куда-нибудь в горы... например, на Ай-Петри... возьмешь лошадь, проводника, - ну, тогда, конечно, дорого. Ужас как дорого! Но, Васичка, какие там го-оры! Представь ты себе высокие-высокие горы, на тысячу раз выше, чем церковь... Наверху туман, туман, туман... Внизу громаднейшие камни, камни, камни... И пинии... Ах, вспомнить не могу!
- Кстати... без тебя тут я в каком-то журнале читал про тамошних проводников-татар... Такие мерзости! Что, это в самом деле какие-нибудь особенные люди?
Наталья Михайловна сделала презрительную гримаску и мотнула головой.
- Обыкновенные татары, ничего особенного... - сказала она. - Впрочем, я видела их издалека, мельком... Указывали мне на них, но я не обратила внимания. Всегда, папочка, я чувствовала предубеждение ко всем этим черкесам, грекам... маврам!..
- Говорят, донжуаны страшные.
- Может быть! Бывают мерзавки, которые...
Наталья Михайловна вдруг вскочила, точно вспомнила что-то страшное, полминуты глядела на мужа испуганными глазами и сказала, растягивая каждое слово:
- Васичка, я тебе скажу, какие есть без-нрав-ствен-ны-е! Ах, какие безнравственные! Не то чтобы, знаешь, простые или среднего круга, а аристократки, эти надутые бонтонши! Просто ужас, глазам своим я не верила! Умру и не забуду! Ну, можно ли забыться до такой степени, чтобы... ах, Васичка, я даже и говорить не хочу! Взять хотя бы мою спутницу Юлию Петровну... Такой хороший муж, двое детей... принадлежит к порядочному кругу, корчит всегда из себя святую и - вдруг, можешь себе представить... Только, папочка, это, конечно, entre nous {между нами (франц.).}... Даешь честное слово, что никому не скажешь?
- Ну, вот еще выдумала! Разумеется, не скажу.
- Честное слово? Смотри же! Я тебе верю...
Дамочка положила вилку, придала своему лицу таинственное выражение и зашептала:
- Представь ты себе такую вещь... Поехала эта Юлия Петровна в горы... Была отличная погода! Впереди едет она со своим проводником, немножко позади - я. Отъехали мы версты три-четыре, вдруг, понимаешь ты, Васичка, Юлия вскрикивает и хватает себя за грудь. Ее татарин хватает ее за талию, иначе бы она с седла свалилась... Я со своим проводником подъезжаю к ней... Что такое? В чем дело? "Ох, кричит, умираю! Дурно! Не могу дальше ехать!" Представь мой испуг! Так поедемте, говорю, назад! - "Нет, говорит, Natalie, не могу я ехать назад! Если я сделаю еще хоть один шаг, то умру от боли! У меня спазмы!" И просит, умоляет, ради бога, меня и моего Сулеймана, чтобы мы вернулись назад в город и привезли ей бестужевских капель, которые ей помогают.
- Постой... Я тебя не совсем понимаю... - пробормотал муж, почесывая лоб. - Раньше ты говорила, что видела этих татар только издалека, а теперь про какого-то Сулеймана рассказываешь.
- Ну, ты опять придираешься к слову! - поморщилась дамочка, нимало не смущаясь. - Терпеть не могу подозрительности! Терпеть не могу! Глупо и глупо!
- Я не придираюсь, но... зачем говорить неправду? Каталась с татарами, ну, так тому и быть, бог с тобой, но... зачем вилять?
- Гм!.. вот странный! - возмутилась дамочка. - Ревнует к Сулейману! Воображаю, как это ты поехал бы в горы без проводника! Воображаю! Если не знаешь тамошней жизни, не понимаешь, то лучше молчи. Молчи и молчи! Без проводника там шагу нельзя сделать.
- Еще бы!
- Пожалуйста, без этих глупых улыбок! Я тебе не Юлия какая-нибудь... Я ее и не оправдываю, но я... пссс! Я хоть и не корчу из себя святой, но еще не настолько забылась. У меня Сулейман не выходил из границ... Не-ет! Маметкул, бывало, у Юлии всё время сидит, а у меня как только бьет одиннадцать часов, сейчас: "Сулейман, марш! Уходите!" И мой глупый татарка уходит. Он у меня, папочка, в ежовых был... Как только разворчится насчет денег или чего-нибудь, я сейчас: "Ка-ак? Что-о? Что-о-о?" Так у него вся душа в пятки... Ха-ха-ха... Глаза, понимаешь, Васичка, черные-пречерные, как у-уголь, морденка татарская, глупая такая, смешная... Я его вот как держала! Вот!
- Воображаю... - промычал супруг, катая шарики из хлеба.
- Глупо, Васичка! Я ведь знаю, какие у тебя мысли! Я знаю, что ты думаешь... Но, я тебя уверяю, он у меня даже во время прогулок не выходил из границ. Например, едем ли в горы, или к водопаду Учан-Су, я ему всегда говорю: "Сулейман, ехать сзади! Ну!" И всегда он ехал сзади, бедняжка... Даже во время... в самых патетических местах я ему говорила: "А все-таки ты не должен забывать, что ты только татарин, а я жена статского советника!" Ха-ха...
Дамочка захохотала, потом быстро оглянулась и, сделав испуганное лицо, зашептала:
- Но Юлия! Ах, эта Юлия! Я понимаю, Васичка, отчего не пошалить, отчего не отдохнуть от пустоты светской жизни? Всё это можно... шали, сделай милость, никто тебя не осудит, но глядеть на это серьезно, делать сцены... нет, как хочешь, я этого не понимаю! Вообрази, она ревновала! Ну, не глупо ли? Однажды приходит к ней Маметкул, ее пассия... Дома ее не было... Ну, я зазвала его к себе... начались разговоры, то да сё. Они, знаешь, препотешные! Незаметно этак провели вечер... Вдруг влетает Юлия... Набрасывается на меня, на Маметкула... делает нам сцену... фи! Я этого не понимаю, Васичка...
Васичка крякнул, нахмурился и заходил по комнате.
- Весело вам там жилось, нечего сказать! - проворчал он, брезгливо улыбаясь.
- Ну, как это глу-упо! - обиделась Наталья Михайловна. - Я знаю, о чем ты думаешь! Всегда у тебя такие гадкие мысли! Не стану же я тебе ничего рассказывать. Не стану!
Дамочка надула губки и умолкла.
Николай Ильич Беляев, петербургский домовладелец, бывающий часто на скачках, человек молодой, лет тридцати двух, упитанный, розовый, как-то под вечер зашел к госпоже Ирниной, Ольге Ивановне, с которою он жил, или, по его выражению, тянул скучный и длинный роман. И в самом деле, первые страницы этого романа, интересные и вдохновенные, давно уже были прочтены; теперь страницы тянулись и всё тянулись, не представляя ничего ни нового, ни интересного.
Не застав Ольги Ивановны дома, мой герой прилег в гостиной на кушетку и принялся ждать.
- Добрый вечер, Николай Ильич! - услышал он детский голос. - Мама сейчас придет. Она пошла с Соней к портнихе.
В той же гостиной на диване лежал сын Ольги Ивановны Алеша, мальчик лет восьми, стройный, выхоленный, одетый по картинке в бархатную курточку и длинные черные чулки. Он лежал на атласной подушке и, очевидно, подражая акробату, которого недавно видел в цирке, задирал вверх то одну ногу, то другую. Когда утомлялись его изящные ноги, он пускал в ход руки или же порывисто вскакивал и становился на четвереньки, пытаясь стать вверх ногами. Всё это проделывал он с самым серьезным лицом, мученически пыхтя, точно и сам не рад был, что бог дал ему такое беспокойное тело.
- А, здравствуй, мой друг! - сказал Беляев. - Это ты? А я тебя и не заметил. Мама здорова?
Алеша, взявшийся правой рукой за носок левой ноги и принявший самую неестественную позу, перевернулся, вскочил и выглянул из-за большого мохнатого абажура на Беляева.
- Как вам сказать? - сказал он и пожал плечами. - Ведь мама в сущности никогда не бывает здорова. Она ведь женщина, а у женщин, Николай Ильич, всегда что-нибудь болит.
Беляев от нечего делать стал рассматривать лицо Алеши. Раньше он во всё время, пока был знаком с Ольгой Ивановной, ни разу не обратил внимания на мальчика и совершенно не замечал его существования: торчит перед глазами мальчик, а к чему он тут, какую роль играет - и думать об этом как-то не хочется.
В вечерних сумерках лицо Алеши с его бледным лбом и черными немигающими глазами неожиданно напомнило Беляеву Ольгу Ивановну, какою она была на первых страницах романа. И ему захотелось приласкать мальчика.
- Поди-ка сюда, клоп! - сказал он. - Дай-ка я на тебя поближе погляжу.
Мальчик прыгнул с дивана и подбежал к Беляеву.
- Ну? - начал Николай Ильич, кладя руку на его тощее плечо. - Что? Живешь?
- Как вам сказать? Прежде жилось гораздо лучше.
- Почему?
- Очень просто! Прежде мы с Соней занимались только музыкой и чтением, а теперь нам французские стихи задают. А вы недавно стриглись!
- Да, недавно.
- То-то я замечаю. У вас бородка стала короче. Позвольте мне за нее потрогать... Не больно?
- Нет, не больно.
- Отчего это, когда за один волосок тянешь, то больно, а когда тянешь за много волос, то ни капельки не больно? Ха, ха! А знаете, вы напрасно бакенов не носите. Тут вот пробрить, а с боков... вот тут вот оставить волосы...
Мальчик прижался к Беляеву и стал играть его цепочкой.
- Когда я поступлю в гимназию, - говорил он, - мама мне купит часы. Я ее попрошу, чтобы она мне такую же цепочку купила... Ка-кой ме-даль-он! У папы точно такой же медальон, только у вас тут полосочки, а у него буквы... В середке у него портрет мамы. У папы теперь другая цепочка, не кольцами, а лентой...
- Откуда ты знаешь? Разве ты видаешь папу?
- Я? Мм... нет! Я...
Алеша покраснел и в сильном смущении, уличённый во лжи, стал усердно царапать ногтем медальон. Беляев пристально поглядел ему в лицо и спросил:
- Видаешь папу?
- Н... нет!..
- Нет, ты откровенно, по совести... По лицу ведь вижу, что говоришь неправду. Коли проболтался, так нечего уж тут вилять. Говори, видаешь? Ну, по-дружески!
Алеша задумался.
- А вы не скажете маме? - спросил он.
- Ну вот еще!
- Честное слово?
- Честное слово.
- Побожитесь!
- Ах, несносный какой! За кого ты меня принимаешь!
Алеша оглянулся, сделал большие глаза и зашептал:
- Только, ради бога, не говорите маме... Вообще никому не говорите, потому что тут секрет. Не дай бог, узнает мама, то достанется и мне, и Соне, и Пелагее... Ну, слушайте. С папой я и Соня видимся каждый вторник и пятницу. Когда Пелагея водит нас перед обедом гулять, то мы заходим в кондитерскую Апфеля, а там уж нас ждет папа... Он всегда в отдельной комнатке сидит, где, знаете, этакий мраморный стол и пепельница в виде гуся без спины...
- Что же вы там делаете?
- Ничего! Сначала здороваемся, потом все садимся за столик и папа начинает угощать нас кофеем и пирожками. Соня, знаете, ест пирожки с мясом, а я терпеть не могу с мясом! Я люблю с капустой и с яйцами. Мы так наедаемся, что потом за обедом, чтобы мама не заметила, мы стараемся есть как можно больше.
- О чем же вы там говорите?
- С папой? Обо всем. Он нас целует, обнимает, рассказывает разные смешные остроты. Знаете, он говорит, что когда мы вырастем, то он возьмет нас к себе жить. Соня не хочет, а я согласен. Конечно, без мамы будет скучно, но я ведь буду ей письма писать! Странное дело, можно будет даже по праздникам к ней с визитом приходить - не правда ли? Еще папа говорит, что он мне лошадь купит. Добрейший человек! Я не знаю, зачем это мама не позовет его к себе жить и запрещает нам видаться с ним. Ведь он очень любит маму. Всегда он нас спрашивает, как ее здоровье, что она делает. Когда она была больна, то он схватил себя за голову вот этак и... и всё бегает, бегает. Всё просит нас, чтоб мы слушались ее и почитали. Послушайте, правда, что мы несчастные?
- Гм... Почему же?
- Это папа говорит. Вы, говорит, несчастные дети. Даже слушать его странно. Вы, говорит, несчастные, я несчастный и мама несчастная. Молитесь, говорит, богу и за себя и за нее.
Алеша остановил свой взгляд на чучеле птицы и задумался.
- Так-с... - промычал Беляев. - Так вот вы, значит, как. В кондитерских конгрессы сочиняете. И мама не знает?
- Не-ет... Откуда же ей знать? Пелагея ведь ни за что не скажет. А позавчера папа нас грушами угощал. Сладкие, как варенье! Я две съел.
- Гм... Ну, а того... послушай, про меня папа ничего не говорит?
- Про вас? Как вам сказать?
Алеша пытливо поглядел в лицо Беляева и пожал плечами.
- Особенного ничего не говорит.
- Примерно, что говорит?
- А вы не обидитесь?
- Ну, вот еще! Разве он меня бранит?
- Он не бранит, но, знаете ли... сердится на вас. Он говорит, что через вас мама несчастна и что вы... погубили маму. Ведь он какой-то странный! Я ему растолковываю, что вы добрый, никогда не кричите на маму, а он только головой качает.
- Так-таки и говорит, что я ее погубил?
- Да. Вы не обижайтесь, Николай Ильич!
Беляев поднялся, постоял и заходил по гостиной.
- Это и странно и... смешно! - забормотал он, пожимая плечами и насмешливо улыбаясь. - Сам кругом виноват, и я же погубил, а? Скажите, какой невинный барашек. Так-таки он тебе и говорил, что я погубил твою мать?
- Да, но... ведь вы же сказали, что не будете обижаться!
- Я не обижаюсь и... и не твое дело! Нет, это... это даже смешно! Я попал, как кур во щи, и я же оказываюсь виноватым!
Послышался звонок. Мальчик рванулся с места и выбежал вон. Через минуту в гостиную вошла дама с маленькой девочкой - это была Ольга Ивановна, мать Алеши. За нею вприпрыжку, громко напевая и болтая руками, следовал Алеша. Беляев кивнул головой и продолжал ходить.
- Конечно, кого же теперь обвинять, как не меня? - бормотал он, фыркая. - Он прав! Он оскорбленный муж!
- О чем ты это? - спросила Ольга Ивановна.
- О чем?.. А вот послушай-ка, какие штуки проповедует твой благоверный! Оказывается, что я подлец и злодей, я погубил и тебя и детей. Все вы несчастные, и один только я ужасно счастлив! Ужасно, ужасно счастлив!
- Я не понимаю, Николай! Что такое?
- А вот послушай сего юного сеньора! - сказал Беляев и указал на Алешу.
Алеша покраснел, потом вдруг побледнел, и всё лицо его перекосило от испуга.
- Николай Ильич! - громко прошептал он. - Тссс!
Ольга Ивановна удивленно поглядела на Алешу, на Беляева, потом опять на Алешу.
- Спроси-ка! - продолжал Беляев. - Твоя Пелагея, этакая дура набитая, водит их по кондитерским и устраивает там свидания с папашенькой. Но не в этом дело, дело в том, что папашенька страдалец, а я злодей, я негодяй, разбивший вам обоим жизнь...
- Николай Ильич! - простонал Алеша. - Ведь вы дали честное слово!
- Э, отстань! - махнул рукой Беляев. - Тут поважнее всяких честных слов. Меня лицемерие возмущает, ложь!
- Не понимаю! - проговорила Ольга Ивановна, и слезы заблестели у нее на глазах. - Послушай, Лелька, - обратилась она к сыну, - ты видаешься с отцом?
Алеша не слышал ее и с ужасом глядел на Беляева.
- Не может быть! - сказала мать. - Пойду допрошу Пелагею.
Ольга Ивановна вышла.
- Послушайте, ведь вы честное слово дали! - проговорил Алеша, дрожа всем телом.
Беляев махнул на него рукой и продолжал ходить. Он был погружен в свою обиду и уже по-прежнему не замечал присутствия мальчика. Ему, большому и серьезному человеку, было совсем не до мальчиков. А Алеша уселся в угол и с ужасом рассказывал Соне, как его обманули. Он дрожал, заикался, плакал; это он первый раз в жизни лицом к лицу так грубо столкнулся с ложью; ранее же он не знал, что на этом свете, кроме сладких груш, пирожков и дорогих часов, существует еще и многое другое, чему нет названия на детском языке.
Ширяев, Евграф Иванович, мелкий землевладелец из поповичей (его покойный родитель о. Иоанн получил в дар от генеральши Кувшинниковой 102 десятины земли), стоял в углу перед медным рукомойником и мыл руки. По обыкновению, вид у него был озабоченный и хмурый, борода не чесана.
- Ну, да и погода! - говорил он. - Это не погода, а наказанье господне. Опять дождь пошел!
Он ворчал, а семья его сидела за столом и ждала, когда он кончит мыть руки, чтобы начать обедать. Его жена Федосья Семеновна, сын Петр - студент, старшая дочь Варвара и трое маленьких ребят давно уже сидели за столом и ждали. Ребята - Колька, Ванька и Архипка, курносые, запачканные, с мясистыми лицами и с давно не стриженными, жесткими головами, нетерпеливо двигали стульями, а взрослые сидели не шевелясь и, по-видимому, для них было всё равно - есть или ждать...
Как бы испытывая их терпение, Ширяев медленно вытер руки, медленно помолился и не спеша сел за стол. Тотчас же подали щи. Со двора доносился стук плотницких топоров (у Ширяева строился новый сарай) и смех работника Фомки, дразнившего индюка. В окно стучал редкий, но крупный дождь.
Студент Петр, в очках и сутуловатый, ел и переглядывался с матерью. Несколько раз он клал ложку и кашлял, желая начать говорить, но, взглянувши пристально на отца, опять принимался за еду. Наконец, когда подали кашу, он решительно кашлянул и сказал:
- Мне бы сегодня ехать с вечерним поездом. Давно пора, а то я уж и так две недели пропустил. Лекции начинаются первого сентября!
- И поезжай, - согласился Ширяев. - Чего тебе тут ждать? Возьми и поезжай с богом.
Прошла минута в молчании.
- Ему, Евграф Иваныч, денег на дорогу надо... - тихо проговорила мать.
- Денег? Что ж! Без денег не уедешь. Коли нужно, хоть сейчас бери. Давно бы взял!
Студент легко вздохнул и весело переглянулся с матерью. Ширяев не спеша вынул из бокового кармана бумажник и надел очки.
- Сколько тебе? - спросил он.
- Собственно дорога до Москвы стоит одиннадцать рублей сорок две...
- Эх, деньги, деньги! - вздохнул отец (он всегда вздыхал, когда видел деньги, даже получая их). - Вот тебе двенадцать. Тут, брат, будет сдача, так это тебе в дороге сгодится.
- Благодарю вас.
Немного погодя студент сказал:
- В прошлом году я не сразу попал на урок. Не знаю, что будет в этом году; вероятно, не скоро найду себе заработок. Я просил бы вас дать мне рублей пятнадцать на квартиру и обед.
Ширяев подумал и вздохнул.
- Будет с тебя и десяти, - сказал он. - На, возьми!
Студент поблагодарил. Следовало бы попросить еще на одежду, на плату за слушание лекций, на книги, но, поглядев пристально на отца, он решил уже больше не приставать к нему. Мать же, неполитичная и нерассудительная, как все матери, не выдержала и сказала:
- Ты бы, Евграф Иваныч, дал ему еще рублей шесть на сапоги. Ну, как ему, погляди, ехать в Москву в такой рвани?
- Пусть мои старые возьмет. Они еще совсем новые.
- Хоть бы на брюки дал. На него глядеть срам...
И после этого тотчас же показался буревестник, перед которым трепетала вся семья: короткая, упитанная шея Ширяева стала вдруг красной, как кумач. Краска медленно поползла к ушам, от ушей к вискам и мало-помалу залила всё лицо. Евграф Иваныч задвигался на стуле и расстегнул воротник сорочки, чтобы не было душно. Видимо, он боролся с чувством, которое овладевало им. Наступила мертвая тишина. Дети притаили дыхание, Федосья же Семеновна, словно не понимая, что делается с ее мужем, продолжала:
- Ведь он уж не маленький. Ему совестно ходить раздетым.
Ширяев вдруг вскочил и изо всей силы швырнул на середину стола свой толстый бумажник, так что сшиб с тарелки ломоть хлеба. На лице его вспыхнуло отвратительное выражение гнева, обиды, жадности - всего этого вместе.
- Берите всё! - крикнул он не своим голосом. - Грабьте! Берите всё! Душите!
Он выскочил из-за стола, схватил себя за голову и, спотыкаясь, забегал по комнате.
- Обирайте всё до нитки! - кричал он визгливым голосом. - Выжимайте последнее! Грабьте! Душите за горло!
Студент покраснел и опустил глаза. Он не мог уже есть. Федосья Семеновна, не привыкшая за двадцать пять лет к тяжелому характеру мужа, вся съежилась и залепетала что-то в свое оправдание. На ее истощенном птичьем лице, всегда тупом и испуганном, появилось выражение изумления и тупого страха. Ребята и старшая дочь Варвара, девушка-подросток с бледным, некрасивым лицом, положили свои ложки и замерли.
Ширяев, свирепея всё более, произнося слова одно другого ужаснее, подскочил к столу и стал вытряхивать из бумажника деньги.
- Берите! - бормотал он, дрожа всем телом. - Объели, опили, так нате вам и деньги! Ничего мне не нужно! Шейте себе новые сапоги и мундиры!
Студент побледнел и поднялся.
- Послушайте, папаша, - начал он, задыхаясь. - Я... я прошу вас прекратить, потому что...
- Молчи! - крикнул на него отец и так громко, что очки у него свалились с носа. - Молчи!
- Прежде я... я мог сносить подобные сцены, но... теперь я отвык. Понимаете? Я отвык!
- Молчи! - крикнул отец и затопал ногами. - Ты должен слушать, что я говорю! Что хочу, то и говорю, а ты - молчать! В твои годы я деньги зарабатывал, а ты, подлец, знаешь, сколько мне стоишь? Я тебя выгоню! Дармоед!
- Евграф Иваныч, - пробормотала Федосья Семеновна, нервно шевеля пальцами. - Ведь он... ведь Петя...
- Молчи! - крикнул на нее Ширяев, и даже слезы выступили у него на глазах от гнева. - Это ты их избаловала! Ты! Ты всему виновата! Он нас не почитает, богу не молится, денег не зарабатывает! Вас десятеро, а я один! Из дому я вас выгоню!
Дочь Варвара долго глядела на мать, разинув рот, потом перевела тупой взгляд на окно, побледнела и, громко вскрикнув, откинулась на спинку стула. Отец махнул рукой, плюнул и выбежал на двор.
Этим обыкновенно заканчивались у Ширяевых их семейные сцены. Но тут, к несчастью, студентом Петром овладела вдруг непреодолимая злоба. Он был так же вспыльчив и тяжел, как его отец и его дед протопоп, бивший прихожан палкой по головам. Бледный, с сжатыми кулаками подошел он к матери и прокричал самой высокой теноровой нотой, какую только он мог взять:
- Мне гадки, отвратительны эти попреки! Ничего мне от вас не нужно! Ничего! Скорей с голоду умру, чем съем у вас еще хоть одну крошку! Нате вам назад ваши подлые деньги! Возьмите!
Мать прижалась к стене и замахала руками, точно перед нею стоял не сын, а привидение.
- Чем же я виновата? - заплакала она. - Чем?
Сын так же, как и отец, махнул рукой и выбежал на двор. Дом Ширяева стоял одиночкой у балки, которая бороздой проходила по степи верст на пять. Края ее поросли молодым дубом и ольхой, а на дне бежал ручей. Дом одною стороною глядел на балку, другою выходил в поле. Заборов и плетней не было. Их заменяли всякого рода стройки, тесно жавшиеся друг к другу и замыкавшие перед домом небольшое пространство, которое считалось двором и где ходили куры, утки и свиньи.
Выйдя наружу, студент пошел по грязной дороге в поле. В воздухе стояла осенняя, пронизывающая сырость. Дорога была грязна, блестели там и сям лужицы, а в желтом поле из травы глядела сама осень, унылая, гнилая, темная. По правую сторону дороги был огород, весь изрытый, мрачный, кое-где возвышались на нем подсолнечники с опущенными, уже черными головами.
Петр думал, что недурно бы пойти в Москву пешком, пойти, как есть, без шапки, в рваных сапогах и без копейки денег. На сотой версте его догонит встрепанный и испуганный отец, начнет просить его вернуться или принять деньги, но он даже не взглянет на него, а всё будет идти, идти... Голые леса будут сменяться унылыми полями, поля - лесами; скоро земля забелеет первым снегом и речки подернутся льдом... Где-нибудь под Курском или под Серпуховом он, обессиленный и умирающий от голода, свалится и умрет. Его труп найдут и во всех газетах появится известие, что там-то студент такой-то умер от голода...
Белая собака с грязным хвостом, бродившая по огороду и чего-то искавшая, поглядела на него и побрела за ним...
Он шел по дороге и думал о смерти, о горе близких, о нравственных мучениях отца, и тут же рисовал себе всевозможные дорожные приключения, одно другого причудливее, живописные места, страшные ночи, нечаянные встречи. Вообразил он вереницу богомолок, избушку в лесу с одним окошком, которое ярко светится в потемках; он стоит перед окошком, просится на ночлег... его пускают и - вдруг он видит разбойников. А то еще лучше, попадает он в большой помещичий дом, где, узнав, кто он, поят и кормят его, играют ему на рояли, слушают его жалобы, и в него влюбляется хозяйская дочь-красавица.
Занятый своим горем и подобными мыслями, молодой Ширяев всё шел и шел... Впереди далеко-далеко на сером облачном фоне темнел постоялый двор; еще дальше двора, на самом горизонте виден был маленький бугорок; это станция железной дороги. Этот бугорок напомнил ему связь, существующую между местом, где он теперь стоял, и Москвой, в которой горят фонари, стучат экипажи, читаются лекции. И он едва не заплакал от тоски и нетерпения. Эта торжественная природа со своим порядком и красотой, эта мертвая тишина кругом опротивели ему до отчаяния, до ненависти!
- Берегись! - услышал он сзади себя громкий голос.
Мимо студента в легком, изящном ландо прокатила знакомая старушка-помещица. Он поклонился ей и улыбнулся во всё лицо. И тотчас же он поймал себя на этой улыбке, которая совсем не шла к его мрачному настроению. Откуда она, если вся его душа полна досады и тоски?
И он подумал, что, вероятно, сама природа дала человеку эту способность лгать, чтобы он даже в тяжелые минуты душевного напряжения мог хранить тайны своего гнезда, как хранит их лисица или дикая утка. В каждой семье есть свои радости и свои ужасы, но как они ни велики, трудно увидать их постороннему глазу; они тайна. У этой помещицы, например, которая только что проехала мимо, родной отец за какую-то неправду полжизни нес гнев царя Николая, муж ее был картежником, из четырех сыновей ни из одного не вышло толку. Можно же представить себе, сколько в ее семье происходило ужасных сцен, сколько пролито слез. А между тем старуха казалась счастливою, довольной и на его улыбку ответила тоже улыбкой. Вспомнил студент своих товарищей, которые неохотно говорят о семьях, вспомнил свою мать, которая почти всегда лжет, когда ей приходится говорить о муже и детях...
До самых сумерек Петр ходил далеко от дома по дорогам и предавался невеселым мыслям. Когда заморосил дождь, он направился к дому. Возвращаясь, он решил, во что бы то ни стало, поговорить с отцом, втолковать ему, раз и навсегда, что с ним тяжело и страшно жить.
Дома застал он тишину. Сестра Варвара лежала за перегородкой и слегка стонала от головной боли. Мать с удивленным, виноватым лицом сидела около нее на сундуке и починяла брюки Архипки. Евграф Иваныч ходил от окна к окну и хмурился на погоду. По его походке, по кашлю и даже по затылку видно было, что он чувствовал себя виноватым.
- Стало быть, ты раздумал сегодня ехать? - спросил он.
Студенту стало жаль его, но тотчас же, пересилив это чувство, он сказал:
- Послушайте... Мне нужно поговорить с вами серьезно... Да, серьезно... Всегда я уважал вас и... и никогда не решался говорить с вами таким тоном, но ваше поведение... последний поступок...
Отец глядел в окно и молчал. Студент, как бы придумывая слова, потер себе лоб и продолжал в сильном волнении:
- Не проходит обеда и чая, чтобы вы не поднимали шума. Ваш хлеб останавливается у всех поперек горла... Нет ничего оскорбительнее, унизительнее, как попреки куском хлеба... Вы хоть и отец, но никто, ни бог, ни природа не дали вам права так тяжко оскорблять, унижать, срывать на слабых свое дурное расположение. Вы замучили, обезличили мать, сестра безнадежно забита, а я...
- Не твое дело меня учить, - сказал отец.
- Нет, мое дело! Надо мной можете издеваться сколько вам угодно, но мать оставьте в покое! Я не позволю вам мучить мать! - продолжал студент, сверкая глазами. - Вы избалованы, потому что никто еще не решался идти против вас. Перед вами трепетали, немели, но теперь кончено! Грубый, невоспитанный человек! Вы грубы... понимаете? вы грубы, тяжелы, черствы! И мужики вас терпеть не могут!
Студент уже потерял нить и не говорил уже, а точно выпаливал отдельными словами. Евграф Иванович слушал и молчал, как бы ошеломленный; но вдруг шея его побагровела, краска поползла по лицу, и он задвигался.
- Молчать! - крикнул он.
- Ладно! - не унимался сын. - Не любите слушать правду? Отлично! Хорошо! Начинайте кричать! Отлично!
- Молчать, тебе говорю! - заревел Евграф Иванович.
В дверях показалась Федосья Семеновна с удивленным лицом, очень бледная; хотела она что-то сказать и не могла, а только шевелила пальцами.
- Это ты виновата! - крикнул ей Ширяев. - Ты его так воспитала!
- Я не желаю жить более в этом доме! - крикнул студент, плача и глядя на мать со злобой. - Не желаю я с вами жить!
Дочь Варвара вскрикнула за ширмой и громко зарыдала. Ширяев махнул рукой и выбежал из дому.
Студент пошел к себе и тихо лег. До самой полночи лежал он неподвижно и не открывая глаз. Он не чувствовал ни злобы, ни стыда, а какую-то неопределенную душевную боль. Он не обвинял отца, не жалел матери, не терзал себя угрызениями; ему понятно было, что все в доме теперь испытывают такую же боль, а кто виноват, кто страдает более, кто менее, богу известно... В полночь он разбудил работника и приказал ему приготовить к пяти часам утра лошадь, чтобы ехать на станцию, разделся и укрылся, но уснуть не мог. Слышно ему было до самого утра, как не спавший отец тихо бродил от окна к окну и вздыхал. Никто не спал; все говорили редко, только шёпотом. Два раза к нему за ширмы приходила мать. Всё с тем же удивленно-тупым выражением, она долго крестила его и нервно вздрагивала...
В пять часов утра студент нежно простился со всеми и даже поплакал. Проходя мимо отцовской комнаты, он заглянул в дверь. Евграф Иванович одетый, еще не ложившийся, стоял у окна и барабанил по стеклам.
- Прощайте, я еду, - сказал сын.
- Прощай... Деньги на круглом столике... - ответил отец, не поворачиваясь.
Когда работник вез его на станцию, шел противный, холодный дождь. Подсолнечники еще ниже нагнули свои головы, и трава казалась темнее.
У Сергея Алексеича Дыбкина, любителя сценических искусств, болят зубы.
Но мнению опытных дам и московских зубных врачей, зубная боль бывает трех сортов: ревматическая, нервная и костоедная; но взгляните вы на физиономию несчастного Дыбкина, и вам ясно станет, что его боль не подходит ни к одному из этих сортов. Кажется, сам чёрт с чертенятами засел в его зуб и работает там когтями, зубами и рогами. У бедняги лопается голова, сверлит в ухе, зеленеет в глазах, царапает в носу. Он держится обеими руками за правую щеку, бегает из угла в угол и орет благим матом...
- Да помогите же мне! - кричит он, топая ногами. - Застрелюсь, чёрт вас возьми! Повешусь!
Кухарка советует ему пополоскать зубы водкой, мамаша - приложить к щеке тертого хрена с керосином; сестра рекомендует одеколон, смешанный с чернилами, тетенька вымазала ему десны йодом... Но от всех этих средств он провонял лекарствами, поглупел и стал орать еще громче... Остается одно только неиспробованное средство - пустить себе пулю в лоб или, выпивши залпом три бутылки коньяку, обалдеть и завалиться спать... Но вот наконец находится умный человек, который советует Дыбкину съездить на Тверскую, в дом Загвоздкина, где живет зубной врач Каркман, рвущий зубы моментально, без боли и дешево - по своей цене. Дыбкин хватается за эту идею, как пьяный купец за перила, одевает пальто и мчится на извозчике по данному адресу. Вот Садовая, Тверская... Мелькают Сиу, Филиппов, Айе, Габай... Вот, наконец, вывеска: "Зубной врач Я. А. Каркман". Стоп! Дыбкин прыгает с извозчика и с воплем взбегает наверх по каменной лестнице. Давит он пуговку звонка с таким остервенением, что ломает свой изящный ноготь.
- Дома? Принимает? - спрашивает он горничную.
- Пожалуйте, принимают...
- Уф! Снимай пальто! Скоррей!
Еще минута, и, кажется, голова страдальца окончательно лопнет от боли. Как сумасшедший, или, вернее, как муж, которого добрая жена окатила кипятком, он вбегает в приемную, и... о ужас! Приемная битком набита публикой. Бежит Дыбкин к двери кабинета, но его хватают за фалды и говорят ему, что он обязан ждать очереди...
- Но я страдаю! - кипятится он. - Чёрт возьми, я переживаю ужасные минуты!
- Мало ли что! - говорят ему равнодушно. - Нам тоже не весело.
Мой герой в изнеможении падает в кресло, хватается за обе щеки и начинает ждать. Его лицо точно в уксусе вымыто, на глазах слезы...
- Это ужасно! - стонет он. - Ох, уми-ра-а-ю!
- Бедный молодой человек! - вздыхает сидящая возле него дама. - Я страдаю не меньше вас: меня родные дети выгнали из моего же собственного дома!
Никакая финансовая передовая статья, никакой спектакль с благотворительного целью не могут быть так возмутительно скучны, как ожидание в приемной. Проходит час, другой, третий, а бедный Дыбкин всё еще сидит в кресле и стонет. Дома давно уже пообедали и скоро примутся за вечерний чай, а он всё сидит. Зуб же с каждой минутой становится всё злее и злее...
Но вот проходит мучительная вечность и наступает очередь Дыбкина. Он срывается с кресла и летит в кабинет.
- Бога ради! - стонет он, падая в кабинете в кресло и раскрывая рот. - Умоляю!
- Что-с? Что вам угодно? - спрашивает его хозяин кабинета, длинноволосый блондин в очках.
- Рвите! Рвите! - задыхается Дыбкин.
- Кого рвать?
- А, боже мой! Зуб!
- Странно! - пожимает плечами блондин. - Мне, г. шутник, некогда, и я прошу вас сказать: что вам угодно?
Дыбкин раскрывает рот, как акула, и стонет:
- Рвите, рвите! Кто умирает, тому не до шуток! Рвите, бога ради!
- Гм... Если у вас болят зубы, то отправляйтесь к зубному врачу.
Дыбкин поднимается и, разинув рот, тупо глядит на блондина.
- Да-с, я адвокат!.. - продолжает блондин. - Если вам нужен зубной врач, то отправляйтесь к Каркману. Он живет этажом ниже...
- Э-та-жом ни-же? - поражается Дыбкин. - Чёрт же меня возьми совсем! Ах, я скотина! Ах, я подлец!
Согласитесь, что после такого пассажа ему остается только одно: пустить себе пулю в лоб... если же нет под руками револьвера, то выпить залпом три бутылки коньяку и т. д.
Лев Саввич Турманов, дюжинный обыватель, имеющий капиталец, молодую жену и солидную плешь, как-то играл на именинах у приятеля в винт. После одного хорошего минуса, когда его в пот ударило, он вдруг вспомнил, что давно не пил водки. Поднявшись, он на цыпочках, солидно покачиваясь, пробрался между столов, прошел через гостиную, где танцевала молодежь (тут он снисходительно улыбнулся и отечески похлопал по плечу молодого, жидкого аптекаря), затем юркнул в маленькую дверь, которая вела в буфетную. Тут, на круглом столике, стояли бутылки, графины с водкой... Около них, среди другой закуски, зеленея луком и петрушкой, лежала на тарелке наполовину уже съеденная селедка. Лев Саввич налил себе рюмку, пошевелил в воздухе пальцами, как бы собираясь говорить речь, выпил и сделал страдальческое лицо, потом ткнул вилкой в селедку и... Но тут за стеной послышались голоса.
- Пожалуй, пожалуй... - бойко говорил женский голос. - Только когда это будет?
"Моя жена, - узнал Лев Саввич. - С кем это она?"
- Когда хочешь, мой друг... - отвечал за стеной густой, сочный бас. - Сегодня не совсем удобно, завтра я целешенький день занят...
"Это Дегтярев! - узнал Турманов в басе одного из своих приятелей. - И ты, Брут, туда же! Неужели и его уж подцепила? Экая ненасытная, неугомонная баба! Дня не может продышать без романа!"
- Да, завтра я занят, - продолжал бас. - Если хочешь, напиши мне завтра что-нибудь... Буду рад и счастлив... Только нам следовало бы упорядочить нашу корреспонденцию. Нужно придумать какой-нибудь фокус. Почтой посылать не совсем удобно. Если я тебе напишу, то твой индюк может перехватить письмо у почтальона; если ты мне напишешь, то моя половина получит без меня и наверное распечатает.
- Как же быть?
- Нужно фокус какой-нибудь придумать. Через прислугу посылать тоже нельзя, потому что твой Собакевич наверное держит в ежовых горничную и лакея... Что, он в карты играет?
- Да. Вечно, дуралей, проигрывает!
- Значит, в любви ему везет! - засмеялся Дегтярев. - Вот, мамочка, какой фортель я придумал... Завтра, ровно в шесть часов вечера, я, возвращаясь из конторы, буду проходить через городской сад, где мне нужно повидаться со смотрителем. Так вот ты, душа моя, постарайся непременно к шести часам, не позже, положить записочку в ту мраморную вазу, которая, знаешь, стоит налево от виноградной беседки...
- Знаю, знаю...
- Это выйдет и поэтично, и таинственно, и ново... Не узнает ни твой пузан, ни моя благоверная. Поняла?
Лев Саввич выпил еще одну рюмку и отправился к игорному столу. Открытие, которое он только что сделал, не поразило его, не удивило и нимало не возмутило. Время, когда он возмущался, устраивал сцены, бранился и даже дрался, давно уже прошло; он махнул рукой и теперь смотрел на романы своей ветреной супруги сквозь пальцы. Но ему все-таки было неприятно. Такие выражения, как индюк, Собакевич, пузан и пр., покоробили его самолюбие.
"Какая же, однако, каналья этот Дегтярев! - думал он, записывая минусы. - Когда встречается на улице, таким милым другом прикидывается, скалит зубы и по животу гладит, а теперь, поди-ка, какие пули отливает! В лицо другом величает, а за глаза я у него и индюк и пузан..."
Чем больше он погружался в свои противные минусы, тем тяжелее становилось чувство обиды...
"Молокосос... - думал он, сердито ломая мелок. - Мальчишка... Не хочется только связываться, а то я показал бы тебе Собакевича!"
За ужином он не мог равнодушно видеть физиономию Дегтярева, а тот, как нарочно, неотвязчиво приставал к нему с вопросами: выиграл ли он? отчего он так грустен? и проч. И даже имел нахальство, на правах доброго знакомого, громко пожурить его супругу за то, что та плохо заботится о здоровье мужа. А супруга, как ни в чем не бывало, глядела на мужа маслеными глазками, весело смеялась, невинно болтала, так что сам чёрт не заподозрил бы ее в неверности.
Возвратясь домой, Лев Саввич чувствовал себя злым и неудовлетворенным, точно он вместо телятины съел за ужином старую калошу. Быть может, он пересилил бы себя и забылся, но болтовня супруги и ее улыбки каждую секунду напоминали ему про индюка, гуся, пузана...
"По щекам бы его, подлеца, от