ьно. С минуту продолжалось молчание, и затем тихий, неуверенный голос спросил:
- Кто там? Тут есть кто-нибудь?
Евстигней снял шапку, мучительно покраснел и выступил в пятно света, падавшее из окна. Женщина повернула голову, и теперь было видно ее лицо, тонкое, капризное, с широко открытыми глазами.
Евстигней откашлялся и сказал:
- Так что - проходя мимо... Мы здешние, с заводу...
- Что вам? - спросила женщина громче и тревожнее. - Кто такой?.. Что нужно?
- Я с заводу, - повторил Евстигней, осклабляясь. - Проходя мимо...
- Ну, что же? - переспросила она, уже несколько тише и спокойнее. - Идите, любезный, с богом.
- Это вы - на фортупьяне? - набрался смелости Евстигней. - Очень, значит, - того... Я... проходя мимо...
Женщина пристально смотрела, с тревожным любопытством разглядывая огромную, всклокоченную фигуру, как смотрят на интересное, но противное насекомое. Потом у нее дрогнули губы, улыбнулись глаза, запрыгал подбородок и вдруг, откинув голову, она залилась звонким, неудержимым хохотом. Евстигней смотрел на нее, мигая растерянно и тупо, и неожиданно захохотал сам, радуясь неизвестно чему. От смеха заухал и насторожился мрак. Было сыро и холодно.
Она перестала смеяться, все еще вздрагивая губами, перестал смеяться и Евстигней, не сводя глаз с ее темной, тонкой фигуры. Женщина поправила волосы и сказала:
- Так, как же... Проходя мимо?
- То есть, - Евстигней развел руками, - я, значит, - шел... Слышу это...
- Ступай, любезный, - сказала женщина. - Ночью нельзя шляться...
Евстигней замолчал и переступил с ноги на ногу. Окно захлопнулось. Он постоял еще немного, разглядывая большой новый дом "француза" Ивана Иваныча, и пошел спать, а дорогой видел светлые комнаты, освещенную траву, и думал, что лучше всего будет, если он испортит татарину его новый жестяной чайник. Потом вспомнил музыку и остановился: показалось, что где-то далеко, в самой глубине леса - поет и звенит. Он прислушался, но все было темно, сыро и тихо. Слабо шурша, падали шишки, вздыхая, шумел лес.
Следующий день был воскресный. Когда наступало воскресенье или еще что-нибудь, Евстигней надевал сапоги, вместо лаптей, шел в село и напивался. Пьяному ему всегда было сперва ужасно приятно и весело, жизнь казалась легкой и молодцеватой, а потом делалось грустно, тошнило и хотелось или спать, или драться.
Жар спадал, но воздух был еще ярок, душен и зноен. С утра Евстигней успел побывать везде: в церкви, откуда, потолкавшись минут десять среди поддевок, плисовых штанов и красных бабьих платков, вышел, задремавший и оглушенный ладаном, у забойщиков с соседнего прииска, где шла игра в короли и шестьдесят шесть, и, наконец, в лавке, где долго разглядывал товары, купив, неизвестно зачем, фунт засохших, крашеных пряников. Скука одолевала его. Послонявшись еще по улицам и запылив добела свои тяжелые подкованные сапоги, Евстигней пошел в трактир, лениво переругиваясь по дороге с девками и заводскими парнями, сидевшими на лавочках. Он был уже достаточно пьян, но держался еще бодро и уверенно, стараясь равномерно ступать свинцовыми, непослушными ногами. Рубаха его промокла до нитки горячим клейким потом и липла к спине, раздражая тело. Пот катился и по лицу, горящему, красному, мешаясь с грязью. Добравшись до трактира, Евстигней облегченно вздохнул и отворил дверь.
Здесь было сумрачно, пахло пивом и кислой капустой. У стен за маленькими, грязными столами сидели посетители, пили, ели, целовались, стучали и быстрыми, возбужденными голосами разговаривали наперерыв, не слушая друг друга. Сизый туман колебался вверху, касаясь голов сидящих неясными зыбкими очертаниями. В углу хором, нестройно и пьяно пели "Ермака".
Евстигней остановился посредине помещения, поворачивая голову и тоскливо блуждая глазами. Сам он плохо понимал, чего ему хочется - не то сесть на пол и не двигаться, не то разговаривать, не то выпить еще так, чтобы все зашаталось и завертелось вокруг, одевая последние крохи сознания тяжелым, черным угаром. Низенький мужик в новом картузе стоял перед ним и, беспрестанно потягивая козырек, что-то говорил, сгибаясь от смеха.
- Как он-на-яво!.. - прыгали в ушах громкие, икающие слова, обращенные, по-видимому, к нему, Евстигнею. - Ты грит, сына свово куда девал? Снохач ты! А он-то, милая душа, без портов. Трусится... Ты сякая, ты такая... Не-ет! Стой! По какому праву? Где в законе указание есть?
- Го-го! - гоготал Евстигней. - Без портов? На что лучше.
- Как он-на... яво, то-ись! Пшел, хрен! Ха-ха-ха! Вот ведь что антиресно!
Низенький мужик в картузе куда-то исчез, а в стороне послышались слова: "Как он-наяво... Вот ведь!"
Черный квадратный столик, за который уселся Евстигней, был пуст. Он потребовал водки, соленых грибов, налил в пузатый граненый стаканчик и выпил. Вино обожгло грудь, захватило дыхание. Как будто стало светлее. Он налил еще и еще, медленно вытер усы и уставился в стену тяжелым, бессильным взглядом.
Кто-то сел рядом - один, другой. Евстигней что-то спрашивал, рассудительно и толково, но не зная что; ему отвечали и хлопали его по плечу. Принесли еще водки, и все качалось кругом и вздрагивало, темное, мерзкое. Вспыхнул огонь. Трактир суживался, растягивался, и тогда Евстигнею казалось, что лица сидящих перед ним где-то далеко мелькают и прыгают желтыми бледными кругами, а на кругах блестят точки-глаза. Потом стали кричать, икая и ласково переругиваясь скверной бранью, и опять Евстигней не знал, что кричат и зачем ругаются, хотя ругался сам и смеялся, когда смеялись другие. И от смеха становилось еще горче, тошнее, и все тянулось изнутри его мутными, зелеными волнами.
Крик и шум усиливался, рос, бил в голову, звенел в ушах. Пели громко, нестройно, пьяно, и все пело вокруг, плясали стены; потолок то падал вниз, то уходил вверх, и тогда качалась земля. Вдруг Евстигней приподнялся, подпер голову кулаками и с трудом огляделся вокруг. Потом открыл рот и начал кричать долгим пронзительным криком:
- У-ы-ы! У-ы-ы! У-ы-ы!
Кто-то тряс его за плечо, кто-то сказал:
- Нажрался, сопля.
- А ты - татарская морда! - заявил Евстигней, смотря в угол. - Я нажрался... а ты, гололобый арбуз, м-мать твою растак!.. - И вдруг прилив бешеной тоскливой злобы вошел в него и растерзал душу. Он встал, покачнулся и наотмашь ударил в сторону. Хрястнуло что-то мягкое, кто-то ахнул и злобно вскрикнул, чем-то тяжелым ударили сзади, и больно заныл череп. Кто-то бил его, он бил кого-то, потом земля ушла из-под ног, и тело, ноющее от ударов, поднялось и пошло, бессильное, тяжелое. Кто-то тащил его, и он кого-то тащил, упираясь и захлебываясь криком и руганью. Потом хлопнула дверь, стало сыро, темно и холодно. Ветер пахнул в лицо; застучали колеса. Евстигней медленно поднялся и тихо, шатаясь и держась за голову, пошел прочь.
На воздухе дышалось легче, и хмельной угар понемногу выходил, но все еще было смутно и тяжело. Сперва ноги ступали в мягкой пыли, холодной от свежести вечера, потом зашумела трава, и густая сырость заклубилась вокруг. Жалобно пели комары, навстречу шли кусты, черные, строгие, как тишина. Евстигней все шел, изредка спотыкался, останавливался и затем снова устремлялся вперед, икая и размахивая руками. Ему было немного жутко, казалось, что вот вдруг растает земля, мрак повиснет над пропастью, и он, Евстигней, упадет туда в холодную, черную бездну, и никто, никто не услышит его крика. Иногда дерево вставало перед ним, невидимое; он обнимал его, ругался и опять двигался, кряхтя, медленным, черепашьим шагом. Ему казалось, что он забыл что-то и должен отыскать непременно сейчас, иначе придет татарин и зарежет его или прибежит низенький мужик в картузе, расскажет про снохача и ударит. Беспокойно оглядываясь вокруг, он шел в темноте и бормотал:
- С-с ножом? Я-те дам нож! Махан проклятый!
Иногда чудилось, что кто-то бегает в кустах, невидимый, мохнатый, грозный, и дышит теплым, сырым паром. Евстигней вздрагивал, торопливо вытягивал руки, останавливался, слушая смутный, далекий шорох, и снова двигался, с трудом, неловкими, пьяными движениями продирая кусты. Когда же впереди блеснул огонек и расступился лес - он удивился и прислушался: ему показалось, что где-то поет и переливается тонкий, протяжный звон. Но все молчало. Лес ронял шишки, гудел и думал.
Теперь были освещены два окна, а третье, откуда вчера Евстигнею вежливо предложили уйти - тонуло в мраке и казалось пустым, черным местом. В окнах сверкала мебель, картины, висящие на стенах, и светлые, пестрые обои. Евстигней подумал, постоял немного, и, как вчера, тихими, крадущимися шагами перешел от опушки к палисаду. Сердце ударило тяжело, звонко, и от этого зазвенела тишина, готовая крикнуть. Окно загадочно чернело, открытое настежь, а в глубине его тянулась узкая, слабая полоска света из дверей, притворенных в соседнюю комнату.
Он стоял долго, облокотившись о палисад, решительно ничего не думая, сплевывая спиртную горечь, и ему было скучно и жутко. Где-то в лесу поплыли слабые отзвуки голосов и, едва родившись, умерли. Вдруг Евстигней вздрогнул и встрепенулся: прямо из окна крикнули сердитым, раздраженным голосом:
- Кто там?!
- Эт-то я, - опомнившись, так же громко сказал Евстигней пьяными, непослушными губами. - Потому, к-как, я всеконечно пьян и не в состоянии... Предоставьте, значит, тово... Проходя мимо.
