Главная » Книги

Дмитриев Иван Иванович - Взгляд на мою жизнь (Фрагменты), Страница 5

Дмитриев Иван Иванович - Взгляд на мою жизнь (Фрагменты)


1 2 3 4 5 6 7

были, без малейшей огласки, нужнейшие и важнейшие бумаги, как по Сенату, так и по Вотчинному департаменту и Государственному архиву, дабы в случае опасности Москвы они могли быть тотчас отправлены, куда будет назначено. По новости предприятия и уважению моему к Комитету, я внес проект мой на его утверждение; но председатель оного, без сомнения по внушению г. Молчанова, не хотел согласиться даже и на то, чтобы проект мой хотя прочтен был в заседании Комитета, сказав мне, что я хозяин в моем министерстве, следовательно, и могу предписывать подчиненным местам без ведома Комитета. И что же? Около того же времени принимается от министра просвещения записка о разрешении на перекрышку на Аптекарском острове согнившей кровли на прачешном строении!! Жалкое противоречие!
   Последствия оправдали меня. По вступлении в Москву неприятеля начали даже и в Петербурге по всем министерствам отправлять нужнейшие бумаги водяным путем, помнится, в Олонецкую губернию, куда отряжен был от министерства полиции чиновник, чтобы приготовить дома для поклажи дел и проживания отправленных с ними от всех министерств приказных служителей.
   Но, благодарение святому промыслу, распоряжениям правительства и народному духу! Временное испытание наше обратилось для нас в вечную славу. Спокойствие восстановилось, течение дел вступило в прежний порядок, и министры стали по-старому иметь определенные дни для личного доклада по делам своим государю.
   Это продолжалось до вторичного отбытия императора в армию, последовавшего, помнится, в начале 1813 года. Государь пред отъездом своим соблаговолил оказать многие милости; между прочим, фельдмаршал граф Салтыков получил титло светлейшего князя, а управляющему канцелярией Комитета повелено присутствовать в Сенате. На другой день он приехал просить меня о назначении его в Первый департамент. Я доложил о том государю, и сделано.
   С отсутствием императора возобновились неудовольствия мои по Комитету. Статс-секретарь Молчанов стал оказывать худое свое расположение ко мне еще более прежнего. Вот какая была тому причина.
   Пред самым отъездом государя я докладывал ему, что по Комитету накопилось до ста сенатских докладов и рапортов на высочайшее имя, не считая других записок, и просил о повелении Комитету прибавить к двум дням в неделю еще один для присутствия единственно по сенатским делам, пока не будут они очищены. Получа на то высочайшее соизволение, я, не замешкав, объявил об оном официально председателю Комитета.
   Г. Молчанов, при первой встрече со мною после того, с неудовольствием дал мне заметить, что ходатайство мое о лишнем дне присутствия клонилось только к тому, чтобы выставить его пред государем в виде ленивца или нерадивого, и что же последовало? Объявленное мною высочайшее повеление осталось совсем без исполнения, даже и не внесено было в журнал; медленность в докладах по моим запискам, самым нужным, требовавшим скорого разрешения; неуважение не только к лицу моему, но и к самым законам. <...>
   После столь многих доказательств пренебрежения всех приличий и порядка, законами установленного, оставалось бы мне только довести о том до сведения императора; но неуместная моя совестливость удержала меня: мне больно было и помыслить о занятии его подобными нелепостями в такое время, когда лежала на раменах его судьба целой Европы.
   Я предпочел просить о увольнении меня от министерства и с первым курьером в армию отправил о том мое прошение. Не получая на него ответа, я писал к министру полиции А. Д. Балашову, чтобы он, при случае, напомнил государю об моем прошении; буде же не последует на то высочайшего соизволения, исходатайствовать мне по крайней мере отпуск на четыре месяца. Наконец я получил его. Должность моя препоручена была сенатору Алексею Ульяновичу Болотникову, которому я в первый год моего министерства имел счастие выпросить орден св. Анны первого класса. Знакомство мое с ним началось еще гвардии в Семеновском полку, при большом неравенстве наших чинов: он был поручиком, а я еще сержантом. Я столько уважал его просвещенный рассудок, добрую совесть и заботливое трудолюбие, что при испрашивании ему ордена осмелился сказать государю, что если бы его величеству угодно было предоставить собственному моему выбору, самому принять министерство или уступить его Болотникову, я избрал бы последнее.
   По сдаче дел моих я препроводил при письме к Болотникову записку, в которой с возможною подробности" описаны были вышеозначенные три случая. "Все это сообщаю вам,- говорю я в письме моем,- для следующего: кто, пользуясь обстоятельствами, устремляется на оскорбление другого, тот, конечно, позволит себе всякие средства к предварительному отражению жалобы от оскорбленного. Может быть, сношения мои по описанным делам с Комитетом уже и представлены государю, с искажением истины; может быть, во мзду моей твердости и моего благонамерения, успеют или уже успели очернить и обвинить меня. Я же, чувствуя всю важность настоящих занятий государя, никак не осмеливаюсь и не хочу огорчить его донесением о происшедшем со мною впредь до благоприятнейшего времени; но мысль, что я могу и умереть, не дождавшись оного, остаться в худой памяти у государя, решила меня поставить все это на вид вашего превосходительства. Ежели судьба не допустит меня видеться с государем, ежели я умру неоправданным: и в том и другом случае, по долгу моего преемника, для пользы службы и собственной вашей, будьте моим душеприкащиком или ходатаем. Вам вверяет и общую пользу и свою честь и пр., и пр.".
   Потом, спустя весь домашний мой скарб водою и сухим путем в Москву, двадцать девятого июля и сам отправился туда же. По причине сгоревшего моего домика я выпросил у почтенного канцлера временное пристанище в московских его палатах.
   С самой нежной молодости моей въезд в Москву бывал всегда для меня праздником. Но в этот раз я взглянул на нее с сжатым сердцем: она раскрыла еще свежую мою рану, напомня мне о насильственной смерти родного моего брата Федора! Он служил за обер-прокурорским столом в Сенате. Пред занятием французами Москвы, за разгоном лошадей, он не мог следовать за Сенатом в Казань и только что в состоянии был добраться до села Измайлова, отстоящего в семи верстах от столицы. Там нашла его шайка французов, ограбила, и потом - свирепый поляк прострелил его из пистолета, в глазах жены и малолетних детей.
   Первая от Петербургского предместий и лучшая улица, Тверская, представлялась мне вся в развалинах. Знатнейшие по огромности своей дома покрыты копотью, без стекол, с провалившеюся кровлею или совсем без оныя; инде церкви без креста или с главами, обнаженными от позолоты. Но я забылся: это корысть истории.
   По свидании с другом моим Карамзиным, лишь только возвратившимся из Нижнего Новгорода, первая моя забота была приготовить новый приют для моей старости. Я купил погорелое место с разгороженным садом, недалеко от Тверского бульвара и так называемого Патриаршего пруда, в приходе св. Спиридона, и приступил к постройке дома, начав с необходимых принадлежностей.
   По прошествии же срока моему отпуску испросил еще отсрочки на три месяца и по первому зимнему пути отправился в Симбирскую губернию, для свидания с моим родителем.
  

КНИГА ДЕВЯТАЯ

  
   После долговременных трудов, противоборствий и неприятностей, наконец я увидел себя опять в том самом доме, который был моим ровесником, ибо родители мои обновили его в один день с моими крестинами. Из страны эгоизма, из высоких чертогов я очутился под низменною кровлею, у подошвы горного хребта, покрытого дубовым лесом, в уединенном семействе, где не было ни одного сердца, ни мне чуждого, ни ко мне хладного.
   Я нашел отца моего в глубокой старости, осьмидесяти лет. Всегдашнее сообщество его составляли меньшой мой брат, пожертвовавший сыновней любви всеми выгодами честолюбия и независимости, две мои сестры и малолетняя сиротка, дочь покойного моего брата.
   Отец мой отвел для житья моего свой кабинет, куда я некогда хаживал с трепетом для отчета в заданном мне уроке. С каким удовольствием взглянул я на старинный зеленый шкаф с книгами, бывший предметом моей зависти! Я увидел в нем давних моих знакомцев: первую книгу "Собрания разных сочинений в стихах и прозе" Ломоносова, московского второго издания 1757 года, "Сочинения и переводы" Владимира Лукина, горациевы послания, перевод силлабическим размером князя Кантемира, "Грациана Балтазара, придворного человека", в оригинале письма Вуатюра, Бальзака и Костара, даже домашние и школьные разговоры на трех языках, которые в детстве моем столько натруживали память мою и бывали иногда виною вздохов и слез моих. Да простят меня товарищи мои министры за воспоминание о таких мелочах; да извинят в том и авторы классические и романтические! Я пишу не для щегольства, не для потомства, а для собственного удовольствия. Так, в этом кабинете я возвратил беспечные счастливые дни моей невинности и почти позабыл все причиненные мне досады. Нежность отца моего, противоречившая угрюмой его наружности в молодых летах; удовольствие, сиявшее в глазах его, при виде сына, достигшего значительной степени; искренние ласки всего семейства могли бы тогда сделать меня совершенно счастливым, если бы не мешал тому врезанный в сердце моем образ любезной матери. Она за год пред тем скончалась. Я не мог привыкнуть к этой разлуке, пока жил у отца моего: час обеда, время чая, место, где она обыкновенно сидела,- все напоминало об ней и погружало меня в уныние.
   В начале 1814 года я простился с моим любезным семейством и возвратился в Москву. Там ожидало меня пересланное от Болотникова отношение ко мне графа Аракчеева из-за границы. Он препроводил ко мне прошение, поданное к государю от одного общества евреев, объявляя при том высочайшее повеление, чтоб я, по возвращении императора, при первом моем докладе внес в оный и эту бумагу.
   Из сего я заключил, что государь полагает меня уже возвратившимся из отпуска; почему, нимало не медля, и отправился в Петербург. По прибытии же туда представился двору и вступил в отправление дел по моему министерству.
   В скором времени после того вся империя обрадована была известием об торжественном вступлении государя с победоносной своей армией и союзными войсками в Париж и об отречении Наполеона, за себя и сына, от престола Франции. Сие достопамятное событие последовало 19 марта, а известие о том было получено с генерал-адъютантом Кутузовым, помнится мне, в апреле. В тот же или на другой день я имел счастие, с некоторыми из министров быть приглашенным к столу вдовствующей императрицы. Никогда столь искренняя радость не сияла на челе матери венценосного победителя! После обеда она приказала подать новости, полученные ею; собрала вкруг себя всех гостей своих обоего пола и заставила секретаря своего г. Вилламова читать французские и немецкие ведомости, наполненные похвал и благословений освободителю Европы. Во всех превозносили его скромность, великодушие и человеколюбие. Потом поручено было сенатору Нелединскому-Мелецкому прочитать постановления относительно к обстоятельствам французского временного правительства и блюстительного сената. Наконец было заключено песенкою, сочиненною в Париже в честь нашего императора, на голос известной старинной песни: "Vive Henri quatre!" (Да здравствует Генрих Четвертый).
   За первым известием последовал и высочайший манифест, подписанный в Париже, о занятии оного нашими и союзными войсками. Назначен был день для торжествования сего достопамятного события: Обе императрицы изволили прибыть в Казанский собор к слушанию литургии. Церковь уже была наполнена гражданством обоего пола и всех сословий. Самая площадь пред нею усеяна была народом. По совершении литургии и по выходе из алтаря митрополита Амвросия со всем духовенством на средину храма для отправления благодарственного молебна, я имел счастие читать манифест, взойдя на первую ступень помоста возле амвона, обратись к народу и имея с правой стороны императорскую фамилию, а с левой иностранных министров. С последним словом манифеста начался благодарственный молебен, заключенный хором: "Тебе бога хвалим". За сим грянул гром пушек, и раздалось "ура!" по всей площади.
   В тот вечер весь город был освещен. Знатнейшие присутственные места, начиная с Сената, министерские и многие частные домы украшены были великолепными щитами; даже посредственного состояния, не только хозяева, но и жильцы выставляли в окнах своих прозрачные аллегорические картины или что другое с остроумными надписями (II). <...>
   В тринадцатый день июля столица обрадована была прибытием императора из-за границы. С первым пушечным выстрелом многие, в том числе и я, поскакали во дворец на Каменный остров. Государя там еще не было. Сказали нам, что он из Казанского собора отправился к графу Салтыкову, бывшему тогда нездоровым. Наконец, мы имели счастие дождаться государя. Он был весел, много изволил говорить о минувшей войне и по беспристрастию своему счастливый конец оныя относил единственно к благости провидения, не скрывая того, что наше войско, быв уже на пути к Парижу, неоднократно находилось близким к отступлению. Его величество удостоил меня по-прежнему ласковым словом.
   Ободрен будучи сим, я на другой же день отправился во дворец, взяв с собою бумагу, присланную ко мне, как выше сказано, из армии от графа Аракчеева. Придворный камердинер доложил обо мне и вынес ответ, что если нет большой нужды, то ожидать для доклада другого дня. В тот же день узнал я, что и министру финансов было отказано. Чрез несколько дней после того граф Салтыков сообщил мне рескрипт на его имя, в котором по откупным делам употреблены выражения, изъявляющие неудовольствие на действия министра финансов и самого Сената. Гурьев сказался больным и перестал выезжать из дома, но продолжал изыскивать все способы к своему оправданию.
   Между тем, в 22 день июля, наступило празднование дня рождения вдовствующей императрицы. Вся столица перенеслась в Петергоф. Дворец окружен был народом, а проходные комнаты наполнены служащими и отставными. Государь, при выходе из церкви остановясь в приемной комнате, обращался ко всем министрам с обыкновенным своим благоволением. Говорил даже с некоторыми из сенаторов. Меня же не удостоил не только словом, ниже взглядом; та же участь была и сенатору Болотникову, отправлявшему должность мою, в продолжение моего отпуска. Тут я увидел ясно, что дворские ухищрения произвели свое действие. Впоследствии же узнал, что князь Салтыков (тогда он уже получил достоинство светлейшего князя) при первом свидании с государем испросил у него позволение прислать к нему Молчанова с докладами по Комитету; что последний в тот же день и был принят. Вероятно, этот случай и послужил к обвинению меня и Болотникова. Последнего, может быть, из одной предосторожности, чтобы не допустить его быть моим преемником, ибо всем известно было давнее наше знакомство и доброе согласие. Тогда же дошло до меня, что государь изволил отзываться пред одною особою, будто я стал ленив и очень горд, а потому и задал мне урок в смирении.
   Вскоре потом я получил приглашение к императорскому столу на Каменный остров. "Это будет вторичный урок",- думал я и с спокойным духом отправился на остров. Но добрый государь, сверх чаяния моего, обошелся со мною по-прежнему. Даже, минуя нескольких особ, стоявших выше меня, подходил ко мне и потом уже в мою очередь еще удостоил меня двумя-тремя словами.
   Такой благосклонный прием решил меня на другой день повторить мою просьбу о назначении мне дня доклада по нужнейшим делам Сената; но ошибся в моей надежде. Три дня прошло, и не было ответа. Тогда, нимало не мешкав, я написал к государю вторичную просьбу об увольнении меня не из одного министерства, как то было сказано в первой, но уже вовсе от службы и об решении моей участи прежде отбытия на Венский конгресс, назначенного на другой или на третий день его тезоименитства. Запечатав прошение мое в пакет, поехал с ним на Каменный остров и отдал его камердинеру для вручения государю.
   Между тем положение министра финансов переменилось. Испрошенное им объяснение пред графом Аракчеевым (III) и другие побочные старания помогли ему оправдаться; вследствие чего он получил орден св. Владимира первой степени и прежний вес в Сенате, равно как и в Государственном совете.
   Если бы я пошел тем же путем, может быть, и мне удалось бы иметь равный успех, но я не мог сделать себе насилия; имев уже однажды свободный доступ к государю, по званию министра, я не мог решиться на принесение оправданий моих чрез посредника. Мне легче было расстаться с своим местом, чем занимать оное с потерянием прав своих и возможности быть вполне полезным.
   Двадцать девятый день августа был последним днем моего служения. <...>
   На другой день поутру подают мне присланные в департамент указы; между прочими находился и об моей отставке и высочайший рескрипт на мое имя. Государь изволит изъявлять в нем монаршее свое благоволение за мою министерскую службу и жалует в пенсион ежегодно по десяти тысяч ассигнациями. Преемником же моим назван действительный тайный советник Дмитрий Прокофьевич Трощинский. Он уже находился в столице в числе депутатов, избранных от киевского дворянства для поздравления государя с благополучным окончанием войны и возвращением в отечество.
   Я тотчас надел в последний раз парадный министерский мундир и поехал в Сенат. Сенаторы уже были В полном собрании, кроме одного Молчанова, приславшего сказать, что он болен. Я велел обер-секретарю читать указы, отдавая ему один за другим. Об отставке же моей, вместе с рескриптом и о преемнике моем, были последними. Потом, распростясь с Сенатом, отправился в Невский монастырь, а оттуда в Таврический дворец к обеденному столу, к которому приглашен был накануне.
   Император, обходя министров, изволил сказать мне: "Ты непременно хотел отставки, и не однажды о том просил меня. Должно было наконец исполнить твое желание". Я ответствовал только почтительным поклоном. Добрый государь, отступя от меня, еще обратился ко мне и повторил обыкновенную свою шутку, что я мнимый больной. Все это сказано было, конечно, для того, чтоб уверить предстоявших в продолжении всемилостивейшего ко мне благоволения. В следующий день я приглашен был опять, уже к малому обеденному столу. Государь, до обеда и после, благоволил удостоить меня несколькими словами; между прочим не одобрял моего намерения поселиться в Москве на пепелище.
   По возвращении государя во внутренние покои, я пошел в верх (это было на Каменном острове), в так называемую секретарскую комнату и поручил дежурному камердинеру доложить государю о желании моем принести ему благодарность мою и в то же время откланяться. Между тем остался ожидать ответа вместе с графом Аракчеевым и виртембергским послом Винцегеродом, из коих один дожидался с докладными делами, а другому назначена была приватная аудиенция. Сперва позван был посол, а после него я. При входе моем в кабинет государь уже был на середине оного. Не допустя меня поцеловать у него руку, он обнял меня и поцеловал в щеку. Потом изволил уверять меня, что он во всем был мною доволен, сожалел, что я оставил службу, и с ласковым видом спросил меня, держа за руку: "Даешь ли слово со временем опять сойтиться?" Я отвечал ему, что в продолжение его отсутствия я столько вынес досад и огорчений по моей должности, столько еще и теперь встревожен в духе, что никак не смею обязать себя словом. Потом вкратце и слегка рассказал о происходившем со мною по Комитету и заключил тем, что это одно и заставило меня домогаться докладного часа от его величества. Государь слушал меня с большим участием; он был растроган; уверял меня снова в постоянном" ко мне благоволении и еще изволил обнять меня.
   По сдаче дел моих я недолго жил в Петербурге. Государь отбыл на Венский конгресс; в половине того же месяца и я отправился в Москву. Государственный канцлер граф Николай Петрович Румянцев предложил мне жить в его московском доме, пока мой собственный не будет отстроен.<...>
   По выезде моем из Петербурга, в селе Чудове, встретился с Гавриилом Романовичем Державиным и его супругою - Дарьей Алексеевной (урожденной Дьяковой). Они ехали в Званку, свою деревню, лежащую на берегу Волхова, в Новгородской губернии и воспетую им самим и многими молодыми поэтами. Постоянная, приятельская связь моя с ним еще с молодых лет моих, когда я только что пробивался на стезю к Парнасу, а он уже сиял на его вершине; одинакой путь и на поприще гражданской службы: оба были сенаторами, оба министрами, оба уже в отставке, и нечаянная встреча на большой дороге: какое представилось нам поле для сердечных чувств и размышления! Я пробыл с ним несколько часов лишних, как бы предчувствуя, что это было последнее наше свидание.
   Прощанье обоих нас растрогало. Я всегда был искренним почитателем высокого поэтического таланта и душевных качеств его. Уверен, что и он любил меня, особенно в первые годы нашего знакомства. В продолжение же моего министерства, хотя он по временам и досадовал на меня, может быть, считал даже и непризнательным, ибо я не всегда мог исполнять его требования об определении к месту, или по тяжебным делам тех и других; но это нимало не ослабляло нашего внимания друг к другу.
  

КНИГА ДЕСЯТАЯ

  
   Итак, в тысяча восемьсот четырнадцатом году, сентября с двадцатого дня, возобновилась московская жизнь моя! Но я уже не мог обещать себе тех приятных наслаждений, посреди коих текли счастливые дни мои в продолжение первой моей отставки: прибавка нескольких лет заставляет нас взирать на многое уже другими глазами, к тому же из коротких моих знакомцев некоторых уже не было в мире, другие разъехались, кто в резиденцию, кто в губернию на постоянное житье. Один только Карамзин мог бы заменить мне все утраты, но и с ним ненадолго увиделся.
   Чрез несколько месяцев он отправился в Петербург для поднесения государю осьми томов сочиненной им "Истории Российского государства". Труды и талант его получили достойную награду: он возвратился в новом чине статского советника и кавалером ордена св. Анны первого класса. Сверх того император приказал печатать его "Историю", не подвергая цензуре, на счет Кабинета, и предоставил весь завод в полное его распоряжение. <...>
   Пробыв в Москве до весны, он опять отправился в Петербург, уже на житье, со всем своим семейством.
   В следующем году, переселясь в новый мой дом, я отлучался только на короткое время в Симбирскую губернию. Летние месяцы проведены были мною не скучно: став по-прежнему хозяином в собственном доме, я занимался внутреннею отделкою и убранством моих покоев, разбором книг и установкою их в методическом порядке по шкафам, устройством сада, пересадкою деревьев, кустов, разведением цветников и, на досуге, прогулкою на Пресненских прудах и по Тверскому бульвару. Оба гульбища от меня в близком соседстве. - Удивляюсь поэту, который равнодушен к живописи, цветам и деревьям, следовательно, и к природе. Один дуб, посаженный мною в первое лето моего новоселья, доставляет мне каждый год новое удовольствие: с каждою весною нахожу его рослее и ветвистее. Посея цветочные семена, я ожидаю почти с каждым утром приятную себе новость. Вчера утешался всходом цветочного стебля или пучочком; чрез несколько дней уже застаю его в полном расцвете. Украшением моего сада обязан я некоторым из моих приятелей, имеющих сады или оранжереи. Подарок деревом или цветком прочнее прочего служит нам памятником дружбы или приязни. Луг мой пред домом украшается диким каштаном: он подарен мне был земляком моим Н. А. Дурасовым, мы еще в детских летах обучались в Симбирске в одном училище. Он уже давно скончался; но я и поныне, проходя мимо каштана, всякий раз с чувством признательности вспоминаю его и наше детство. К подкреплению сказанного пришел мне на память еще один случай: в ясный полдень вносят в мой кабинет горшок с прекрасным, ароматным цветком; на вопрос мой: "Где его взяли?" - "Это самый тот,- отвечают мне,- который в прошлом лете прислала к вам А. А. Г *** на другой день, как она гуляла в саду вашем". Ее уже не было в мире, а цветок ее и поныне, с каждою весною, возобновляет жизнь свою и напоминает об ней.
   Таким образом протекали дни мои, незаметные, но спокойные, до 1816 года. В половине оного Москва обрадована была прибытием императора. Он еще в первый раз увидел ее после достопамятного пожара 1812 года. Легко можно представить, сколь тяжко было ему смотреть на развалины старинного, но прекрасного Арсенала, а еще более на пожарища бедных обывателей. Но мы скоро увидели в нем ангела-утешителя. Приказано было статс-секретарю Кикину принимать от всех на высочайшее имя прошения. <...>
   Пред отъездом же государя в Варшаву последовал на имя бывшего московского военного губернатора Тормасова высочайший рескрипт об учреждении Комиссии для пособия разоренным в Москве от пожара и неприятеля. Я имел счастие быть избран самим императором в председатели Кюмиссии. <...>
   Сколь ни легко было само по себе новое и, вероятно, последнее мое служение, однако ж и оно не обошлось для меня без некоторых неприятностей. Укоренившийся между нами обычай втираться к случайным и для услуги своим знакомцам располагать царскою казною гораздо живее, нежели собственным добром, заводил иногда между мною и членами споры и легкие друг на друга неудовольствия. Не знаю, от них ли это вышло, или от другой причины, но граф Аракчеев стал ко мне приметным образом холоднее; даже и в обращении со мною государя видел я несколько дней большую перемену. Последняя для меня была крайне чувствительна; но я не изменил моим правилам: находя себя во всем невинным, не прибегал ни чрез кого ни к объяснениям, ни к оправданию и шел своей дорогою.
   В 1819 году Комиссия, оконча разбор прошений, поступивших в нее-с минувшего года, представила государю 8 февраля подробный отчет в количестве рассмотренных прошений и сумме, назначенной в пособие. Это было за три дня до отбытия государя в Варшаву.
   В то же время подано было от меня императору чрез камердинера его письмо, в котором, донося его величеству об отправлении к графу Аракчееву окончательного отчета, я просил его, по дряхлости осьмидесятилетнего отца моего, с которым уже около трех лет не видался, об увольнении меня от разбора вновь поступивших прошений. Просил также и о позволении мне представить к награждению некоторых из чиновников, находившихся под начальством моим в Комиссии.
   Вскоре после того я имел счастие получить, при отношении графа Аракчеева, копию с высочайшего указа, подписанного февраля 16 дня, о всемилостивейшем награждении меня чином действительного тайного советника. Граф Аракчеев, поздравляя меня с монаршею милостью, между прочим писал, что государь, затрудняясь в выборе на место меня председателя, желал бы, чтоб я сохранил сие звание и впредь, когда продолжится Комиссия, и что между тем его величество позволяет мне отлучаться из Москвы, а во время отсутствия прекращать заседания Комиссии.
   С живейшею признательностию повинуясь монаршей воле, я приступил к разбору вновь поданных прошений и отложил свидание мое с родителем до совершенного окончания разбора; но в скором времени получил горестную весть о его кончине.
   В первых днях мая 1819 года окончен разбор и остальных прошений. Всех же их вообще, в двукратное пребывание государя в Москве, поступило в Комиссию 20959 прошений, из коих она, по уважению пятнадцати тысяч триста тридцати прошений, назначила в пособие один миллион триста девяносто одну тысячу двести восемьдесят рублей.
   Вскоре по отправлении вторичного отчета я имел счастие еще получить орден св. Владимира первой-степени. <...>
   В следующем году, в первых днях июня, я отправился в Петербург для свидания с двоюродной сестрой моею Анною Николаевною Смирновой и другом моим Карамзиным. Приятно мне было в то же время принести и сердечную благодарность мою государю за оказанные милости мне и моим племянникам. Я нашел Карамзина в Сарском Селе.<...>
   Во всю бытность мою в Петербурге император благоволил оказывать мне милости, необыкновенные для частного лица. В Сарском Селе мне был отведен для временного житья один из китайских домиков (IV) в ближайшем соседстве с Карамзиным. С наступлением же июля 22 числа, тезоименитства вдовствующей императрицы, празднуемого всегда в Петергофе, по высочайшему повелению приготовлены были там для меня покои в дворцовом доме, назначенном для помещения членов Государственного совета.
   Право гражданства, полученное мною в китайском поселении, доставило мне удовольствие быть чаще в Сарском Селе и проводить по нескольку дней сряду вместе с Карамзиным. Наши домики разделяемы были одним только садиком, чрез который мы друг к другу ходили. Всякое утро он, отправляясь в придворный сад, захаживал ко мне и заставал меня еще в постели. В саду он почти всегда встречался с государем и ходил с ним по большой аллее, прозванной августейшим хозяином зеленым кабинетом. По возвращении с прогулки Карамзин выкуривал трубку табаку и пил кофий с своим семейством. Потом уходил в кабинет и возвращался к нам уже в исходе четвертого часа, прямо к обеду. После стола он садился в кресла дремать или читать заграничные ведомости; потом, сделав еще прогулку, проводил вечер с соседями или короткими приятелями. В числе последних чаще других бывали В. А. Жуковский и старший
   Сколь ни приятно для меня было жить почти под одною кровлею с старинным, единственным моим другом, слушать его и восхищаться чертами прекрасной души его, любоваться его и славою и домашним счастием; признаюсь, однако ж, что ни одного тогдашнего утра и вечера не- мог я сравнить с теми, кои мы проваживали в Москве, один на один, когда Карамзин, еще до первой женитьбы своей, жил на Никольской улице, в четырех маленьких покоях, в нижнем этаже. Здесь я бывал с ним по нескольку дней неразлучным, но не помню, чтоб хотя четверть часа-мы были без свидетелей. Казалось, будто мы встречались все мимоходом. Двор, изредка и слегка история, городские вести были единственным предметом наших бесед, и сердце мое ни однажды не было спрошено его сердцем. Я уверен был и тогда в его любви, а чувствовал грусть и не мог вполне быть довольным (V).
   Пребывание мое в Сарском Селе заставило многих думать при дворе и в городе, что я буду опять министром юстиции или просвещения, несмотря на то, что оба министра были в наличности и здравы духом и телом. Уже некоторые из запасливых на всякий случай чиновников и даже высших особ закидывали мне поклоны И визитные карты. Я сожалел от себя о напрасном их беспокойстве и скоро вывел их из заблуждения, ибо августа девятого числа отправился в Москву, простясь с любезным Карамзиным и со всеми любимцами и докучателями фортуны.
   Наступил час проститься и с тобою, читатель. Скажу еще несколько слов и положу перо. Кроме общего всем жребия - потери родителей, братьев, сестр и двух посторонних, но столь же близких к моему сердцу, вовсю жизнь мою, с лишком шестидесятилетнюю, я не испытал другого несчастия. Чаще был весел, чем печален, хотя по наружности и кажусь задумчивым. Никогда не был богат и никогда не вздыхал о богатстве. Между тем состояние мое все улучшалось и достаточно стало для удовлетворения небольших прихотей моих. Без покровителей, без происков, без нахальных требований счастлив был в чинах и отличиях, и все это, кроме чистейшей благодарности, ничего мне не стоило. На тринадцатом году оторван был от ученья и достиг некоторой известности в кругу наших словесников.
   Теперь, став зрителем только малого позорища, я уподобляю остаток дней моих сладкой дремоте, предшественнице того таинственного дня, который, вероятно, уже близок.
   Будем же, сложа руки, с покорством и умилением, ожидать его и благодарить провидение.
  
   Москва, 1825 г., апреля 9 дня.
  

ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА

  
   I часть
   I. "Приключения Маркиза Г ***, или Жизнь благородного человека" ("Memoires de l'homme de qualite"), в шести частях. Лет за тридцать пред сим, наименовав этот роман, я не почел бы нужным ничего к тому прибавить, ибо тогда все наши словесники и образованные читатели знали, что сочинитель его аббат Прево д'Экзиль признаваем был за одного из лучших романистов во Франции; что первые четыре части переведены были И. П. Елагиным, и перевод его по слогу долго считался образцовым, а последние четыре секретарем его В. И. Лукиным; но в недавнем времени, в двух наших журналах 1825 года, именно: в "Литературных Листках" и в "Телеграфе",- роман сей переименован "Маркизом Глаголем" и выставлен наравне с "Принцем Георгом, или Герионом", известною с давних времен площадною сказкою. В первом даже сказано, что ныне читают его только лакеи. Чтоб вывесть из заблуждения тех, которые так об нем отзывались, и примирить с ним читателей упомянутых журналов, не знавших сего романа ни в подлиннике, ни в переводе, я выписываю здесь несколько слов из мнения об нем и его авторе двух известных во французской словесности писателей. Аббат Сабагье де Кастр в книге своей "Les trois siecles de la litterature franchise" ("Три века французской словесности") говорит, что "романы Прево д'Экзиля несравненно превосходнее тех нелепых, приторных и соблазнительных произведений, которые исказили нашу (французскую) словесность, считая от "Амадиса Галльского" до "Анголы", и пр.". Далее, что "Записки благородного человека", "История Клевеланда" и "Настоятель Киллеринский" будут всегда почитаться произведением чудесного воображения по разнообразию картин, по их противоположности, по пламенному изображению страстей и по впечатлению, которое оно производит в читателях". С таким же уважением отзывается об авторе вышеупомянутого романа и Палиссо в своих "Записках, пригодных для истории французской словесности" ("Memoires pour servir a l'histoire de notre litterature"). Рассуждая вообще об романах, он говорит: "в сих сочинениях, как и в театральных, порок должен быть всегда наказан, а добродетель всегда награждена. В сем-то роде особенно отличился аббат Прево д'Экзиль, которого, кажется, никто не превзошел, кроме знаменитого Ричардсона".
   II. Ни одно сочинение не заслужило у нас такого отличия, как политический и нравственный роман г. Мармонтеля. В 1769 году вышло два перевода его. Один напечатан в С.-Петербурге под заглавием "Велисарий", без имени переводчика; а другой в Москве под названием "Велизера". Последний совершен самого императрицею Екатериною Второю с ее вельможами и царедворцами в продолжении пути ее по Волге из Твери до Казани. Императрица перевела только девятую главу; прочие же переведены графом А. П. Шуваловым, И. П. Елагиным, графом 3. Г. Чернышевым, С. М. Кузьминым, графами Г. Г. и В. Г. Орловыми, Д. В. Волковым, А. В. Нарышкиным, князем С. Б. Мещерским и Г. В. Козицким. Заметим, что вся девятая глава дышит либерализмом, ненавистью к ласкателям и самовластию.
   III. С давних лет и поныне переходит от одного к другому предание, будто императрица Анна видела тень свою на троне. Вот как многие о том рассказывают. В глубокую ночь, когда уже во всем дворце на внутренних только притинах светились ночники, два кавалергарда, стоявшие на часах у дверей тронной комнаты, вдруг видят императрицу, ходящую тихим шагом взад и вперед мимо трона. Они посылают подчаска донести о том своему капралу и караульному гвардии капитану. Оба они приходят к часовым и уверяются в сказанном собственными глазами. Капитан доносит о том дежурному генерал-адъютанту принцу Барону, любимцу императрицы. Тот не хочет верить, говоря, что он лишь только вышел от государыни, и она уже в постели. Однако же будто он пошел сам на притин с капитаном, и видит то же явление. Он побежал во внутренние покои императрицы, приказывает разбудить ее под предлогом важной необходимости. Государыня, выслушав его, подозревает быть заговору, и что тень ее не другое что, как цесаревна Елисавета Петровна; приказывает капитану поспешно привести взвод гренадер с заряженными ружьями и потом идет в тронную комнату, сопровождаемая Бироном, караульным капитаном и гренадерским взводом. Дойдя до кавалергардских часовых, она поражена тем же видением. Это не удерживает ее ступить шаг вперед.- "Кто ты?" - спрашивает она призрак. Тот молча идет и садится на трон. Императрица спрашивает в другой и третий раз; нет ответа. Она, возвыся голос, приказывает стрелять. И вмиг призрак исчез. Прибавляют еще, будто государыня, затрепетав, сказала Бирону: "Это вестник моей смерти", и что на другой же день слегла в постелю и вскоре потом скончалась. Эта сказка, вероятно, выдумана была около двора и разглашена недовольными правлением императрицы.
   VI. Лет за сорок пред сим думали возвышенный слог украшать славянчизною, а ныне молодые писатели в стихах и прозе, за исключением достойных почитателей Карамзина, признают уже устарелым и его слог правильный, ясный, обдуманный и благозвучный. Они всех предшественников своих в отечественной литературе называют учениками французской школы, вялыми подражателями. Требования века, дух времени, народность - вот пышные и громкие слова, непрестанно ими произносимые! По их мнению, классицизм осьмнадцатого столетия - смешное школьничество; расиновы греки - распудренные маркизы; их выражения чувств - бесцветные, безжизненные фразы; лагарпов "Лицей" - пустословие, лагарповщина. Ныне, говорят они, уже все не по-старому - Буало и Вольтер уже не в прежнем ходу во Франции; остроумного Попа уже не признают первоклассным поэтом в Англии; да и самый наш Карамзин уже для нас не выскочка. Ныне удивляются только самородному, самостоятельному, гениальному. Но я, признаюсь, ничего подобного не замечаю в новейших наших авторах. Гениальность и народность не в том состоит, чтоб созданиями своими, как они называют собственные нелепости, силиться потрясать наши нервы, возбуждать страх, ужас и отвращение, хотя они и того не производят, и щеголять языком простонародным или хватским, употребительным на биваках.
   Выпишем здесь для примера несколько нововведенных слов, с переводом оных на язык Ломоносова, Шишкова и Карамзина, и еще две-три фразы в последнем, новейшем вкусе.

По-новому:

По-старому:

   Нисколько
   Нимало.
   Маленькие народам ("Телеграф").
   Малочисленные народы, или для краткости, хотя и не говорится, народики.
   Проблескивает (там же).
   Просвечивает.
   Суметь (там же).
   Уметь, сладить.
   Колея привычки (там же).
   Это слово чаще других употребляемо было ямщиками; значит же: прорез от колес по густой грязи.
   Палач-война
   Губительная, опустошительная война.
   Покамест.
   Доколе, пока.
   Словно.
   Как бы, подобно.
   Поэтичнее ("Телеграф").
   Стихотворнее, живописнее.
   Требовательный слог (там же).
   Хвастливый, затейливый.
   Вдохновлять гения (там же).
   Вдыхать, одушевлять.
   Вдохновлен страстями.
   Воспламенен.
   Узенькая ножка.
   Тоненькая.
   Исполинская шагучесть (там же).
  
   Шаг или ход.
   Безграничный (там же).
   Неограниченный, беспредельный.
   Слав (там же).
   Слава и роскошь. Эти два существительные доселе во множественном числе не употреблялись.
   Огромные надежды, огромный гений (там же).
   Это прилагательное прикладывалось только к чему-либо материальному: огромный дом, огромное здание.
   Ответить.
   Отвечать. Так говаривали прежде всего только крестьяне и крестьянки в Кашире и других верховых городах.
   Этих.
   Сих, оных.
   Пехотинец ("Телеграф").
   Пеший, сухопутный солдат, ратник.
   Конник (там же).
   Конный всадник. Нынешние авторы, любя подслушивать, оба свои названия переняли у рекрутов.
   Прибавим еще и целые фразы:
   "Кажется, юным взорам нового Ахиллеса представили меч. Но Петр и более сего".- "Телеграф".
   Великое сердце его без эгоизма в самой эгоистичной из страстей".- Там же.
   "Шуази с жаром говорит что-то. Вдруг протянул он руку, и с радостным криком правые руки всех ударились в его руку".- Николай Полевой в повести "Краковский замок", напечатанной в альманах "Радуга".
   Довольно. Мне пришлось сказать к слову. Пространнее же пусть посудит о том и<мператорская> Российская Академия.
   X

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 344 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа