыл! - воскликнул Остап. - Нельзя терять ни минуты.
И он бросился поспешно к дверям.
- Куда ты, брат?
- На барский двор.
- А тебе туда зачем?
- Спасти пана.
Он быстро побежал к барскому двору. Двор был совершенно пуст, в передней никого не было. Старый камердинер сидел на кресле в зале и плакал.
- Что, граф слаб? - спросил, вбегая, Остап.
- Уже несколько часов.
- Никого нет при нем?
- До сих пор никого, кроме нас. Послали уведомить пана Альфреда.
- Проводи меня к нему, ты сам знаешь, что доктор не должен терять ни минуты.
Послушный старик поднялся с кресла, проводил его через ряд пустых комнат в барскую спальню. На кровати из красного дерева стонал истомленный болезнью старик, уже посинелый, похолодевший и почти без сознания. При виде Евстафия лицо его изменилось, он отдернул дрожавшую руку, уста зашевелились, желая как бы что-то сказать. Больного посадили в горячую ванну и насильно влили в рот лекарство.
Через час доктор с гордостью и радостью увидал добрые последствия своих стараний. Граф крепко спал и потел.
Остап наблюдал за ним. Сильно взволнованный, проникнутый благодарностью старый слуга со слезами уговаривал его отдохнуть.
После полуночи два экипажа подъехали к крыльцу. Альфред спешил на спасение дяди. Михалина, несмотря на просьбы и отсоветывания тетки, поспешила тоже к страждущему отцу. Молодые люди встретились молча в зале и поздоровались только взглядом, потом оба вместе отправились в комнату графа. Не было времени, да и некому было уведомить их, что Остап предупредил всех. С большим удивлением увидали они его, дремавшего в кресле у постели графа. Михалина отступила назад, покраснела и потом приблизилась к отцу. Он спал, несмотря на изнурение, покойным сном. От шума входящих Остап проснулся, вскочил и, увидав стоящую над больным Мизю, поспешил успокоить ее.
- Могу поручиться, что граф выздоровеет, - сказал он тихо. - Оставим его в покое. Я очень счастлив, что вовремя прибыл и успел спасти его.
Альфред и Михалина пожали ему руку.
- Не знаю, какое-то предчувствие говорило мне, - шепнул Альфред, - что ты должен быть здесь. Сердце говорило мне, что ты здесь.
- А теперь, - сказал Евстафий, - оставляю вас при нем, мне пора к моим больным, к тем, которых еще застал в живых, потому что многие уже умерли.
Он отправился снова в деревню, его никто не удерживал, все были заняты расспросами о болезни графа. Приближался рассвет, ветер затих, пожар потух, и ранние звезды блистали на бледном своде осеннего неба. Черный дым еще поднимался из остатков пепелища и далеко расстилался по сырой земле.
В избе одни спали сном отдохновения, другие - сном вечным. Старый Роман уже не жил, внучок его кончался в страшных мучениях, Зое и Ваньке было лучше. Федька наблюдал за ними. Разостлав плащ свой на твердой лавке, Остап прилег и уснул на минуту. Он уже третью ночь не смыкал глаз.
Через два дня после описанных нами происшествий граф совершенно выздоровел. Альфред и Мизя не отходили от его постели. Увидав их, он протянул им руку, как бы пробудясь от долгого сна или как будто возвратясь из дальней дороги.
- Я обязан тебе жизнью, - сказал он Альфреду.
- Милый дядя, ты не мне ею обязан, а другому.
Знак Мизи, которая боялась, чтобы имя ненавистного графу человека не слишком его взволновало, остановил Альфреда.
- Кто же был тут? - спросил граф.
- Доктор, - отвечала Мизя.
- И ты, однако, возвратилась? - с упреком проговорил старик. - Если бы я не заболел, то, небось, и не вспомнила бы отца.
- Папаша, милый папаша, виновата, не брани теперь, а после, когда выздоровеешь.
Ему не позволяли много говорить. Граф скоро оправился. Остап не показывался более у графа, но каждый вечер, по приглашению Михалины, проводил с ней и Альфредом по одному часу.