Он прислушался, грузно дыша и чувствуя, как нечто тяжелое, полное дрожи, растет внутри, готовое залить слабый отблеск хмельной мысли угаром слепой, холодной ярости. Секунды две таилось молчание, но казалось оно долгим, как ночь. И вслед за этим в глубине комнаты крикнул дрожащий от испуга женский голос; тоскливое, острое раздражение слышалось в нем:
- Коля! Да что же это такое? Тут бог знает кто шляется по ночам! Коля!
Дверь в соседнюю, блестящую полоской света комнату распахнулась. Из мрака выступили мебель, стены и неясная, тонкая фигура женщины. Евстигней крякнул, быстро нагнулся и выпрямился. Кирпич был в его руке. Он размахнулся, с силой откинувшись назад, и стекла с звоном и дребезгом брызнули во все стороны.
- Стерва! - взревел Евстигней. - Стерва! Мать твою в душу, в кости, в тряпки, в надгробное рыданье, в гробовую плиту растак, перетак!
Лес ожил и ответил: "Гау-гау-гау!"
- Стервы! - крикнул еще раз Евстигней и вдруг, согнувшись, пустился бежать. Деревья мчались ему навстречу, цепкая трава хватала за ноги, кусты плотными рядами вставали впереди. А когда совсем уже не стало сил бежать и подкосились, задрожав, ноги - сел, потом лег на холодную, мшистую траву и часто, быстро задышал, широко раскрывая рот.
- Стерва, сукина дочь! - сказал он, прислушиваясь к своему хриплому, задыхающемуся голосу. И в этом ругательстве вылилась вся злоба его, Евстигнея, против светлых, чистых комнат, музыки, красивых женщин и вообще - всего, чего у него никогда не было, нет и не будет.
Потом он уснул - пьяный и обессиленный, а когда проснулся, - было еще рано. Тело ныло и скулило от вчерашних побоев и ночного холода. Красная заря блестела в зеленую, росистую чащу. Струился пар, густой, розовый.
- Фортупьяны, - сказал Евстигней, зевая. - Вот те и фортупьяны! Стекла-то, вставишь, небось...
Стукнул дятел. Перекликались птицы. Становилось теплее. Евстигней поднялся, разминая окоченевшие члены, и пошел туда, откуда пришел: к саже, огню и устали. Его страшно томила жажда. Хотелось опохмелиться и выругаться.
- Ну, что вы на это скажете?
Шесть пар глаз переглянулись и шесть грудей затаили вздох. Первое время все молчали. Казалось - невидимая тень близкой опасности вошла в тесную комнату с наглухо закрытыми ставнями и вперила свои неподвижные глаза в членов комитета. Ганс, продолжая рисовать карандашиком на столе, спросил, не подымая головы:
- Когда получено письмо, Валентин Осипович?
- Сегодня утром. Было оно задержано в пути или нет - я не знаю... Факт тот, что оно пришло к нам на двое суток позже его...
- Вот так фунт изюма! - произнес Давид и рассмеялся своей детской улыбкой, обнажившей ровные, острые зубы.
- Товарищ, прочитайте еще раз! - сказал Ганс. - Свежо предание, а...
Он поднял свои светлые, серые глаза и опустил их, продолжая рисовать кораблики.
Пожилой сутуловатый господин с проседью в бороде и усталыми, нервными глазами, окинул всех продолжительным, озабоченным взглядом и, взяв листик бумаги, лежавший перед ним, начал читать ровным, грудным голосом:
- "К вам едет провокатор. Должен прибыть 28-го. Приметы: молодой, черные усы, карие глаза, выдает себя за студента; левый глаз немного косит. Примите его, как следует.
Районный комитет, 23-е июля".
- Оттуда письмо идет два дня, - продолжал Валентин Осипович, кончив чтение. - Одно из двух: или его задержали, или бросили слишком поздно. Я, как заведующий конспиративной частью, - улыбнулся он, - поступил, быть может, слишком конспиративно, уничтожив конверт, так что подтвердить второе предположение теперь невозможно. Но оно всего вероятнее, ибо полиция не отсылает адресатам такие документы, раз они попадутся ей в руки...
- Левый глаз косит, - сказал про себя Валерьян, юноша могучего телосложения, с целой копной черных волос, из-под которой сверкали маленькие глаза-буравчики. - Да... дождались!..
Опять наступило молчание. Дверь из соседней комнаты раскрылась, и на пороге появилась девушка. Она стояла, держась одной рукой за косяк двери, другой - за свою собственную косу, перекинутую через плечо. Лицо ее было уверенно и красиво.
- Ну?! - сказала она.
Но все молчали. Валерьян тряс гривой, гневно покряхтывая; Давид вертел большими пальцами рук, поджав нижнюю губу. Ганс рисовал и ломал карандаш.
- Ну? - повторила девушка, и глаза ее рассердились.
- Мы придем пить чай после, Нина, - сказал Ганс, рисуя шхуну с распущенными парусами. - Нам очень жарко...
Никто не улыбнулся на шутку. Девушка исчезла, нетерпеливо хлопнув дверью.
- Теперь будем думать! - сказал Давид. - Что ж? Надо решать как-нибудь... Грязное дело получается...
- К порядку, господа! Валентин Осипович, возьмите на себя председательство!.. - раздраженно крикнул Сергей, пятый член комитета, высокий, с впалой, чахоточной грудью.
