, Юра.
Он уже улыбался.
- Да, я несправедлив. Прости, сестренка. Это Сашины дела меня растревожили. Что ж, сам он виноват...- Задумался, потом прибавил: - Я сегодня обедаю у вас. После останусь, отдохну хоть немного.
Отдохнуть не пришлось.
Чуть только Юрий после обеда прилег на турецкий диван в своем просторном кабинете, в дверь постучали.
- Студент вас спрашивает,- зашептала Гликерия.- Уж он раз шесть приходил, пока вас не бывало. Прикажете отказать?
- Какой еще студент?
- Длинный такой, бледный. Очень просит.
Юрий махнул рукой.
- Ну, хорошо... Все равно. Позовите.
Вошел Кнорр, мешковатый, темный, как никогда, с потерянными глазами.
- Я к тебе... по делу,- начал он, запинаясь. Чувствовал, что Юрий ему не рад.
- Опять по делу?
- Да... А вернее так, просто... Сам не знаю, зачем. Искал тебя давно, а зачем - не знаю...
Юрий взглянул на него остро.
- Ну, садись, я велю чай подать.
Кнорр сел.
- Не надо чаю... Я так...
- Все равно. С кем видался последнее время? - спросил Юрий тихо, продолжая приглядываться к гостю.
- Видался? Ни с кем. Один был. Всех потерял. Точно все сгинули. Точно сторонятся от меня. Даже Яков этот... ты, впрочем, его не любишь. Я нисколько не жалуюсь, я и прежде близости не искал. А теперь я так утомлен.
Юрий ходил по комнате, морщась от неприятного чувства.
- Ну, что я с тобой буду делать? - сказал он, вдруг останавливаясь.- Ты в таком состоянии, что тебе слова утешения нужны, за ними ты и пришел. А мне слова пустые противны.
Кнорр сидел неподвижно, темный, как мертвец.
- Ведь с тобой ничего не случилось? Если б беда стряслась, подумали бы вместе... А так - чего приходить? Только неприятно смотреть.
Кнорр грубо захохотал. Он был, действительно, неприятен: слишком измученное лицо.
- Ничего не случилось? Все случилось. Вот что со мной случилось.
Но Юруля пожал плечами, опять прошелся по комнате и сухо сказал:
- Тогда уходи, пожалуйста. Я не люблю смотреть на несчастных, которым не могу помочь. Если б у тебя заболела мать, я бы помог отыскать доктора. Если б ты был голоден, я бы тебя накормил. Если б ты впутался в историю, я постарался бы выручить тебя. Но теперь, ей-Богу, это нелепость, что ты ко мне пришел. Надумал себе несчастие и хочешь показывать его? Уйди, сделай милость.
Кнорр встал. Он уже не смеялся. Весь засутулился, мундир точно на вешалке, рукава точно пустые.
- Так пойду. Прощай.
Юруля остановил его за плечо.
- Кнорр, милый, ведь это глупость, больше ничего. Ведь у тебя сейчас неврастения. Ты так потерял себя, что пойдешь и пулю себе в лоб пустишь. И очень будешь важничать, точно это не величайшая банальность. У тебя нет одной большой беды, но, наверное, было много маленьких, и ты устал... Ты подожди. Ты отдохни.
Юруля ласково обнял его и посадил опять в кресло.
- Ведь устал? Правда? Тебе все не нравится. Все кажется ненужным, скучным... Или даже отвратительным? Так?
Кнорр покорно подался в кресле. Слушал - или не слушал. Вдруг поднял голову.
- Да, напрасно я пришел к тебе сегодня,- сказал он кратко.- Да, устал. Да, может, и умру сегодня. А пришел так. Вспомнить. Может, Хесю увидишь. Она тебя любила тогда.
Юруля встрепенулся.
- Ты знаешь. Она мне не нравилась. Я ее жалел и боялся. Глуп был. Нечего было ни жалеть, ни бояться.
- А что же?- усмехнулся Кнорр.- Впрочем, все равно. Ну, я любил Хесю. Ну, она тебя любила. Что мне? Я и не знаю, где она теперь. И уж давно, должно быть, не люблю.
У Юрули мелькнула какая-то мысль.
- Так ты не знаешь, где она? И ничего не знаешь? А как же, помнишь, тогда, в саду, просьбу ты передавал?
Кнорр покачал головой.
- Говорю же, никого с тех пор не видел. Я, кажется, и из комнаты не выходил.
- Ну, вот что, Кнорр,- заговорил Юруля оживленно.- Все это ты успеешь, и убить себя успеешь, если захочется. А сегодня сделай мне удовольствие. Поедем вместе.
Кнорр поднял удивленные угрюмые глаза.
- Куда это? Сейчас?
- Ну, да, сейчас. Для меня. Сделай мне удовольствие.
- Не понимаю. Да хорошо. Мне все равно.
Лизочка была в нервах.
Она считала, что это так и следует, что необходимо иногда быть в нервах.
