Главная » Книги

Баласогло Александр Пантелеймонович - С. Тхоржевский. Искатель истины, Страница 5

Баласогло Александр Пантелеймонович - С. Тхоржевский. Искатель истины


1 2 3 4 5 6 7

Выпусти медведя из клетки, так он и пойдет все ломать!" Баласогло писал потом: "Леонтий Васильевич внушил даже моей жене, что я, человек опасный правительству, что я медведь, безвредный только в надежной клетке, каков Петрозаводск, которого, так сказать, железность уже слишком мною изведана".
  

Глава седьмая

  

Содом неправд не рай уму...

Александр Баласогло

   "Жена политического преступника Баласогло рассказывала сестре своей, что, посетив мужа в Петрозаводске, она заметила, что он не изменил прежнего своего образа мыслей, и даже нашла у него опять написанные им бумаги преступного содержания. На упреки жены, что он губит себя и свое семейство, он отвечал, что в Олонецкой губернии народ непросвещенный и что там ему свободнее действовать на умы простолюдинов. Испуганная таким отзывом, она выкрала у него бумаги и возвратилась в Петербург".
   Об этом сообщалось в анонимном доносе, переданном в Третье отделение.
   До петербургских его знакомых дошел слух, что Баласогло в Петрозаводске обязан бывать "на вечерах у губернатора сего града Писарева; если он на них молчит, то Писарев ругает его при всех (как ругает офицер солдата), если говорит - также худо!"
   В январе 1851 года Писарев дважды отвечал графу Орлову на запрос Третьего отделения о Баласогло. В первом ответе заявлял, что в своей командировке сей чиновник порученного не исполнил (на самом деле Баласогло представил две тетради заметок по всем пунктам инструкции Писарева, семь тетрадей статистических ведомостей по городам Пудожу и Каргополю и семнадцать тетрадей сведений по Петрозаводскому и Повенецкому уездам) - "порученного не исполнил, отзываясь болезнию, которая, однако, не препятствует ему ходить в гости и на вечера и танцевать усердно. Поэтому, - писал губернатор, - я не смею доложить вашему сиятельству, чтобы он заслуживал в настоящее время какое-либо смягчение участи".
   Во втором ответе графу Орлову Писарев сообщал: "Баласогло ведет себя хорошо, своего образа мыслей старается не обнаруживать, точно так же, как и другие [ссыльные], но по некоторым случаям и общему характеру его знакомств я не могу поручиться перед вашим сиятельством за его благонадежность. Служить и что-либо делать он, по-видимому, не желает..."
   О Белозерском еще в ноябре сообщал в Третье отделение князь Мышецкий: "Я не вижу, чтобы... Белозерский старался исправиться в своем поведении и образе мыслей, начальник губернии постоянно недоволен им, и мне это лично известно". А в январе Писареву сообщено было из Петербурга, что граф Орлов, "принимая во внимание донесение князя Мышецкого, изволил приказать исключить Белозерского из списка лиц, которым испрашивается помилование".
   28 января прибыл в Петрозаводск еще один ссыльный - высокий, темноволосый, красивый мужчина - польский поэт Эдвард Желиговский. Он сослан был за свою поэму, которая несколько лет назад была издана в Вильне с разрешения цензуры, а теперь считалась вредной и недопустимой. Желиговский писал под псевдонимом Антоний Сова: "Ja Sowa jestem, ja latam w ciemnosci" ("Я Сова, я летаю во тьме"), причем ясно было, что "тьма" - это повседневная действительность николаевской России.
   В Петрозаводске Желиговский близко сошелся с Белозерским. И, конечно, должен был познакомиться с Баласогло, хотя об этом ничего с достаточной определенностью неизвестно.
  
   В конце зимы Писарев уехал в Петербург. По слухам, его вызвали в столицу потому, что в глазах правительства он был скомпрометирован унизительной пощечиной, полученной в присутствии множества людей... Ожидалось, что в Петрозаводск он более не вернется.
   В Петербурге он, конечно, явился в почитаемое им Третье отделение. Сохранилась записка Дубельта, врученная Писареву в начале марта:
   "Граф Орлов примет вас, когда вам угодно, в 10 часов утра, любезный Николай Эварестович.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Искренне, душевно преданный
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  Л. Дубельт.
   Не угодно ли пожаловать во фраке".
   Записка не предвещала Писареву ничего худого, но его действительно ожидала отставка с поста олонецкого губернатора.
  
   С его отъездом в Петрозаводске стало вроде бы легче дышать. Заместивший Писарева вице-губернатор Большев сразу же отпустил Белозерского в отпуск в Черниговскую губернию.
   Удобную и прилично обставленную комнату свою в Петрозаводске Белозерский предоставил Баласогло.
   Александр Пантелеевич к этому времени уже дошел до предельно взвинченного нервного состояния. В нем разрасталась мнительность, он готов был в каждом заподозрить доносчика и шпиона. Он действительно чувствовал себя медведем в железной клетке - под неотступным надзором вездесущего ока Третьего отделения. Его пронзали безумные мысли: "...покровительства злым и притеснения честным суть явно не что иное, как остроумие этих тайных, невидимых общих врагов, пахнущее серой и кровью..." И в первую очередь - генерала Дубельта!
   В душе Александра Пантелеевича уже кипела ненависть к Дубельту: "Одни пустынные окрестности Петрозаводска знают, как только я его не проклинал, как я его не честил..."
  