- Прекрасно!
Валентин Осипович выпрямился на стуле и провел рукой по волосам, еще густым и волнистым.
- Итак, - сказал он, - пусть Ганс расскажет нам про него...
- Я расскажу то, что уже рассказывал...
Сказав это, Ганс бросил наконец рисовать и поднял свою круглую, стриженую голову с твердыми, крупными чертами лица. Холодные, серые глаза его были серьезны, а рот улыбался.
- Третьего дня... я сплю. Приходят и говорят: "Вас спрашивают"... Ну... встал... Входит молодой человек, черноусый, карие глаза... левый глаз заметно косит. Сказал явку, честь честью... "Приехал, - говорит, - работать, а по специальности - агитатор и дискуссионер..." Я ему сказал сперва, что денег в комитете мало, но так как люди у нас нужны, а денег все равно добудем же когда-нибудь, то он и решил остаться... Вот.
Сказав это, Ганс взял карандаш и приделал флаг к мачте, а на флаге написал: "П.С.Р."
- Откуда он приехал? - отрывисто буркнул Валерьян.
- Из Самары. Знает тамошнюю публику. Физиономия внушает доверие... Обращение - ровное, голос уверенный, спокойный... Говорит, что бывший студент...
- Да, нет сомнения - это он... - задумчиво произнес Валентин Осипович. - Ну, товарищи, ваше мнение?
- Я, Валентин Осипыч, - покраснел Давид, - думаю, что... это может выйти ошибка... По всему видно, что он - бывалый парень... Вчера, например, он, еще не отдохнув, как расщипал эсдеков у Симона на заводе! В лоск прямо положил!.. А это значит, что он не младенец...
- А кто давно работает... - тот не может быть провокатором? Милейший юноша, - улыбнулся Валентин Осипович, - вы еще плохо знаете людей... Я за свою жизнь знавал таких, что работали годами в партии, а потом делались шпионами... Эволюция эта проклятая, знаете ли, незаметно происходит... Устанет человек, озлобится, - вот вам и готово субъективное отношение... А тут один шаг к дальнейшему... А этот - Костя, кажется, его зовут - еще молод, а на мягком воске молодости сплошь и рядом можно написать что угодно...
У Ганса опять сломался карандаш, и он с ожесточением принялся чинить его, стругая так, что куски дерева летели во все стороны. Опять наступило молчание, и каждый думал о том, что сказал старый, опытный революционер.
- Ну, вот что, товарищи, - продолжал Валентин Осипович. - Я хотя и старше вас, и прислан с директивами от ЦК, и знаю весь объем опасности, грозящей делу революции в крае, но всецело предоставляю решение этого дела вам, во-первых, - потому, что оно просто и ясно, а во-вторых, - потому, что у меня много более важных дел... А вы уж сами справьтесь.
- Да, - промолвил Ганс, - придется того...
Он не договорил, но каждый понял его жест и мысль...
- Это надо сделать скорее, - невозмутимо продолжал Ганс, отделывая корму большого океанского парохода. - Вы меня простите, товарищи, но чем скорее переговорить об этом неприятном деле, тем лучше... Кто же возьмет на себя руководство этим... предприятием? - спросил он, оглядывая всех. Рот его улыбался.
- Ганс прав, - сказал Валентин Осипович. - Сделав так, мы избавим не одних себя, а все организации от риска провала.
- Ну, кто же? - спросил Ганс еще раз и, откинувшись на спинку стула, склонил голову набок, любуясь рисунком. Затем, подождав немного, добавил два-три штриха и сказал:
- Я возьму. Завтра пойду к Еремею. Доверяете, или... может быть - кто-нибудь другой хочет?
- Нет уж, спасибо, - сморщился Давид, расширив свои голубые глаза. - Валяйте вы.
- А вы не хотите, Валерьян? - улыбнулся Ганс.
- Ах, оставьте, пожалуйста! - болезненно крикнул Сергей. - Нельзя из этого делать шуток!..
- Ну, хорошо! Провокатора съем! - совсем уже рассмеялся Ганс. Валентин Осипович тоже улыбнулся.
Снова вошла Нина, и все поднялись, не дожидаясь ее недовольного "ну!". Зазвенели чайные ложки, и Валентин Осипович стал рассказывать о жизни в Якутске и сибирских чалдонах. Рассказывал он очень интересно, с увлечением, и все смеялись, а у Ганса улыбался рот.
На улице было темно и тихо. Ганс провожал Валентина Осиповича домой. Они шли медленно; молодой человек сердито стучал тросточкой о деревянные тумбы, спутник его курил папиросу. Вечер был теплый и нежный, и в душу ползла легкая дремота очарования, мешая разговаривать и вызывая в голове неясные, сладкие воспоминания, полные неопределенной тоски о будущем. Юноша совсем размяк и молчал. Валентин Осипович изредка делал кое-какие замечания, касающиеся завтрашней сходки у Синего Брода, где еще раз должны были померяться силами две партии. Он негодовал и сердился.
- Совершенно я не понимаю и не признаю этих дебатов... Смешные эти петушиные бои... Честное слово...
- Нельзя, Валентин Осипович, - возразил наконец Ганс. - У нас всего восемь кружков, а у социал-демократов 30. И что всего замечательнее: у нас масса литературы крестьянской, рабочей - и все же как-то дело подвигается туговато... А они жарят без литературы, и у них кружки растут, как грибы.