Страшная болезнь начала понемногу утихать, число больных и умирающих уменьшилось. Альфред, поглядывая на Евстафия и сестру, боялся нового их сближения, Мизя с большим усилием едва скрывала свою привязанность к человеку, который приближался к ней только с почтением, боязнью и грустью. Кажется, что притворное или истинное равнодушие Евстафия еще более раздражало ее. Не таясь перед Альфредом, она явно выражала свою сильную любовь к Остапу и часто приходила от него в слезах, потому что он не хотел ее понять. Напрасно пани Дерош, испуганная, как и Альфред, возрастанием такой страстной привязанности без будущности и надежды, старалась всеми средствами противиться и мешать вечерним сходкам. Мизя самовольная, несговорчивая, всегда настаивала на своем.
Однажды вечером, оставшись одна с Альфредом, она беспокойно начала ходить от окна к двери, заглядывая, прислушиваясь, не идет ли кто, громко и резко начала она высказывать свою скорбь о замедлении визита. Брат наконец решился прямо объясниться с ней.
- Милая Мизя, - сказал он, - ты можешь поверить мне, что я люблю Евстафия, глубоко уважаю его и вполне сознаю, как много мы ему обязаны, но твое беспокойство о нем, твоя благодарность, мне кажется, переходят границы...
- Границы чего? - спросила язвительно Мизя.
- Ради Бога, не сердись, сестрица, ведь я могу ошибиться.
- Скажи же мне все, что ты думаешь, передай всю твою мысль, Альфред, - сказала она спокойно.
- Ты любишь его! - сказал он.
Михалина стала перед ним, взглянула на него, подала ему руку и спросила тихо:
- Брат, а если бы и так?
- Если это так, то ты несчастна, Мизя, я скорблю о тебе, потому что эта любовь безнадежна.
- О, знаю это! - отвечала она, садясь в кресло и закрывая глаза. - Но можно ли, скажи мне, приказать сердцу, чтобы оно не билось, когда оно кипит жизнью? Разве я не борюсь с собой? Нет у меня сил противостоять этому влечению, это судьба моя, вероятно, так Богу угодно. Ты можешь жалеть меня, но узнаешь силу моей страсти, если придет тебе странная мысль потушить ее. Я люблю его, Альфред, люблю и разве это что-нибудь такое несправедливое, удивительное, неслыханное?
- Но твой отец?
- О, знаю, но для чего же ты мне напоминаешь об этом? Каждая привязанность должна, конечно, скрываться за железным замком! Мою же развеет ветер и унесут с собою долгие часы дум. Знаю, что нет надежды, и поэтому-то он мне так дорог, поэтому-то так беспокойно жду его, желаю его. Смейся надо мной, если это тебе нравится.
- Я скорее должен бы плакать.
- Оставь меня в покое. Ты вечно шутишь. Знаешь мою тайну - пусть она при тебе и остается.
- Твоя тайна, милая Мизя, - не тайна, как тебе это кажется.
- Как это? - вскочив, сказала Михалина. - Разве он знает ее?
- Он, не знаю, но все, которые тебя окружают, шепчутся и догадываются: тетка, пани Дерош. Будь же скрытнее.
- Но разве это так заметно? - наивно спросила Михалина.
Альфред пожал плечами и ничего не отвечал, она же сделалась грустна и задумчива на минуту, потом, гордо подняв голову, сказала:
- Пусть знают, пусть говорят, разве это повредит мне?
- А если кто-нибудь, желая подслужиться, донесет об этом твоему отцу? Знаешь ли ты и можешь ли ты исчислить все последствия? Ведь это может быть для него смертельным ударом.
- Но этого не может быть? Кто же бы посмел?
- О, - сказал Альфред, - не постигаю, как и до сих пор могло это от него скрыться, позднее же...
- Но что же бы придумать? - спросила Мизя. - Скажи, помоги мне, я, право, не знаю.