Нынче она целый день ругалась с Веркой, по телефону поругалась с дядей Воронкой, не позволила ему приехать. В разнастанном капоте лежала в гостиной, под граммофоном, и злобно скучала.
На одном окне штора была спущена, и яркая ночь неярко входила в комнату.
Юрий, приехав с Кнорром, церемонно позвонил.
- Дома. Оне не так здоровы,- сказала жеманная Вера, взглянув на студента, который шел за Юрием.
Юрий был весел.
- Ну, вот отлично, что дома. А больна - мы вылечим,- смеялся он, бросая пальто на руки Веры.
Лизочка, собственно, дулась на Юрулю. Давным-давно не был. Но все-таки обрадовалась.
- Что это вас не видно,- протянула она.- Являетесь вдруг. А кто с вами? Кноррушка!
- Прости, Лизок, милый,- весело сказал Юрий.- Я знаю, ты у меня умница. Что, твоя портниха дома?
- Портниха,- протянула Лиза разочарованно,- вы к портнихе? Так бы и говорили. Когда же она вечером дома бывает?
Но, увидав, что Юрий сдвинул брови, поспешно прибавила:
- Должно быть, еще не ушла. Я разговор слышала.
- Пошлю Веру купить чего-нибудь к чаю,- сказал Юрий и вышел из комнаты.
Кнорр и Лизочка остались вдвоем.
- Это вас, что ли, он к портнихе привез? - спросила, наконец, Лизочка, утомленная молчанием Кнорра.
Не очень любила его.
- Я не знаю,- с усилием отозвался Кнорр.
- Не знаете? Юрка такой шалый. Никогда не знаешь, кого он куда везет и зачем. Да вы какой-то больной?
- Нет, я так,- сказал Кнорр и замолк.
В дверях, в ночной яркости, показалась маленькая женщина, черноголовая, большелицая и бледная. На ней было темное платье, вязаный, дикенький платок на плечах.
- Вот, Кнорр, Марья Адамовна хочет с вами поговорить,- сказал Юрий, который тоже вошел вслед за маленькой женщиной.- Вы ведь знаете его? Узнали?
Марья Адамовна подошла ближе к студенту и крепко пожала руку.
- Лизок... Ну, пусть студент с портнихой поговорят. А ты поди пока сюда! - продолжал Юрий.- Иди, мы чай приготовим.
Довольная его ласковостью, Лизочка забыла о своих нервах и убежала за Юрием.
В душной гостиной пахло какими-то противными пыльными духами.
Марья Адамовна, неслышно ступая, подошла ко второму окну и откинула занавес. Стало светлее и серее.
- Вы не унывайте, Норик,- сказала она тихим, ровным голосом и опять взяла его за руку.- Говорят, вы унываете. Не надо. Я вас помнила. Совсем еще вот недавно говорила о вас. Я бы вас нашла.
Кнорр прокашлялся.
- А зачем я вам нужен? И как вы здесь, Хеся?
- Да уж нужны. Главное, не падайте духом. Вон вы какой. Пожалуйста, будьте бодрее. И мне не весело, а раскисать неблагородно.
- Почему вы здесь?
Хеся грустно улыбнулась и замигала глазами. Глаза у нее были большие, с длинными ресницами; улыбаясь, она всегда мигала часто-часто.
- Вы же знаете, мне надо было. Двоекуров устроил меня портнихой к этой... госпоже.
Кнорр вспыхнул.
- Как он смел?
- Оставьте, оставьте,- зашептала Хеся.- Пусть, это хорошо. Иначе нельзя. Я скоро уеду. А иначе нельзя было.
В эту минуту в передней слабо позвонили.
- Мне сейчас нужно уходить,- сказала Хеся поспешно.- Дайте мне слово, Кнорр, обещайте мне... Что вы не будете такой, что вы ободритесь. Опять с нами будете...
- Разве я могу помочь? Да и хочу мало.
- Ну, хоть для меня,- сказала Хеся печально и равнодушно.- А Яков совсем недавно говорил о вас.
Звонок повторился. Хеся замолкла, глядела тревожно. Слышно было, как Юрий пришел в переднюю и отворил дверь.
Отворил, тотчас же сказал удивленно и грубо:
- Что это? Зачем вы сюда?
Ответили ему совсем тихо. Голос Юрия настойчиво повторил:
- Да что вам от нее нужно?
- Два слова. Необходимо,- с нетерпением, хрипловато сказал пришедший.
Хеся бросилась в переднюю, шепнув Кнорру:
- Это Яков. Что-нибудь случилось.
На пороге, под рожком электричества, стоял элегантно одетый молодой человек с противным, бритым, зеленоватым лицом. Он не то улыбался, не то гримасничал, обнажая редкие зубы.
- Да вот же она! - воскликнул он, увидав Хесю.- Барыню мне, пожалуй, и не нужно.- Обернулся к Юрию.- А вы что же здесь распоряжаетесь? Я и не знал, что вы хозяин.
- Во всяком случае - хозяин положения,- ответил Юрий холодно.- Говорите ей ваши два слова и затем убирайтесь к черту!
Яков любезно раскланялся. Хеся зашептала:
- Двоекуров, пожалуйста, ничего, он сейчас уйдет... Яков, что случилось?
Юрий повернулся и вышел, захлопнув за собой дверь.
- Вот как! И Кнорр здесь,- сказал Яков, успевший заглянуть в гостиную.- Отлично, голубчик. Чего это вы пропали? Хеся, а я пришел сказать, чтоб вы сегодня туда не ходили, куда собирались. Ловко застал. Надо будет в другое место поехать. А раз уже Кнорр здесь, так и его можно прихватить.
- Куда? - спросила Хеся.
Яков сказал.
- Хорошо. Идите с Кнорром. Я выйду по черному ходу.
И она исчезла.
Кнорр молча взял фуражку.
- Местечко тоже,- проворчал Яков сквозь зубы.- И этот субъект еще важничает.
- Как ты мог, Яков,- начал Кнорр,- чтоб Хеся...
- С паршивой собаки хоть шерсти клок. Ну, да ладно. Идем.
Они ушли. А в столовой Лизочка шептала Юрию:
- Знаешь, я все для тебя, а сама боюсь до смерти. Не иначе как вляпаешься с ними в историю. Мне что, наплевать! А я за тебя дрожу. Ночью проснусь, и то дрожу. Убери ты от меня эту жидовку. Ну их! Пусть пропадают сами, людей чтоб только не впутали.
Юруля нежно обнял Лизу и поцеловал ее кукольную головку.
- Верно, умница моя! Мне и самому они надоели. Пристают, пристают, я от жалости и глупею. Жидовочку мы от тебя уберем, коли сама не уберется. Она ничего, жалкая только очень. Кнорр тоже... Ну, и пусть их...
Он встал и зажег электричество. На столе был приготовлен чай, стояло вино и тарелка с орехами.
- А Верка-то пропала! - закричала Лизочка.- Самовар, верно, вскипел. Пойдем, сами его из кухни притащим!
Но Вера уже входила с закусками.
Сейчас будет самовар. Лизочка и Юруля мирно станут пить чай дома, точно барин с барыней. Никуда не поедут, за разговорами время пройдет. А потом Лизочка возьмет Юрулю к себе в спальню и до самого утра не отпустит. Он у нее не ночевал давно, с тех пор, как эта портниха живет... Вот еще! Очень нужно было стесняться!
- Наташа, уезжай,- опять говорит Михаил тихо, наклоняясь к ее плечу.
Она молчит, идет, не прибавляя шагу, по влажной полевой тропинке.
Только что прошел дождик, остро, утомительно грустно пахнет весеннее поле, пахнут белокурые березы. Рассеянно покоится на вершинах позднее солнце.
Наташа уже давно не француженка. Она живет здесь, в этом забытом дачном местечке по Варшавской железной дороге, таком забытом, что и дачи там все сгнили, развалились и стоят, точно после погрома. На берегу речушки есть две-три хибарки около бедной деревни. В одной из них и приютилась Наташа, снимает комнатку у вдовой дьячихи.
Сегодня Наташа с утра ждала Михаила. Он приезжал уже раза два, они вместе бродили по грязному, свежему и болотистому лесу, а потом Наташа провожала брата через поле на полустанок.
Меньше всего она ждала, что он приедет не один. И вдруг сегодня приехал с Яковом и Хесей. Как это могло случиться? Зачем Михаил сказал им, что она здесь? Или сами узнали? В чем дело?
Был долгий, тяжелый разговор. Тяжелый для Наташи, потому что она не хотела говорить с ними так, как с Михаилом, да и не смела при нем. Какие они те же! Все те же. Хеся печально мигала длинными ресницами. Яков держал себя так, точно они вчера виделись. Говорили о Юрии Двоекурове, между прочим. Михаил в первый раз твердо высказался против того, чтобы пользоваться его квартирой, его услугами... Но на грубый намек Якова резко возразил, что Юрия он не боится и подозревать его не позволит: не хочет же просить его дальнейших услуг лишь потому, что Двоекуров сознательно с ними разошелся.
Вспыхнула и Хеся.
- Как вы можете, Яков! Даже шутя не надо говорить таких вещей о Двоекурове! Вы его не знаете.
Яков только пожал плечами.
- Ваше дело. Как бы не покаяться.
Теперь они идут все четверо на полустанок. Хеся и Яков впереди. Маленькая Хеся едва поспевает за Яковом, тонконогим. Хеся привыкла ходить по городским камням; на полевой дождевой тропинке скользит и спотыкается. А Михаил опять печально шепчет сестре:
- Наташа, уезжай. Ведь уж все равно.
Легкое покрывало Наташи зацепилось за ветку, и огнистые солнечные капли падают ей на голову. Остановилась, освобождает покрывало.