- Ничего удивительного... В рабочих говорит классовый инстинкт... Зато мы монополизировали крестьянство...
- И потом - у эсдеков здесь есть типография, а у нас все еще процветает кустарничество...
- Ну, это, знаете, не важно, по-моему... Можно и на гектографе сделать хорошо...
- Можно, да здешние уврие - весьма балованный народ: подавай им непременно печатные, а гектограф, мимеограф и т. п. они и знать не хотят...
- Очень скверно. Со временем можно будет наладить и типографию... А теперь надо устроить с провокатором. Вы как думаете?
- О! Я сам не хочу здесь мараться... Просто передам в дружину, а там пусть как хотят... Ну, окажу, конечно, косвенное содействие.
- Смотрите, будьте осторожнее. Вы - ценный человек для революции.
- Помилуйте! Вы меня конфузите!
- Ну, будет скромничать... Нет, я говорю не комплимент. В вас есть незаменимое качество: энтузиазм... А это не так часто встречается... Наша интеллигенция - больше от головы революционеры, а не от сердца.
Оба замолчали и через минуту остановились у подъезда большой каменной гостиницы, где жил Валентин Осипович. Ганс пожал ему руку и быстро пошел обратно. Дойдя до угла, он крикнул извозчика и велел ему ехать в нижнюю часть города к реке.
Извозчик ехал скоро, и от быстрой езды по пустынным, затихшим улицам, и от сознания романтичности положения Ганс испытывал необыкновенно сильный прилив энергии и возбуждения, когда мысли горят ровно и сильно и все кажется возможным и достижимым. Это случалось с ним каждый раз, когда приходилось рисковать в чем-нибудь или обдумывать детали сложного предприятия. И, чем ближе подъезжал он к цели своего путешествия, тем яснее становилось для него все, задуманное им. Улыбаясь своей обычно неопределенной улыбкой, Ганс слез с извозчика у ворот небольшого деревянного домика и подошел к окну, освещенному и раскрытому настежь. Белая занавеска колыхалась в нем; Ганс отдернул ее и тихо сказал:
- Здравствуйте, Костя.
К окну придвинулся черный силуэт хозяина квартиры. Костя читал и очень обрадовался приходу Ганса.
- А, Ганс! - сказал он весело. - Ну, входите!..
- Скажите сперва - сколько времени?
Костя вынул карманные часы и посмотрел на них, слегка косясь левым глазом.
- Одиннадцать. А вы торопитесь куда? - спросил он.
- Поторапливаюсь, товарищ. Ну, что - нашли квартиру?
- Нашел, кажется, годится... Впрочем, можно будет переменить... Она помещается на одной лестнице с редакцией "Голоса", так что вроде публичного места. Приходит и уходит народ, а куда, в какую квартиру - кто знает?
- Правильно! - согласился Ганс.
Он облокотился на подоконник и положил голову на руки.
- Да идите вы в комнату, странный субъект! - вскричал Костя. - На улице шляется масса шпионов...
- Нет, спасибо! - вздохнул Ганс. - А вот что: у вас револьвер есть?
- Есть, браунинг.
- У меня тоже есть и тоже браунинг.
- Поздравляю вас!
- Премного благодарствую... Соскучился я, пришел к вам посидеть... Был сегодня у Нины, да она меня гонять стала; боится, что квартиру замараю... А сейчас от Валентина Осипыча... Симпатичный человек.
- Да-а!.. Будем ли мы с вами такими в его годы? - задумчиво произнес Костя, и его левый глаз как-то жалобно устремился в сторону, в то время, как правый серьезно и грустно смотрел на темную фигуру Ганса. - Каторга, ссылка, десяток тюрем - и все как с гуся вода... По-прежнему молод, верит, борется...
Рот Ганса перестал улыбаться, и он спросил вдруг, устремив глаза на потолок:
- Костя! Вам снились сегодня дурные сны?
- Никаких! - рассмеялся он. - Да что это вы сегодня - какой-то лунатик? Уж не собрались ли вы?..
- А мне снились, - упрямо перебил Ганс.
- Ну что же из этого? Я, ей-богу, вас не понимаю! - Костя пожал плечами. - Идите-ка вы лучше спать. А то нервы расстраиваете...
- Вот что, Костя! - сказал Ганс. - Сейчас я иду решать дело, от удачного исхода которого зависит все существование нашего комитета... Я говорю серьезно, - добавил он, заметив недоверчивую улыбку в глазах товарища.
Лицо Кости сразу стало серьезным, и глаз перестал косить. Он заправил один ус в рот и сказал:
- Та-ак-с...
- И мне нужна... или, может быть, понадобится ваша помощь... Пойдемте со мной? Это будет не долго, а? У вас есть револьвер к тому же...
- Хорошо-о... - протянул Костя в некотором раздумьи. - А... какое дело?
- Уверяю вас - я не могу вам сказать сейчас; во-первых, потому, что мало времени, во-вторых, потому, что у меня уже все решено в голове, и вы можете понадобиться только в крайнюю минуту, на случай опасности...
Костя заторопился, надевая верхнюю блузу, шляпу и закладывая обойму в револьвер. Ганс вынул свой браунинг и пересчитал патроны, держа руки в глубине окна.
