тем, дневной свет мало-помалу тускнет... Слышно, как дачники компаниями возвращаются с вечернего купанья. Кто-то останавливается около открытого окна столовой и кричит: "Грибков не желаете ли?" - кричит и, не получив ответа, шлепает босыми ногами дальше... Но вот, когда сумерки сгущаются до того, что герань за кисейной занавеской теряет свои очертания и в окно начинает потягивать свежестью вечера, дверь в сенях с шумом открывается и слышатся быстрые шаги, говор, смех...
- Мама! - взвизгивает Петя.
Зайкин выглядывает из кабинета и видит свою жену Надежду Степановну, здоровую, розовую, как всегда... С нею Ольга Кирилловна, сухая блондинка с крупными веснушками, и двое каких-то незнакомых мужчин: один молодой, длинный, с рыжей курчавой головой и с большим кадыком, другой - низенький, коренастый, с бритой актерской физиономией и сизым кривым подбородком.
- Наталья, ставь самовар! - кричит Надежда Степановна, громко шурша платьем. - Говорят, Павел Матвеевич приехал? Павел, где ты? Здравствуй, Павел! - говорит она, вбегая в кабинет и тяжело дыша. - Ты приехал? Очень рада... Со мной приехали двое наших любителей... пойдем, я тебя представлю... Вот тот, что подлинней, это Коромыслов... прекрасно поет, а другой, этот маленький... некий Смеркалов, настоящий актер... читает великолепно. Уф, утомилась! Сейчас у нас репетиция была... Великолепно идет! Мы ставим "Жильца с тромбоном" и "Она его ждет"... Послезавтра спектакль...
- Зачем ты их привезла? - спрашивает Зайкин.
- Необходимо, попочка! После чая нам нужно роли повторить и пропеть кое-что... Я с Коромысловым дуэт буду петь... Да, как бы не забыть! Пошли, голубчик, Наталью взять сардин, водки, сыру и еще чего-нибудь. Они, вероятно, и ужинать будут... Ох, устала!
- Гм!.. У меня денег нет!
- Нельзя же, попочка. Неловко! Не заставляй меня краснеть!
Через полчаса Наталья посылается за водкой и закуской; Зайкин, напившись чаю и съевши целый французский хлеб, уходит в спальню и ложится на постель, а Надежда Степановна и ее гости, шумя и смеясь, приступают к повторению ролей. Павел Матвеевич долго слышит гнусавое чтение Коромыслова и актерские возгласы Смеркалова... За чтением следует длинный разговор, прерываемый визгливым смехом Ольги Кирилловны. Смеркалов, на правах настоящего актера, с апломбом и жаром объясняет роли...
Далее следует дуэт, а за дуэтом звяканье посуды... Зайкин сквозь сон слышит, как уговаривают Смеркалова прочесть "Грешницу" и как тот, поломавшись, начинает декламировать. Он шипит, бьет себя по груди, плачет, хохочет хриплым басом... Зайкин морщится и прячет голову под одеяло.
- Вам идти далеко и темно, - слышит он час спустя голос Надежды Степановны. - Почему вам не остаться у нас ночевать? Коромыслов ляжет здесь, в гостиной, на диване, а вы, Смеркалов, на Петиной постели... Петю можно в кабинете мужа положить... Право, оставайтесь!
Наконец, когда часы бьют два, всё смолкает... Отворяется в спальной дверь и показывается Надежда Степановна.
- Павел, ты спишь? - шепчет она.
- Нет, а что?
- Поди, голубчик, к себе в кабинет, ляг на диване, а тут, на твоей кровати, я Ольгу Кирилловну положу. Поди, милый! Я бы ее в кабинете положила, да она боится спать одной... Вставай же!
Зайкин поднимается, накидывает на себя халат и, взявши подушку, плетется в кабинет... Дойдя ощупью до своего дивана, он зажигает спичку и видит: на диване лежит Петя. Мальчик не спит и большими глазами глядит на спичку.
- Папа, отчего это комары не спят ночью? - спрашивает он.
- Оттого... оттого, - бормочет Зайкин, - оттого, что мы здесь с тобой лишние... Даже спать негде!
- Папа, а отчего это на лице у Ольги Кирилловны веснушки?
- Ах, отстань! Надоел!
Подумав немного, Зайкин одевается и выходит на улицу освежиться... Он глядит на серое утреннее небо, на неподвижные облака, слушает ленивый крик сонного коростеля и начинает мечтать о завтрашнем дне, когда он, поехав в город и вернувшись из суда, завалится спать... Вдруг из-за угла показывается человеческая фигура.
"Сторож, должно быть..." - думает Зайкин.
Но, вглядевшись и подойдя поближе, он узнает в фигуре вчерашнего дачника в рыжих панталонах.
- Вы не спите? - спрашивает он.
- Да, не спится что то... - вздыхают рыжие панталоны. - Природой наслаждаюсь... Ко мне, знаете ли, приехала с ночным поездом дорогая гостья... мамаша моей жены. С нею прибыли мои племянницы... прекрасные девушки. Весьма рад, хотя и... очень сыро! А вы тоже изволите природой наслаждаться?