- А ты?
- Уезжай, Наташа. Ты обо мне знаешь... почти все.
- Что я знаю? Ты говорил, я слушала. Как будто понимала. Но я перестаю понимать. Не то хочешь делать дело, не то не хочешь.
- Я жду.
Он взял ее за руку, и опять они двинулись вперед, в полевой тишине.
- Наташа, я тебе говорю то, чего почти себе не могу сказать. Не думай, тот ужас неверия людям, когда мы, как потерянные, выслеживали друг друга и себя, когда многие упали и не поднимутся,- то я давно пережил. Прошло. Осталась еще более крепкая вера в правду дела и в правоту погибших. Святой долг перед ними, неизбытный и радостный. Только новый какой-то смысл для меня в прошлом и в будущем открылся...
Наташа пожала плечами.
- Новый смысл... Новый смысл... Это общие слова, Михаил. Я не виновата, что не понимаю тебя. Общие слова никаких дел не дают.
- Ну, а не общих слов у меня еще никаких для тебя нет. Не понимаешь - верь просто. Не понимаешь - оттого я и прошу тебя скорее уехать. А я - буду ждать.
- Прости, Михаил. Договори о себе. Скажи только, ты сам-то для себя знаешь, что надо делать?
- Знаю. И хочу делать,- но не могу... с ними. Люди - старые, Наташа, те же, точно ничего не пережили, точно не открывали глаз.
- И я старая? - сказала Наташа, усмехнувшись.
- Да... И ты... Пойми: нас разбросало в стороны; одни ужаснулись, не хотят больше ничего, ушли; другие остались, но они почти и не почувствовали толчка, упрямо и тупо стоят в том же болоте. Ты - одна из ушедших. Оставшиеся хотят делать, но они с головой старые, в старом,- значит, ив старых возможностях. И ведь будет, будет опять то же!
Поезд длинно, жалобно свистнул вдали. Яков и Хеся далеко ушли вперед, едва виднелись.
- А я все-таки с ними,- продолжал Михаил.- Я пленник, правду сказал Двоекуров. Только пленник не дела своего, не веры своей,- а пленник этих людей, в которых я не верю, которые хотят делать то же, что я, но без моего внутреннего знания. Может быть, они меня погубят и себя погубят, бесцельно. Но уйти сейчас нельзя. И я жду.
Наташа остановилась.
- Михаил, уезжай! Это тебе надо уехать! Ты говоришь о внутреннем, но ведь есть и внешнее. Да, это старое, все может повториться. Да, и я им не верю... И вот вглядись, Яков...
- Молчи,- строго сказал Михаил. - Никуда я сейчас не уеду. И не называй никого. Я увлекся в догадки и чувства. Не хочу я верить в бессмысленную гибель. Не бойся, я жду, я не брошусь вперед слепо, но и не пойду назад. Сейчас - пленник, но пусть, иначе нельзя, надо жить до конца.
Наташа прибавила шагу. В перелеске было совсем сыро и скользко. За кустами уже краснела крыша маленькой станции.
- Михаил...
- Что, милая?
- Чего же ты ждешь? Новых людей?
- Нет, нет! Вот это настоящие "общие слова". Не надо новых людей... Как "новых" дел нельзя ждать, пренебрегая старыми, так и новых людей. Надо, чтобы в старых, в прежних что-то переломилось, перестроилось... Вот что надо. А новых людей ждать - это, во-первых, на себе крест поставить и руки сложить...
Наташа недоверчиво улыбнулась.
- И ты ждешь, что вот эти, вот Хеся, Яков, Юс и остальные - что они переменятся? Как, почему? Ты сам не знаешь, чего ты хочешь.
- Я жду, чтобы видеть яснее. Больше ничего. Если не они, так есть другие, должны быть другие! Свободно растущие, открытые к движению жизни. Но на ком поставить крест? Как осмелиться? Для этого надо лучше видеть, больше знать. Я и жду, смотрю. В себя и в них.
Наташа задумалась.
- А о "новых людях", совсем новых - ты прав. Их ждать страшно. Кто знает, какие они, новые-то? А если вроде Юрия Двоекурова?
- Двоекуров? Да, он совсем новый. Или уж совсем старый. Человек ли?
- А кто же?
- Существо... Организм... Особь...
- Рода человеческого? Михаил, а мне иногда кажется, что мы все, такие, как мы были и есть,- выродки, случайности, что мы дикие еще, а вот Юрий - это нормальная особь человеческая, и будущее для таких, как он...
- Брось, пожалуйста,- перебил ее брат, смеясь.- Мы пришли, сейчас поезд. Простимся лучше, некогда болтать.
Яков и Хеся дожидались их у последнего поворота, на тропинке.
- Вот мой поезд,- сказал Яков.- Прощайте. Бывайте здоровеньки.
Справа, за кустами, беззвучно подкатывался толстый, черный, большетрубный поезд.
- Вы разве в эту сторону? - спросила Наташа.