Река медленно и сонно плескалась у берегов, невидимая в темноте. На пароходных пристанях тускло горели красные фонари, дрожащим, призрачным светом выделяя из мрака полуразвалившиеся штабели дров, "бунты" товара, окутанные брезентами, и лодки всевозможных размеров, уткнувшие в песок свои носы. В отдалении звонкой, щелкающей трелью заливалась трещотка ночного сторожа.
Ганс и Костя спустились к воде у конторки "Кавказа и Меркурия". Тут лежали толстые бревна, очевидно, когда-то употреблявшиеся для настилки сходней. Влево высилась черная масса пристани и по борту ее ходил человек с фонарем, осматривая что-то. Дремлющий ветер донес с середины реки пьяные звуки гармоники и подгулявших голосов.
Они остановились у бревен, и Ганс сказал:
- Костя, вы пройдите, пожалуйста, и спрячьтесь где-нибудь за дровами... Если вы услышите, что я крикну: "сюда!" - спешите скорее. Если же нет - не показывайтесь... Жаль только, что вы не услышите нашего разговора...
- Один вопрос, товарищ: это дело не касается лично вас?
- Меня? - усмехнулся Ганс. - Да нет же... Оно касается всех... и вас в том числе.
Костя еще постоял немного в раздумьи. Ему было слегка неприятно, что он играет пассивную и подчиненную роль, и самолюбие его, эта ахиллесова пята революционеров, было сильно уколото. Но он не подал вида, отчасти потому, что был еще новым лицом в городе и, следовательно, - пока зависимым; отчасти же потому, что Ганс сильно заинтриговал его, и ему хотелось узнать суть дела хотя бы путем участия в нем. Кроме того, Костя был не трус, а опасность притягивает. В силу всех этих соображений он еще раз соображающе выпятил губы и скрылся в грудах березовых дров и колесных ободьев.
Ганс сел на бревно и перестал улыбаться. Фигура его, прилично одетая в черное пальто и такой же картуз, почти совершенно сливалась с погруженным в темноту берегом. Вытянув ноги в лакированных штиблетах, он вдруг вспомнил что-то, опустил руку в карман и, вынув белый носовой платок, обернул им ладонь левой руки. Еще одно соображение мелькнуло в нем. Он встал и подошел к сколоченной из старого теса будке старика лодочника, приютившейся возле громадных сходней пристани, и крикнул:
- Эй, дедка!
Разбуженный "дедка", седой, сутуловатый, но еще крепкий и жилистый старик, вылез из будки и устремил на юношу свои красные, подслеповатые глазки. "Дедку" - в его вечном ватном картузе до ушей и огромных валенках знала вся городская молодежь, и он ее, так как сходки и вечеринки часто устраивались где-нибудь на островах, а у старого лодочника была превосходная, быстрая и легкая "посуда".
- Лодочку, барин? - закряхтел "дедка".
- Четверку... ту - востроносую... Дорого не бери, смотри...
- Цена известная... Лодки-то, почитай, все разобрали... Ай, нет, есть никак... Денежки пожалуйте.
Ганс заплатил деньги, взял весла и спустился к воде. Быстро отперев цепь и вскочив в лодку, закачавшуюся под ногами, он вставил весла в уключины и в два взмаха очутился у бревна, на котором сидел. Выскочив на берег, он вытащил лодку до половины на песок и снова уселся на бревне.
Ветер, поднявшийся было с востока, стих, и воздух застыл в легкой прохладе речной сырости. Сверху, из темных сбившихся облаков, блестел тусклый, месячный свет. С горы, усеянной темными купами деревьев, доносились звуки голосов, сонное тявканье собак, бряканье калиток; светились красные четырехугольники окон.
Сердце билось у Ганса сильнее обыкновенного. Он перевернул браунинг, лежавший в кармане, рукояткой вверх и стал ждать, посматривая в сторону спуска.
Ждать пришлось недолго. Прошло пять-шесть минут, и на дороге, пролегавшей вдоль берега, показалось черное пятно человека, идущего медленным, легким шагом. Человек подошел к сходне пристани, остановился, помахивая тросточкой, и начал осторожно спускаться к воде. Ганс не видел лица идущего, но чувствовал пытливый и подозрительный взгляд, направленный в сторону бревна. Он положил руку, обернутую платком, на левое колено и тихонько крякнул.
Незнакомец спустился к самой воде и стал шагах в двух от революционера, смотря прямо перед собой в темную даль реки. Теперь Ганс мог его разглядеть. Это был невысокий, худощавый молодой человек, с скуластым, крепким лицом и бородкой клинышком, одетый в серое пальто и черную фетровую шляпу. Тросточка его описывала за спиной беспокойные зигзаги. Наконец он скосил глаза в сторону Ганса, осклабился, увидя белый платок, и, выжидательно смотря на юношу, сказал:
- Теплынь-то, а? Благодать!.. Барсов.
Ганс начинал испытывать раздражение. Он выпрямился и сказал:
- Ну, садитесь, раз пришли! Мне, знаете, некогда!
Незнакомец вдруг оживился и просиял. Быстро засуетившись, он прислонил тросточку к бревну и, запахнув полы пальто, уселся рядом с Гансом, заговорив радостным, тихим голосом:
- Вот как хорошо, что вы пришли-с! Ей-богу! А мы-то уж думали, думали! Мы-то гадали, гадали! Уж прямо-таки решили, что вы, не дай бог, захворали или что!.. Ей-богу! Господин ротмистр даже расположения духа лишились, право! Сердитые... ходят взад и вперед и все говорят: - "Уж эти мне петербургские! Осторожности на целковый, а дела на грош!" Да-с... Вы уж извините, что я так говорю...
- Да говорите, что же мне ротмистр! - прервал его Ганс. - Только почему это вы так беспокоились? Ведь мы условились именно сегодня?
- Так-то так, да все же-с... Думали: господин Высоцкий сами заглянут, улучат минутку... А вы вот, видите ли, - осторожны. Что же? По совести, и я бы так делал-с... В нашем деле нельзя иначе, нельзя-с... Опасное дело по нынешним временам!..
- Да, неприятное, - вздохнул Ганс. - Можно живота лишиться...
- И-и! Сколько хотите!.. Я вот, знаете ли, на днях: иду за одним эсэриком... да вы его знать должны, как же-с: еврейчик, часовщик, Трейгер фамилия...
- Как же, знаю! Ну, этот не опасен - мальчишка... Другие есть, настоящие...
- Конечно, - поспешил согласиться незнакомец. - Ах, простите, - привстал он, - позвольте представиться: Николай Иванович Хвостов-с. Я недавно служу, а все же, конечно, приятно познакомиться. Да-с. Так вот, слежу я, изволите видеть... А он, жидюга, завернул за угол да оттуда обратно и выскакивает... А я разлетелся, да и сшибись с ним... Ка-ак он замахнется на меня набалдашником!.. Я уж тут отбежал... И грозит еще, представьте. "Не попадайся!" - кричит.
- Скоро мы им отшибем спеси, - сказал Ганс.
- Да-а... Больно ведь уж силу взяли, куда тебе! Так и плодятся, как саранча... Одних этих партий проклятых не пересчитаешь... да-с. Мы тогда же, как вашу телеграмму получили - подумали: ну, возьмутся умные люди, закрутят овечке хвост!..
- Да, я потому и послал телеграмму, что так было удобнее, - сказал наудачу Ганс.
Но Николай Иванович, очевидно, обрадовался возможности поговорить. Он подсел еще ближе и, оглядываясь, таинственно зашептал:
- Да-с: мы как ее расшифровали, господин Высоцкий, - так и подумали: тут дело не с бухты-барахты делается... Сообщает человек свой адрес, фамилию и когда увидеться. Сразу, с налету, так сказать, орлом! Налетел, расклевал, - ищи! Дело чисто сделано! Ха-ха!..
Ганс облегченно вздохнул, и рот его улыбнулся. Теперь все становилось ясно.
- Нельзя иначе, Николай Иванович, - сказал он. - Я сам - человек общительный, люблю общество умных людей... поговорить там, в картишки... А все же, знаете, нужно себя сохранить... Что же? Приехал я аккуратно, с паролем, виды видал, думаю - живо выведу всех на чистую воду, прихлопну и - дальше... Надо себя сохранить...
- Это верно-с, верно! Что говорить! - подхватил Николай Иванович. - А то начнешь ходить в жандармское, полицию или так куда... не дай бог - заметит кто из социалистов!.. А тут уж разговор короткий...
- Знаете, - перешел Ганс в деловой тон, - я, пожалуй, сегодня же вам все передам. Делать здесь больше нечего... Останется разве какая мелюзга - на развод! - усмехнулся он.
- Да-а? - обрадовался Хвостов. - Вот молодец вы, право!.. В две недели!.. И уезжаете?
- Конечно... А скоро все это сделано потому, что я сразу вошел в комитет... Ну, - и актер я хороший...
- Да-с, да-с!.. По лицу даже заметно... Гениально, можно сказать! А я вам тут пакетец припас от полковника... Сведеньица тут и потом, знаете, кое-что насчет Екатеринослава... Может, там будете, так дела можете сделать...
У Ганса сделался нестерпимый зуд в ногах от этих слов. Всеми силами сдерживая охватившее его волнение, он немного помолчал и сказал небрежно:
- Ну, что ж... Давайте! Всякое лыко в строку...
Николай Иванович расстегнул пиджак и вытащил тяжелый, толстый пакет. Принимая его, Ганс испытывал ощущение стопудовой тяжести в руке, пока пакет не очутился в его кармане. Ему вдруг сделалось ужасно радостно и весело на душе. С веселым лицом он повернулся к Хвостову и, опустив руку в карман, где лежал револьвер, сказал изменившимся голосом, в упор глядя на сыщика:
- А что бы вы сказали, Николай Иванович, если бы вдруг узнали, что я... не Высоцкий, а... социалист-революционер?
- Что бы я сказал? - улыбнулся Хвостов. - Сказал бы, что вы - гениальнейший артист! Гамлет-с, можно сказать!.. Талант! Хи-хи!
Ганс рассердился.
- А что бы вы сказали, - грозно произнес он, быстро вставая и приставляя браунинг к фетровой шляпе Хвостова, - что бы вы сказали, - повторил он, и его резкое лицо вспыхнуло, - если бы я сообщил вам, что здесь восемь пуль и одной из них довольно, чтобы пробить ваш грязный мозжок? А?
