- Доктор, мне можно сегодня выпить кофе? - спрашивает Лизочка.
- Можно.
- А мне можно сегодня встать?
- Оно, пожалуй, можно, но... лучше полежите еще денек.
- Настроена она дурно... - шепчет Вася ему на ухо. - Мысли мрачные... мировоззрение какое-то... Я страшно за нее беспокоюсь!
Доктор садится за столик и, потерев ладонью лоб, прописывает Лизочке бромистого натрия, потом раскланивается и, пообещав побывать еще вечером, уезжает. Вася не идет на службу, а всё сидит у ног жены... В полдень съезжаются поклонники таланта. Они встревожены, испуганы, привезли много цветов, французских книжек. Лизочка, одетая в белоснежный чепчик и легкую блузку, лежит в постели и смотрит загадочно, будто не верит в свое выздоровление. Поклонники таланта видят мужа, но охотно прощают ему его присутствие: их и его соединило у этого ложа одно несчастье!
В шесть часов вечера Лизочка засыпает и опять спит до двух часов ночи. Вася по-прежнему сидит у ее ног, борется с дремотой, переменяет компресс, изображает из еврейского быта, а утром, после второй страдальческой ночи, Лиза уже вертится перед зеркалом и надевает шляпку.
- Куда же ты, мой друг? - спрашивает Вася, глядя на нее умоляюще.
- Как? - удивляется Лизочка, делая испуганное лицо. - Разве ты не знаешь, что сегодня у Марьи Львовны репетиция?
Проводив ее, Вася, от нечего делать, от скуки, берет свой портфель и едет на службу. От бессонных ночей у него болит голова, так болит, что левый глаз не слушается и закрывается сам собою...
- Что это с вами, батюшка мой? - спрашивает его начальник. - Что такое?
Вася машет рукой и садится.
- И не спрашивайте, ваше сиятельство, - говорит он со вздохом. - Столько я выстрадал за эти дна дня... столько выстрадал! Лиза больна!
- Господи! - пугается начальник. - Лизавета Павловна? Что с ней?
Василий Степаныч только разводит руками и поднимает глаза к потолку, как бы желая сказать: "На то воля провидения!"
- Ах, мой друг, я могу сочувствовать вам всей душой! - вздыхает начальник, закатывая глаза. - Я, душа моя, потерял жену... понимаю. Это такая потеря... такая потеря! Это ужясно... это ужясно! Надеюсь, теперь Лизавета Павловна здорова? Какой доктор лечит?
- Фон Штерк.
- Фон Штерк? Но вы бы лучше к Магнусу обратились или к Семандрицкому. На вас, однако, очень бледное лицо! Вы сами больной человек! Это ужясно!
- Да, ваше сиятельство... не спал... столько выстрадал... пережил!
- А приходил! Зачем же вы приходили, не понимаю? Разве можно себя заставлять? Разве так можно делать себе больно? Ходите домой и сидите там, пока не выздоровеете! Ходите, я приказываю вам! Усердие хорошее особенность молодого чиновника, но не надо забывать, как говорили римляне, mens sana in corpore sano {здоровый дух в здоровом теле (лат.).}, то есть здоровая голова в здоровом корпусе!
Вася соглашается, кладет бумаги обратно в портфель и, простившись с начальником, едет домой спать.
Пассажир первого класса, только что пообедавший на вокзале и слегка охмелевший, разлегся на бархатном диване, сладко потянулся и задремал. Подремав не больше пяти минут, он поглядел маслеными глазами на своего vis-a-vis, ухмыльнулся и сказал:
- Блаженныя памяти родитель мой любил, чтобы ему после обеда бабы пятки чесали. Я весь в него, с тою, однако, разницею, что всякий раз после обеда чешу себе не пятки, а язык и мозги. Люблю, грешный человек, пустословить на сытый желудок. Разрешаете поболтать с вами?
- Сделайте одолжение, - согласился vis-a-vis.
- После хорошего обеда для меня достаточно самого ничтожного повода, чтобы в голову полезли чертовски крупные мысли. Например-с, сейчас мы с вами видели около буфета двух молодых людей, и вы слышали, как один из них поздравлял другого с известностью. "Поздравляю, вы, говорит, уже известность и начинаете завоевывать славу". Очевидно, актеры или микроскопические газетчики. Но не в них дело. Меня, сударь, занимает теперь вопрос, что собственно нужно разуметь под словом слава или известность? Как по-вашему-с? Пушкин называл славу яркой заплатой на рубище, все мы понимаем ее по-пушкински, то есть более или менее субъективно, но никто еще не дал ясного, логического определения этому слову. Дорого бы я дал за такое определение!
- На что оно вам так понадобилось?
- Видите ли, знай мы, что такое слава, нам, быть может, были бы известны и способы ее достижения, - сказал пассажир первого класса, подумав. - Надо вам заметить, сударь, что когда я был помоложе, я всеми фибрами души моей стремился к известности. Популярность была моим, так сказать, сумасшествием. Для нее я учился, работал, ночей не спал, куска недоедал и здоровье потерял. И кажется, насколько я могу судить беспристрастно, у меня были все данные к ее достижению. Во-первых-с, по профессии я инженер. Пока живу, я построил на Руси десятка два великолепных мостов, соорудил в трех городах водопроводы, работал в России, в Англии, в Бельгии... Во-вторых, я написал много специальных статей по своей части. В-третьих, сударь мой, я с самого детства был подвержен слабости к химии; занимаясь на досуге этой наукой, я нашел способы добывания некоторых органических кислот, так что имя мое вы найдете во всех заграничных учебниках химии. Всё время я находился на службе, дослужился до чина действительного статского советника и формуляр имею не замаранный. Не стану утруждать вашего внимания перечислением своих заслуг и работ, скажу только, что я сделал гораздо больше, чем иной известный. И что же? Вот я уже стар, околевать собираюсь, можно сказать, а известен я столь же, как вон та черная собака, что бежит по насыпи.