- Да, уж лучше в эту.
И Яков, придерживая пальто, надетое внакидку, вбежал по деревянной лесенке на платформу и скрылся за будкой.
Поезд, вздохнув, остановился и через полминуты, опять шумно вздохнув, пополз дальше.
- Я пройду с вами,- сказала Наташа,- сейчас будет другой.
На мокрой деревянной платформе было пустынно. Грязный мужик возился у забора, около тачки. Собака, желтая, худая, бродила между рельсами. Солнце хотело и не могло закатиться. Старалось изо всех сил - и все-таки светило. Пронзительно, точно кузнечики, пели вечерние жаворонки. Под насыпью из канавы уже белый вечерний пар подымался. Больная сырость. А солнце все так же золотило мокрые березы.
Они трое ходили по платформе, не зная, что делать, что говорить.
Хеся, между ними двумя, казалась особенно маленькой и беспомощной. Михаил ласково смотрел на нее, но Наташа с ужасом чувствовала, что начинает ее ненавидеть. Зачем - она? Что она путается под ногами? Каких таких перемен ждет от нее Михаил? Напрасно. Наташе хочется еще многое Михаилу сказать, а при ней нельзя. И, однако, он едет с Хесей, а Наташа остается. Да, он пленник. Вот кто держит его, вот такие Хеси, которых нельзя покинуть... и с которыми все равно он не пойдет вперед.
- Вы уедете, Наташа? - спросила вдруг Хеся. Наташа взглянула на нее жестко.
- Не знаю. Должно быть, уеду. Мне хочется уехать.
Опять они ходят молча. Слушают жаворонков, трещащих как кузнечики, глядят на мокрое солнце, которое не хочет закатываться, и ждут поезда, который увезет Михаила и Хесю.
Наташа хочет спросить у Михаила, когда они увидятся, увидятся ли еще,- и молчит.
Юруля превесело провел несколько дней. Никто ему не надоедал, он дурачился с Лизочкой, два раза, и опять очень удачно, виделся с Машкой, преображаясь в приказчика цветочного магазина. Машка его еще забавляла; и даже трогала своей первобытной беззаботностью и малыми претензиями. Ей, кажется, и в голову не приходило спросить франтоватого приказчика, женится ли он на ней. Эта радость сегодняшнему дню и нравилась Юрию.
"Не понимает ведь ничего,- а как верна настоящему человеческому инстинкту! - думал он весело.- Лизочка уже подмочена, да ничего, и она славная!"
Хесю у Лизочки Юрий не заставал, спросить о ней забыл, а так как Лизочка не заговаривала, то он и решил, что портниха, слава Богу, исчезла с горизонта. Ну их совсем! И Кнорра не видно. Должно быть, пристроила его Хеся опять... Тем лучше. Юрий очень рад, что увез его тогда от слюнявой пули прочь. Чем бы дитя ни тешилось!..
Одно только неприятно вспоминалось Юрию: Саша Левкович. Без глупых хлопот не обойтись. Уж очень Мурочка ненадежна, уж очень Саша угрюм. Чем-нибудь разразится. Припугнуть бы Мурочку? Да лень сейчас к ним ехать. Там посмотрим.
Получив кипу повесток в закрытом пакете, Юрий вспомнил, что это из общества "Последних вопросов", где завтра будет заседание. Он хоть и не дал Морсову обещания быть, но самому захотелось пойти, любопытно вдруг сделалось: что они там?
Послал повестки, кому только вздумалось. Хорошо бы сестру Литту у графини из-под носу утащить. Позабавится девочка, "умные разговоры" послушает. Возиться с ней нечего, только привезти да отвезти.
Поехал домой и стал улещивать графиню-бабушку. Так ловко повел дело, что старуха согласилась. На повестке стояло: "Собеседование о "Приговоре" Достоевского". Юрий, чтобы не пугать графиню именем Достоевского, не показал ей повестки, а только уверил, что общество "научное" и основано "лучшими нашими силами", да к тому же еще "закрытое". Литта замерла от волнения: не верила, что пустят. Но графиня даже не навязала Литте ни одной приживалки, отпустила без условий. Юрий заслужил ее доверие.
- Будь завтра готова, деточка,- говорил Юруля в передней.- Подбери волосы, чтобы взрослой казаться. Да ведь ты уж взрослая. Вот тебе еще две лишние повестки, захочешь - отдай кому-нибудь.
Раскрасневшаяся девочка молча кивнула головой. Подумала, что отдаст Михаилу завтра... если он возьмет, если... ему можно.
"Однако, что это, черт, за "Приговор"! - подумал Юрий.- Ничего решительно не помню. Канитель какая-нибудь метафизическая"...
В эту минуту Литта, будто угадав, о чем он думает, сказала:
- А я знаю "Приговор", Юруля. Это такое коротенькое, в "Дневнике"... Это о самоубийце... Я ведь всего Достоевского очень знаю, у тебя же брала в кабинете. Как интересно. Только страшно.