Николай Иванович сидел, сложив руки на коленях, недоумевающе улыбался и вдруг побелел в темноте, как снег. Глаза его в ужасе, казалось, хотели выскочить из орбит. Он протянул руки перед собой, как бы отстраняя Ганса, и пролепетал:
- Хо-хо-роший револь-вер... У вас... ка-казенный?
- Не валяйте дурака! - начал Ганс. - Если вы...
- Ка...раул!.. - взвизгнул Хвостов, но вместо крика из его горла вырвался какой-то сип. Ганс быстро ударил его дулом в лоб. Сыщик пошатнулся и умолк.
- Если вы, - зашипел Ганс, - скажете хоть еще одно слово - застрелю... Сюда! - громко сказал он в сторону дров.
Дрова со стуком посыпались, и Костя бледный, держа за спиной револьвер, подбежал к воде.
- Товарищ! - взволнованно сказал Ганс, - вот этот человек - шпион... Я хочу, - произнес он, быстро переводя дыхание, - сплавить его на тот берег.
- Господа! Миленькие!.. - пискливо шепнул Хвостов. - Ей-богу!.. Если я!.. Простите! Будьте такие добрые! Ради Христа! Христос не велел...
- Садитесь в лодку! - приказал Ганс, не отводя дула от сыщика. - Скорее! Я вам не сделаю ничего, увезу вас только на тот берег, чтобы вы не подняли гвалт... Костя, голубчик, обыщите его скорее...
Молодой человек торопливо выворотил карманы Николая Ивановича. Записная книжка и несколько фотографических карточек исчезли в брюках Ганса.
Хвостов стоял, дрожа всем телом. Он сразу как-то весь окис и опустился, молчал и только изредка всхлипывал. Ганс связал ему руки назади туго свернутым носовым платком и, втолкнув в лодку, схватил весла.
- Ганс! - сказал Костя, и в голосе его слышалась просьба. - Вы...
- Ничего я ему не сделаю, товарищ, - сурово ответил Ганс. - Пусть полежит с денек в лесу...
"Дедка" проснулся, вышел из шалаша и, вздыхая, посмотрел на небо. Кой-где блестели звезды, и бледные клочки начинающего светлеть неба тонули в тучах. Он зевнул и обернулся к темным фигурам, возившимся у воды. Уключины брякнули, и лодка, столкнутая Костей, заколыхалась на воде.
- Поехали, молодцы? - спросил "дедка". - Дай бог веселого пированья... Али вы рыбу ловить?
- Рыбу ловить, дедка! - крикнул Ганс, и Костя вздрогнул, не узнав его голоса в этом звонком, оборвавшемся выкрике. Вода зашумела под веслами, и лодка отделилась от берега, уходя в темноту. Минуты две еще было слышно, как брякали уключины в такт мерным, тяжелым всплескам. Затем все стихло.
Серый туман окутал реку, и с нее потянуло пронизывающей сыростью. Вода светлела у берегов, и стальные гладкие полосы отмелей серебрились, пронизанные черными отражениями судов, стоящих на якоре. Разноцветные точки фонарей дрожали в воде.
И вдруг в глубокой тишине уходящей ночи гулко и отчетливо прокатился выстрел, подхваченный эхом... Вверху на горе глухо залаяли разбуженные собаки... И снова все стихло. Река сонно шептала у берегов, как будто рассказывая тысячелетние были. Костя вздрогнул и опустил голову...
Ганс причалил, молча снял весла и отнес их в сторожку. Затем встряхнулся, потянулся так, что затрещали суставы, и, не дожидаясь вопросов "дедки" о причинах скорого возвращения, схватил Костю под руку и быстро зашагал в гору. Выбравшись наверх, они остановились и перевели дух.
Костя поглядел на товарища. Лицо Ганса как-то посерело и осунулось, а серые, холодные глаза ушли внутрь. Он тяжело дышал. Так они стояли с минуту, глядя друг другу в глаза.
- Костя! - сказал наконец Ганс упавшим грудным голосом. - Вы знаете, кто такой... Валентин Осипович Высоцкий?
- Что за штуки, Ганс, - поморщился Костя. - Говорите прямо... если есть что.
- Петербургский провокатор! - выпалил Ганс. - Это тот самый, что провалил в прошлом году ростовских социал-демократов!..
Костя остолбенел, и крик изумления вырвался у него:
- Провока-тор! Ганс!! Не может быть!..
- А вы слушайте!.. - продолжал Ганс тихо. - И пойдемте... Тут стоять нельзя. Знаете - если бы мне три дня тому назад кто-нибудь сказал то, что я вам сейчас - я без дальних околичностей закатил бы ему пощечину... А теперь... "Всякое бывает" - сказал Бен-Акиба... Все вышло случайно... То есть поистине все вышло чудесно... Дело было так: два дня тому назад прихожу я к Высоцкому... У меня было дело, надо было посылать человека за границу... Пришел, а его дома нет... Ждал, ждал... Вдруг стучит кто-то... "Войдите"... Посыльный. - "Здесь живет такой-то?" - Здесь, мол... - "Письмецо вам"... - Хорошо, - говорю... Ушел, письмо я сунул в карман, Высоцкого не дождался, про письмо забыл, прихожу домой, - тут мне почтальон приносит два письма... Но так как мне тут же надо было спешить на организационное собрание, то я их