- Почему знать? Может быть, вы и известны.
- Гм!.. А вот мы сейчас попробуем... Скажите, вы слыхали когда-нибудь фамилию Крикунова?
Vis-a-vis поднял глаза к потолку, подумал и засмеялся.
- Нет, не слыхал... - сказал он.
- Это моя фамилия. Вы, человек интеллигентный и пожилой, ни разу не слыхали про меня - доказательство убедительное! Очевидно, добиваясь известности, я делал совсем не то, что следовало. Я не знал настоящих способов и, желая схватить славу за хвост, зашел не с той стороны.
- Какие же это настоящие способы?
- А чёрт их знает! Вы скажете: талант? гениальность? недюжинность? Вовсе нет, сударь мой... Параллельно со мной жили и делали свою карьеру люди сравнительно со мной пустые, ничтожные и даже дрянные. Работали они в тысячу раз меньше меня, из кожи не лезли, талантами не блистали и известности не добивались, а поглядите на них! Их фамилии то и дело попадаются в газетах и в разговорах! Если вам не надоело слушать, то я поясню примером-с. Несколько лет тому назад я делал в городе К. мост. Надо вам сказать, скучища в этом паршивом К. была страшная. Если бы не женщины и не карты, то я с ума бы, кажется, сошел. Ну-с, дело прошлое, сошелся я там, скуки ради, с одной певичкой. Чёрт ее знает, все приходили в восторг от этой певички, по-моему же, - как вам сказать? - это была обыкновенная, дюжинная натуришка, каких много. Девчонка пустая, капризная, жадная, притом еще и дура. Она много ела, много пила, спала до пяти часов вечера - и больше, кажется, ничего. Ее считали кокоткой, - это была ее профессия, - когда же хотели выражаться о ней литературно, то называли ее актрисой и певицей. Прежде я был завзятым театралом, а потому эта мошенническая игра званием актрисы чёрт знает как возмущала меня! Называться актрисой или даже певицей моя певичка не имела ни малейшего права. Это было существо совершенно бесталанное, бесчувственное, можно даже сказать, жалкое. Насколько я понимаю, пела она отвратительно, вся же прелесть ее "искусства" заключалась в том, что она дрыгала, когда нужно было, ногой и не конфузилась, когда к ней входили в уборную. Водевили выбирала она обыкновенно переводные, с пением, и такие, где можно было щегольнуть в мужском костюме в обтяжку. Одним словом - тьфу! Ну-с, прошу внимания. Как теперь помню, происходило у нас торжественное открытие движения по вновь устроенному мосту. Был молебен, речи, телеграммы и прочее. Я, знаете ли, мыкался около своего детища и всё боялся, как бы сердце у меня не лопнуло от авторского волнения. Дело прошлое и скромничать нечего, а потому скажу вам, что мост получился у меня великолепный! Не мост, а картина, один восторг! И извольте-ка не волноваться, когда на открытии весь город. "Ну, думал, теперь публика на меня все глаза проглядит. Куда бы спрятаться?" Но напрасно я, сударь мой, беспокоился - увы! На меня, кроме официальных лиц, никто не обратил ни малейшего внимания. Стоят толпой на берегу, глядят, как бараны, на мост, а до того, кто строил этот мост, им и дела нет. И, чёрт бы их драл, с той поры, кстати сказать, возненавидел я эту нашу почтеннейшую публику. Но будем продолжать. Вдруг публика заволновалась: шу-шу-шу... Лица заулыбались, плечи задвигались. "Меня, должно быть, увидели", - подумал я. Как же, держи карман! Смотрю, сквозь толпу пробирается моя певичка, вслед за нею ватага шалопаев; в тыл всему этому шествию торопливо бегут взгляды толпы. Начался тысячеголосый шёпот: "Это такая-то... Прелестна! Обворожительна!" Тут и меня заметили... Двое каких-то молокососов, должно быть, местные любители сценического искусства, - поглядели на меня, переглянулись и зашептали: "Это ее любовник!" Как это вам понравится? А какая-то плюгавая фигура в цилиндре, с давно не бритой рожей, долго переминалась около меня с ноги на ногу, потом повернулась ко мне со словами:
- Знаете, кто эта дама, что идет по тому берегу? Это такая-то... Голос у нее ниже всякой критики-с, но владеет она им в совершенстве!..
- Не можете ли вы сказать мне, - спросил я плюгавую фигуру, - кто строил этот мост?
- Право, не знаю! - отвечала фигура. - Инженер какой-то!
- А кто, - спрашиваю, - в вашем К. собор строил?
- И этого не могу вам сказать.
Далее я спросил, кто в К. считается самым лучшим педагогом, кто лучший архитектор, и на все мои вопросы плюгавая фигура ответила незнанием.
- А скажите, пожалуйста, - спросил я в заключение, - с кем живет эта певица?
- С каким-то инженером Крикуновым.