   В мае он получил письмо от жены: она сообщала, что лежит вместе с дочерью больная и не имеет средств к лечению. А он ничем не мог им помочь...
   Правда, в феврале Мария Кирилловна получила сто рублей от Дубельта, но эти деньги уже пришли к концу.
   Несколько дней спустя - "надо же такое роковое обстоятельство, - вспоминал потом Александр Пантелеевич, - ...влетает в Петрозаводск мой враг... мой безотвязный кошмар, полковник Станкевич!.. "А! - воскликнул я, - вот что значат последние ласки генерала моей жене!..""
   Лет шесть назад возревновал Александр Пантелеевич свою жену к Станкевичу, и ревность его оказалась так болезненна и так сильна, что и теперь он не мог спокойно видеть этого жандармского полковника.
   Баласогло подозревал, что генерал Дубельт знал об отношении своего подчиненного, Станкевича, к Марии Кирилловне и даже содействовал высылке ее мужа из Петербурга - чтобы не мешал Станкевичу! Александр Пантелеевич ни в коей мере не ревновал жену к Дубельту: наверное, считал, что генерал для нее слишком стар - ему было уже под шестьдесят...
   "Леонтий Васильевич, - в неистовстве думал Баласогло, - не мог избрать для посылки в Петрозаводск никого, кроме Станкевича! Он, именно он и способен на то, чтобы геркулесовски помочь окончательно князю Мышецкому и его пифии, Писареву, очернить и запутать меня наповал, наубой!.. Да! да! я погиб, как негодяй, достойный своей участи, а Леонтий Васильевич торжествует, как герой, отделавшийся наконец одним последним мастерским ударом от опасного ему любителя истины!.."
   "Суровое лицо Станкевича в окне дома, мимо которого я проходил, только еще более подняло меня на дыбы", - вспоминал потом Александр Пантелеевич.
   Он вернулся домой и в исступлении написал два обвинительных письма против Дубельта: одно на высочайшее имя - царю, другое - министру внутренних дел Перовскому. Письма эти он сразу отнес и лично вручил вице-губернатору Большеву. "Не успел я ему их отдать, - рассказывает Баласогло, - как явились князь Мышецкий и Станкевич. Я... ушел из дому вице-губернатора в полной уверенности, что дело идет обо мне... На другой день, когда Станкевич и все следователи уехали, я было опять успокоился, зашел к Большеву, чтобы уничтожить письма до будущей крайности, и ждать себе лучшего от самого приезда Станкевича, так как в более спокойном состоянии духа я рассудил, что и самый лютый враг не может ничего на меня взвести такого, чего бы я не показал на себя сам..." Большев отдал Александру Пантелеевичу его письма, которые тут же были им сожжены - должно быть, на свечке, - "и я совершенно успокоился... - рассказывает он далее. - Как вдруг входит г-н Лесков [управляющий губернской палатой государственных имуществ] и в разговорах с г-ном Большевым дает мне, может быть, против своей воли, как и воли самого Большева, понять, что мои письма были сообщены последним Станкевичу. Тут я воскликнул в самом себе: "А! так и Лесков, и сам Большев... и все, все вы заодно против меня!.. Все в этом городе в заговоре с Дубельтом и хотят во что бы то ни стало меня поймать и выдать ему с головою!.."
   Это было в субботу. В ночь на воскресенье Александр Пантелеевич не спал. Он лихорадочно думал о том, что надо любыми способами выбираться отсюда в Петербург - иначе нет спасения. Удачный побег Николая Макарова был обнадеживающим примером, но попросту бежать, как Макаров, Александр Пантелеевич не мог. Он не мог рассчитывать, что кто-то из влиятельных лиц заступится за него перед Дубельтом. Нет, надо здесь, в Петрозаводске, заявить что-то такое, после чего непременно должны будут отправить его в Петербург. В Петербург, но только не в Третье отделение... Обмануть их всех! На обманщика - полтора обманщика! Но в конце концов заявить истину там, в Петербурге...
   В воскресенье - была троица - он пошел в церковь к обедне. По случаю троицына дня проповедь говорил новый архиепископ, только вчера прибывший в Петрозаводск. Александр Пантелеевич слушал проповедь, и казалось ему, что голос архиепископа "уж слишком мягкий и напряженно-выразительный, поддельный: "Неужто и этот старик такой же иезуит, как все?.."
   После обедни Александр Пантелеевич вышел на улицу. Встречавшиеся, с ним видели его раздраженным. Как потом доносил в Третье отделение князь Мышецкий, Баласогло говорил некоторым, "что он преступник, мало наказан, - это все сделали граф Орлов и генерал Дубельт, они изменники царю, что сослали меня только в Петрозаводск, мне этого мало, прощайте, я уеду к царю объявить ему тайну на графа Орлова и генерала Дубельта. Это он повторял многим, которые сочли его помешавшимся и удалялись..."
   Вечером он явился на главную гауптвахту Петрозаводска и заявил караульным, что ему известна важная государственная тайна, которую он считает необходимым открыть лично государю императору. С гауптвахты Александра Пантелеевича препроводили на квартиру командира гарнизона полковника Юрасова. Тот немедленно пригласил к себе Большева, Лескова, двух лекарей и еще нескольких чиновников. В десять вечера они собрались. В их присутствии Баласогло объявил, что он, будучи в полном рассудке и не в болезненном состоянии, намерен открыть его императорскому величеству важную государственную тайну, а именно - верховную измену генерал-лейтенанта Дубельта. Баласогло просил отправить его сию же минуту прямо в Петербург. И не иначе как в сопровождении офицера. Заявил, что не считает свою жизнь в полной безопасности, пока не падет к стопам всемилостивейшего государя. Умолял, чтобы все присутствующие клятвою обязались тут же принять меры, чтобы он был доставлен в Петербург и сдан ни в коем случае не Дубельту...
   В одиннадцать вечера Баласогло тут же, на квартире Юрасова, был освидетельствован лекарями. Было записано в протокол: "...телосложения он худощавого, лица бледного, с заметным болезненным выражением, но особенную болезнь не объявлял, а явно только сильная нервная раздражительность. На все вопросы, сделанные ему, он отвечал совершенно соответственно, связно и понятливо, но также видны были внутреннее беспокойство и раздражительность... Явного расстройства умственных его способностей в настоящее время не заметно".
   В другой комнате ошеломленное губернское начальство совещалось - как быть. О происшедших спорах князь Мышецкий (который на этом совещании не был) доносил затем в Третье отделение. Написал графу Орлову, что правитель канцелярии Дьячков "советовал весьма секретно отправить Баласогло в тюрьму под строгий арест, допросить втайне чрез кого следует и... донести сперва вашему сиятельству, а министру внутренних дел послать копию, но Большев, по влиянию на него управляющего палатою государственных имуществ Лескова, не согласился", так как Лесков, "говорят, перекричал всех согласившихся с правителем канцелярии".
   В первом часу ночи Баласогло отправлен был на гауптвахту.
   Наутро его привезли домой, при нем составили опись остающихся в комнате вещей. Вещи принадлежали в основном Белозерскому.
   Баласогло возвратили на гауптвахту, а в четыре часа дня жандармский офицер повез его в Петербург.
  