- Да, - мычит Зайкин, - и я тоже природой... Не знаете ли, нет ли тут где-нибудь поблизости какого-нибудь кабака или трактирчика?
Рыжие панталоны поднимают глаза к небу и глубокомысленно задумываются...
Алексей Борисыч, только что расставшийся с послеобеденным Морфеем, сидит с женой Марфой Афанасьевной у окна и ворчит. Ему не нравится, что его дочь Лидочка пошла гулять в сад с Федором Петровичем, молодым человеком...
- Терпеть не могу, - бормочет он, - когда девицы настолько забываются, что теряют стыдливость. В этих шатаньях по саду, по темным аллейкам я, кроме безнравственности и распущенности, ничего не вижу. Ты мать, а ничего не видишь... Впрочем, по-твоему, так и надо, чтоб девушка глупостями занималась... По-твоему, ничего, если они там амуриться начнут... Ты сама бы рада на старости лет, стыд забывши, на рандеву поскакать...
- Да что ты ко мне пристал? - сердится старуха. - Ворчит, и сам не знает чего. Образина лысая!
- Что ж? Пусть по-твоему... Пусть там целуются, обнимаются... Хорошо... пусть... Не я буду перед богом отвечать, если девчонке вскружат голову... Целуйтесь, деточки! Женихайтесь!
- Погоди злорадствовать... Может быть, у них ничего и не выйдет...
- Дай бог, чтобы ничего не вышло... - вздыхает Алексей Борисыч.
- Ты всегда был враг своему родному дите... Кроме зла, ты Лидочке никогда ничего не желал... Смотри, Алексей, как бы бог не наказал тебя за твою лютость! Боюсь я за тебя! Недолго-то ведь жить осталось!
- Как хочешь, а я этого допустить не могу... Он ей не партия, да и ей спешить нечего... Судя по нашему состоянию и ее красоте, у нее женихи еще почище будут... Впрочем, зачем это я с тобой разговариваю? Очень мне нужно с тобой разговаривать! Его прогнать, а Лидку на замок - вот и всё... Так и сделаю.
Старик говорит вяло, зевая, словно резину жует; видно, что он ворчит только потому, что у него под ложечкой сосет и язык без костей, но старуха принимает близко к сердцу каждое его слово. Она всплескивает руками, огрызается и кудахчет, как курица. Тиран, изверг, махамет, идол и другие известные ей ругательные слова так и прыгают с ее языка прямо в "харю" Алексея Борисыча... Дело кончилось бы, как всегда, внушительным плевком и слезами, но тут старики вдруг видят нечто необычайное: дочь их Лидочка, с растрепанной прической, мчится по аллее к дому. Одновременно с этим далеко на повороте аллеи показывается из-за кустов соломенная шляпа Федора Петровича... На этот раз молодой человек поразительно бледен. Он нерешительно делает два шага вперед, потом машет рукой и быстро шагает назад. Засим слышно, как Лидочка вбегает в дом, пролетает сквозь все коридоры и громко запирается в своей комнате.
Старик и старуха с тупым удивлением переглядываются, потупляют взоры и слегка бледнеют. Оба молчат и не знают, что говорить. Смысл загадки для них ясен, как божий день. Оба без слов понимают и чувствуют, что сейчас, пока они тут ворчали и крысились друг на друга, была решена судьба их девочки. Достаточно иметь самое обыкновенное человеческое чутье, не говоря уж о родительском сердце, чтобы понять, какие минуты переживает теперь Лидочка, запершись в своей комнате, и какую важную, роковую роль играет в ее жизни удаляющаяся соломенная шляпа...
Алексей Борисыч с кряхтеньем поднимается и начинает шагать по комнате... Старуха следит за его движениями и с замиранием сердца ждет, когда он начнет говорить.
- Какая все эти дни странная погода стоит... - выговаривает старик. - Ночью холод, днем жара нестерпимая.
Кухарка вносит самовар. Марфа Афанасьевна моет чашки, наливает чай, но к чаю никто не дотрогивается.
- Надо бы ее... Лиду... позвать чай пить... - бормочет Алексей Борисыч, - а то потом для нее придется особенный самовар ставить... Не люблю беспорядков!
Марфа Афанасьевна хочет что-то сказать и не может... Губы ее прыгают, язык не слушается и глаза заволокло пеленой. Еще минута и - она плачет. Алексей Борисыч страстно хочет приласкать ошалевшую старуху и сам бы не прочь расхныкаться, но мешает гордость: нужно характер выдержать.
- Всё это хорошо и великолепно, - ворчит он, - только ему следовало бы сначала с нами поговорить... Да... Сначала он должен был бы, по-настоящему, у нас Лидочкиной руки попросить... Может быть, мы и не согласились бы!
Старуха машет обеими руками, громко всхлипывает и уходит к себе в комнату.
"Это серьезный шаг... - думает Алексей Борисыч. - Нельзя решать этак зря... нужно серьезно, всесторонне... Пойду, расспрошу ее, как и что, поговорю и решу. Так нельзя!"
Старик запахивает полы халата и семенит к Лидочкиной двери.