Ну, сударь мой, как вам это понравится? Но далее... Миннезенгеров и баянов теперь на белом свете нет и известность делается почти исключительно только газетами. На другой же день после освящения моста с жадностью хватаю местный "Вестник" и ищу в нем про свою особу. Долго бегаю глазами по всем четырем страницам и наконец - вот оно! ура! Начинаю читать: "Вчера, при отличной погоде и при громадном стечении народа, в присутствии его превосходительства господина начальника губернии такого-то и прочих властей, происходило освящение вновь построенного моста" и т. д. В конце же: "На освящении, блистая красотой, присутствовала, между прочим, любимица к-ой публики, наша талантливая артистка такая-то. Само собою разумеется, что появление ее произвело сенсацию. Звезда была одета..." и т. д. Обо мне же хоть бы одно слово! Хоть полсловечка! Как это ни мелко, но, верите ли, я даже заплакал тогда от злости!
Успокоил я себя на том, что провинция-де глупа, с нее и требовать нечего, а что за известностью нужно ехать в умственные центры, в столицы. Кстати в те поры в Питере лежала одна моя работка, поданная на конкурс. Приближался срок конкурса.
Простился я с К. и поехал в Питер. От К. до Питера дорога длинная, и вот, чтоб скучно не было, я взял отдельное купе, ну... конечно, и певичку. Ехали мы и всю дорогу ели, шампанское пили и - тру-ла-ла! Но вот мы приезжаем в умственный центр. Приехал я туда в самый день конкурса и имел, сударь мой, удовольствие праздновать победу: моя работа была удостоена первой премии. Ура! На другой же день иду на Невский и покупаю на семь гривен разных газет. Спешу к себе в номер, ложусь на диван и, пересиливая дрожь, спешу читать. Пробегаю одну газетину - ничего! Пробегаю другую - ни боже мой! Наконец, в четвертой наскакиваю на такое известие: "Вчера с курьерским поездом прибыла в Петербург известная провинциальная артистка такая-то. С удовольствием отмечаем, что южный климат благотворно подействовал на нашу знакомку: ее прекрасная сценическая наружность..." - и не помню что дальше! Много ниже под этим известием самым мельчайшим петитом напечатано: "Вчера на таком-то конкурсе первой премии удостоен инженер такой-то". Только! И, вдобавок, еще мою фамилию переврали: вместо Крикунова написали Киркунов. Вот вам и умственный центр. Но это не всё... Когда я через месяц уезжал из Питера, то все газеты наперерыв толковали о "нашей несравненной, божественной, высокоталантливой" и уж мою любовницу величали не по фамилии, а по имени и отчеству...
Несколько лет спустя я был в Москве. Вызван был я туда собственноручным письмом городского головы по делу, о котором Москва со своими газетами кричит уже более ста лет. Между делом я прочел там в одном из музеев пять публичных лекций с благотворительною целью. Кажется, достаточно, чтобы стать известным городу хотя на три дня, не правда ли? Но, увы! Обо мне не обмолвилась словечком ни одна московская газета. Про пожары, про оперетку, про спящих гласных, про пьяных купцов - про всё есть, а о моем деле, проекте, о лекциях - ни гу-гу. А милая московская публика! Еду я на конке... Вагон битком набит: тут и дамы, и военные, и студенты, и курсистки - всякой твари по паре.
- Говорят, что дума вызвала инженера по такому-то делу! - говорю я соседу так громко, чтобы весь вагон слышал. - Вы не знаете, как фамилия этого инженера?
Сосед отрицательно мотнул головой. Остальная публика поглядела на меня мельком и во всех взглядах я прочел "не знаю".
- Говорят, кто-то читает лекции в таком-то музее! - пристаю я к публике, желая завязать разговор. - Говорят, интересно!
Никто даже головой не кивнул. Очевидно, не все слышали про лекции, а госпожи дамы не знали даже о существовании музея. Это бы всё еще ничего, но представьте вы, сударь мой, публика вдруг вскакивает и ломит к окнам. Что такое? В чем дело?
- Глядите, глядите! - затолкал меня сосед. - Видите того брюнета, что садится на извозчика? Это известный скороход Кинг!
И весь вагон, захлебываясь, заговорил о скороходах, занимавших тогда московские умы.
Много и других примеров я мог бы привести вам, но, полагаю, и этих довольно. Теперь допустим, что я относительно себя заблуждаюсь, что я хвастунишка и бездарность, но, кроме себя, я мог бы указать вам на множество своих современников, людей замечательных по талантам и трудолюбию, но умерших в неизвестности. Все эти русские мореплаватели, химики, физики, механики, сельские хозяева - популярны ли они? Известны ли нашей образованной массе русские художники, скульпторы, литературные люди? Иная старая литературная собака, рабочая и талантливая, тридцать три года обивает редакционные пороги, исписывает чёрт знает сколько бумаги, раз двадцать судится за диффамацию, а все-таки не шагает дальше своего муравейника! Назовите мне хоть одного корифея нашей литературы, который стал бы известен раньше, чем не прошла по земле слава, что он убит на дуэли, сошел с ума, пошел в ссылку, не чисто играет в карты!
Пассажир 1-го класса так увлекся, что выронил изо рта сигару и приподнялся.
- Да-с, - продолжал он свирепо, - и в параллель этим людям я приведу вам сотни всякого рода певичек, акробатов и шутов, известных даже грудным младенцам. Да-с!