   Едучи вдвоем с жандармским офицером, Александр Пантелеевич понял, что, несмотря на все его просьбы, в Петербурге он будет первым делом доставлен именно в Третье отделение.
   И действительно, когда они прибыли в Петербург, жандармский офицер приказал вознице ехать на Фонтанку, к Цепному мосту.
   В чемодане Александра Пантелеевича, захваченном из Петрозаводска, лежали почти все его рукописи, не хватало только немногих, оставленных в свое время в Петербурге. Да еще не хватало выкраденных и уничтоженных его женой. И вот сейчас, привезенный в Третье отделение, он решил: рукописи лучше будет оставить здесь. И почти насильно вручил их чиновнику Кранцу, будучи уверен, что здесь они будут сохраннее, нежели дома.
   В тот же день - это было 1 июня - его переправили из Третьего отделения в Петропавловскую крепость, в Алексеевский равелин. Еще никто до него не попадал сюда дважды... Два года назад он сидел в камере N 10, а теперь его заперли в камеру N 7.
   Сопровождавший его из Петрозаводска жандармский офицер письменно доложил Дубельту: "Во время препровождения мною надворного советника Баласогло из Петрозаводска в Петербург, он в разговорах со мною останавливался на мысли, выраженной им в акте против вашего превосходительства, объясняя, что написал это в раздражительности, ибо в то время находился в сильном душевном расстройстве... Главнейшей целью его было прибыть в Петербург в надежде своим раскаянием испросить себе помилование... Совершенного расстройства рассудка я не заметил в нем, в разговорах не было последовательности, и он быстро переходил от одной мысли к другой, часто казался скучным, задумчивым и мучим был одною мыслию, что нанес оскорбление вашему превосходительству, впрочем выражал надежду на ваше великодушие".
   Все это Александр Пантелеевич говорил, конечно, потому, что сознавал: в заколдованном круге российской действительности все равно его судьба - и судьба его семейства - будет зависеть от того, что скажет генерал Дубельт. А он, бесправный и задавленный, замахнулся кулаком на каменную стену...
   2 июня, уже из крепости, он обратился с письмом к царю: "Простите дерзкого человека, доведенного до отчаяния. Я должен был или умереть в Петрозаводске или ухватиться за единственную нить спасения, какая мне еще оставалась: это было священное имя вашего императорского величества..."
   Граф Орлов доложил царю об этом письме. Читать его Николай не стал, на полях записки Орлова черкнул карандашом: "Должен быть вздор, но допроси его сам, лично и наедине: надо ложь изобличить и поступить с ним по законам, как с клеветником".
   Граф Орлов приехал на квартиру коменданта крепости генерала Набокова, туда же привели арестанта Баласогло. Орлов потребовал объяснений. Баласогло говорил сбивчиво, путано, в разговоре то и дело терялся. Вдруг сказал, что вообще не любит жандармов, потому что полковник Станкевич волочился за его женой. Граф Орлов - наверно, сам себе удивляясь, - не почувствовал никакой неприязни к этому странному арестанту и написал в докладе царю: "Человек этот достойный сожаления, не злой, но истинно полусумасшедший..."
   Баласогло просил разрешить ему составить письменное объяснение.
   Пространное письмо его было передано графу Орлову 6 июня.
   Баласогло заявлял в начале письма, что давно стал "подозревать многих государственных особ в тайном заговоре против его величества. Цель этого заговора, - разъяснял он, с трудом подбирая осторожные выражения, - мне казалось, состояла в том, чтоб, рассевая в легковерном и малообразованном народе самые нелепые слухи о малоумии, жестокости и самонравии государя императора, заставлять его величество подтверждать это на деле, в виду всего мира, каждым актом своей государственной и личной воли... Все те лица, с которыми мне удавалось говорить дружески о столь важном предмете, не могли иначе объяснить себе всех тех бедствий, неудач и застоя в государственной жизни, и особенно того странного выбора к должностям, иногда самым важным... Томясь этой догадкой, по невозможности увериться сполна, брежу ли я сам или вижу истину, я даже обрадовался вовсе для меня неожиданному аресту по делу Петрашевского... Допросы подтвердили во мне еще более мои догадки, что от меня хотят истины, но хотят не всей или не всё... Более всех, мне казалось, не хочет, чтоб я говорил всю правду, не обинуясь ничем, генерал Дубельт". Баласогло, конечно, имел в виду правду не о том, о чем хотела знать следственная комиссия, но правду о "застое в государственной жизни", о ничтожестве царских министров, о засилье Третьего отделения...
   Подробно и с отчаянной откровенностью рассказал Баласогло о своих мытарствах и об отношениях с Дубельтом. "Поддерживать таких людей, как Писарев, - утверждал он, - ...и особенно держать их губернаторами могут, казалось мне, только одни враги государя, государства и вообще человечества..." И, наконец, главное о генерале Дубельте: "...кто же, как не он, тайный тиран всех, вместе со мною, честных людей России. Кто, как не он, имеет наибольшую возможность вредить всем и каждому..." Баласогло заявлял: "...не личная злость, или месть, или что бы то ни было другое подобное руководило мною в обвинении такого мужа, как Леонтий Васильевич, а психологическая необходимость" - и он, Баласогло, готов просить у Дубельта прощения (тут Александр Пантелеевич, видимо, снова дрогнул, подумав о последствиях своего письма), но в конце концов нужно "решение целым светом, подлец я или честный человек, сумасшедший - или только измученный до последней степени искатель не приключений, а истины?.."
  