- Дорогая сестра, - с улыбкой сказал Альфред, - послушай меня. Со всякой страстной привязанностью человек может поступить двояко: поддаться ей или бороться с нею. Если бы ты хотела послушать меня, я посоветовал бы тебе борьбу. Ты сама знаешь, что любовь твоя безнадежна, для чего же ей поддаваться? Пусть он уедет, и ты забудешь его.
- Забудешь! О, какой легкий и прекрасный совет! Видно, Альфред, что ты никогда не любил. Забыть, можно ли забыть? Забвение - это смерть, это убийство, и знаешь ли ты, какой скорбью окупается забвение? И сколькими слезами и каким отчаянием прикрывается этот гроб?
При этих словах Альфред побледнел и тяжело вздохнул.
- Мизя, как ты мало знаешь меня!
Они взглянули прямо друг другу в глаза и в первый раз друг друга поняли.
Альфред упал в кресло и закрыл лицо рукой. Михалина молчала.
- Братец, - отозвалась она тихо, - ты советуешь мне лекарство, которое, как видно, немногим помогло тебе самому, ты страдаешь?
- Потому что я обрек себя молчанию, не надеясь не только быть любимым, но даже возбудить сострадание к себе. Я борюсь с собой, терплю и жду.
Михалина притворилась, что не поняла его.
- Пусть едет, - сказала она, - пусть едет, ведь это, конечно, то, что ты хотел посоветовать мне? Правда, это необходимо, но почему же я не могу воспользоваться последними минутами и быть с ним? Еще несколько часов, и мне останется одно только воспоминание, не то слезное воспоминание, которое облегчает и смягчает скорбь, но воспоминание страшное, как вечно терзающая, глубокая сердечная рана.
Вошла пани Дерош, они замолчали.
Спустя полчаса явился и Евстафий, грустный и серьезный, как всегда. Альфред занимал француженку рассказами о Париже и Франции, а Мизя и Остап целый вечер тихо и шепотом проговорили между собою. Когда они разошлись, Альфред под предлогом важного дела взял приятеля под руку и увел его к себе в комнату. Он чувствовал необходимость поговорить с ним откровенно и решительно о его будущности и предположениях. Не открывая ему, что видит что-нибудь необыкновенное, угрожающее, он хотел под предлогом собственного блага Евстафия склонить его к отъезду.
- Графу всякий день лучше, - сказал он, - несмотря на благодарность, которой он обязан тебе, не знаю, следует ли тебе выжидать, когда он будет в состоянии как бы сознаться тебе в этом.
- Так я тотчас же выеду.
- Если же ты беспокоишься о своих, то поезжай в Скалу, но не живи здесь.
- Я не желаю никакой благодарности, - отвечал с гордостью Остап.
- Твое пребывание здесь могло бы породить в нем мысль об этом.
Последние слова Альфред выговорил таким озабоченным и нетвердым голосом, что Остап остановился и посмотрел ему в глаза. Привыкнув отгадывать все по выражению его лица, он легко узнал, что Альфред говорил одно, а думал другое, оба стояли, смешавшись и раскрасневшись.
- Если бы я знал тебя менее, - сказал Евстафий, - то подумал бы, что ты не открываешь мне всех своих мыслей.
- Евстафий! Ты веришь моей дружбе?
- О, можешь ли ты сомневаться в этом?
- Поверь же мне, что всякий мой совет происходит от моей дружеской о тебе заботливости.
- Верю и слушаю. Ты едешь в Скалу? И я с тобой.
- Еду завтра. Граф уже не требует нашей помощи. А твои родные?
- Тоже! - отвечал со вздохом Евстафий.
- Так можем уехать?
- Поедем.
Этим окончился их разговор.
На другой день утром, прежде чем они отправились, Михалина вышла просить их к себе. Целую ночь провела она в слезах, борясь с собой, но ничего, кроме грусти, не могла себе добыть. Одно только религиозное воспитание, научающее нас укрощать всякую страсть, может дать человеку силу, необходимую для победы над страстью. Михалина вовсе его не имела, привыкнув поступать только по своей воле, удовлетворять каждую мимолетную свою фантазию, она предалась в первые минуты со всею живостью своего характера возрастающему чувству. Все в ней подстрекало эту страсть. Несбыточность ее и исключительное положение Евстафия, его глубокая грусть, испытанные им преследования, его благородный характер и терпеливое мужество, упорное молчание, когда взор его невольно изменял ему и высказывал, что происходило у него на душе - все это говорило в его пользу. Тихо росла и усиливалась любовь, но наконец дошла до такой степени, когда уже человек теряет бодрость, получает горячку, сохнет и умирает.
Целую ночь продумала и проплакала Мизя, хотела украсить будущность какой-нибудь надеждой, но напрасно. Отовсюду вставали непреодолимые препятствия, она старалась обмануть себя, но через минуту сама же открывала обман и горько плакала. На рассвете она сказала себе, что видела его в последний раз.
Дорого стоит человеку такое решение: голова трещит, сердце разрывается, и как бы душа расстается с телом. При этой мысли бешенство овладевает человеком, кто благополучно переживает такую минуту, тот должен благодарить Бога за спасение. Многие, однако же, сходят с ума, у многих яд этой горькой решимости медленно, но верно отравляет всю жизнь и преждевременно, нравственно и физически убивает. Мизя не могла примириться с мыслью о том, что она уже больше его не увидит, и послала просить к себе Альфреда и Евстафия.
Альфред принял это приглашение с видимым неудовольствием, но отказать не посмел. Они молча пошли на зов.
- Побудем минуту только, - сказал он, входя на крыльцо. - Пора нам в дорогу.
Евстафий ничего не отвечал. Лицо его, носившее всегда выражение тихой покорности, было бледно, глаза блистали, губы побледнели. Альфред видел это, и внутренняя мука терзала его душу.
- Что с тобой? - спросил он, увидав Евстафия, хватающегося за колонну.
- Ничего, так, устал, - отвечал доктор.
Михалина ждала их на пороге своей комнаты, она была неузнаваема, бледна и смущена.
- Я хотела, - сказала она, - но извините, забыла, спросить вас, как должно поступать с выздоравливающим отцом, и поэтому должна была еще раз просить вас прийти ко мне.
Предлог был придуман весьма неловко, потому что Евстафий дал уже подробное наставление об этом, но он ничего не отвечал, так сам был сконфужен, и забыл о том, что сделал. Михалина взглянула на него и задрожала при виде его перемены.
- Что с вами? Пан нездоров? - спросила она заботливо.
- Я? Нет, - отвечал Евстафий, принужденно улыбаясь, - я никогда так хорошо не чувствовал себя.
Вошедший слуга попросил Альфреда к графу. Мизя и Евстафий остались одни. Евстафий так был смущен, что не знал, что говорить, окидывал взорами комнату, хотел улыбнуться, представлял из себя веселого, а чуть не падал от грусти.
- Когда же мы снова увидимся? - спросила Михалина.
- Панна, ты можешь знать, что всегда, до самой смерти, я готов буду являться по твоему зову.
- Как теперь, - прервала Михалина. - Вы спасли жизнь моему отцу, а я не умею выразить вам, какую память оставляете вы по себе в моем сердце, память, которую ничто не изгладит, вечную, по крайней мере, продолжительную, как жизнь моя.
У Евстафия навернулись слезы на глазах.
- О, это мне, - сказал он, - мне надо быть благодарным! Мне надо уважать вас всегда, вы извлекли меня из грязи, дали более чем жизнь, потому что дали чувства и мысли, достойные человека. Нет! Для этого нет выражения.
- Но когда же, скажите мне, когда мы снова увидимся?
- Я не могу быть уверен и в завтрашнем дне, но всюду, где буду, не перестану молиться, думать и уважать вас. Вы и Альфред всегда будете жить в моем бедном сердце, из которого ничто вас не вытеснит, потому что никто другой не захотел бы с такой ангельской добротой сблизиться со мною.
- Горькое же вы имеете понятие о свете, но кто же нынче осмелится ценить человека по чему-нибудь другому, как не по его внутренним свойствам?
- Но что же я такое, где мои достоинства? - сказал Евстафий, ломая руки. - Я могу заслужить только сожаление, сострадание.
- О, в моем сердце, - живо прервала Мизя, - есть чувство к вам, гораздо сильнее жалости и благодарности...
Она едва не выговорила страшного признания... Но в эту минуту Альфред, беспокоившийся о тех, которых оставил наедине, поспешно вбежал в комнату. Окинув взором обоих, он догадался, что разговор их был многозначителен, но не мог узнать, на чем он прервался.
- Едем! - воскликнул он как бы весело. - Будь здорова, милая кузина, едем в Скалу, добрый мой Евстафий обещал мне остаться там несколько дней, а может, и долее. Меня ждут мои больные, вчера я получил уведомление, что в одной из деревень появилась холера. Наша обязанность поспешить на помощь.
Прощание было почти равнодушно, так все были смущены. Едва двери за ними затворились, Мизя вышла из дома в сад и скрылась в густых аллеях. Пани Дерош, следившая за каждым ее шагом, поспешила за ней.
Почтовый колокольчик все более и более терялся в отдалении. Михалина с биением сердца отворила калитку, выходившую на дорогу, она хотела еще раз его видеть. Как тень промелькнули мимо нее мчавшиеся лошади, так что она даже не рассмотрела лиц, тем более, что Евстафий, притворясь утомленным, дремал, спрятавшись в самой глубине коляски. Альфред рассмотрел только платье и калитку и сказал себе со вздохом: "Это уже непобедимое безумие, бедная Мизя!" Вечером того же дня Евстафий лежал в беспамятстве, Альфред наблюдал за ним. Сильная горячка все более и более ужесточалась, вырывая из организма силы, разум и память.
Евстафий выехал из Скалы, проговорив с Альфредом всю ночь, и более не показывался.
За это время многое изменилось - прошло десять лет. Старый граф узнал, кто спас его, но, несмотря на это, никогда не вспоминал о Евстафий и никогда о нем не спрашивал.
Альфред остался в Скале, очень часто навещал дядю, очень дружески обходился с Михалиной, но не показывал виду, что думает о ней, как о невесте. Другие претенденты, которых приманивало возрастающее состояние графа, исчезли один за другим, не оставляя за собой даже и следов. Многих из них желал граф, но Мизя решительно объявила, что не пойдет ни за кого по принуждению и что при таком важном шаге в жизни она хочет быть совершенно свободной.
Но когда проходил год за годом, и она выбора не делала, отец начал беспокоиться. Однажды утром он даже решился напомнить дочери, что пора было бы на что-нибудь решиться.
- Предоставьте это мне, - отвечала она. Граф не смел настаивать.
Спустя некоторое время знатнейшие соревнователи сдались и исчезли навсегда, новые не показывались даже и изредка.
Удивительные слухи начали распространяться о графине. Отец уже помышлял об Альфреде, тем более, что Альфред по возвращении своему из-за границы прекрасно занимался своим имением и тем умножал свое состояние.
Граф отправился в Скалу и намекнул Альфреду, что данное его отцу на смертном одре обещание должно быть исполнено и что пора узнать об этом его мнение.
- Я, - сказал Альфред, - с благодарностью приму исполнение этого обещания, но чтобы только Михалина добровольно на это согласилась.
- Старайся достигнуть этого.
- Старался, - отвечал племянник, - но, кажется, напрасно.
- Могу я ей сказать, что ты мне об этом объявил?
- Да, скажите ей, что я почел бы за счастье этот союз, если бы она приняла его по доброй воле. Все другие побуждения для нее не должны быть обязательны.
Граф уехал. Он никак не мог понять, почему ему было так трудно выдать замуж хорошенькую, молодую и богатую дочь и почему Альфред так холодно принял его предложение.
На другой день утром он объявил об этом дочери.
- Я поговорю об этом с Альфредом, - отвечала она, - пусть приедет.
Граф поспешил дать знать ему о воле дочери. Вечером, оставшись наедине с братом