Скрипнула дверь, пахнул сквозняк и в вагон вошла личность угрюмого вида, в крылатке, в цилиндре и синих очках. Личность оглядела места, нахмурилась и прошла дальше.
- Знаете, кто это? - послышался робкий шёпот из далекого угла вагона. - Это N. N., известный тульский шулер, привлеченный к суду по делу Y-го банка.
- Вот вам! - засмеялся пассажир 1-го класса. - Тульского шулера знает, а спросите его, знает ли он Семирадского, Чайковского или философа Соловьева, так он вам башкой замотает... Свинство!
Прошло минуты три в молчании.
- Позвольте вас спросить, в свою очередь, - робко закашлял vis-a-vis, - вам известна фамилия Пушкова?
- Пушкова? Гм!.. Пушкова... Нет, не знаю!
- Это моя фамилия... - проговорил vis-a-vis, конфузясь. - Стало быть, не знаете? А я уже 35 лет состою профессором одного из русских университетов... член академии наук-с... неоднократно печатался...
Пассажир 1-го класса и vis-a-vis переглянулись и принялись хохотать.
Художник Егор Саввич, живущий на даче у обер-офицерской вдовы, сидит у себя на кровати и предается утренней меланхолии. На дворе скоро осень. Тяжелые, неуклюжие облака пластами облекли небо; дует холодный, пронзительный ветер, и деревья с жалобным плачем гнутся все в одну сторону. Видно, как кружатся в воздухе и по земле желтые листья. Прощай, лето! Эта тоска природы, если взглянуть на нее оком художника, в своем роде прекрасна и поэтична, но Егору Саввичу не до красот. Его съедает скука, и утешает его только одна мысль, что завтра он уже не будет на этой даче. Кровать, стулья, столы, пол - всё завалено подушками, скомканными одеялами, корзинами. В комнатах не подметено, с окон содраны ситцевые занавески. Завтра переезжать в город!
Вдовы-хозяйки нет дома. Она поехала куда-то нанимать подводы, чтобы завтра перевозиться. Дочь ее Катя, девушка лет 20-ти, пользуясь отсутствием строгой мамаши, давно уже сидит в комнате молодого человека. Завтра художник уезжает, а ей многое нужно сказать ему. Она говорит, говорит и чувствует, что не сказала еще и десятой доли того, что следовало бы сказать. Глазами, полными слез, она глядит на его косматую голову, глядит и с грустью и с восторгом. А космат Егор Саввич до безобразия, до звероподобия. Волосы до лопаток, борода растет из шеи, из ноздрей, из ушей, глаза спрятались за густыми, нависшими прядями бровей. Так густо, так перепуталось, что попадись в волоса муха или таракан, то не выбраться им из этого дремучего леса во веки веков. Егор Саввич слушает Катю, зевает. Он устал. Когда Катя начинает всхлипывать, он угрюмо взглядывает на нее сквозь нависшие брови, хмурится и говорит густым, тяжелым басом:
- Я не могу жениться.
- Почему же? - тихо спрашивает Катя.
- Потому что художнику и вообще человеку, живущему искусством, нельзя жениться. Художник должен быть свободен.
- Чем же я помешала бы вам, Егор Саввич?
- Я не про себя говорю, а вообще... Знаменитые писатели и художники никогда не женятся.
- И вы будете знаменитостью, я это отлично понимаю, но войдите же и в мое положение. Я боюсь мамаши... Она строгая и раздражительная. Как узнает, что вы на мне не женитесь, а так только... то и начнет меня изводить. О, горе мое! А тут вы еще ей за квартиру не заплатили!
- Чёрт с ней, заплачу...
Егор Саввич поднимается и начинает ходить.
- За границу бы! - говорит он.
И художник рассказывает, что нет ничего легче, как съездить за границу. Для этого стоит только написать картину и продать.
- Конечно! - соглашается Катя. - Отчего же вы летом не писали?
- Да разве я могу в этом сарае работать? - говорит с досадой художник. - И где я здесь взял бы натурщиков?
Где-то внизу под полом ожесточенно хлопает дверь. Катя, с минуты на минуту ожидающая прихода матери, встает и убегает. Художник остается один. Долго он ходит из угла в угол, лавируя между стульями и грудами домашней рухляди. Слышно ему, как вернувшаяся вдова стучит посудой и громко бранит каких-то мужиков, запросивших с нее по два рубля с воза. С огорчения Егор Саввич останавливается перед шкапчиком и долго хмурится на графин с водкой.
- А, чтоб тебя подстрелило! - слышит он, как вдова набрасывается на Катю. - Погибели на тебя нету!
Художник выпивает рюмку, и мрачная туча на его душе мало-помалу проясняется, и он испытывает такое ощущение, точно у него в животе улыбаются все внутренности. Он начинает мечтать... Воображение его рисует, как он становится знаменитостью. Будущих произведений своих он представить себе не может, но ему ясно видно, как про него говорят газеты, как в магазинах продают его карточки, с какою завистью глядят ему вслед приятели. Он силится вообразить себя в богатой гостиной, окруженным хорошенькими поклонницами, но воображение рисует ему что-то туманное, неясное, так как он ни разу в жизни не видал гостиной; хорошенькие поклонницы также не выходят, потому что он, кроме Кати, отродясь не видал ни одной поклонницы, ни одной порядочной девушки. Люди, не знающие жизни, обыкновенно рисуют себе жизнь по книгам, но Егор Саввич не знал и книг; собирался было почитать Гоголя, но на второй же странице уснул...