- Лидочка! - говорит он, нерешительно берясь за дверную ручку. - Ты... тово? Больна, что ли?
Ответа нет. Алексей Борисыч вздыхает, для чего-то пожимает плечами и отходит от двери.
"Так нельзя! - думает он, шаркая туфлями по коридорам. - Надо всесторонне... подумать, потолковать, обсудить... Брак есть такое таинство, к которому нельзя относиться легкомысленно... Пойти со старухой поговорить..."
Старик семенит в комнату жены. Марфа Афанасьевна стоит перед раскрытым сундуком и дрожащими руками перебирает белье.
- Сорочек совсем нет... - бормочет она. - Хорошие родители, которые путевые, дают в приданое даже детское белье, а у нас ни платков, ни полотенец... Можно подумать, что она нам не родная дочь, а сирота...
- Надо о серьезном поговорить, а ты о тряпках... Даже глядеть совестно... Тут жизненный вопрос решается, а она стоит, как купчиха, перед сундуком и тряпки считает... Так нельзя!
- А как нужно?
- Нужно подумать, обсудить всесторонне... потолковать...
Старики слышат, как Лидочка отпирает свою дверь, посылает с горничной письмо к Федору Петровичу и опять запирается...
- Решительный ответ ему посылает... - шепчет Алексей Борисыч. - Экие глупые, прости господи! Нет того в уме, чтоб со старшими посоветоваться! Ну, да и народ!
- А что я вспомнила, Алеша! - всплескивает руками старуха. - Ведь нам придется в городе новую квартиру искать! Ежели Лидочка с нами не будет жить, то на что же нам восемь комнат?
- Всё это пустое... чепуха... Теперь нужно о серьезном...
До самого ужина старики снуют по комнатам, как тени, и не находят себе места. Марфа Афанасьевна без всякой цели роется в белье, шепчется с кухаркой, то и дело всхлипывает, а Алексей Борисыч ворчит, хочет говорить о серьезном и несет околесицу. К ужину является Лидочка. Лицо ее розово и глаза слегка припухли...
- А, наше вам! - говорит старик, не глядя на нее.
Садятся есть и первые два блюда съедают молча... На лицах, в движениях, в походке прислуги - во всем сквозит какая-то застенчивая торжественность...
- Надо бы, Лидочка, тово... - начинает старик, - серьезно обсудить... всесторонне... Н-да... Наливки выпить, что ли? Глафира, подай-ка сюда наливку! Оно бы шампанского не мешало, да уж коли нет, то бог с ним... Н-да... так нельзя!
Подают наливку. Старик пьет рюмку за рюмкой...
- Давайте же обсудим... - говорит он. - Дело серьезнее, жизненное... Так нельзя!
- Ужас, папочка, как ты любишь много говорить! - вздыхает Лидочка.
- Ну, ну... - пугается старик. - Я ведь это только так... пур се лепетан... Не сердись...
После ужина мать долго шепчется с дочерью.
"И наверное о пустяках говорят, - думает старик, шагая по комнатам. - Не понимают, глупые, как это серьезно... важно... Так нельзя, невозможно!"
Наступает ночь... Лидочка лежит у себя в комнате и не спит... Не спится и старикам, которые шепчутся до самого рассвета.
- Не дают мухи спать! - ворчит Алексей Борисыч. Но виноваты не мухи, а счастье...
Однажды, когда она еще была моложе, красивее и голосистее, у нее на даче, в антресолях, сидел Николай Петрович Колпаков, ее обожатель. Было нестерпимо жарко и душно. Колпаков только что пообедал и выпил целую бутылку плохого портвейна, чувствовал себя не в духе и нездорово. Оба скучали и ждали, когда спадет жара, чтоб пойти гулять.
Вдруг неожиданно в передней позвонили. Колпаков, который был без сюртука и в туфлях, вскочил и вопросительно поглядел на Пашу.
- Должно быть, почтальон или, может, подруга, - сказала певица.
Колпаков не стеснялся ни подруг Паши, ни почтальонов, но на всякий случай взял в охапку свое платье и пошел в смежную комнату, а Паша побежала отворять дверь. К ее великому удивлению, на пороге стоял не почтальон и не подруга, а какая-то незнакомая женщина, молодая, красивая, благородно одетая и, по всем видимостям, из порядочных.
Незнакомка была бледна и тяжело дышала, как от ходьбы по высокой лестнице.
- Что вам угодно? - спросила Паша.
Барыня не сразу ответила. Она сделала шаг вперед, медленно оглядела комнату и села с таким видом, как будто не могла стоять от усталости или нездоровья; потом она долго шевелила бледными губами, стараясь что-то выговорить.
- Мой муж у вас? - спросила она наконец, подняв на Пашу свои большие глаза с красными, заплаканными веками.
- Какой муж? - прошептала Паша и вдруг испугалась так, что у нее похолодели руки и ноги. - Какой муж? - повторила она, начиная дрожать.
- Мой муж... Николай Петрович Колпаков.
- Не... нет, сударыня... Я... я никакого мужа не знаю.
Прошла минута в молчании. Незнакомка несколько раз провела платком по бледным губам и, чтобы побороть внутреннюю дрожь, задерживала дыхание, а Паша стояла перед ней неподвижно, как вкопанная, и глядела на нее с недоумением и страхом.
- Так его, вы говорите, нет здесь? - спросила барыня уже твердым голосом и как-то странно улыбаясь.
- Я... я не знаю, про кого вы спрашиваете.
- Гадкая вы, подлая, мерзкая... - пробормотала незнакомка, оглядывая Пашу с ненавистью и отвращением. - Да, да... вы гадкая. Очень, очень рада, что, наконец, могу высказать вам это!
Паша почувствовала, что на эту даму в черном, с сердитыми глазами и с белыми, тонкими пальцами, она производит впечатление чего-то гадкого, безобразного, и ей стало стыдно своих пухлых, красных щек, рябин на носу и чёлки на лбу, которая никак не зачесывалась наверх. И ей казалось, что если бы она была худенькая, не напудренная и без чёлки, то можно было бы скрыть, что она непорядочная, и было бы не так страшно и стыдно стоять перед незнакомой, таинственной дамой.
- Где мой муж? - продолжала дама. - Впрочем, здесь он или нет, мне всё равно, но должна я вам сказать, что обнаружена растрата и Николая Петровича ищут... Его хотят арестовать. Вот что вы наделали!
Барыня встала и в сильном волнении прошлась по комнате. Паша глядела на нее и от страха не понимала.
- Сегодня же его найдут и арестуют, - сказала барыня и всхлипнула, и в этом звуке слышались оскорбление и досада. - Я знаю, кто довел его до такого ужаса! Гадкая, мерзкая! Отвратительная, продажная тварь! (У барыни губы покривились и поморщился нос от отвращения.) Я бессильна... слушайте вы, низкая женщина!.. я бессильна, вы сильнее меня, но есть кому вступиться за меня и моих детей! Бог всё видит! Он справедлив! Он взыщет с вас за каждую мою слезу, за все бессонные ночи! Будет время, вспомните вы меня!
Опять наступило молчание. Барыня ходила по комнате и ломала руки, а Паша всё еще глядела на нее тупо, с недоумением, не понимала и ждала от нее чего-то страшного.
- Я, сударыня, ничего не знаю, - проговорила она и вдруг заплакала.
- Лжете вы! - крикнула барыня и злобно сверкнула на нее глазами. - Мне всё известно! Я давно уже знаю вас! Я знаю, в последний месяц он просиживал у вас каждый день!
- Да, Так что же? Что ж из этого? У меня бывает много гостей, но я никого не неволю. Вольному воля.
- Я говорю вам: обнаружена растрата! Он растратил на службе чужие деньги! Ради такой... как вы, ради вас он решился на преступление. Послушайте, - сказала барыня решительным тоном, останавливаясь перед Пашей. - У вас не может быть принципов, вы живете для того только, чтоб приносить зло, это цель ваша, но нельзя же думать, что вы так низко пали, что у вас не осталось и следа человеческого чувства! У него есть жена, дети... Если его осудят и сошлют, то я и дети умрем с голода... Поймите вы это! А между тем есть средство спасти его и нас от нищеты и позора. Если я сегодня внесу девятьсот рублей, то его оставят в покое. Только девятьсот рублей!
- Какие девятьсот рублей? - тихо спросила Паша. - Я... я не знаю... Я не брала.
- Я не прошу у вас девятисот рублей... у вас нет денег, да и не нужно мне вашего. Я прошу другого... Мужчины обыкновенно таким, как вы, дарят драгоценные вещи. Возвратите мне только те вещи, которые дарил вам мой муж!
- Сударыня, они никаких вещей мне не дарили! - взвизгнула Паша, начиная понимать.
- Где же деньги? Он растратил свое, мое и чужое... Куда же всё это девалось? Послушайте, я прошу вас! Я была возмущена и наговорила вам много неприятного, но я извиняюсь. Вы должны меня ненавидеть, я знаю, но если вы способны на сострадание, то войдите в мое положение! Умоляю вас, отдайте мне вещи!
- Гм... - сказала Паша и пожала плечами. - Я бы с удовольствием, но, накажи меня бог, они ничего мне не давали. Верьте совести. Впрочем, правда ваша, - смутилась певица, - они как-то привезли мне две штучки. Извольте, я отдам, ежели желаете...
Паша выдвинула один из туалетных ящичков и достала оттуда дутый золотой браслет и жидкое колечко с рубином.
- Извольте! - сказала она, подавая эти вещи гостье.
Барыня вспыхнула, и лицо ее задрожало. Она оскорбилась.
- Что же вы мне даете? - сказала она. - Я не милостыни прошу, а того, что принадлежит не вам... что вы, пользуясь вашим положением, выжали из моего мужа... этого слабого, несчастного человека... В четверг, когда я видела вас с мужем на пристани, на вас были дорогие броши и браслеты. Стало быть, нечего разыгрывать передо мной невинного барашка! Я в последний раз прошу: дадите вы мне вещи или нет?
- Какие вы, ей-богу, странные... - сказала Паша, начиная обижаться. - Заверяю вас, что от вашего Николая Петровича я, кроме этой браслеты и колечка, ничего не видела. Они привозили мне только сладкие пирожки.
- Сладкие пирожки... - усмехнулась незнакомка. - Дома детям есть нечего, а тут сладкие пирожки. Вы решительно отказываетесь возвратить вещи?
Не получив ответа, барыня села и, о чем-то думая, уставилась в одну точку.
- Что же теперь делать? - проговорила она. - Если я не достану девятисот рублей, то и он погиб, и я с детьми погибла. Убить эту мерзавку или на колени стать перед ней, что ли?
Барыня прижала платок к лицу и зарыдала.
- Я прошу вас! - слышалось сквозь ее рыданья. - Вы же ведь разорили и погубили мужа, спасите его... Вы не имеете к нему сострадания, но дети... дети... Чем дети виноваты?
Паша вообразила маленьких детей, которые стоят на улице и плачут от голода, и сама зарыдала.
- Что же я могу сделать, сударыня? - сказала она. - Вы говорите, что я мерзавка и разорила Николая Петровича, а я вам, как пред истинным богом... заверяю вас, никакой пользы я от них не имею... В нашем хоре только у одной Моти богатый содержатель, а все мы перебиваемся с хлеба на квас. Николай Петрович образованный и деликатный господин, ну, я и принимала. Нам нельзя не принимать.
- Я прошу вещи! Вещи мне дайте! Я плачу... унижаюсь... Извольте, я на колени стану! Извольте!
Паша вскрикнула от испуга и замахала руками. Она чувствовала, что эта бледная, красивая барыня, которая выражается благородно, как в театре, в самом деле может стать перед ней на колени, именно из гордости, из благородства, чтобы возвысить себя и унизить хористку.
- Хорошо, я отдам вам вещи! - засуетилась Паша, утирая глаза. - Извольте. Только они не Николая Петровичевы... Я их от других гостей получила. Как вам угодно-с...
Паша выдвинула верхний ящик комода, достала оттуда брошку с алмазами, коралловую нитку, несколько колец, браслет и подала всё это даме.
- Возьмите, ежели желаете, только я от вашего мужа никакой пользы не имела. Берите, богатейте! - продолжала Паша, оскорбленная угрозой стать на колени. - А ежели вы благородная... законная ему супруга, то и держали бы его при себе. Стало быть! Я его не звала к себе, он сам пришел...
Барыня сквозь слезы оглядела поданные ей вещи и сказала:
- Это не всё... Тут и на пятьсот рублей не будет.
Паша порывисто вышвырнула из комода еще золотые часы, портсигар и запонки и сказала, разводя руками:
- А больше у меня ничего не осталось... Хоть обыщите!
Гостья вздохнула, дрожащими руками завернула вещи в платочек и, не сказав ни слова, даже не кивнув головой, вышла.
Отворилась из соседней комнаты дверь, и вошел Колпаков. Он был бледен и нервно встряхивал головой, как будто только что принял что-то очень горькое; на глазах у него блестели слезы.
- Какие вы мне вещи приносили? - набросилась на него Паша. - Когда, позвольте вас спросить?
- Вещи... Пустое это - вещи! - проговорил Колпаков и встряхнул головой. - Боже мой! Она перед тобой плакала, унижалась...
- Я вас спрашиваю: какие вы мне вещи приносили? - крикнула Паша.
- Боже мой, она, порядочная, гордая, чистая... даже на колени хотела стать перед... перед этой девкой! И я довел ее до этого! Я допустил!
Он схватил себя за голову и простонал:
- Нет, я никогда не прощу себе этого! Не прощу! Отойди от меня прочь... дрянь! - крикнул он с отвращением, пятясь от Паши и отстраняя ее от себя дрожащими руками. - Она хотела стать на колени и... перед кем? Перед тобой! О, боже мой!
Он быстро оделся и, брезгливо сторонясь Паши, направился к двери и вышел.
Паша легла и стала громко плакать. Ей уже было жаль своих вещей, которые она сгоряча отдала, и было обидно. Она вспомнила, как три года назад ее ни за что, ни про что побил один купец, и еще громче заплакала.
Федор Лукич Сысоев, учитель фабричной школы, содержимой на счет "Мануфактуры Куликина сыновья", готовился к торжественному обеду. Ежегодно после экзаменов дирекция фабрики устраивала обед, на котором присутствовали: инспектор народных училищ, все присутствовавшие на экзамене и администрация фабрики. Обеды, несмотря на свою официальность, выходили всегда длинные, веселые и вкусные; забыв чинопочитание и памятуя только о своих трудах праведных, учителя досыта наедались, дружно напивались, болтали до хрипоты и расходились поздно вечером, оглашая весь фабричный поселок пением и звуками поцелуев. Таких обедов Сысоев, сообразно числу лет, прослуженных им в фабричной школе, пережил тринадцать.
Теперь, собираясь на четырнадцатый обед, он старался придать себе возможно праздничный и приличный вид. Целый час он чистил веничком новую черную пару, почти столько же времени стоял перед зеркалом, когда надевал модную сорочку; запонки плохо пролезали в петли сорочки, и это обстоятельство вызвало целую бурю жалоб, угроз и попреков по адресу жены. Бегаючи около него, бедная жена выбилась из сил. Да и сам он под конец замучился. Когда принесли ему из кухни вычищенные штиблеты, то у него не хватило сил натянуть их на ноги. Пришлось полежать и выпить воды.
- Как ты слаб стал! - вздохнула жена. - Тебе бы вовсе не ходить на этот обед.
- Прошу без советов! - сердито оборвал ее учитель.
Он был сильно не в духе, так как был очень недоволен последними экзаменами. Сошли эти экзамены прекрасно; все мальчики старшего отделения были удостоены свидетельства и награды; начальство, и фабричное и казенное, осталось довольно успехами, но учителю было мало этого. Ему было досадно, что ученик Бабкин, всегда писавший без одной ошибки, сделал в экзаменационном диктанте три ошибки; ученик Сергеев от волнения не сумел помножить 17 на 13; инспектор, человек молодой и неопытный, статью для диктанта выбрал трудную, а учитель соседней школы, Ляпунов, которого инспектор попросил диктовать, вел себя "не по-товарищески": диктуя - выговаривал слова не так, как они пишутся, и точно жевал слова.
Натянувши с помощью жены штиблеты и оглядев себя еще раз в зеркало, учитель взял свою суковатую палку и отправился на обед. У самого входа в квартиру директора фабрики, где устраивалось торжество, с ним произошла маленькая неприятность. Он вдруг закашлялся... От кашлевых толчков с головы слетела фуражка и из рук вывалилась палка, а когда из квартиры директора, заслышав его кашель, выбежали учителя и инспектор училищ, он сидел на нижней ступени и обливался потом.
- Федор Лукич, это вы? - удивился инспектор. - Вы... пришли?
- А что?
- Вам, голубчик, посидеть бы дома. Сегодня вы совсем нездоровы...
- Сегодня я такой, каким и вчера был. А если вам неприятно мое присутствие, то я могу уйти.
- Ну, к чему эти слова, Федор Лукич? Зачем говорить это? Милости просим! Собственно ведь не мы, а вы виновник торжества. Нам даже очень приятно, помилуйте!..
В квартире директора фабрики всё уже было готово к торжеству. В большой столовой с немецкими олеографиями и запахом герани и лака стояли два стола: один большой - для обеда, другой поменьше - закусочный. В окно сквозь спущенные сторы еле-еле пробивался полуденный, знойный свет... Комнатные сумерки, швейцарские виды на сторах, герань, тонко порезанная колбаса на тарелках - глядели наивно, девически сентиментально, и всё это было похоже на самого хозяина квартиры, маленького добродушного немца, с круглым животиком и с маслеными, ласковыми глазками. Адольф Андреич Бруни (так звали хозяина) суетился около закусочного стола, как на пожаре, наливал рюмки, подкладывал в тарелки и всё старался как бы угодить, рассмешить, показать свое дружелюбие. Он хлопал по плечам, заглядывал в глаза, хихикал, потирал руки, одним словом, ласкался, как добрая собака.
- Федор Лукич, кого вижу! - заговорил он прерывистым голосом, увидев Сысоева. - Как нам приятно! Несмотря на свою болезнь, вы пришли!.. Господа, позвольте вас порадовать: Федор Лукич пришел!
Около закусочного столика уже толпились педагоги и ели. Сысоев нахмурился; ему не понравилось, что товарищи начали есть и пить, не дождавшись его. Он выглядел среди них Ляпунова, того самого, который диктовал на экзамене, и, подойдя к нему, начал:
- Это не по-товарищески! Да-с! Так порядочные люди не диктуют!
- Господи, вы всё о том же! - сказал Ляпунов и поморщился. - Неужели вам не надоело?
- Да, всё о том же! У меня Бабкин никогда ошибок не делал! Я знаю, почему вы так диктовали. Вам просто хотелось, чтобы мои ученики провалились и ваша школа показалась лучше моей. Я всё понимаю!..
- Да что вы придираетесь? - огрызнулся Ляпунов. - Какого чёрта вы ко мне пристаете?
- Будет, господа, - вмешался инспектор, делая плачущее лицо. - Ну, стоит ли из-за пустяков горячиться. Три ошибки... ни одной ошибки... ну не всё ли это равно?
- Нет, не всё равно. У меня Бабкин никогда ошибок не делал!
- Пристает! - продолжал Ляпунов, сердито фыркая. - Пользуется своим положением больного человека и всех поедом ест. Ну, я, батенька, не погляжу, что вы больной!
- Оставьте мою болезнь в покое! - сердито крикнул Сысоев. - Какое вам дело? Зарядили все одно: болезнь! болезнь! болезнь!.. Очень мне нужно ваше сочувствие! Да и откуда вы взяли, что я болен? Был до экзаменов болен, это правда, а теперь я совсем поправился, только слабость осталась.
- Выздоровел, ну и слава богу, - сказал законоучитель о. Николай, молодой священник в франтоватой коричневой рясе и в брюках навыпуск. - Радоваться нужно, а вы раздражаетесь и прочее тому подобное.
- Вы тоже хороши, - перебил его Сысоев. - Вопросы должны быть прямые, ясные, а вы всё время загадки задавали. Так нельзя!
Его кое-как общими силами успокоили и усадили за стол. Он долго выбирал, чего бы выпить, и, сделав кислое лицо, выпил полрюмки какой-то зеленой настойки, затем потянул к себе кусок пирога и кропотливо выбрал из начинки яйца и лук. С первого же глотка пирог показался ему пресным. Он посолил его и тотчас же сердито отодвинул, так как пирог был пересолен.
За обедом Сысоева посадили между инспектором и Бруни. После первого же блюда, по давно заведенному обычаю, начались тосты.
- Считаю приятным долгом, - начал инспектор, - поблагодарить отсутствующих здесь попечителей школы Даниила Петровича и... и... и...
- И Ивана Петровича... - подсказал Бруни.
- И Ивана Петровича Куликиных, не жалеющих средств на школу, и предлагаю выпить за их здоровье...
- С своей стороны, - сказал Бруни, вскочив, как ужаленный, - я предлагаю тост за здоровье уважаемого инспектора народных училищ, Павла Геннадиевича Надарова!
Задвигались стулья, заулыбались лица, и началось обычное чоканье. Третий тост всегда принадлежал Сысоеву. И на этот раз он поднялся и стал говорить. Сделав серьезное лицо и откашлявшись, он прежде всего заявил, что у него нет дара красноречия и что говорить он не готовился. Далее он сказал, что за 14 лет его службы было много интриг, подкопов и даже доносов на него и что он знает своих врагов и доносчиков, но не желает назвать их "из боязни испортить кое-кому аппетит"; несмотря на интриги, Куликинская школа заняла первое место во всей губернии "не только в нравственном, но даже и в материальном отношении".
- Везде, - сказал он, - учителя получают 200 да 300, а я получаю 500 рублей, и к тому же моя квартира отделана заново и даже меблирована на счет фабрики. А в этом году все стены оклеены новыми обоями...
Далее учитель распространился о том, как щедро сравнительно с земскими и казенными школами ученики снабжаются письменными принадлежностями. И всем этим, по его мнению, школа обязана не хозяевам фабрики, живущим за границей и едва ли даже знающим о существовании школы, а человеку, который, несмотря на свое немецкое происхождение и лютеранскую веру, имеет русскую душу. Сысоев говорил долго, с передышками и с претензией на витиеватость, и речь его вышла тягучей и неприятной. Он несколько раз упомянул про каких-то врагов своих, старался говорить намеками, повторялся, кашлял, некрасиво шевелил пальцами. Под конец он утомился, вспотел и стал говорить тихо, прерывисто, как бы про себя и кончил свою речь не совсем складно:
- Итак, предлагаю выпить за Бруни, то есть за Адольфа Андреича, который тут, между нами... вообще... и понятно.
Когда он кончил, все легко вздохнули, как будто кто брызнул в воздух холодной водой и рассеял духоту. Неприятного чувства не испытал, по-видимому, один только Бруни. Сияя и закатывая свои сентиментальные глаза, немец с чувством потряс руку Сысоеву и опять заласкался, как собака.
- О, благодарю вас! - сказал он, делая ударение на о, и прижимая левую руку к сердцу. - Я очень счастлив, что вы меня понимаете! Я всей душой, я желаю всего лучшего! Но только должен я вам заметить, вы преувеличиваете мое значение. Своим процветанием школа обязана только вам, почтеннейший мой друг, Федор Лукич! Без вас она ничем не отличалась бы от других школ! Вы думаете: немец говорит комплимент, немец говорит деликатности. Ха-ха! Нет, душа моя, Федор Лукич, я честный человек и никогда не говорю комплиментов. Если мы платим вам пятьсот рублей в год, то, значит, вы дороги нам. Не так ли? Господа, ведь я правду говорю? Другому мы не платили бы столько... Помилуйте, хорошая школа - это честь для фабрики!
- Я должен искренно сознаться, что ваша школа действительно необыкновенна, - сказал инспектор. - Не подумайте, что это фимиам. По крайней мере другой такой мне не приходилось встречать во всю жизнь. Я сидел у вас на экзамене и всё время удивлялся... Чудо, что за дети! Много знают и бойко отвечают, и притом они у вас какие-то особенные, незапуганные, искренние... Заметно, что и вас любят, Федор Лукич. Вы педагог до мозга костей, вы, должно быть, родились учителем. Все данные в вас: и врожденное призвание, и многолетний опыт, и любовь к делу... Просто удивительно, сколько у вас при слабости здоровья энергии, знания дела... этой, понимаете ли, выдержки, уверенности! Правду сказал кто-то в училищном совете, что вы поэт в своем деле... Именно поэт!
И все обедавшие единодушно, как один человек, заговорили о необыкновенном таланте Сысоева. И точно плотина прорвалась: потекли искренние, восторженные речи, каких не говорит человек, когда его сдерживает расчетливая и осторожная трезвость. Были забыты и речь Сысоева, и его несносный характер, и злое, нехорошее выражение лица. Разговорились все, даже молчаливые и робкие, вновь назначенные учителя, убогие, забитые юноши, иначе не величавшие инспектора, как "ваше высокоблагородие". Ясно, что в своем кругу Сысоев был личностью замечательной.
Привыкший за 14 лет службы к успехам и похвалам, он равнодушно прислушивался к восторженному гулу своих почитателей.
Вместо него похвалами упивался Бруни. Немец ловил каждое слово, сиял, хлопал в ладоши и застенчиво краснел, точно похвалы относились не к учителю, а к нему.
- Браво! Браво! - кричал он. - Верно! Вы угадали мою мысль!.. Отлично!..
Он заглядывал учителю в глаза, как бы желая поделиться с ним своим блаженством. В конце концов он не выдержал, вскочил и, покрывая все голоса своим визгливым тенорком, прокричал:
- Господа! Позвольте мне говорить! Тсс! На все ваши слова я могу только одно сказать: фабричная администрация не останется в долгу у Федора Лукича!..
Все смолкли. Сысоев поднял глаза на розовое лицо немца.
- Мы умеем ценить, - продолжал Бруни, делая серьезное лицо и понижая голос. - На все ваши слова я должен сказать вам, что... семья Федора Лукича будет обеспечена и что на этот предмет месяц тому назад уже положен в банк капитал.
Сысоев вопросительно поглядел на немца, на товарищей, как бы недоумевая; почему будет обеспечена семья, а не он сам? И тут на всех лицах, во всех неподвижных, устремленных на него взглядах, он прочел не сочувствие, не сострадание, которых он терпеть не мог, а что-то другое, что-то мягкое, нежное и в то же время в высшей степени зловещее, похожее на страшную истину, что-то такое, что в одно мгновение наполнило его тело холодом, а душу невыразимым отчаянием. С бледным, покривившимся лицом, он вдруг вскочил и схватил себя за голову. Четверть минуты простоял он так, с ужасом глядел вперед в одну точку, как будто видел перед собою эту близкую смерть, о которой говорил Бруни, потом сел и заплакал.
- Полноте!.. Что с вами?.. - слышал он встревоженные голоса. - Воды! Выпейте воды!
Прошло немного времени и учитель успокоился, но уже прежнее оживление не возвращалось к обедающим. Обед кончился в угрюмом молчании и гораздо раньше, чем в прошлые годы.
Придя домой, Сысоев прежде всего погляделся в зеркало.
"Конечно, напрасно я там разревелся! - думал он, глядя на свои глаза с темными кругами и на впалые щеки. - Сегодня у меня цвет лица гораздо лучше, чем вчера. У меня малокровие и катар желудка, а кашель у меня желудочный".
Успокоившись на этом, он медленно разделся и долго чистил веничком свою черную пару, потом старательно сложил ее и запер в комод.
Потом он подошел к столу, где лежала стопка ученических тетрадей, и, выбрав тетрадь Бабкина, сел и погрузился в созерцание красивого детского почерка...
А в это время, пока он рассматривал диктант своих учеников, в соседней комнате сидел земский врач и шёпотом говорил его жене, что не следовало бы отпускать на обед человека, которому осталось жить, по-видимому, не более недели.
СЛОВОТОЛКОВАТЕЛЬ ДЛЯ "БАРЫШЕНЬ"
Если прилежная институтка любит заниматься физикой, то это будет физическая любовь.
Если молодые люди объясняются в любви на плоту, то это плотская любовь.
Если барышня любит не вас, а вашего брата, то это братская любовь.
Если кто любит прыскаться духами или вызывать духов, то это духовная любовь.
Если старая дева любит собак, кошек и прочих животных, то это животная любовь.
Гражданским браком называется союз двух любящих друг друга особ, имеющих звание потомственного почетного гражданина и потомственной почетной гражданки.
Мужьями называются такие мужчины, которые из чувства сострадания и по приказанию полиции помогают папашам кормить и одевать их дочерей.
Холостяками называются мужчины, стреляющие из холостых ружей.
Распутную жизнь ведут почтальоны и ямщики, когда ездят осенью в распутицу.
В низкой покривившейся избушке лесника Артема, под большим темным образом сидели два человека: сам Артем, малорослый и тощий мужичонко, с старческим помятым лицом и с бородкой, растущей из шеи, и прохожий охотник, молодой рослый парень в новой кумачовой рубахе и в больших болотных сапогах. Сидели они на скамье за маленьким треногим столиком, на котором, воткнутая в бутылку, лениво горела сальная свечка.
За окном в ночных потемках шумела буря, какою обыкновенно природа разражается перед грозой. Злобно выл ветер и болезненно стонали гнувшиеся деревья. Одно стекло в окне было заклеено бумагой, и слышно было, как срывавшиеся листья стучали по этой бумаге.
- Я тебе вот что скажу, православный... - говорил Артем сиплым тенорковым полушёпотом, глядя немигающими, словно испуганными глазами на охотника. - Не боюсь я ни волков, ни ведмедей, ни зверей разных, а боюсь человека. От зверей ты ружьем или другим каким орудием спасешься, а от злого человека нет тебе никакого спасения.
- Известно! В зверя выстрелить можно, а выстрели ты в разбойника, сам же отвечать будешь, в Сибирь пойдешь.