- В "Дневнике", ты говоришь?
- Да. Я знаю где. Хочешь, принесу?
Через минуту она принесла ему потрепанный томик старого издания и перегнула его на нужном месте.
- Помнишь?
Юрий взглянул.
- Захвачу с собой. Пробегу дома. Забыл, в чем тут дело.
На Острове Юрию сказали, что был Левкович, ждал его, но потом ушел. Досадно. А может, к лучшему.
Вечер у Юрия был занят, но он успел проглядеть забытые странички Достоевского. С первых же строк понял, что должны тут говорить Морсов и его присные,- и стало еще веселее. "Приговор" ему понравился своей простотой; как просто и легко его... если не наизнанку вывернуть, то в настоящую сторону подвинуть.
Юрий совсем не прочь иногда от "умных разговоров"; это ведь тоже игра, да еще какая! Единственная, допускающая искренность, правдивость; игра без условностей - и все-таки самая настоящая игра. Юрий за то и жизнь любил, что такое в ней разнообразие игр.
Собираются.
Пожалуй, уж и собрались - такая куча народу. Почти все толпятся в столовой, в смежных комнатах,- в зал еще не идут. В зале торопливо занимают места только старые,- худые и толстые,- дамы и скромные посетители из новеньких.
Помещение обширное и какое-то глупое, неизвестно для чего приспособленное. Впрочем, есть и библиотека, позади, темноватая и прохладная. А залу, когда в ней собирается общество "Последних вопросов", устроители налаживают по-своему, довольно странно: длинный стол с эстрады несут вниз, на середину комнаты, а стулья для публики ставят кругом, в несколько рядов. Это не очень удобно,- зала длинная и узкая,- но уж так решил Морсов и его помощники: они ненавидят "эстрадность" и даже хотели бы совсем искоренить "публику"; им мечтается собрание, где каждый подает голос и во всем принимает участие.
Это, конечно, мечты, и большинство собравшихся именно "публика"; не совсем обыкновенная, но публика.
Юрию все очень понравилось, едва он вошел.
Усадив испуганную Литту в зале, где нагло-яркий свет ее еще больше смутил, Юрий через столовую медленно пробирался дальше. Какое странное собрание! Что могло толкнуть этих людей на одни и те же половицы? Мода? Безделье? Интерес к "последним вопросам"? Наивность? Игра? Что?
Юрий должен был сознаться, что, вероятно, есть всякое: интерес и безделье, игра и скука.
"Литературы" очень много. Вот и толстый Раевский, похожий на Апухтина, поэт "конца века", мирно разговаривающий с неприличным Рыжиковым, поэтом "начала века". Вот бесстрастный и любезный Яшвин, везде одинаковый - у себя дома, в гостях и в собрании, всегда ровный - в полдень, в обед и за ужином в пять часов утра. Ему что-то медлительно объясняет бритый и лысый беллетрист Глухарев. Этот Глухарев издумал собственную религию, исповедует ее, но, впрочем, никому не навязывает и спорит всегда небрежно.
Вот маленький профессор Рындин, у которого в толпе такой вид, точно он сейчас же убежит, потому что толпу он очень любит, но в отдалении, лучше всего с кафедры. Пылкий черненький историк Питомский уже спорит с целой плеядой журналистов, плотно засевших за чай.
Юрий стал пробираться к Питомскому: он ему поможет найти Морсова. Оглянулся налево: там у дверей стояли совсем другие люди: все степенные, молодые и старые, в сборчатых поддевках, в больших сапогах. Невдалеке Юрий заметил блеск священнического креста за чьей-то синей рубахой навыпуск.
Юрий даже к лицам не успевал приглядываться, так они были разнообразны; пожалуй, разнообразнее одежд. Шмыгали девицы, вроде курсисток, и даже была одна женщина, не "дама", а явная женщина. Она, впрочем, стояла у стены, не двигаясь.
"Вот так сборище!" - весело думал Юрий.- Чего хочешь, того и просишь!"
Совсем около Питомского Юрий столкнулся с молодым, очень талантливым поэтом. Поэт обратил к нему красивое деревянное лицо.
- Здравствуйте.
- Как, и вы тут! - удивился Юрий.- Вы такой отшельник.
- Нет. Отчего? Я даже реферат здесь читал... "Чудеса!" - подумал опять Юрий и окликнул Питомского:
- Сергей Степанович!
Питомский обрадовался ему немного преувеличенно (У него это было в характере) и предложил провести в библиотеку.
Пока они шли, Юрий заметил еще много знакомых лиц в толпе, совершенно непредвиденных и, казалось, вовсе сюда не идущих.
- Всегда у вас такая толпа?- спросил он Питомского, когда они задами пробирались в библиотеку.
- Бывает... Да это что, публика. Но среди нее есть замечательные единицы.
Морсов стоял у библиотечного стола и что-то пространно изъяснял робкой пожилой даме. Около него нетерпеливо жался юный секретарь: ему казалось, что пора начинать.
У камина, в глубине, тихо разговаривали несколько человек профессорского вида.
Морсов почему-то схватился за Юрия.
- Вы будете говорить? Будете? Какая тема! Вот вы увидите нашу аудиторию!
- Я уж видел. Не знаю, буду ли говорить. Тут у вас решительно все. Кому же "говорить"?
- Все? Ну вот и надо говорить всем. Именно со всеми-то и надо говорить!
Юрий улыбнулся.
- Знаете? А вы ведь правы.
И подумал:
"Говорить вовсе не нужно, но если игра, то почему же не со всеми?"
Секретарь нетерпеливо зазвонил. Библиотека наполнилась. Девицы подбегали то к Морсову, то к Рындину, то к Питомскому и вполголоса приставали. Одна заговорила с Юрием. Несколько рабочих тихо убеждали в чем-то темноволосого господина, похожего на профессора. Появился Вячеславов и прошел вперед нежной, немного припадающей походкой. Юрий мало знал его, почему-то недолюбливал этого замечательного писателя и теперь с любопытством приглядывался к его лицу в золотом ореоле негустых, пушистых волос.
"Наверно, и он скажет о "Приговоре" что-нибудь вроде Морсова, если будет говорить",- подумал Юрий, вспомнив, что Морсов как-то называл себя поклонником писателя.
Из библиотеки двинулись в зал, к столу, пробираясь между рядами стульев.
Зал полон. Свет и предчувствие духоты обняли Юрия. Стол был невелик, сидели за ним тесно,- почти все знакомые Юрию. Он огляделся внимательнее. К удивлению, оказалось, что литературные и другие "сливки",- люди, которых он так назвал, проходя по столовой,- ютятся в задних рядах, а ближе, почти вокруг стола, Юрий увидел степенных кафтанников и несколько молодых малых в косоворотках под пиджаками - явно рабочих.
"Эге, местничество своего рода,- подумал Юрий.- Демократничает Морсик".
Разглядел, впрочем, и задние ряды: нашел Литту. Рядом с ней какая-то дама, лица не видно, только начесы темные, сидит наклонившись. Кнорра Юрий не заметил. Никому бы он уже не удивился. Стало казаться, что непременно все тут, видит он их или не видит.
- Господа,- начал Морсов,- у нас председателя нет, как всегда, мы избегаем всякой официальности, не любим ораторов и стремимся, чтобы наше собеседование не принимало характера прений. Каждый может вступать в разговор, делать замечания, какие ему вздумается, я буду только следить за самым необходимым порядком. Открываю беседу докладом моего взгляда на данный отрывок Достоевского.
"Ну, посмотрим, то ли ты будешь говорить, что тебе следует"...- подумал Юрий.
Морсов говорил то, и, хотя особой новизны сущность его речи не представляла, он говорил красиво, интересно и умно. Немного длинно и непросто, но умно. Начал с того, что это "выдуманное" письмо "самоубийцы от скуки, разумеется, материалиста" - лежит в основе почти всех реальных самоубийств, сделавшихся повальной болезнью нашего времени. Если бы смог или сумел каждый уяснить себе до конца предсмертное состояние своей души, он оставил бы точно такое письмо. Каждый самоубийца думает, что "нельзя жить", потому что не для чего "соглашаться страдать". В самом деле, думает он, Для чего? Какое право природа имела производить его, без его воли на то, страдающего бросить в жизнь, какова она есть? И дальше: пусть жизнь изменится, пусть можно "устроиться и устроить гнездо на основаниях разумных, на научно верных социальных началах, а не как было доныне". Опять он спрашивает: для чего? Ведь сознание говорит ему, что завтра же все это будет уничтожено, превращено в нуль, и вся "счастливая" жизнь, и он сам. Вот под этим-то условием "грозящего завтра нуля" и нельзя жить. "Это чувство, непосредственное чувство, и я не могу побороть его".
Морсов очень тонко и ярко распространился насчет "непосредственного чувства". Он доказывал, что с ним, с таким, в самом деле, нельзя жить ни секунды, и проникнись им действительно все,- хотя бы здесь сидящие,- они не дожили бы до завтрашнего утра.
- Я знаю,- прибавил Морсов,- многие искренно воображают, что они убеждены в полном уничтожении своей личности после смерти,- и все-таки о самоубийстве не помышляют. Но это-то последнее и доказывает, что они просто над вопросом не думали, этого "завтрашнего нуля" воочию пред собой не видели, а их "непосредственное чувство" находится в противоречии с воображаемым о нуле знанием. Таким образом, я утверждаю, что понятие личности...
"А еще, ораторства рекомендовал избегать,- подумал соскучившийся Юрий.- Да ему нет и предлога кончить. Сейчас до христианства дойдет".
Но Морсов христианства едва коснулся, он занесся куда-то совсем в сторону, заговорил непонятнее и круглее,- и кончил.