- Не разгорается, чтоб он треснул! - орет где-то внизу вдова, ставя самовар. - Катька, подай угли!
Мечтающий художник чувствует потребность поделиться с кем-нибудь своими надеждами и мечтами. Он спускается вниз в кухню, где в самоварном чаду, около темной печи, копошатся толстая вдова и Катя. Здесь он садится на скамью около большого горшка и начинает:
- Хорошо быть художником! Куда хочу, туда иду; что хочу, то делаю. На службу не ходить, земли не пахать... Ни начальства у меня, ни старших... Сам я себе старший. И при всем том пользу приношу человечеству!
А после обеда он заваливается "отдохнуть". Обыкновенно спит он до вечерних потемок; но на сей раз вскоре после обеда чувствует он, что кто-то тянет его за ногу, кто-то, смеясь, выкрикивает его имя. Он открывает глаза и видит своего товарища Уклейкина, пейзажиста, ездившего на всё лето в Костромскую губернию.
- Ба! - радуется он. - Кого вижу!
Начинаются рукопожатия, расспросы.
- Ну, привез что-нибудь? Чай, сотню этюдов накатал? - говорит Егор Саввич, глядя, как Уклейкин выкладывает из чемодана свои пожитки.
- Н-да... Кое-что сделал... А ты как? Написал что-нибудь?
Егор Саввич лезет за кровать и, весь побагровев, достает оттуда запыленный и подернутый паутиной холст, натянутый на подрамник.
- Вот... "Девушка у окна после разлуки со своим женихом"... - говорит он. - В три сеанса. Далеко еще не кончено.
Картина изображает едва подмалеванную Катю, сидящую у открытого окна; за окном палисадник и лиловая даль. Уклейкину картина не нравится.
- Гм... Воздуху много и... и экспрессия есть, - говорит он. - Даль чувствуется, но... этот куст кричит... Страшно кричит!
На сцену появляется графинчик.
К вечеру заходит к Егору Саввичу его товарищ и сосед по даче, исторический художник Костылев, малый лет 35-ти, тоже начинающий и подающий надежды. Он длинноволос, носит блузу и воротники a la Шекспир, держит себя с достоинством. Увидев водку, он морщится, жалуется на больную грудь, но, уступая просьбам товарищей, выпивает рюмку.
- Придумал я, братцы, тему... - говорит он, хмелея. - Хочется мне изобразить какого-нибудь этакого Нерона... Ирода, или Клепентьяна, или какого-нибудь, понимаете ли, подлеца в этаком роде... и противопоставить ему идею христианства. С одной стороны Рим, с другой, понимаете ли, христианство... Мне хочется изобразить дух... понимаете? дух!
А вдова внизу то и дело кричит:
- Катя, подай огурцов! Кобыла, сходи к Сидорову, возьми квасу!
Коллеги, все трое, как волки в клетке, шагают по комнате из угла в угол. Они без умолку говорят, говорят искренно, горячо; все трое возбуждены, вдохновлены. Если послушать их, то в их руках будущее, известность, деньги. И ни одному из них не приходит в голову, что время идет, жизнь со дня на день близится к закату, хлеба чужого съедено много, а еще ничего не сделано; что они все трое - жертва того неумолимого закона, по которому из сотни начинающих и подающих надежды только двое, трое выскакивают в люди, все же остальные попадают в тираж, погибают, сыграв роль мяса для пушек... Они веселы, счастливы и смело глядят в глаза будущему!
Во втором часу ночи Костылев прощается и, поправляя свои шекспировские воротники, уходит домой. Пейзажист остается ночевать у жанриста. Перед тем, как ложиться спать, Егор Саввич берет свечу и пробирается в кухню напиться воды. В узеньком, темном коридорчике, на сундуке сидит Катя и, сложив на коленях руки, глядит вверх. По ее бледному, замученному лицу плавает блаженная улыбка, глаза блестят...
- Это ты? О чем ты думаешь? - спрашивает у нее Егор Саввич.
- Я думаю о том, как вы будете знаменитостью... - говорит она полушёпотом. - Мне всё представляется, какой из вас выйдет великий человек... Сейчас я все ваши разговоры слышала... Я мечтаю... мечтаю...
Катя закатывается счастливым смехом, плачет и благоговейно кладет руки на плечи своего божка.
Мещанин Михаил Петров Зотов, старик лет семидесяти, дряхлый и одинокий, проснулся от холода и старческой ломоты во всем теле. В комнате было темно, но лампадка перед образом уже не горела. Зотов приподнял занавеску и поглядел в окно. Облака, облегавшие небо, начинали уже подергиваться белизной, и воздух становился прозрачным, - стало быть, был пятый час, не больше.
Зотов покрякал, покашлял и, пожимаясь от холода, встал с постели. По давнишней привычке, он долго стоял перед образом и молился. Прочел "Отче наш", "Богородицу", "Верую" и помянул длинный ряд имен. Кому принадлежат эти имена, он давно уже забыл и поминал только по привычке. По той же привычке он подмел комнату и сени и поставил свой толстенький четырехногий самоварчик из красной меди. Не будь у Зотова этих привычек, он не знал бы, чем наполнить свою старость.
Поставленный самоварчик медленно разгорался и вдруг неожиданно загудел дрожащим басом.
- Ну, загудел! - проворчал Зотов. - Гуди на свою голову!
Тут же кстати старик вспомнил, что в истекшую ночь ему снилась печь, а видеть во сне печь означает печаль.
Сны и приметы составляли единственное, что еще могло возбуждать его к размышлениям. И на этот раз он с особенною любовью погрузился в решение вопросов: к чему гудит самовар, какую печаль пророчит печь? Сон на первых же порах оказался в руку: когда Зотов выполоскал чайник и захотел заварить чай, то у него в коробочке не нашлось ни одной чаинки.
- Жизнь каторжная! - ворчал он, перекатывая языком во рту крохи черного хлеба. - Экая доля собачья! Чаю нету! Добро бы, простой мужик был, а то ведь мещанин, домовладелец. Срамота!
Ворча и разговаривая с самим собой, Зотов надел свое похожее на кринолин пальто, сунул ноги в громадные неуклюжие калоши (сшитые сапожником Прохорычем в 1867 г.) и вышел на двор. Воздух был сер, холоден и угрюмо покоен. Большой двор, кудрявый от репейника и усыпанный желтыми листьями, слегка серебрился осеннею изморозью. Ни ветра, ни звуков. Старик сел на ступени своего покосившегося крылечка, и тотчас же произошло то, что происходит аккуратно каждое утро: к нему подошла его собака Лыска, большой дворовый пес, белый с черными пятнами, облезлый, полудохлый, с закрытым правым глазом. Подходила Лыска робко, трусливо изгибаясь, точно ее лапы касались не земли, а раскаленной плиты, и всё ее дряхлое тело выражало крайнюю забитость. Зотов сделал вид, что не обращает на нее внимания; но когда она, слабо шевеля хвостом и по-прежнему изгибаясь, лизнула ему калошу, то он сердито топнул ногой.
- Пшла, чтоб ты издохла! - крикнул он. - Прокля-та-я!
Лыска отошла в сторону, села и уставилась своим единственным глазом на хозяина.
- Черти! - продолжал Зотов. - Вас еще недоставало, иродов, на мою голову!
И он с ненавистью поглядел на свой сарай с кривой поросшей крышей; там из двери сарайчика глядела на него большая лошадиная голова. Вероятно, польщенная вниманием хозяина, голова задвигалась, подалась вперед, и из сарая показалась целая лошадь, такая же дряхлая, как Лыска, такая же робкая и забитая, тонконогая, седая, с втянутым животом и костистой спиною. Она вышла из сарая и в нерешительности остановилась, точно сконфузилась.
- Провала на вас нет... - продолжал Зотов. - Не сгинули вы еще с глаз моих, фараоны каторжные... Небось, кушать желаете! - усмехнулся он, кривя свое злое лицо презрительной улыбкой. - Извольте, сию минуту! Для такого стоящего рысака овса самолучшего сколько угодно! Кушайте! Сию минуту! И великолепную дорогую собаку есть чем покормить! Ежели такая дорогая собака, как вы, хлеба не желаете, то говядинки можно.
Зотов ворчал с полчаса, раздражаясь всё больше и больше; под конец он, не вынося накипевшей в нем злобы, вскочил, затопал калошами и забрюзжал на весь двор:
- Не обязан я кормить вас, дармоеды! Я не миллионщик какой, чтоб вы меня объедали и опивали! Мне самому есть нечего, одры поганые, чтоб вас холера забрала! Ни радости мне от вас, ни корысти, а одно только горе и разоренье! Почему вы не околеваете? Что вы за такие персоны, что вас даже и смерть не берет? Живите, чёрт с вами, но не желаю вас кормить! Довольно с меня! Не желаю!
Зотов возмущался, негодовал, а лошадь и собака слушали. Понимали ли эти два нахлебника, что их попрекают куском хлеба, - не знаю, но животы их еще более втянулись и фигуры съежились, потускнели и стали забитее... Их смиренный вид еще более раздражил Зотова.
- Вон! - закричал он, охваченный каким-то вдохновением. - Вон из моего дома! Чтоб и глаза мои вас не видели! Не обязан я у себя на дворе всякую дрянь держать! Вон!
Старик засеменил к воротам, отворил их и, подняв с земли палку, стал выгонять со двора своих нахлебников. Лошадь мотнула головой, задвигала лопатками и захромала в ворота; собака за ней. Обе вышли на улицу и, пройдя шагов двадцать, остановились у забора.
- Я вас! - пригрозил им Зотов.
Выгнав нахлебников, он успокоился и начал мести двор. Изредка он выглядывал на улицу: лошадь и собака, как вкопанные, стояли у забора и уныло глядели на ворота.
- Поживите-ка без меня! - ворчал старик, чувствуя, как у него от сердца отлегает злоба. - Пущай-ка кто другой поглядит теперь за вами! Я и скупой и злой... со мной скверно жить, так поживите с другим...
Да...
Насладившись угнетенным видом нахлебников и досыта наворчавшись, Зотов вышел за ворота и, придав своему лицу свирепое выражение, крикнул:
- Ну, чего стоите? Кого ждете? Стали поперек дороги и мешают публике ходить! Пошли во двор!
Лошадь и собака понурили головы и с видом виноватых направились к воротам. Лыска, вероятно, чувствуя, что она не заслуживает прощения, жалобно завизжала.
- Жить живите, а уж насчет корма - на-кося, выкуси! - сказал Зотов, впуская их. - Хоть околевайте.
Между тем сквозь утреннюю мглу стало пробиваться солнце; его косые лучи заскользили по осенней изморози. Послышались голоса и шаги. Зотов поставил на место метлу и пошел со двора к своему куму и соседу Марку Иванычу, торговавшему в бакалейной лавочке. Придя к куму, он сел на складной стул, степенно вздохнул, погладил бороду и заговорил о погоде. С погоды кумовья перешли на нового диакона, с диакона на певчих, - и беседа затянулась. Незаметно было за разговором, как шло время, а когда мальчишка-лавочник притащил большой чайник с кипятком и кумовья принялись пить чай, то время полетело быстро, как птица. Зотов согрелся, повеселел.
- А у меня к тебе просьба, Марк Иваныч, - начал он после шестого стакана, стуча пальцами по прилавку. - Уж ты того... будь милостив, дай и сегодня мне осьмушку овса.
Из-за большого чайного ящика, за которым сидел Марк Иваныч, послышался глубокий вздох.
- Дай, сделай милость, - продолжал Зотов. - Чаю, уж так и быть, не давай нынче, а овса дай... Конфузно просить, одолел уж я тебя своей бедностью, но... лошадь голодная.
- Дать-то можно, - вздохнул кум. - Отчего не дать? Но на кой леший, скажи на милость, ты этих одров держишь? Добро бы лошадь путевая была, а то - тьфу! глядеть совестно... А собака - чистый шкилет! На кой чёрт ты их кормишь?
- Куда же мне их девать?
- Известно куда. Сведи их к Игнату на живодерню - вот и вся музыка. Давно пора им там быть. Настоящее место.
- Так-то оно так!.. Оно пожалуй...
- Живешь Христа ради, а скотов держишь, - продолжал кум. - Мне овса не жалко... Бог с тобою, но уж больше, брат, того... начетисто каждый день давать. Конца края нет твоей бедности! Даешь, даешь и не знаешь, когда всему этому конец придет.
Кум вздохнул и погладил себя по красному лицу.
- Помирал бы ты, что ли! - сказал он. - Живешь и сам не знаешь, для чего... Да ей-богу! А то, коли господь смерти не дает, шел бы ты куда ни на есть в богадельню или странноприютный дом.
- Зачем? У меня родня есть... У меня внучка...
И Зотов начал длинно рассказывать о том, что где-то на хуторе живет внучка Глаша, дочь племянницы Катерины.
- Она обязана меня кормить! - сказал он. - Ей мой дом останется, пущай же и кормит! Возьму и пойду к ней. Это, стало быть, понимаешь, Глаша... Катина дочка, а Катя, понимаешь, брата моего Пантелея падчерица... понял? Ей дом достанется... Пущай меня кормит!
- А что ж? Чем так, Христа ради жить, давно бы пошел к ней.
- И пойду! Накажи меня бог, пойду. Обязана!
Когда час спустя кумовья выпили по рюмочке, Зотов стоял посреди лавки и говорил с воодушевлением:
- Я давно к ней собираюсь! Сегодня же пойду! - Оно конечно! Чем так шалтай-балтай ходить и с голоду околевать, давно бы на хутора пошел.
- Сейчас пойду! Приду и скажу: бери себе мой дом, а меня корми и почитай. Обязана! Коли не желаешь, так нет тебе ни дома, ни моего благословения! Прощай, Иваныч!
Зотов выпил еще рюмку и, вдохновленный новой мыслью, поспешил к себе домой... От водки его развезло, голова кружилась, но он не лег, а собрал в узел всю свою одежду, помолился, взял палку и пошел со двора. Без оглядки, бормоча и стуча о камни палкой, он прошел всю улицу и очутился в поле. До хутора было верст 10 - 12. Он шел по сухой дороге, глядел на городское стадо, лениво жевавшее желтую траву, и думал о резком перевороте в своей жизни, который он только что так решительно совершил. Думал он и о своих нахлебниках. Уходя из дома, он ворот не запер и таким образом дал им волю идти куда угодно.
Не прошел он по полю и версты, как позади послышались шаги. Он оглянулся и сердито всплеснул руками: за ним, понурив головы и поджав хвосты, тихо шли лошадь и Лыска.
- Пошли назад! - махнул он им.
Те остановились, переглянулись, поглядели на него. Он пошел дальше, они за ним. Тогда он остановился и стал размышлять. К полузнакомой внучке Глаше идти с этими тварями было невозможно, ворочаться назад и запереть их не хотелось, да и нельзя запереть, потому что ворота никуда не годятся.
"В сарае издохнут, - думал Зотов. - Нешто и впрямь к Игнату?"
Изба Игната стояла на выгоне, в шагах ста от шлагбаума. Зотов, еще не решивший окончательно и не зная, что делать, направился к ней. У него кружилась голова и темнело в глазах...
Мало он помнит из того, что произошло во дворе живодера Игната. Ему помнится противный тяжелый запах кожи, вкусный пар от щей, которые хлебал Игнат, когда он вошел к нему. Точно во сне он видел, как Игнат, заставив его прождать часа два, долго приготовлял что-то, переодевался, говорил с какой-то бабой о сулеме; помнится, что лошадь была поставлена в станок, после чего послышались два глухих удара: один по черепу, другой от падения большого тела. Когда Лыска, видя смерть своего друга, с визгом набросилась на Игната, то послышался еще третий удар, резко оборвавший визг. Далее Зотов помнит, что он, сдуру и спьяна, увидев два трупа, подошел к станку и подставил свой собственный лоб...
Потом до самого вечера его глаза заволакивало мутной пеленой, и он не мог разглядеть даже своих пальцев.
Евгений Алексеевич Поджаров, jeune premier {первый любовник (франц.).}, стройный, изящный, с овальным лицом и с мешочками под глазами, приехав на сезон в один из южных городов, первым делом постарался познакомиться с несколькими почтенными семействами.
- Да-с, сеньор! - часто говорил он, грациозно болтая ногой и показывая свои красные чулки. - Артист должен действовать на массы посредственно и непосредственно; первое достигается служением на сцене, второе - знакомством с обывателями. Честное слово, parole d'honneur {честное слово (франц.).}, не понимаю, отчего это наш брат актер избегает знакомств с семейными домами? Отчего? Не говоря уж об обедах, именинах, пирогах, суарэфиксах {званых вечерах (франц.: soirees fixes).}, не говоря уж о развлечениях, какое нравственное влияние он может иметь на общество! Разве не приятно сознание, что ты заронил искру в какую-нибудь толстокожую башку? А типы! А женщины! Mon Dieu {Боже мой (франц.).}, что за женщины! Голова кружится! Заберешься в какой-нибудь купеческий домище, в заветные терема, выберешь апельсинчик посвежее и румянее и - блаженство. Parole d'honneur!
В южном городе он познакомился, между прочим, с почтенной семьей фабриканта Зыбаева. При воспоминании об этом знакомстве он теперь всякий раз презрительно морщится, щурит глаза и нервно теребит цепочку.
Однажды - это было на именинах у Зыбаева - артист сидел в гостиной своих новых знакомых и по обыкновению разглагольствовал. Вокруг него в креслах и на диване сидели "типы" и благодушно слушали; из соседней комнаты доносились женский смех и звуки вечернего чаепития... Положив ногу на ногу, запивая каждую фразу чаем с ромом и стараясь придать своему лицу небрежно-скучающее выражение, он рассказывал о своих успехах на сцене.
- Я актер по преимуществу провинциальный, - говорил он, снисходительно улыбаясь, - но случалось играть и в столицах... Кстати расскажу один случай, достаточно характеризующий современное умственное настроение. В Москве в мой бенефис мне молодежь поднесла такую массу лавровых венков, что я, клянусь всем, что только есть у меня святого, не знал, куда девать их! Parole d'honneur! Впоследствии, в минуты безденежья, я снес лавровый лист в лавочку и... угадайте, сколько в нем было весу? Два пуда и восемь фунтов! Ха-ха! Деньги пригодились как нельзя кстати. Вообще, артисты часто бывают бедны. Сегодня у меня сотни, тысячи, завтра ничего... Сегодня нет куска хлеба, а завтра устрицы и анчоусы, чёрт возьми.
Обыватели чинно хлебали из своих стаканов и слушали. Довольный хозяин, не зная, чем угодить образованному и занимательному гостю, представил ему приезжего гостя, своего дальнего родственника, Павла Игнатьевича Климова, мясистого человека лет сорока, в длинном сюртуке и в широчайших панталонах.
- Рекомендую! - сказал Зыбаев, представляя Климова. - Любит театры и сам когда-то игрывал. Тульский помещик!
Поджаров и Климов разговорились. К великому удовольствию обоих, оказалось, что тульский помещик живал в том самом городе, где jeune premier два сезона подряд играл на сцене. Начались расспросы о городе, об общих знакомых, о театре...
- Знаете, мне этот город ужасно нравится! - говорил jeune premier, показывая свои красные чулки. - Какие мостовые, какой миленький сад... а какое общество! Прекрасное общество!
- Да, прекрасное общество, - согласился помещик.
- Город торговый, но весьма интеллигентный!.. Например, э-э-э... директор гимназии, прокурор... офицерство... Недурен также исправник... Человек, как говорят французы, аншантэ {очаровательный (франц.: enchanteur).}. А женщины! Аллах, что за женщины!
- Да, женщины... действительно...
- Быть может, я пристрастен! Дело в том, что в вашем городе мне, не знаю почему, чертовски везло по амурной части! Я мог бы написать десять романов. Например, взять бы хоть этот роман... Жил я на Егорьевской улице, в том самом доме, где помещается казначейство...
- Это красный, нештукатуренный?
- Да, да... нештукатуренный. По соседству со мной, как теперь помню, в доме Кощеева жила местная красавица Варенька...
- Не Варвара ли Николаевна? - спросил Климов и просиял от удовольствия. - Действительно, красавица... Первая в городе!
- Первая в городе! Классический профиль... большущие черные глаза и коса по пояс! Увидала она меня в Гамлете... Пишет письмо a la пушкинская Татьяна... Я, понятно, отвечаю...
Поджаров огляделся и, убедившись, что в гостиной нет дам, закатил глаза, грустно улыбнулся и вздохнул.
- Прихожу однажды после спектакля домой, - зашептал он, - а она сидит у меня на диване. Начинаются слезы, объяснения в любви... поцелуи... О, то была чудная, то была дивная ночь! Наш роман потом продолжался месяца два, но эта ночь уж не повторялась. Что за ночь, parole d'honneur!
- Позвольте, как же это? - забормотал Климов, багровея и тараща глаза на актера. - Я Варвару Николаевну отлично знаю... Она моя племянница!
Поджа