   Император Николай вряд ли внимательно прочел это многостраничное письмо. Вероятно, он его только перелистал, просмотрел. И на первом листе, на полях, написал, адресуясь к Орлову: "Спасибо за терпение, все, как я предвидел, сущий вздор, при свидании условимся, что с ним делать".
   После встречи с царем в Зимнем дворце граф Орлов сообщил генералу Набокову: "Государь император... высочайше повелеть изволил освидетельствовать его [Баласогло] в умственных способностях, а если он найден будет отчасти лишенным рассудка, то отправить его в больницу Всех Скорбящих, в противном же случае оставить его в крепости впредь до повеления".
   Утром 18 июня арестанта Баласогло освидетельствовали лейб-медик Арендт (тот самый Арендт, который безуспешно пытался спасти умирающего Пушкина), медик Третьего отделения доктор Берс и медик Петропавловской крепости доктор Окель. Затем они составили акт: "...он находится в совершенно здравом рассудке, ибо на сделанные ему нами вопросы о разных предметах он на все отвечал правильно, почему положение здоровья его, г. Баласогло, не требует отправления в больницу Всех Скорбящих". Подписи: Арендт, Берс, Окель. Ниже: "С мнением медиков согласен. Генерал-адъютант Набоков".
   Граф Орлов, прочитав рапорт Набокова, доложил об освидетельствовании арестанта Баласогло царю. И предложил, как меру наказания, запереть Баласогло на три месяца в крепость, а затем отправить в Новгород под строгий полицейский надзор.
   Император нашел подобную меру слишком мягкой. Определил: "На 6 месяцев в крепость, а потом увидим, ибо он ложный доносчик".
  
   Генерал Дубельт получил 30 июня письмо от Марии Кирилловны Баласогло. Она писала: до нее дошли ужасные слухи о том, что муж ее сошел с ума. Она просила отпустить его к родителям в Николаев.
   Граф Орлов сообщал Набокову 3 июля: "Государь император, по всеподданнейшему моему докладу о желании надворной советницы Баласогло видеть мужа ее, содержащегося в С.-Петербургской крепости, высочайше соизволил разрешить им видеться... не иначе, как в присутствии вашего превосходительства".
   На следующий день Мария Кирилловна получила в Третьем отделении пособие - сто рублей.
   Дубельт уже знал, что он ни в коей мере не скомпрометирован в глазах царя письмом безумца. Теперь можно было сделать эффектный жест. Пусть же станет известно: надворный советник Баласогло оклеветал его, генерала Дубельта, а он, Дубельт, в ответ благородно распорядился дать жене клеветника пособие. С одной стороны низость, с другой - благородство, - вот разница!
   Именно так оценила происшедшее Мария Кирилловна Баласогло.
   Она пришла на свидание с мужем в крепость. Можно себе представить, какой град упреков и обвинений она обрушила на своего бедного мужа, какую истерику закатила. Она не могла его ни понять, ни простить. Ей было ясно только одно: муж ее поднял руку на их благодетеля, не подумав, как это отразится на ее судьбе и на судьбе детей!
   Это был удар в самое больное место, и, уже когда она ушла, Александр Пантелеевич не выдержал, с ним произошло нечто вроде нервного припадка: он кричал, буйствовал. В камеру влетели стражники, с трудом его связали. Явился генерал Набоков, явился доктор Окель. Вспомнив приказание царя отправить Баласогло в больницу Всех Скорбящих, "если он найден будет отчасти лишенным рассудка", Набоков решил, что теперь он просто обязан отправить этого арестанта в сумасшедший дом.
   Это было 9 июля. Александра Пантелеевича под строгим караулом отвезли из крепости на одиннадцатую версту.
  
   Три месяца провел он в сумасшедшем доме.
   В начале октября доктор Герцог, старший врач больницы Всех Скорбящих, доложил лейб-медику Арендту, что "Баласогло, обнаруживавший состояние душевного раздражения, которое, как наблюдение показало, происходило вследствие припадков продолжительной эпохондрии, ныне, по миновании оных, в течение более уже месяца находится в совершенно спокойном положении, иногда только заметна в нем некоторая скука".
   От Арендта узнал о Баласогло почетный опекун больницы, член Государственного совета Аркадий Васильевич Кочубей. Он написал Набокову: "Лейб-медик Арендт, сообщая мне донесение доктора Герцога, присовокупляет, что и по личному его удостоверению настоящее положение надворного советника Баласогло не требует уже дальнейшего пользования и содержания его в больнице Всех Скорбящих".
   Баласогло был возвращен 18 октября в Алексеевский равелин. И посажен в камеру N 4.
  
   Еще в сентябре Дубельт получил письмо из Николаева - писал генерал-майор Пантелей Иванович Баласогло. Он просил отпустить его душевнобольного сына в Николаев, к родителям.
   Об этой просьбе доложено было в очередном докладе Третьего отделения царю.
   Мария Кирилловна Баласогло передала Дубельту жалостную просьбу о вспомоществовании. Выдано ей было уже только двадцать пять рублей.
   В конце октября царь разрешил отпустить надворного советника Баласогло к родителям в Николаев. И повелел установить за ним строжайший секретный надзор.
   31 октября его перевели из крепости в Третье отделение, затем отпустили на два дня домой.
   И уже 3 ноября Баласогло, в сопровождении жандармского офицера, был отправлен в Николаев.
  

Глава восьмая

Не дай мне бог сойти с ума,

Нет, легче посох и сума...

А. С. Пушкин

  
   Десять дней он провел в пути.
   И вот снова, среди осенней изжелта-серой степи, где река Ингул впадает в широкий Бугский лиман, открылся его взгляду город, оставленный им двадцать три года назад. Широкие и прямые, но немощеные и пыльные улицы, беленые домики, облетевшие деревья в садах и вдоль улиц...
   Встреча с городом его детства оказалась совсем нерадостной.
   Отец, теперь уже генерал-майор, считал, что Александр сам виноват во всем, что с ним произошло. Письма невестки из Петербурга убеждали Пантелея Ивановича в непростительности поведения сына.
   Очень немногие в Николаеве встретили Александра Баласогло без отчужденности. Правда, в числе этих немногих оказался сам военный губернатор, престарелый адмирал Берх, шесть лет тому назад радушно принимавший в своем николаевском доме Белинского и вообще добрый и весьма образованный человек.
   Александр Пантелеевич не имел тут никакой возможности что-то зарабатывать - при его расстроенном здоровье и репутации политического изгоя и сумасшедшего. Он оставался буквально без гроша.
   Нужда заставила его послать 24 декабря два отчаянных письма - Дубельту и Орлову. В письме Дубельту он взывал к справедливости: "...Не имею в своем распоряжении ни полушки даже на табак и вида на жительство здесь или где бы то ни было особо от моих невообразимых во дворянстве родителей. Клянусь вам всем святым в человечестве и вашими драгоценными сединами, что я издохну здесь, как тигр, затравленный муравьями и собачонками..." И в другом письме, Орлову: "...меня считают здесь сумасшедшим и дразнят, как дикого зверя. В доме родителей мне в тысячу раз несноснее, чем было последнее время в крепости и в больнице Всех Скорбящих..."
   На полях его письма граф Орлов написал карандашом: "Каков гусь" - и затем направил коменданту города Николаева, генерал- майору Мердеру, письменное предложение расследовать жалобу Баласогло.
   В своем ответе графу Орлову генерал Мердер утверждал, что жалоба не имеет оснований. Просто никто в городе не желает иметь знакомства с этим человеком, "ибо он действительно заговаривается".
   У Пантелея Ивановича Баласогло был свой домик в Севастополе, и Александр Пантелеевич надеялся, что ему разрешат уехать из Николаева в Севастополь...
  
   В декабре Мария Кирилловна обращалась с прошениями к Дубельту и к министру внутренних дел Перовскому. Дубельту она написала: "Дети мои заболели..." - и, прождав недели три, получила еще двадцать пять рублей. Перовского она просила о назначении ей с тремя детьми содержания (то есть подобия пенсии). Упоминала уже только о трех детях, так как старший, десятилетний Володя, был отдан в Аракчеевский кадетский корпус в Новгороде. Это прошение подала она совершенно зря, по закону ей никакого содержания от казны не полагалось.
   В феврале она решилась ехать к мужу в Николаев. Выпросила у Леонтия Васильевича еще пятьдесят рублей и 23 февраля отправилась в путь с двумя детьми, - оставив младшую дочь в Петербурге, у сестры.
  
   Александр Пантелеевич перед отъездом из Петербурга в Николаев спешно упаковал свою библиотеку, которой дорожил необычайно, в шестнадцать больших ящиков и отвез на сохранение Николаю Макарову. Макаров жительствовал в доме на Почтамтской, в квартире Аркадия Васильевича Кочубея.
   Не смог, не успел Александр Пантелеевич заполучить обратно свои рукописи, отданные им в Третье отделение чиновнику Кранцу, и просил он жену и Михаила Александровича Языкова эти рукописи оттуда забрать.
   И что ж? Мария Кирилловна перед отъездом заходила в Третье отделение получить дарованные пятьдесят рублей, но о рукописях мужа спрашивать не стала - то ли побоялась, то ли не захотела брать, то ли просто забыла.
   Взять с собой в дорогу тяжелые ящики с книгами она, конечно, не могла. Она продала мебель. Наконец, избавляясь от ненужных вещей, выбросила остававшиеся дома бумаги мужа - его многочисленные заметки, черновики...
   Возможно, она не сознавала даже, что утрата этих бумаг окажется для мужа еще одним ударом. При встрече с ним в Николаеве она заявила, что ей перед отъездом не до того было, чтобы заботиться об этих бумагах и тому подобных ничтожных вещах...
   Библиотеку свою Александр Пантелеевич так никогда больше и не увидел, она была утрачена при неизвестных нам обстоятельствах. Вероятнее всего, Мария Кирилловна написала Макарову, что все шестнадцать ящиков с книгами следует продать...
   Не удалось Александру Пантелеевичу добиться даже возвращения чемодана, оставленного в Петрозаводске. Он написал в Петербург Макарову, просил посодействовать. Но тот мог только посочувствовать. В ответном письме выразил уверенность, что петрозаводские власти без разрешения Третьего отделения чемодан не вернут.
   Пришлось опять писать Дубельту - скрепя сердце просить о возвращении чемодана и одновременно о возвращении рукописей, отданных чиновнику Кранцу. Александр Пантелеевич просил теперь отдать эти рукописи Николаю Макарову...
   Но ни Макарову, ни Языкову получить их в Третьем отделении не удалось. О злосчастном чемодане Александр Пантелеевич писал позднее Белозерскому, которому пришлось к лету вернуться в Петрозаводск. Но Белозерский помочь ему не мог, а генерал Дубельт теперь, по вполне понятным причинам, игнорировал его начисто и не намерен был отвечать на письмо.
  
   Узнал Александр Пантелеевич, что после долгого пребывания за границей вернулся в Россию скульптор Пименов. И решил послать - не Пименову, а их общему давнему другу Николаю Рамазанову, тоже скульптору, - письмо в Москву.
   "Я здесь, в Николаеве... - писал он 5 апреля, - в самом стесненном положении... по невыносимому безденежью и безодежью, по вечной тоске, отчаянию от приема, третировки, каких я никогда не мог ожидать от своей родины, и, наконец, по тысяче незримых пилюль, на какие осужден всякий тунеядец... В этой пытке, где я лишен даже будничного времяпрепровождения с немногими истинно образованными и благородными людьми, какие здесь есть, я дохожу до совершенного изнеможения и телом и духом, и не знаю, за что мне ухватиться, чтобы добыть себе хоть грош, да свой!., а спокойствия нельзя отыскать в этом мире без своих рублей и брюк!.. Вот какую роль выбросила судьба тому, кто целую жизнь боролся с нуждой и самыми дикими обстоятельствами в жизни... Здесь я увидел весьма радикально, что и товарищи - в 23 года разлуки особенно - делаются теми же умывателями рук, что и старые бобры - домостроители сего мира... Например, Николай Пименов мог бы узнать, что я теперь терплю, и хоть теперь прислать мне те девяносто рублей асс., на которые я ему отправил в Рим, четырнадцать лет тому назад, книги и коллекцию лубочных картинок... а между тем я даже не смею к нему писать об этом долге, чтоб не потерять последней его дружбы, если она еще теплится в его художническом сердце!.. Утопающий хватается за соломинку и даже за бритву: поверьте, что и мне так же больно, и так же смешно, и так же трудно посетить вас заочно этим письмом, с самою явною, только не заднею, целью - с просьбою показать прилагаемые при сем стишонки, писанные в голове, в крепости, совершенно нерукотворно и без всяких задних мыслей и уцелевшие опять-таки в голове, потому что все остальное -все мои рукописи доселе валяются в III Отделении, ожидая Языкова и КR или мою жену, которые не хотели их взять оттуда, вероятно по трусости, тогда как все эти рукописи уже были, 3 года назад, в пересмотре и были мне отданы, а я сам привез их туда из Петрозаводска..."
   Александр Пантелеевич слышал, что Рамазанов близок к новой редакции журнала "Москвитянин", и теперь писал так: "Если редакция "Москвитянина"... сделает мне честь напечатать эти лоскутки, я буду присылать многое множество подобных пиэс, особенно если добуду сюда, в Николаев или Севастополь, куда я, может быть, уеду через месяц или два, все свои стихотворения... Под стихами, в случае их годности, прошу ставить мой псевдоним А. Белосоколов... Ах, зачем я не издатель Художественного Листка!!."
  
   Он еще формально числился чиновником олонецкой губернской канцелярии. Теперь подал прошение об отставке и о пенсии - по состоянию здоровья. Адмирал Берх сообщил об этом графу Орлову и поддержал просьбу Баласогло о пенсии.
   В июле Александр Пантелеевич получил просимую отставку, но пенсии ему не дали никакой.
   О судьбе его стихов, посланных Рамазанову, ничего не известно. На страницах "Москвитянина" они не появились.
   Так и пропали бесследно стихи, сочиненные Баласогло в Петропавловской крепости. Отыщутся ли они когда-нибудь?..
   Если он еще переписывался с Языковым, он мог узнать, что из Петербурга в кругосветное плаванье отправился тогда их общий знакомый, известный писатель Иван Александрович Гончаров. Языков и его жена, проводившие лето с детьми в деревне, получили от Гончарова пространное письмо.
   "А знаете ли, что было я выдумал? Ни за что не угадаете! А все нервы: к чему было они меня повели! - писал Иван Александрович. - Послушайте-ка: один из наших военных кораблей идет вокруг света на два года. Аполлону Майкову предложили, не хочет ли он ехать в качестве секретаря этой экспедиции, причем сказано было, что между прочим нужен такой человек, который бы хорошо писал по-русски, литератор. Он отказался и передал мне... Все удивились, что я мог решиться на такой дальний и опасный путь, - я, такой ленивый, избалованный! Кто меня знает, тот не удивится этой решимости. Внезапные перемены составляют мой характер..."
   В октябре 1852 года фрегат "Паллада" снялся с якоря на Кронштадтском рейде. Одну из кают занял секретарь экспедиции, писатель Гончаров, смущенный собственным внезапным решением...
   Поздней осенью, уже из Англии, из Портсмута, он послал письмо Николаю Аполлоновичу Майкову и его жене: "...там [в Петербурге] я погибал медленно и скучно: надо было изменить на что-нибудь, худшее или лучшее - это все равно, лишь бы изменить. Но при всем при том я не поехал бы ни за какие сокровища мира... Вы уж тут, я думаю, даже рассердитесь: что же это за бестолочь, скажете, - не поехал бы, а сам уехал! Да! сознайтесь, что не понимаете, так сейчас скажу, отчего я уехал. Я просто пошутил. Ехать в самом деле - да ни за какие миллионы, у меня этого и в голове никогда не было. Вы, объявляя мне об этом месте (секретаря), прибавили со смехом: "Вот вам бы предложить". Мне захотелось показать Вам, что я бы принял предложение... Вы знаете, как все случилось. Когда я просил Вас написать Аполлону, я думал, что Вы не напишете, что письмо не скоро дойдет, что Аполлон поленится приехать и опоздает, что у адмирала кто-нибудь уже найден, или что, увидевшись с ним, скажу, что не хочу. Но адмирал прежде моего "не хочу" уже доложил письмо, я - к графу [министру финансов], а тот давно подписал бумагу, я хотел спорить в департаменте, а тут друзья (ох эти мне друзья, друзья) выхлопотали мне и командировку и деньги, так что, когда надо было отказаться, возможность пропала".
   А молодой друг его Аполлон Майков, служивший до той поры библиотекарем в Румянцевском музеуме, был принят на должность цензора в комитет иностранной цензуры. Эта служба привлекала его больше, нежели кругосветное путешествие.
  
   Бедствовал в Петербурге Павел Андреевич Федотов.
   Его картины, восторженно встреченные на выставках в Академии художеств, не принесли ему даже скромного достатка. Теперь он в состоянии был тратить всего по двадцать пять копеек в день на двоих - на себя и своего верного денщика Коршунова. За эти копейки Коршунов покупал еду в казармах Финляндского полка, на солдатской кухне. Благо эти казармы находились в двух шагах - Федотов мог видеть их из своего окна.
   Он испытывал нервное переутомление, ночами даже тиканье часов на стене мешало ему уснуть. Надеясь побороть бессонницу, он стал по вечерам останавливать в доме часы.
   Летом 1852 года у него замечены были явные признаки душевного заболевания. Его поместили в частную лечебницу на Песках, за Таврическим садом.
   В один из первых осенних дней друзья-художники Бейдеман и Жемчужников решили его навестить. Купили по дороге яблок. Уже смеркалось, когда они вошли в грязный двор лечебницы. Накрапывал дождик. Их встретил Коршунов, он был предупрежден об их посещении и ждал у ворот. И уже со двора они услышали безумный крик Федотова...
   Коршунов провел друзей больного к чулану под лестницей, где Федотов был заперт. Крики прекратились, и Коршунов открыл дверь ключом, зажег свечу. Павел Андреевич стоял в чулане обритый, босой, в смирительных кожаных рукавах. Припадок кончился.
   Он узнал друзей, они горячо с ним расцеловались. Он жадно ел яблоки из рук Бейдемана, жаловался на дурное обращение ("Его били в пять кнутов пять человек, чтобы усмирить, - рассказывает в воспоминаниях Жемчужников.- Такая была варварская метода лечения в те трудно забываемые времена"). "Сквозь самое безумие ярко блестел обширный ум его", - вспоминал потом Бейдеман. Но вот начался новый припадок, и, потрясенные всем увиденным, друзья должны были удалиться. Коршунов запер чулан, потушив свечу и оставив безумца в темноте. Федотов рычал и грыз решетку...
   Потом его перевели в больницу Всех Скорбящих. В минуты просветления он рисовал. Два листка с его рисунками попали в руки к Жемчужникову, который верно подметил: "...лица, им нарисованные, как например император Николай Павлович, собственный портрет самого Федотова и пр., настолько похожи, что можно сразу узнать их; но все они имеют вид сумасшедших".
   Федотов опух, пожелтел, голос его стал хриплым.
   В начале ноября Павел Андреевич вдруг пришел в себя, сознание его прояснилось. И вот 13 ноября он обнял Коршунова, не покидавшего его в больнице ни на один день, и со слезами на глазах выговорил: "Видно, придется умереть". Он хотел проститься с друзьями: "Пусть пошлют за ними, пока есть время". Пойти за одиннадцать верст в город согласился больничный сторож, за это надо было дать ему на водку. Сторож взял деньги вперед.
   Дойдя пешком до города, посланец первым делом завернул в распивочную, пропил полученные деньги, ввязался в драку, его отвели в часть, и там он провел ночь. Утром его отпустили. Протрезвевший сторож пошел по трем адресам, данным ему вчера.
   Узнав, что Федотов при смерти, Бейдеман и Жемчужников сейчас же взяли извозчика и покатили на одиннадцатую версту. Когда они прибыли в больницу Всех Скорбящих, Павел Андреевич Федотов уже лежал мертвый на столе в покойницкой. Он ждал друзей, хотел, должно быть, перед смертью им что-то сказать... И не дождался.
  
   В Николаеве Александр Пантелеевич Баласогло чувствовал себя совсем больным. С ним случались обмороки, он стал хуже видеть, причем иногда перед его глазами возникали и плавали пятна. Он страдал головокружениями и бессонницей.
   В октябре 1852 года отправлялся в Одессу на несколько дней генерал Мердер, и Александру Пантелеевичу разрешено было сопровождать генерала в этой поездке. Он надеялся выяснить, нельзя ли подыскать себе в Одессе "частные занятия", то есть посильную службу у частных лиц.
   В Одессе о его приезде была предупреждена полиция, за ним учредили строгий надзор. Кто-то объяснил Александру Пантелеевичу, что ему, как поднадзорному, для поступления на частную службу надо получить от властей "свидетельство в поведении".
   Вернувшись в Николаев, он написал прошение адмиралу Берху: "...я вынужден для своего пропитания искать частных занятий, возможных при крайнем расстройстве моего здоровья, или приюта у благотворительных людей..." Попросил "свидетельства в поведении".
   Берх написал ходатайство о назначении пенсии отставному надворному советнику Баласогло и отослал это ходатайство в министерство внутренних дел.
   Ответ пришел почти год спустя. Новый министр внутренних дел Бибиков (тот самый, что ранее был киевским генерал-губернатором) писал: "...имею честь уведомить вас, милостивый государь, что как чиновник сей был под судом и... полного оправдания не получил, то министерство внутренних дел находит невозможным ходатайствовать об удовлетворении означенного прошения о пенсии".
  
   В начале января 1854 года, в надежде подыскать себе занятия и заработок, Александр Пантелеевич отпросился у адмирала Берха в Одессу. Он был отпущен на три месяца. Но рассчитывал, что, если там удастся подыскать место, трехмесячный срок можно будет продлить, а там, глядишь, и совсем остаться в Одессе.
   Он захватил из Николаева свои рукописи - то, что успел написать за последние два года. Возможно, таил надежду что-то напечатать, зная, что в Одессе есть типография, издается "Одесский вестник"...
   Три месяца в Одессе он безуспешно пытался определиться на службу.
   "Одесский вестник" занят был сообщениями о военных действиях русских войск против Турции на Дунае. И о том, что союзники Турции в новой войне - Англия и Франция - ввели свои корабли через Босфор в Черное море...
   Утром 8 апреля с одесского маяка была замечена вдали, в сильном тумане, эскадра английских и французских пароходов и парусных кораблей. Днем они стали на якорь в трех милях от берега.
   На следующий день выдалась ясная, солнечная погода, на море - полный штиль. Неприятельская эскадра приблизилась к городу, выстроилась в одну линию. За эскадрой наблюдали толпы людей с Приморского бульвара... К вечеру город был объявлен на осадном положении. Готовились к отражению неприятеля артиллерийские батареи. На улицах появились военные патрули, конные и пешие. Как вспоминает очевидец, ночью "чуть ли не ежеминутно слышались бряцание сабель, топот лошадей и мерные шаги пехоты. На площадях везде расставлены войска. Прохожих опрашивали обходы. Мало-мальски подозрительных лиц останавливали и даже арестовывали".
   И как раз на минувшей неделе кончился разрешенный Александру Пантелеевичу Баласогло срок его пребывания в Одессе. При объявлении осадного положения его обязали немедленно вернуться в Николаев.
   Изгоняемый полицией из Одессы, Александр Пантелеевич в совершенном отчаянии сжег свои рукописи... Он уже просто добивал сам себя.

Другие авторы
  • Месковский Алексей Антонович
  • Мещевский Александр Иванович
  • Глейм Иоганн Вильгельм Людвиг
  • Писарев Александр Иванович
  • Фридерикс Николай Евстафьевич
  • Сенковский Осип Иванович
  • Ковалевский Павел Михайлович
  • Беляев Тимофей Савельевич
  • Шаляпин Федор Иванович
  • Орловец П.
  • Другие произведения
  • Куприн Александр Иванович - Царицынское пожарище
  • Гербель Николай Васильевич - Ю. Д. Левин. H. В. Гербель
  • Воровский Вацлав Вацлавович - В кривом зеркале
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Разумный Ганс
  • Полевой Ксенофонт Алексеевич - Полевой К. А.: Биографическая справка
  • Вельтман Александр Фомич - Ольга
  • Туманский Василий Иванович - Туманский В. И.: Биобиблиографическая справка
  • Булгарин Фаддей Венедиктович - Янычар, или жертва междуусобия
  • Басаргин Николай Васильевич - Приложения
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Двое королевских детей
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 1119 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа