м новом дворце.
А в Баку у него осталась семья, взрослые красавцы сыновья и жена.
Конечно, семья была против этой женитьбы и жаждала мщения. Постановили убить и жену и самого Шамси.
Вот тут-то мне и пришлось совершенно случайно вмешаться в это дело.
Началось с того, что, присутствуя по какому-то крупному делу в окружном суде для газетного отчета, я попал "под суд".
Попасть "под суд" - тогда обозначало спуститься в нижний этаж здания суда, где был буфет.
Во время перерыва заседания я вхожу в буфет и вижу: за угловым столиком одиноко сидит знаменитый адвокат, мой добрый приятель - Ф. Н. Плевако. По воскресеньям я нередко бывал у него на пироге в его доме на Новинском бульваре...
Сидит задумавшись, опустил свое огромное четырехугольное, калмыцкого типа, лицо на ладонь левой руки в самой задумчивой позе - и, увидав меня, пригласил за свой стол.
Мне подали завтрак, а он все молчит и хмурит брови.
- Вы что это, Федор Никифорович, задумались так?..
- Н-да, задумаешься! Ну, хорошо, я вам расскажу, только беру с вас слово не печатать этого в газетах... Я говорю с вами не как с корреспондентом, а как с добрым знакомым. Второй день мучаюсь - а ничего не могу придумать. Вы, конечно, знаете Асадулаева?
- Никогда в жизни не видел, а знаю, что есть такой богач-нефтяник Шамси-Асадулаев.
- Он самый. Ну слушайте же.
И рассказал мне Плевако, что к нему обратился Шамси с просьбой спасти ему жизнь, рассказал свое семейное положение и охоту за ним родственников, что уже одно покушение было на его русскую жену и на днях убьют и ее и его наверное. Цель у них, конечно, получить наследство. Причем они предупреждают, что если он переведет состояние на жену, то ее убьют тоже. Обращаться к прокурору, в полицию - ничего не выйдет! Шамси с ума сходит, не знает, что делать... и я тоже не знаю.
- А Шамси перевел состояние на жену?
- Нет... Он боится переводить... А главное, боится, что его убьют и тогда наследство перевдет к его семье... Как тут быть?
- Да очень просто,- говорю.- Пусть он составит духовное завещание.
- Да уж составлено - половину той семье, половину жене...
- Это знает старая семья?
- Ну за это и убить хотят.
- Так вот, Федор Никифорович, пусть завещание это останется без изменения, только прибавьте одну стрючку: в случае насильственной моей смерти и жены все мое состояние перейдет целиком на дела благотворительности. И уведомить об этом семью!
- Пожалуйте, сейчас суд войдет, публика уже в зале, торопитесь,- подбежал ко мне курьер.
Плевако хлопнул себя по лбу. Глаза его сверкали.
- И как не додумался я.
- Извините, бегу, боюсь опоздать.
Плевако мне что-то кричал вслед, а я мчался по узенькой лестнице вверх.
Как-то появилась заметка в газетах о беспризорных, ночующих по участкам. Образовалось общество "защиты беспризорных детей". Во главе стояла жена градоначальника, что привлекло массу московских богатеев, и дело пошло: стали открываться приюты, школы беспризорных. Печать заговорила сочувственно. "Русское слово" меня просило дать отчет об одном важном заседании общества в зале дома градоначальника, куда я успел попасть только к десяти часам, прямо из балета, во фраке. Я прибыл к концу заседания, на котором только что выбрали в почетные члены Асадулаеву, пожертвовавшую какую-то очень крупную сумму на новый приют. Ее поздравляли - и она приглашала по своему выбору человек двадцать особо почетных членов сейчас же ехать к ней на ужин. Меня кто-то представил ей, и через полчаса я входил в яркий зал, с огромным столом, сверкавшим серебром и хрусталем.
Я, проголодавшийся, набросился на зернистую икру, балыки, горячие закуски и пропускал рюмку за рюмкой. Сам Шамси всем молча кланялся и угощал, как умел, полный радушия. Блестящая Марья Петровна тоже. Около нее помогали ей молодые люди в черкесках с золотыми украшениями. Это были сыновья и родственники Шамси, сразу помирившиеся после нового духовного завещания, жившие уже в Москве у Асадулаевых - лучшие их защитники!
И вот, благодаря беспризорным, я лакомлюсь деликатесами и чудными винами в ожидании роскошного ужина...
Но не пришлось поужинать! Почти рядом со мной стоял и закусывал градоначальник. К нему быстро подбежал чиновник особых поручений и шепчет ему:
- Пожалуйте к телефону... Что-то ужасное... Сейчас на Лосиноостровской идет бой с анархистами... Есть убитые...
И оба исчезли к телефону в приемную. Я за ними. Телефон рядом с дверью в пустой коридор. Притворил дверь, слушаю.
- Что? Кто убит?.. и начальник ранен? На Ярославском вокзале. А... жив еще... А когда отходит экстренный? Роте уехать!
Я больше не ждал, а нырнул в переднюю, наскоро надел пальто, взял лучшего извозчика и через двадцать минут был на Ярославском вокзале.
Там суматоха страшная. У знакомого служащего узнаю, что на Лосиноостровской перестрелка - анархисты засели в дачу, их осаждают, есть раненые и убитые. Сейчас привезли с поездом раненых, отправили в больницу, а начальника охранки и еще какого-то офицера перевязывают у начальника станции в кабинете, что сейчас отходит поезд с войском.
Я бросился на платформу, по пути заглянув на перевязку: в кабинете начальника станции хлопотали доктора... я видел только двух раненых: одного перевязывали на диване, около него таз с кровью, другой, тоже раздетый догола, сидел на кресле, из плеча его текла кровь - доктор обмывал. Это был начальник охранки.
Я бросился к поезду - вовремя. Он уже бесшумно без всяких свистков, медленно двигался. Я в конце платформы догнал его и успел вскочить на площадку последнего вагона 3-его класса - а дверь вагона была затерта... Так и мерз я в снежную вьюгу на северном ветру, вспоминая о деликатесных закусках. Последний вагон мотало во все стороны, поезд мчался, как безумный!
С корабля на бал,- вспомнилось мне, но с бала на корабль, да еще в бурю. Много хуже.
Вот замелькали огни Лосиноостровской. Вдали грянул залп... Несколько ответных выстрелов... Снова залп... Форменная перестрелка влево от поезда...
Наконец он остановился. Последний вагон далеко от платформы. Я прыгнул в сугроб, увяз почти по пояс в снегу, и, когда выбрался, солдаты вылезали из вагонов. Сторож мне указал, куда - и я бросился бегом по дороге, завьюженной метущим снегом. Я бежал на выстрелы. На улице толпы народа жмутся к стенам... Посвистывают пули... Передо мной дача с открытым слуховым окном, из которого нет-нет да и мелькнет огонек. За соседней дачей в саду прячутся солдаты и жандармы. Палят в окно и крышу. Я затесался среди них. Узнаю, что анархисты скрылись в пустой даче, и когда их хотели арестовать - стали отстреливаться. По телефону вызвали из Москвы жандармов и солдат. Убили нескольких из них, убили жандармского офицера и ранили начальника охраны - полковника. Между садиком и дачей, в которой были мы, не то небольшой пустырь, не то двор. Низ дачи освещен изнутри - даже видна лампа на столе сквозь разбитые окна.
Пришли еще солдаты и тоже стали сзади нас. Снова дали залп по крыше, целясь в слуховое окно. Ответа не последовало. Стрельба прекратилась, и без выстрелов еще жутче стало.
- Что-то они затеяли, может, бомбы,- слышу шепот сзади меня.
Все стихло. Внизу дачи, как видно в окна, никого нет. Спрашиваю, стреляли ли из нижних окон и из дверей, получаю уверенный ответ:
- Нет, только из одного слухового окна с чердака.
Соображаю, что двор между мной и дачей не находится в полосе обстрела, - с чердака только можно стрелять вдаль, не вылезая из окошка.
Взглядываю на часы - половина второго. Опоздал в редакцию, весь заряд пропал. Решаюсь на исследование и вдвоем с каким-то оборванцем перебегаю дворик, заглядываю в окна, лампочка жестяная на столе, темнота в следующей комнате, где входная дверь и полная тишина. Ни звука. Подбегает к нам жандарм и двое солдат.
- Ну что?
- Да ничего не слыхать! Наверное, всех перебили.
- Еще бы, крыша как решето!
К нам присоединяется местный житель в железнодорожной фуражке и вынимает из кармана электрический фонарик.
Мы обходим с другой стороны. Рванули дверь - отворилась. Это сени, приставная лестница на чердак.
Прислушиваемся - ни звука.
К нам начинают присоединяться полицейские и солдаты.
Железнодорожник с фонариком поднимается по лестнице и тотчас же спускается.
- Там никого нет. Да я близорук - плохо вижу, только там тихо.
Беру фонарик, поднимаюсь. Никого. Гляжу дальше - у борова трубы лежит ничком человек, и луч фонаря осветил руку с зажатым в ней браунингом.
- Убитый лежит, - говорю я и передаю фонарик жандарму. А в это время оборванец как кошка взбирается по лестнице и исчезает на чердаке. Жандарм ждет с фонариком. Через минуту оборванец кричит сверху:
- Там убитые!
Быстро слезает и прямо к двери, но поскальзывается, и из-под его отрепьев падает на пол браунинг. Жандарм и двое каких-то уже наверху кричат:
- Только один убитый, больше никого нет! А у двери шум. Там задержали оборванца. - Вот он! Пистолет у него!
- Держи анархиста! Вот он, этот стрелял! Жандарм спускается и заявляет, что там только
один труп, а около него несколько браунингов.
- Уйти некуда, один только и был!
Я бегу на станцию, может, на счастье, поезд застану. И застал. Через десять минут наш экстренный поезд, погрузив четверых раненых, отправляется в Москву.
К самому отходу успел прибыть фельдшер, который мне уже дорогой рассказал, "что смехота вышла". Поймали анархиста с браунингом, а он оказался местным пьяницей, у убитого револьвер стащил да и попался. Его узнали местные жители и отпустили. Он сознался, что украл браунинг у убитого.
Без четверти четыре я был в редакции, замерзший и в одной калоше, другая осталась в сугробах. Полосы газеты были сверстаны, у вкладного листа одна полоса сверстана, а другая еще в машине. Через полчаса моя корреспонденция в целую колонку уже стояла в полосе, нумер вышел в свое время.
В. П. Далматов - слишком крупная величина; это знают Петербург, Москва и вся интересующаяся театром Россия.
Мое первое знакомство было с ним в Саратове, в саду Сервье, в 1876 году, когда он играл первых любовников, а я был на маленьких ролях. Большой франт, ухаживатель и беззаботный гуляка с товарищами, Василий Пантелеймонович был общим любимцем.
Там же, в саду, он обратил на меня внимание, и мы подружились. Вскоре после этого я ушел на войну, и это мое решение поразило Далматова.
Во время моего пребывания в действующей армии Далматов очень заботился обо мне, писал и посылал разные вещи: фуфайки, чай, табак, конфеты и деньги, и все звал к себе служить. После кампании, тотчас после возвращения из Турции домой, я от него получил письмо (5 октября 1878 г.), в котором он поздравлял меня с благополучным окончанием кампании и приглашал к себе служить в Пензу, где он антрепренерствовал.
"Мне говорили, что вы уже получили отставку, если это так, то приезжайте ко мне трудиться... Я думаю, что отец доволен вашим поступком (я ушел на войну охотником), мне кажется, что он вполне заслуживает признательности и похвалы. Что же касается меня, то, в случае неустойки, я к вашим услугам; хотя я и вновь обзавелся семейством, но это нисколько мне не мешает не забывать старых товарищей..."
Таким Василий Пантелеймонович остался и до конца жизни: он помнил и любил товарищей-артистов и помогал им без отказа, часто не имея ничего сам.
Служа в его труппе в Пензе, куда я приехал после вышеприведенного письма, я насмотрелся на его отношения к актерской братии. То и дело приезжали или, может быть, вернее, приходили разные Крокодиловы-Вельские, Таракановы-Вяземские, и каждому давались деньги добраться до Москвы или до другого какого города. А если объявлялись бывшие сослуживцы - брал Василий Пантелеймонович к себе на службу, переполняя труппу. Авансами разоряли - но отказать не мог никому.
Сняв театр в помещичьем городе Пензе, Далматов сразу вошел в высшее общество, тогда еще проедавшее остатки своих барских имений. Губернатором был А. А. Татищев, покровитель театра, и во главе интеллигенции стоял адвокат В. П. Горбунов, страстный любитель сцены и великолепный актер-любитель. Около губернатора и Горбунова образовались два кружка любителей театра, и Далматов в том и другом кружке пользовался уважением и почетом. Театр помещался в доме Л. И. Горсткина, старого барина в полном смысле слова, имевшего свою постоянную литерную ложу и посещавшего иногда даже репетиции. Горсткин, долго вращавшийся среди избранного общества Петербурга и Москвы, приятель знаменитостей столичных театров, целыми часами просиживал с Далматовым в своем, Горсткинском, кружке пензенских театралов.
Все это вместе дало возможность Далматову высоко поставить театр в Пензе и давать лучший современный репертуар при великолепном исполнении. Сам он играл первые роли в комедиях, но так как в репертуар входила и оперетка, то Пенза Далматова видала в "Птичках певчих" - губернатором, в "Жирофле-Жирофля" - Мурзуком и Агасфером - в жесточайшей трагедии Висковатова "Казнь безбожному", состоявшей чуть ли не из 27 картин с умопомрачительными заглавиями.
Я хорошо помню трехаршинную афишу, испещренную огромнейшими буквами рубрик и кончающуюся так:
"КАРТИНА 27 И ПОСЛЕДНЯЯ
СТРАШНЫЙ СУД И ВОСКРЕШЕНИЕ МЕРТВЫХ,
в заключение чего всей труппой будет исполнена русская пляска".
Пьеса эта шла в бенефис актера Конакова, и в ней участвовали все первые персонажи, до ingenue M. И. Свободиной-Барышовой и примадонны Райчевой включительно.
Злился Далматов на актеров, выбиравших для бенефисов такие страшные вещи, но приходилось мириться, потому что они делали сборы, поднимая семьи лабазников с базара и сенной площади.
Зато бенефисы Далматова и Свободиной-Барышовой собирали всю аристократию, и ложи бенуара блистали модными аристократками, а бельэтаж - форменными платьями и мундирами учащейся молодежи.
Кончался сезон, Далматов прекрасно расплачивался с актерами, уезжавшими в Москву на великопостную биржу; сам он никогда не ездил для набора труппы, а все делалось перепиской, так как предложения к нему сыпались десятками. Великий пост Далматов отдыхал в своей роскошной квартире при театре, то устраивая кутежи в небольшой компании, то занимаясь чтением, приведением в порядок библиотеки и разучиванием новых ролей или выбором новых пьес, а иногда писал и сам пьесы, и одна, "Труд и капитал", была запрещена цензурой. Потом ее играли под другим названием.
За стаканом вина до утра мы засиживались в его кабинете, споря и мечтая. Самым ярким из наших разговоров была его фантазия насчет постановки "Гамлета". Он говорил от третьего лица.
- Был у меня один приятель,- говорил Далматов,- который возмущался постановкой "Гамлета", говоря, что это насмешка над Шекспиром...- И тут Василий Пантелеймонович до утра, увлекательно и неотразимо развивал свои фантазии, которые лет через двадцать после того, когда я это слышал, прочел в одном из напечатанных рассказов Далматова, где герой актер повторил то, что мы слышали тогда:
- Гамлет - первый христианский философ... На сцене его ставят совсем не так... Прежде всего это не трагедия, а картина нравов. С этой точки зрения и надо подходить к ней. На кой дьявол они ломаются, позируют в каких-то невероятных дворцах, в шутовских балетных костюмах, декламируют с пафосом... И пьесу бы я назвал не "Гамлет", а "Бродяга"! Гамлет со своим христианским пробуждением среди язычников - чистокровный бродяга, и таков он и должен быть. Я бы уничтожил колоннады и дал бы самые неприглядные внутренние помещения грязных средневековых дворцов... Сорвал бы балетные плащи и трико и одел бы всех в грязные ткани, заковал бы воинов не в картонную, а в настоящую броню, чтобы они ходили тяжело, глядели бы сурово... Подумай, какая нелепость: зима, ветер, а Гамлет и все придворные гуляют без штанов! Это в Дании-то. Ведь не Палестина!
- А лица? Это не датчане, не викинги! На их лицах, грубых и типичных, должна отразиться постоянная борьба, на море и суше... Росси! Сальвини! Да они более всех виноваты пред Шекспиром... Головы, завитые барашком... Маскарадные костюмы... Вы не чувствуете бытовой стороны пьесы и появления христианина среди язычников по существу. Первый Гамлет среди них ставит вопрос: "Быть или не быть?" Разве до него кто-нибудь задумывался и философски объяснял значение жизни человека? Этот основной христианский тезис всегда пропадает, заслоненный грехопадением матери...
- Не важно, что мать Гамлета, полюбив Клавдия, вышла замуж за любимого человека, а важно, что Клавдий лишил жизни человека из своих выгод. Но окружающие не понимают этого и весело празднуют, один христианин Гамлет протестует о гибели не отца, а человека! Христианин восстает за человека вообще!
- Офелия? Патока романтизма, извращающая смысл понятия о целомудрии... Долой белокурый парик!.. Ее помешательство выражено Шекспиром достаточно ясно... Помешательство Офелии вызвано убийством отца рукою человека, который ей нравился - заметь, физически прежде всего, точно так же, как и Гамлету Офелия... Ее сумасшествие произошло на чисто патологической почве... Это ясно из эротических песенок, которые она напевает в четвертом акте, в сцене сумасшествия.
- Офелия должна быть здоровая, кровь с молоком! Грешная, с темпераментом, а не бескровная лимфа по шаблону Гретхен, Луиз и других девственниц не от мира сего... Все ее помыслы прикованы к земле... Точно так же и все остальные лица, кроме Гамлета, который состоит из двух начал: в основе грубый варвар, поступающий несдержанно и коварно, способный на подлоги и преступления, не останавливающийся перед убийством, мстительный и злой. Можно себе представить, что получилось бы из Гамлета, если бы он не был проникнут идеей христианства и отсюда отвлеченной философией...
Этот рассказ Далматов мне прислал в оттисках, с личной, дружеской подписью. В нем тот же герой, говорящий о Гамлете, Володя Румянцев, пишет катехизис актера, в который Далматов, конечно, вкладывает свою душу, свои взгляды. И этот катехизис хорошо бы взять для руководства каждому человеку.
Приведу выдержки:
"Уважай труды других, и тебя будут уважать.
Будучи сытым, не проходи равнодушно мимо голодного. Не сокращай жизни ближнего ненавистью, завистью, обидами и предательством. Облегчай путь начинающим работникам сцены, если они стоят того, поддерживай нуждающихся, больных, немощных и детей. Не кичись богатством, силой и славой - помни, что все преходяще в этом мире.
Не лихоимствуй и не тунеядствуй. Актер, получающий жалованье и недобросовестно относящийся к делу, - тунеядец и вор. Антрепренер, не уплативший жалованья добросовестному актеру,- грабитель.
Не клевещи. Не поддавайся самообману.
Будь чистоплотен душой и телом и не считай себя непогрешимым".
Таков актер Володя Румянцев, в уста которого Далматов вложил свое миросозерцание...
В посмертном дневнике Володи написано:
"Ежедневно я должен был сделать какое-нибудь доброе дело; в конце концов эта потребность до такой степени сделалась органической, что я не мог без этого жить, как без пищи".
Это, безусловно, автобиографические черты Далматова...
Таким я его знал в Саратове, в Пензе, в Воронеже и, наконец, в Москве, в начале 80-х годов, когда он, в полной славе, играл в столичных театрах. Затем Далматова похитил Петербург, и в последний раз в Москве он гастролировал в позапрошлом году. И в эти дни он часто бывал у меня и засиживался, вспоминая старину.
И в эти дни в книге, где записывают памятки мои друзья, он подписал:
"Старый друг юных дней!"
Но по его жизнерадостности он мог бы смело тогда подписаться: "Юный друг старых дней".
Во время революции 1905 года, когда против Столешникова переулка, у дома генерал-губернатора, стояла пушка, наведенная на Петровку, в переулке было необыкновенно тихо. Когда утром выпадал снежок, то он целый день лежал, не отражая следа ни одной человеческой ноги ни на мостовой, ни на тротуаре.
Подойдешь к окну и, под грохот отдаленных выстрелов, смотришь на девственный снег переулка, и вдруг следы... собачьи.
- А, это Цезарь! - обрадуешься.
Следы идут поперек улицы в дом Карзинкина, где заперты ворота, и снова возвращаются к нашим воротам.
А вот и Цезарь. Он деловито бежит к карзинкинским воротам, нюхает фонарный столб и назад. Он один оживляет мертвую улицу.
Эта желтая, крупная, рыжая дворняжка, каких так много на московских улицах, теперь уже старая, пользуется и до сих пор всеобщей любовью, и все ее в округе знают. Цезарь считает долгом службы бросаться на извозчичьих лошадей, громогласно лает и будто бы хватает лошадь за морду, но на самом деле только делает вид. На Большой Дмитровке он обязательно облает вагон трамвая, когда тот начинает двигаться от остановки, и старые кондуктора его приветствуют:
- Цезарь! Цезарь!
Городовые на углу переулка милостиво и ласково относятся к старой собаке, которая обязательно сначала повиляет хвостом перед грозным начальством, а потом уже, получив санкцию, облает трамвай, а иногда издали и автомобиль, которого боится. Сделает свое дело, облает, и, кончив, по своему убеждению, службу, возвращается домой.
Лет двадцать живет Цезарь в переулке. Последние семь лет поселился у меня.
До этого времени он никому не принадлежал, ютился по задним дворам, где дружил с уличными ребятишками и столовался на помойках, всегда счастливо избегая городских сетей, которые раскидывают по утрам ловцы собак. Он боялся даже вида собачьей кареты, где раз ему удалось очутиться и из которой он как-то бежал.
Много лет Цезарь служил доходной статьей дворников и мальчишек.
Каждое воскресенье рано утром обязательно или какой-нибудь мальчишка, или дворник тащил его на веревке на Трубную площадь и продавал кому-нибудь не дешевле рубля.
И каждый понедельник Цезарь возвращался в переулок с перегрызанной веревкой на шее.
Много лет продолжалась эта торговля, до тех пор, когда, наконец, Цезарь попал ко мне.
А случилось это так.
Весной 1907 года, часов в 9 утра, я сидел у себя и работал. Докладывают, что пришел местный околоточный. Принимаю.
- Извините, я к вам с просьбой... Уж извините... Больше не к кому обратиться... Только...
Думая, что у околоточного, славного, добродушного солдата, какая-нибудь нехватка или неприятность, требующая моего заступничества, я предложил ему не стесняться и говорить.
- Вы изволите знать, тут в вашем переулке есть собачка... добрая такая... Цезарем звать... Так что она сама по себе, бесхозяйская, а проживает на дворах... Так вот извольте прочитать, бумага от градоначальства...
- Цезарь? Бумага? Ничего не понимаю!
- Так что он портного немного укусил... Опять пальто изорвал... Тот пожаловался, и вот бумага.
Читаю. Оказывается, предписание пристава: "оную бродячую собаку, именуемую Цезарем, уничтожить".
- Так вот пристав мне и приказал ее уничтожить... Что же, вешать, что ли, я ее буду? Нешто это возможно... Собачка ласковая... А ежели с портным у них... так это промеж себя вышло. Наверное, дразнил собаку, и притом он всегда пьяный...
- Ну, что же я могу сделать?
- Да уж пустяки... Ежели портному, коли к мировому заявит, не больше... трешницы... А может, и так обойдется.
- Ну, что же, вот три рубля!
- Не надо-с, помилуйте! Я и сам бы трешницу-то ему отдал, свою... А ведь собачка-то ласковая... Я не о том... Видите... Нельзя ли на этой бумаге написать, что собака ваша... Тогда, значит, и делу конец... А собачка-то хорошая.
Околоточный быстро повернулся, пошел к двери, отворил и позвал:
- Цезарь! Цезарь!
Никогда не бывавший у меня, Цезарь, боязливо виляя хвостом, подошел и, вытянув лапы, сделал мне, ласково улыбаясь, собачий книксен.
- Вот видите, я его захватил с собой, а он и пришел... Стало быть, судьба!
Я взял бумагу и написал в ответ на предписание об уничтожении собаки следующее:
"Сим удостоверяю, что оная собака, именуемая Цезарь, принадлежит мне и ответственность за нее принимаю на себя, а завтра в городской управе выправлю на имя Цезаря законный вид на проживание в столице и собачий знак отличия для ношения на ошейнике".
Радостный и благодарный околоточный погладил Цезаря, сказал ему "живи, слушайся хозяина", и ушел.
Вот и живет у меня седьмой год Цезарь, несмотря на свой преклонный возраст продолжая лаять на извозчичьих лошадей и на трамвай, но уже не бросаясь на подножки, а только издали, так как раз был сшиблен вагоном и получил перелом ноги.
В конце сентября, в одно из воскресений, сижу один и читаю газеты. Цезарь расположился рядом, на полу, и умильно смотрит на меня. Попадается объявление:
"Невеста с приданым от 3,000 р. до 300,000 р. адрес: Германия, Берлин, 112. Брачное бюро Александра Блюгера. Желающие сообщают свой адрес и 10 коп. марками на ответ".
- Цезарь! Хочешь получить три тысячи рублей? Цезарь мило улыбнулся и молча утвердительно шевельнул хвостом.
Я вложил в конверт 10-копеечную марку, сделал запрос Александру Блюгеру, прося прислать подробности.
- Цезарь, позволишь за тебя расписаться? Не привлечешь меня к ответственности за подлог?
Цезарь молчаливо согласился.
И я, подписавшись К. Цезарь, написал адрес, опустил письмо и, конечно, забыл этот случай.
Через неделю получаю письмо из Берлина: "Москва, Столешников, 5, кв. 10. Господину К. Цезарю". Читаю письмо на бланке "Международное брачное бюро Александра Блюгера. Текущий счет в дрезденском банке". Подзываю Цезаря и читаю ему следующее.
(Тут же приложена брошюра, в которой бюро Александра Блюгера просит не смешивать его с другими фирмами и сулит золотые горы своим клиентам). Читаю:
"Вы имеете возможность избирать из наших списков одновременно нескольких дам и со всеми избранными вступать в непосредственные сношения и с полной уверенностью можете рассчитывать на достижение счастливого результата"...
"Мы откровенно знакомим вас с личными, семейными и материальными обстоятельствами избранной дамы".
- Цезарь, слышишь?
Цезарь молчал и никакого внимания. "Мы имеем огромные связи в России и за границей во всех слоях общества"...
"Списки дам мы высылаем вам на русском языке"...
"Чтобы предоставить мужчинам большой выбор, мы работаем для дам не только совершенно безвозмездно, но вообще, в интересах мужчин, не жалеем трудов и расходов, чтобы привлечь в число клиенток как можно больше богатых дам. (У нас агенты повсюду.) Для этого нам приходится часто совершать деловые поездки, поддерживать и расширять сношения во всех слоях общества, вознаграждать наших представителей, и сотрудников, и агентов, платить информационным бюро за наведение справок о наших клиентках и т. д., не говоря уже о весьма значительных расходах на объявления, фотографии и т. п.".
Далее следует требование 10 рублей вперед и прилагается вопросный бланк, на который нужно ответить.
Пока я читал, Цезарь уснул, и я уже ответил на бланке по своему усмотрению.
1) Имя, отчество и фамилия? Отв. К. Цезарь.
2) Место жительства?
О. Столешников, 5. Москва.
3) Сколько лет? О. Двадцать два.
4) Национальность? О. Русский.
5) Холост или вдов? . О. Холост.
6) Имеете ли детей и сколько? О.-
7) Сословие, звание, занятие?
О. Числюсь в списках московской городской управы и состою при конторе.
8) Годовой доход и материальное положение? О. Обеспечен.
Ответив на эти вопросы, я разбудил Цезаря и спрашиваю:
- Пошлем десять рубликов?
Цезарь сердито заворчал и уткнулся носом в пол.
Тем не менее, я в тот же день почтой ценным письмом отправил 10 рублей по адресу бюро Александра Блюгера, в Берлин.
Прошло две недели - ответа никакого.
Так и пропали 10 рублей.
Цезарь сердится, когда его спрашиваю:
- Цезарь, жениться хочешь? Ворчит старик и уходит в кухню!
А публикации Александра Блюгера продолжают появляться в газетах; должно быть, "красненькие" так и летят в Берлин, если нет еще каких-нибудь расчетов и доходов у этого
Брачного бюро Александра Блюгера в Берлине!
Впрочем, что же? Получишь ни за что, ни про что десять рублей - выгодно и более безопасно, чем, например,
- Торговать живым товаром и поставлять женщин в дома разврата.
Риску никакого.
Расходы только по публикации, которые окупаются и, по всей вероятности, дают доход, так как простаков в России немало, а обманутый жаловаться постыдится.
Собака - другое дело. Ей нечего стыдиться; пропали 10 рублей, на которые я хотел Цезарю купить новый коврик.
Зато в числе женихов брачного бюро Александра Блюгера в Берлине числится для его невест интересный жених:
- Рыжая собака Цезарь!
В 1883 году, осенью, воздухоплаватель Берг совершал в Москве полеты на монгольфьере, и первый раз я имел удовольствие подниматься с ним. Шар, из какой-то серой материи, напоминающий тряпку, был небольшой и не внушал доверия. Вместо корзины под шаром были обручи, переплетенные веревками с дощечками вместо дна, тоже связанными веревками и редко положенными одна от другой. Вышина корзины - до колена. Приходилось стоя держаться за веревки, а сесть было некуда. Помню, что был очень туманный вечер, уже темнело, а шар плохо наполнялся. Публика, собравшаяся массой на дворе пустыря Мошнина, в Каретном ряду, где теперь сад Щукина, выражала недовольство и требовала полета. Берг, маленький старичок, страшно волновался и вызывал желающих подняться - но охотников не было. Я в это время работал в "Московском листке" и был командирован редакцией описать полет и пришел с опозданием, когда публика уже сердилась: шар был готов к полету, а Берг искал пассажира. Как это случилось - теперь не помню - но я изъявил желание полететь, вскочил в корзину, Берг последовал за мной, и, может быть, боясь, чтобы я не ушел, сразу скомандовал отпускать шар. Рабочие отдали веревки, и шар ринулся вверх, но как-то метнулся в сторону, низ корзины задел за трубу - к счастью, только самым краем, и все обошлось благополучно. Первый момент слышались приветствия толпы, и сразу все смолкло. Я не чувствовал полета вверх, а только видел, что Москва с ее огнями быстро проваливается и, наконец, совершенно исчезла: холодный туман окутал шар. Это было делом нескольких секунд. Было холодно, сыро и совершенно тихо. Впечатление полета осталось навсегда: и до сих пор, закрыв глаза, я могу себе ясно представить первый момент отрыва от земли. Это самое сильное. И не хотелось спускаться на землю - так хорошо было в мертвой тишине воздуха, даже в этой ужасной корзине, не дающей точки опоры. Впрочем, может быть, в этом и была главная прелесть.
Полное солнечное затмение наблюдалось в Московской губернии 8 августа 1887 года, и местом для научных наблюдений был избран г. Клин, куда я и прибыл с ночным поездом Николаевской железной дороги, битком набитым москвичами, ехавшими наблюдать затмение.
В четвертом часу утра было еще темно. Я вышел с вокзала и отправился в поле, покрытое толпами народа, окружавшего воздушный шар, качавшийся на темном фоне неба.
- Совсем голова из оперы "Руслан и Людмила".
На востоке небо чисто, и светились розовые, золотистые отблески. А внизу было туманно.
Шар окружен загородкой, и рядом целая баррикада из шпал, на которой стояли аппараты для приготовления водорода и наполнения им шара.
Кругом хлопотали солдаты саперного батальона.
Весь день накануне наполняли шар, но работе мешала буря, рвавшая и ударявшая шар о землю. На шаре надпись: "Русский".
Среди публики бегал рваный мужичонко, торговец трубками для наблюдения затмения, и визжал:
- Покупайте, господа, стеклышки, через минуту затмение начинается.
В 6 часов утра молодой поручик лейб-гвардии саперного батальона А. М. Кованько скомандовал:
- Крепить корзину!
В корзину пристроили барограф, два барометра, бинокли, спектроскоп, электрический фонарь и сигнальную трубу.
С шара предполагалось зарисовать корону солнца, наблюдать движение тени и произвести спектральный анализ.
В 6 часов 25 минут к корзине подошел, встреченный аплодисментами, высокий, немного сутулый, с лежащими по плечам волосами, с проседью и длинной бородой, профессор Дмитрий Иванович Менделеев. В его руках телеграмма, которую он читает:
"На прояснение надежда слаба. Ветер ожидается южный. Срезневский".
Менделеев и Кованько сели в корзину, но намокший шар не поднимается.
Между ними идет разговор. Слышно только, что каждому хочется лететь, и, наконец, г. Кованько уступает просьбам Менделеева и читает ему лекцию об управлении шаром, показывая, что и как делать.
Менделеев целуется с Кованько, который вылезает из корзины. Подходят профессор Краевич, дети профессора и знакомые. Целуются, прощаются...
Начинает быстро темнеть.
Г. Кованько выскакивает из корзины и командует солдатам:
- Отдавай!
Шар рвануло кверху, и, при криках "ура", он исчез в темноте...
Как сейчас, вижу огромную фигуру профессора, его развевающиеся волосы из-под нахлобученной широкополой шляпы... Руки подняты кверху,- он разбирается в веревках...
И сразу исчезает... Делается совершенно темно... Стало холодно и жутко... С некоторыми дамами дурно... Мужики за несколько минут перед этим смеялись:
- Уж больно господа хитры стали, заранее про небесную планиду знают... А никакого затмения и не будет!..
Эти мужики теперь в ужасе бросились бежать почему-то к деревне. Кое-кто лег на землю... Молятся... Причитают... Особенно бабы...
А вдали ревет деревенское стадо. Вороны каркают тревожно и носятся низко над полем...
Жутко и холодно.
Посредине скакового круга стоял большой балаган на колесах, с несколькими навесами из парусины.
Просто-напросто балаган, какие строят по воскресеньям на Сухаревке. Так казалось издали.
Это я видел с трибуны скакового ипподрома.
До начала полета Уточкина было еще долго - и я поехал в парк и вернулся к 7 часам.
Кругом ипподрома толпы народа - даровых зрителей.
"Поднимается! Сейчас полетит... Во-вот!"- слышны крики.
Входя в членскую беседку, я услышал над собой шум и остановился в изумлении:
- Тот самый балаган, который я видел стоящим на скаковом кругу, мчится по воздуху прямо на нас...
- Как живой!
Конечно, я шел сюда смотреть полет Уточкина на аэроплане, конечно, я прочел и пересмотрел в иллюстрациях все об аэропланах, но видеть перед собой несущийся с шумом по воздуху на высоте нескольких сажен над землей громадный балаган - производит ошеломляющее впечатление. И посредине этого балагана сидел человек.
Значит - помещение жилое.
Несущееся по воздуху!
Что-то сказочное!
Оно миновало трибуны, сделало поворот и помчалось над забором, отделяющим скаковой круг от Брестской железной дороги. И ярко обрисовалось на фоне высокого здания.
В профиль оно казалось громадной стрелой с прорезающим воздух острием...
Еще поворот, еще яркий профиль на фоне водокачки - и летящее чудо снова мчится к трибунам... Снова шум, напоминающий шум стрекозы, увеличенной в миллионы раз...
И под этот шум начинает казаться, что, действительно, летит необычная стрекоза...
А знаешь, что этим необычным летящим предметом управляет человек - но не видишь, как управляет, и кажется:
- Оно само летит!..
Но Уточкин показывает, что это "нечто летящее в воздухе" - ничто без него.
&nbs