Никто не сделал никаких замечаний, да и не успел бы, так как слова Морсова тотчас же были подхвачены Питомским. Этот сразу заговорил о вере, о христианстве, об учении личного бессмертия, о проникновенности - и о грубых ошибках Достоевского. Говорил с такой пылкостью, что Юрий даже удивился. Следить за ним трудно, но слушать почему-то было приятно. Юрий видел, как старые дамы протянули вперед сухие шеи и впивались в черненького историка, у которого от волнения все время слетало pince-nez.
Он кончил как-то внезапно, вдруг оборвал.
"Для кого это они?- про себя усмехнулся Юрий.- Ежели для степенных сектантов, то ведь они и так веруют, а если для Раевского, Глухарева, Стасика и Лизочки моей, то на что они надеются?"
Впрочем, сейчас же сообразил: "Ни для кого. Для всех... Для себя. Ведь это же игра!"
Когда Питомский кончил, в ближайших рядах стали двигаться. Откашлялся какой-то молодой малый с широким лицом и приподнятыми бровями, синерубашечник, может быть, рабочий.
- Вы хотите сказать?..- предупредительно обратился к нему "неофициальный" председатель.
Тот опять кашлянул и отрывисто, хотя без всякой робости, начал:
- Да я вот... по поводу вашей речи. Что же нам так пристально сразу же о смерти думать, нуль там или еще что... Живем мы; ну уж просто, значит, действует инстинкт самосохранения. Скажем, нуль, дознано, скажем... Природный-то инстинкт будет же действовать. Голод, скажем, будет у меня? А если будет, так я стану пищи искать, нуль мне предстоит иль не нуль...
- Ага,- вскрикнул Питомский, уловив только одно.- Значит, по-вашему, дознано, что там нуль? Наука дошла, определила раз навсегда? А где это она определила?
Морсов слабо замахал рукой.
- Позвольте, позвольте, это не по вопросу...
Но Питомский уже сцепился с парнем, оба говорили свое, мимо друг друга. Ввязалось еще несколько человек, выходила путаница. Степенный старец в сапогах гудел, поглаживая серую бороду:
- Нет, оно, конечно, правильно... Как это можно, чтобы без бессмертия души. Однако излишне мудрствуют... То же и церковники тут напутали... Веру отшибают...
- Вот вы говорите - вера...- звонко кричала сзади какая-то девица и тянулась к Питомскому и Морсову.- А как ее приобрести, как, если она утеряна? Вот я бывала здесь, слушала, ждала; думала - услышу что-нибудь такое...
Морсов, делать нечего, зазвонил. Утихли немного. Поднялся молодой или моложавый человек с простым-простым мужиковатым лицом, довольно приятным, и острыми глазами.
- Я так полагаю, господа, что трудно нам за всех решать. Да и тоже, собравшись, всенародно говорить. Я полагаю, что, конечно, теперь у всякого внутри свой Бог есть или, так сказать, своя правда, что ли, во имя чего он себя не убивает, живет. По-своему домекнулся - и живет. Однако время еще не приспело, чтобы эту правду на людях, вот как мы сейчас здесь, выворачивать. Не приспело и не приспело. Иной и знает вполне, и верит, что для всех она годится, а по совести, совсем в открытую, не скажет. Слов ли нет ни у кого еще для общей-то правды или мест таких нет, где говорить, а только окончательно и открыто никто не станет говорить. И это ко благу...
- Значит, вы думаете,- вскипел Питомский,- что - что мы... неискренно...
Остроглазый грустно поглядел на него.
- Не про то я,- вздохнул он и хотел продолжать, но в эту минуту звонко, спокойно и весело прервал его Юрий:
- Вы не правы. Отчего никто не скажет? Не все, но есть такие, которые скажут. Я вот, например, везде и всегда, если только меня спросят, могу "в открытую" сказать, чем я живу и как живу. Это моя правда, и думаю еще я, что она годна для всех. Я ее не проповедую именно потому, что слишком убежден в ее всеобщей годности. Многие и теперь живут ею, да, к беде своей, этого не знают. Знать, понять,- очень важно. Потом все будут знать. Непременно. А когда, скоро ли - я не забочусь, мне это все равно.
- Что ж вы загадки-то загадываете, говорите,- протянул остроглазый, не сводя взора с красивого, живого лица Юрия.
- Говорите, говорите! - захлопотал Морсов и, забыв, что он не "официальный" председатель, возгласил: - Господа! Слово принадлежит Юрию Николаевичу Двоекурову!
Юрий со своего места не видел только сидящих позади него. Но он слышал, что и там задвигали стульями. Остроглазый человек сидел прямо перед ним, старики в кафтанах тоже близко. Из-за них вдруг блеснули чьи-то знакомые синие глаза, но чьи - Юрию некогда догадываться. Очень уж все весело и занимательно.
- Я не отойду от нашей темы,- начал Юрий.- Мне это письмо самоубийцы очен