Главная » Книги

Баласогло Александр Пантелеймонович - С. Тхоржевский. Искатель истины, Страница 3

Баласогло Александр Пантелеймонович - С. Тхоржевский. Искатель истины


1 2 3 4 5 6 7

i>нет употребляется вместо да". Бывают случаи, "когда вас спрашивают, довольны ли вы настоящим порядком вещей" (редактор Зотов зачеркнул "настоящим порядком вещей" и вписал "вашею судьбою, вашим положением"), "вы говорите да, а между тем нет так и рвется из сердца". И вот уже слова требуют истолкования, перевода. "Добрый начальник - значит злейший враг общества... Поэт - сумасшедший. Помещик - грабитель. Судья - долженствующий быть подсудимым. Крестьянин - ничто". Зотов собственноручно внес исправления, вместо "добрый начальник" поставил "добрая душа", вместо "судья" - "делец", вместо "крестьянин"- "бедняк", про помещика вообще вычеркнул.
   Затем уже цензор сократил фельетон вполовину. Он вычеркнул и то, что было исправлено редактором. От перечня по-новому понимаемых слов осталась в напечатанной газете одна исправленная Фраза: "Поэт - часто значит сумасшедший".
   "Когда по случаю западных происшествий, - рассказывает Баласогло, - ценсура всею своею массой обрушилась на русскую литературу и, так сказать, весь литературно-либеральный город прекратил по домам положенные [приемные] дни, один Петрашевский нимало не поколебался принимать у себя своих друзей и коротких знакомых - это обстоятельство, признаюсь, привязало меня к человеку навеки. Он, как и все его гости, очень хорошо знал, что правительство, внимая чьим бы то ни было ябедам... во всякую минуту могло схватить, так сказать, весь его вечер", но не смутился духом, ибо "веровал в то, что исповедовал".
   А вот что свидетельствует сам Петрашевский: "Не раз говорил я моим знакомым - это едва ли не всем было хорошо известно, - что тайная полиция давно уже на меня пристально смотрит, что - правый или виноватый - я должен ждать первый ее захвата и что их тоже может постигнуть та же участь. Но потребность разумной беседы была так сильна, что заставляла пренебрегать этим..."
   Один из самых заметных участников собраний у Петрашевского, Николай Спешнев, говорил о том, "что с тех пор, как стоит наша бедная Россия, в ней всегда и возможен был только один способ словесного распространения - изустный, что для письменного слова всегда была какая-нибудь невозможность. Оттого-то, господа, так как нам осталось одно изустное слово, то я и намерен пользоваться им..."
   На собраниях у Петрашевского председательствующий обычно звонил в колокольчик, когда кто-либо собирался начать речь. Слухи об этом расползлись по городу, причем колокольчик толковался как явный признак организованного опасного общества. Баласогло рассказывает: "...я не раз просил Петрашевского удалить со стола, во избежание всяких толков в городе, колокольчик в другую комнату; но он мне отвечал: "Собака лает - ветер носит! Если уж толкуют, значит, будут толковать и о том, что у Петрашевского уже нет на столе колокольчика, а поэтому и не видно, кто председатель!" И он был совершенно прав".
  
   Баласогло сознавал все трудности и препоны на своем пути, но стремление к издательской деятельности продолжало жить в нем, не угасая.
   Павел Кузьмин, весной получив наследство, хотел купить себе в Петербурге небольшой дом, и Александр Пантелеевич мог надеяться, что Кузьмин, став домовладельцем, предоставит за умеренную плату помещение для типографии, для граверов и рисовальщиков и лично для него, Баласогло.
   В июне Кузьмин ехал по командировке Генерального штаба в Тамбовскую губернию. В его отсутствие Александр Пантелеевич сам искал ему в Петербурге дом. "Мне, собственно, желательно было, чтобы дом отыскался на Васильевском острове, так как там Академия художеств и все художники по большей части живут около нее; а для моих целей это было весьма важно". В августе Кузьмин в письме из Тамбова благодарил его за содействие, замечал: "Что же касается убежища, то это не подлежит и сомнению, именно - зажили бы мы на славу". В конце письма сделал приписку: "Не лучше ли дом Шишкина в Коломне, возле М. В.?" Это значило - возле Михаила Васильевича Петрашевского. С ним Баласогло познакомил Кузьмина еще весной...
   К сожалению, подходящий дом, удобный и дешевый - по средствам Кузьмина, - найти не удавалось.
  
   В семье Баласогло родилось еще два сына: в 1846-м - Ростислав и в 1848-м - Всеволод. Мария Кирилловна не умела быть экономной и рачительной хозяйкой, дети питались чем придется и болели "английской болезнью" (то есть рахитом). У дочки от этого появилось заметное искривление позвоночника, бедняжка росла кривобокой.
   Денег в семье постоянно не хватало, хотя Александр Пантелеевич уже имел чин надворного советника и получал две с половиной тысячи в год. Себе лично он позволял лишь один ощутимый расход - покупал книги. У него уже составилась большая, любовно подобранная библиотека.
   Мария Кирилловна с детства немного музицировала и теперь - за небольшую плату - давала уроки музыки в частных домах, хотя ее собственная игра на фортепьяно была далека от совершенства. Минувшей зимой, по совету мужа, она сама брала уроки у молодого пианиста Николая Кашевского, друга Пальма и Дурова.
   На квартире Баласогло в Кирпичном переулке этот учитель музыки познакомился с Петрашевским. И оказался тоже человеком свободомыслящим. И приглашен был посещать по пятницам собрания друзей.
   Не случайно, думается, так получалось, что новые знакомцы Александра Пантелеевича становились знакомыми Петрашевского. Вероятно, оба стремились расширить круг участников собраний... Правда, не все новые знакомцы умели Петрашевского оценить. Преподаватель истории в кадетском корпусе Кропотов по настоятельному совету Баласогло стал посещать собрания, но счел Петрашевского чудаком и оценил только его хлебосольство. А еще ранее заглядывал в этот необычный дом Войцеховский, всего раза два или три. Баласогло рассказывает, что этот его сослуживец, человек сугубо практический, "не нашел себе в обществе Петрашевского никакой солидной пищи, тотчас же отстал от его пятниц, как увидел, что тут собираются все философы и фантазеры".
   Петрашевский и его друзья увлечены были новейшими социальными теориями Фурье. Петрашевский любил повторять формулу Фурье: "Les tendances sont proportionelles aux destinees" (стремления соответствуют предназначению) - эта формула укрепляла в нем веру в свое призвание, в правильность избранного пути. Фурье утверждал, что страсти человека должны будут слиться, подобно цветам радуги, в одну страсть единения с миром, и тогда будет создано гармоническое общество - без эксплуатации человека человеком, где будет царить свободный труд в соответствии с влечениями каждого, так что исчезнет необходимость принуждения к труду...
   Собрания у Петрашевского были для Баласогло радостной возможностью встречать людей, близких ему по духу; вместе с ними, в откровенных разговорах, он пытался заглянуть в будущее...
   Дома он себе такой отдушины не находил. Жена была глубоко безразлична к его литературным интересам, к его замыслам. Разговоры с ней никак не могли выйти из круга будничных забот. И кто знает - может быть, с самого начала не было у Марии Кирилловны истинной любви к мужу и он заблуждался, поверив ее рассказам, что она выбрала его среди многих, а в действительности она пошла за него замуж только ради того, чтобы уйти из семьи, где ей нелегко жилось...
   Александр Пантелеевич уже признавался друзьям, что женитьбу свою считает тяжелой ошибкой. Он "описывал, сколь умел ярче, все ужасы человека в семействе без верного куска хлеба", уверял, что "для обыкновенного гражданина это еще, пожалуй, хоть сносно, но для ученого или художника - просто смерть". С ним охотно соглашался только Дуров. В свои тридцать с лишним лет Дуров оставался холостяком, считал, что родственные связи опутывают человека, но втайне страдал от ощущения тоскливой незаполненности в сердце и писал такие стихи:
  
   Озябло горячее сердце мое
   О стужи дыханья людского...
   А с желчным рассудком плохое житье:
   Рассудок учитель суровый!..
   Холодным намеком, насмешкою злой
   Он душу гнетет и тревожит:
   Смеется над каждою светлой мечтой,
   А тайны открыть нам не может.
  
   Осенью Александр Пантелеевич перебрался на новую квартиру - на Галерной, в доме, который дворовым флигелем примыкал к Румянцевскому музеуму. А музеум выходил фасадом к Неве.
   В том же доме жил знакомый ему художник Евстафий Бернардский с женой и двумя детьми. Александр Пантелеевич теперь постоянно захаживал к Бернардскому. Тут собирались друзья, молодые художники - все южане: Константин Трутовский из Харьковской губернии, Лев Лагорио из Феодосии, по происхождению итальянец, и Александр Бейдеман, чья настоящая фамилия звучала немножко иначе - Бейдемани (его отец был греком, как и отец Александра Пантелеевича). Приходил к Бернардскому и Павел Андреевич Федотов, художник необычайного таланта и святой правдивости. Он появлялся реже, так как жил далеко, на 21-й линии Васильевского острова, и неохотно отрывался от своей работы - красками или карандашом...
   Вечерами в кругу художников Баласогло с жаром излагал свои планы. Он хотел теперь издавать "Листки искусств". Предполагал, что это будет "род выставки собственно учено-художественных - не беллетристических, не полемических, не фельетонных произведений", при широком участии друзей-художников. Собственно, всякая полемичность была по нынешним временам просто невозможна.
   А еще Павел Андреевич Федотов задумал издавать художественно-литературный "листок" с невинным названием "Вечером вместо преферанса" либо "Северный пустозвон". Федотов передал Бернардскому для гравирования много своих рисунков. Но не было средств для издания, не было опыта и, главное, не было разрешения что-либо издавать...
   Баласогло мечтал об издании "Листков искусств" - с иной, не юмористической, серьезной программой, о листках по самой дешевой цене и доступных самым широким кругам читателей. В надежде найти мецената, который согласился бы дать деньги на новое издание, Александр Пантелеевич составил, по своему обычаю, обстоятельный проект.
   Он писал, что, хотя ни "Художественная газета", ни "Памятник искусств" не удержались "на сцене", по-прежнему жива потребность в журнале, "который бы обозревал весь горизонт искусств", тем более что "большинство русских художников все-таки остается вне возможности совершать свое призвание по собственной мысли и жертвует собою и своими чудными способностями в угоду тех грубых заказывальщиков и поощрителей таланта, которых блаженно почивающие мысли едва тронуты о сю пору "духом века", этим аквилоном общественной жизни мира, который, доходя до наших гиперборейских пущ, становится едва-едва похожим на самый тиховейный зефир!.."
   "Мы хотим издавать, - писал Баласогло, - Листки... по всем главным отраслям искусства:
   а. Рисованию и живописи.
   б. Ваянию.
   в. Зодчеству и убранству жилищ.
   г. Музыке.
   д. Словесности и театру.
   е. Применению искусств ко всем наукам.
   ...Мы, прежде всего, берем на себя роль посредников, проводников... Кажется, это и будет настоящее служение искусству!
   ...Мы только думаем, что как вообще в образованном мире долг общежития требует снисходительности и часто внимания к тому, что не совсем согласно с нашим образом мыслей и даже иногда диаметрально ему противоположно, так и в деле суждения об искусстве полезно, если не в высшей степени необходимо, выслушивать все, сколько ни есть, мнения, взвешивая доводы каждого...
   ...Если б нашлись просвещенные люди, не зараженные всеобщим разочарованием, со средствами двинуть что дело, которое не может осуществиться в течение шестилетних исков, издатель будет рад хотя бы тем 2000 рублей серебром, без которых оно не может быть начато".
   Деньги требовались в первую очередь на покупку двух печатных станков. А собственные станки нужны были для того, чтобы не зависеть от владельцев типографий - таких, как Фишер...
   На первых двух "Листках" Баласогло предполагал дать стихотворения Лермонтова "Сон" и Пушкина "Русалка" с гравюрами Бернардского по рисункам Бейдемана.
   Он рассчитывал, что в дальнейшем в "Листках" примут участие знакомые литераторы: Пальм, Дуров и, может быть, Аполлон Майков.
   Вдохновленный своими планами, Баласогло писал: "Это будут Летучие Листки Искусства..."
   Но что-то не находилось богатого человека, который бы выразил готовность рискнуть во имя Искусства двумя тысячами рублей.
  
   Наступил 1849 год, не обещавший перемен к лучшему.
   Александр Пантелеевич по-прежнему ходил по пятницам к Петрашевскому, вступал в споры, горячился, далеко не всегда был осторожен в словах.
   Когда преподаватель статистики Ястржембский в пылу спора заявил напрямик, что в России нет народной любви к царю, Баласогло не скрыл собственной нелюбви к самодержцу.
   Когда Дуров заявлял, что "всякому должно показывать зло в самом его начале, то есть в законе и государе, и вооружать подчиненных не противу начальников, которые в свою очередь точно так же подчинены и, следовательно, только невольные проводники зла, но против самого корня, начала зла", - Баласогло вместе с архивистом Кайдановым и студентом Филипповым возражал, говоря, что, "напротив, должно вооружать подчиненных противу ближайшей власти или начальства и, вооружив их против нее, тогда уже показать, что самое-то зло происходит не от этой ближайшей власти, но от высшей..."
  
   В страстную пятницу, 1 апреля, вернулся в Петербург из Тамбова Павел Кузьмин. В первый же вечер, желая повидать друзей, он направился на Покровскую площадь, к Петрашевскому.
   Тут он встретил Баласогло, пришедшего вместе с Бернардским. Александр Пантелеевич чувствовал себя больным, но все же пересилил недомогание и вот выбрался к Михаилу Васильевичу. И почти весь вечер вынужден был пролежать на диване - не в той комнате, где собралось общество, а в другой, меньшей.
   В эту пятницу у Петрашевского собралось человек двадцать, штатских и военных. Совсем молодой Василий Головинский решительно заявлял: "Крестьяне не могут долее сносить своего положения, они готовы восстать... Крестьянам надобно диктатора, который повел бы их!" "Как, - тихо, но твердо прервал его Петрашевский, - диктатора! который бы самоуправно распоряжался! Я ни в ком не терплю самоуправства, и если бы мой лучший друг объявил себя диктатором, я почел бы своею обязанностью тотчас убить его". А Баласогло сказал Головинскому: "Что ж, не на площадь же выходить..." Он, наверно, подумал: ведь вот декабристы выходили на площадь - и ничего этим не добились...
   Поручик Момбелли заявил, что если рано думать об освобождении крестьян, то уже теперь священной обязанностью каждого помещика должна была бы стать забота об их образовании, заведение сельских школ. С этим никто не спорил, но поручик Григорьев заметил, что правительство запрещает учреждение школ по деревням, и, например, его брат хотел в своем селе открыть школу, но ему запретили.
   Среди участников собрания заметен был мало кому знакомый "блондин небольшого роста" - этот господин, "судя по участию, какое принимал он в разговорах, был не без образования, либерален во мнениях, но участие его было по преимуществу вызывающее других к высказыванию. Особенное внимание его ко мне, - вспоминает Кузьмин, - потчевание заграничными сигарами и вообще нечто вроде ухаживания заставило меня спросить в конце вечера Александра Пантелеевича Баласогло об этом господине; он отвечает, что это итальянчик Антонелли, способный только носить на голове гипсовые фигурки [точнее - лоток с гипсовыми фигурками, - с таких лотков торговали разносчики-итальянцы]. "Для чего он здесь бывает?" - спросил я. "Да вы знаете, что Михаил Васильевич расположен принять и обласкать каждого встречного на улице"".
   Бернардский потом признавался: "...у меня было какое-то невольное предчувствие, когда я у Петрашевского был, какой-то безотчетный страх!"
  
   Александр Пантелеевич болел и выходил из дому только для краткой прогулки днем, по солнцу. Так что следующее собрание у Петрашевского он пропустил и явился к нему лишь через две недели, в очередную пятницу.
   Уже он пообещал назавтра, в субботу, быть вечером у Павла Кузьмина, который его очень звал, ручаясь Марии Кирилловне, что доставит мужа к ней здрава и невредима.
   Сегодня Кузьмин тоже приехал к Петрашевскому. "Вскоре по приезде, - вспоминает он, - Петрашевский уводит меня в другую комнату и показывает записку, которую передал ему Антонелли от Толя [учитель словесности Феликс Толь был добрым знакомым Петрашевского и Баласогло]. В записке Толь извиняется, что он по причине головной боли не может быть в этот день на вечере; далее, что он переехал в дом Штрауха, где квартирует вместе с Антонелли, и приглашает на другой день... к себе на новоселье, просит пригласить меня и еще некоторых, уверяя, что кроме наших никого не будет". Принимать это приглашение Петрашевскому совсем не хотелось. А тут Кузьмин в свою очередь пригласил его на завтра к себе. Петрашевский охотно дал согласие. Они вместе вышли в общую комнату, и Кузьмин объяснил Антонелли, что не может прийти на новоселье, так как сам завтра ждет гостей, в том числе Михаила Васильевича.
   - Так милости просим с гостями вашими, - сказал Антонелли.
   "Мне так странен показался этот способ составлять у себя вечера, - вспоминает Кузьмин, - что я взглянул на Антонелли и, не встретив его взора, отвечал: "Я не думаю, что я мог предложить моим гостям подобное переселение"".
   Антонелли спросил, не может ли он все же отложить вечер до воскресенья. Кузьмин объяснил, что вскоре снова уезжает из Петербурга и хочет перед отъездом встретиться с приятелями, а живет он на Васильевском острове, и есть опасение, что по Неве пойдет лед и разведут мосты.
   - Теперь лед плох на Неве...
   Но Антонелли не отставал. Он сказал Кузьмину, что, вероятно, большая часть его гостей сегодня здесь, так что их можно предупредить...
   - Из тех, которые здесь, я просил только господина Петрашевского и господина Баласогло, - ответил Кузьмин и счел долгом вежливости добавить:- Сделайте моему вечеру честь вашим посещением и прошу вас передать мое приглашение господину Толю...
   - Кто же еще будет у вас, кого вы не можете привести к нам?
   - Будет брат мой, будут гости моих товарищей по квартире, потому что я живу не один.
   - Кто же будет? - допытывался Антонелли.
   Кузьмин перечислил приглашенных.
   Разговор этот произошел в самом начале вечера. Когда все уже были в сборе, известный писатель Федор Михайлович Достоевский прочел вслух ненапечатанное письмо покойного Белинского к Гоголю.
   Это письмо привело в восторг всех участников собрания, и особенно Александра Пантелеевича Баласогло.
   В письме Белинского он услышал многое, что оказалось необычайно созвучно его собственным мыслям. Белинский писал Гоголю: "Не буду распространяться о вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не вызвал сочувствия..." Далее: "...вы утверждаете за великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но и положительно вредна. Что сказать вам на это? Да простит вас ваш византийский бог за эту византийскую мысль, если только, передавши ее бумаге, вы ведали, что творили..." И еще: "Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед".
  
   Назавтра Александр Пантелеевич чувствовал себя так же скверно, но решился выехать из дому, вспомнив, что Павел Кузьмин обещал его познакомить со своим старшим братом Алексеем. Рассказы Павла о старшем брате позволяли Александру Пантелеевичу надеяться, что Алексей Кузьмин окажется тем благодетелем, который рискнет дать деньги на издание "Листков искусств". И, можно сказать, через силу потащился Александр Пантелеевич через Исаакиевский мост на Васильевский остров. Весь вечер он провел в разговорах с Алексеем Кузьминым, но тот, естественно, не считал возможным вот так, сразу дать определенный ответ...
   В воскресенье Александр Пантелеевич был на новоселье у Толя и Антонелли.
  
   Не мог он знать, что Антонелли - секретный агент министерства внутренних дел и что уже в одном из первых донесений начальнику, в январе, сообщал о Петрашевском: "Из лиц ему знакомых он говорил только о Баласогло, как о своем приятеле, с которым он часто видится..."
   Без приглашения придя впервые на собрание к Петрашевскому, агент услышал первой речь Толя о происхождении религии. Решив, что в этом обществе Толь - одна из главных фигур, агент сразу обратил на него особое внимание. Учитель словесности оказался очень доверчив, его легко было вызвать на откровенный разговор.
   Антонелли выспрашивал у Толя, что за цель у их общества. И Толь, поверив, что говорит с единомышленником, объяснил: цель их - "приготовлять способных людей на случай какой-нибудь революции. Чтобы при избрании нового рода правления не было недоразумений и различия мнений, но чтобы большая часть уже были согласными в общих началах. И, наконец, приготовлять массы к восприятию всяких перемен".
   Антонелли стал с ним чрезвычайно предупредителен, обещал устроить ему приватные уроки, как учителю словесности. И вот уговорил Толя вместе снять меблированные комнаты и поселиться вдвоем.
  
   В пятницу, 22 апреля, Баласогло встретил у Петрашевского знакомые лица: Дурова, Момбелли, Михаила Достоевского (брат его Федор не пришел), Толя, Антонелли и других. Был один новый посетитель - профессор химии в Технологическом институте Витт. Как написал Антонелли в секретном донесении, "про этого последнего Баласогло и Момбелли говорили, что это человек совершенно ортодоксальный, что он враг всех социальных вопросов и совершенно идет противу господствующих в Европе идей; они даже упрекали Петрашевского за то, что он приглашает подобных людей к себе на собрания".
   Возможно, присутствие Витта заставило всех быть более осторожными в разговоре, чем обычно. Петрашевский с досадой говорил о том, что русским литераторам недостает образования, а журналистам - стремления к истине и что на цензоров можно воздействовать убеждением. Дуров спорил с ним, говорил, что на цензоров нужно действовать не убеждением, а обманом, учитывая, что они "преследуют более фразы и слова, нежели самые идеи...".
   "Наконец, после ужина, - доносил Антонелли, - Баласогло попросил позволения, в кругу 5 или 6 еще оставшихся человек, излить свою желчь, и действительно тогда досталось бедным, несчастным литераторам! Он говорил, что это люди тривиальные, без всякого образования, убивающие время в безделье и между тем гордящиеся своими доблестями больше какого-нибудь петуха. Что хоть, например, Достоевские и Дуров, посещающие собрания Петрашевского уже три года, могли бы, кажется, пользоваться от него книгами и хоть наслышкой образовываться... Момбелли заступился тогда и сказал, что не надо бранить тех литераторов, которые принадлежат к их обществу, что их и то уже большая заслуга в наше время, что они разделяют общие с нами идеи. В таким духе разговор продолжался еще часа полтора, и наконец часа в 3 все разошлись по домам".
   ...А на рассвете в дом на Галерной, где жили Баласогло и Бернардский, явились жандармы и арестовали обоих.
  

Глава пятая

Я и товарищи моего заключения -

те, кто мне знаком, - мы не фанатики,

не изуверы, не еретики... мы философы,

нам дороже всего истина.

М. В. Буташевич-Петрашевский

(Из показания на следствии

в Петропавловской крепости.

Май 1849 г.)

  
   Потерпела поражение революция во Франции, но пожар ее не заглох и перекинулся ближе к границам России: восстание венгров сотрясало Австрийскую империю. Австрийское правительство обратилось к императору Николаю с просьбой о помощи.
   В конце апреля 1849 года царь издал манифест: "Мы повелели разным армиям нашим двинуться на потушение мятежа и уничтожение дерзких злоумышленников, покушающихся потрясти спокойствие и Наших областей". А несколькими днями ранее, в письме командующему войсками Паскевичу, царь, имея в виду восставших, предписал: "Не щади каналий".
   В другом письме Паскевичу он сообщил: "Здесь мы шайку наших арестовали, следствие идет и объяснит нам многое".
   Император дал указание следственной комиссии: "Желательно потому скоро кончить, что, как слышу, общее мнение [тех, кого он слышал] сильно восстало на этих мерзавцев и ждет нетерпеливо знать, что было, и наказания виновных. Если дело протянется вдаль, то чувство это ослабится и заменится состраданием к заключенным. Нельзя без ужаса читать, что открывается, и оно вселяет тяжелое чувство, что мнимое просвещение - не впрок, а прямо на гибель..."
   В течение трех месяцев войска Паскевича помогали австрийской монархии давить венгерскую революцию. Николая Первого еще не называли жандармом Европы, но это клеймо он уже успел заслужить.
  
   "Вот и у нас заговор! Слава богу, что вовремя открыли, - записал в дневнике своем верный страж императора Леонтий Васильевич Дубельт. - Надивиться нельзя, что есть такие безмозглые люди, которым нравятся заграничные беспорядки!.. Всего бы лучше и проще выслать их за границу... А то крепость и Сибирь... никого не исправляют; только станут на этих людей смотреть как на жертвы, а от сожаления до подражания недалеко".
   На рассвете 23 апреля Дубельт принял личное участие в аресте Петрашевского. В доме провели обыск. Когда обнаружили, между прочим, кучку пепла в печи, Дубельт с угрозой заметил Петрашевскому: "Ведь у вас много бумаг сожжено". Слова эти прозвучали предупреждением, что отвечать придется не только за бумаги, найденные при обыске, но и за сожженные. "Слыша эти слова, я невольно вздрогнул...- признавался Петрашевский уже на следствии.- Тогда же невольно поверил рассказам, что многие, особенно в отдалении от столицы, услыша имя Леонтия Васильевича Дубельта неожиданно произнесенным... крестятся и говорят: "Да сохранит нас сила небесная..."".
  
   Арестованные были заключены в Петропавловскую крепость, в одиночные камеры с мощными каменными стенами и низким сводчатым потолком. Баласогло попал в самый мрачный застенок - Алексеевский равелин. В равелине оказались также Петрашевский, Дуров, Толь, Федор Достоевский...
   Первые восемнадцать дней арестанта Баласогло никуда не вызывали, и он сидел в холодной камере, не ведая, какие обвинения ему предъявят.
   Наконец он предстал перед следственной комиссией. И услышал, что ему вменяется в вину соучастие в тайном обществе, целью которого было ниспровержение существующего строя и "пагубные намерения относительно самой особы нашего всемилостивейшего государя императора".
   Ему предложили изложить свои показания на бумаге, и Александр Пантелеевич скрипел пером четверо суток, по его словам - "почти без сна и не вставая со стула". Подробно, на двадцати двух листах, он рассказал о злоключениях жизни своей, начиная с детских лет. О собраниях у Петрашевского написал: "...все лица, с которыми я тут имел дело, были решительно души молодые, благородные, серьезные..." На этих собраниях все, "что было действительно резкого, так это перечет и аттестация всех лиц, [во зло] употребляющих торжественно, на всю Россию, и свою власть, и неограниченное к ним доверие государя императора. В этом более и яростнее всех отличался, конечно, я первый... Я дерзал осуждать и беспредельное добродушие самого государя императора, изумляясь, как он не видит, что под ним и вокруг него делается, и почему он никогда не удостоил спросить лично управляемых, каково им жить и существовать под своими управляющими..."
   "Мнений своих не стыжусь, никогда от них не отрекался... - продолжал Баласогло. - Прежде всего - я действительно христианин, в обширнейшем значении этого слова, не формалист, не гордец, не ханжа и не изувер...
   Во-вторых, на точном смысле и полном разуме того же православия, выражаемом вполне божественным изречением Спасителя: "люби ближнего, как самого себя", я самый радикальный утопист, т. е. я верю в то, что человечество некогда будет одним семейством на всем объеме земного шара...
   В-третьих... я - коммунист, т. е. думаю, что некогда, может быть через сотни и более лет, всякое образованное государство, не исключая и России, будет жить... общинами, где все будет общее, как обща всем и каждому разумная цель их соединения, как общ им всем всесвязующий их разум.
   В-четвертых... я - фурьерист, т. е. думаю, что система общежития, придуманная Фурье, в которой допускается и собственность и деньги, и брак на каких угодно основаниях, и все религии, каждая со своими обрядами, и сначала всевозможные образы правления, - всего скорее, всего естественнее, всего, так сказать, роковее может и должна рано или поздно примениться к делу...
   В-пятых, не считая ни во что конституций в их чисто юридической, скелетной и бездушной форме, я однако ж признаю необходимость... в известных... ручательствах и обеспечениях между правительством и обществом. Эти ручательства, по моему крайнему разумению, должны бы были состоять в праве каждому в государстве лицу возвышать свой голос... в открытом на весь мир судопроизводстве и в участии в делах правления выборных людей от народа..."
   Далее Баласогло выразил уверенность, что "Россия без монарха не может просуществовать и ныне и весьма-весьма надолго вперед [он не написал "вечно"] ни единого часа. Это ключ свода; вырвать его - значит обрушить все здание..." Думается, он был искренен. Он ожидал, что крушение всего здания монархии в неграмотной, непросвещенной России повлечет за собою реки крови. Но при всем том члены следственной комиссии, если они вдумчиво читали это показание, не могли не заметить, что незыблемость монархического строя арестант Баласогло отрицал!
   В конце своего пространного показания он просил судей быть великодушными, если в действиях и мнениях его, Баласогло, что-либо найдут "хотя сколько-нибудь преступным".
   Дубельт сообщал графу Орлову: "Читаю письменное показание Болосооглу, которое само собою уже оказывается преступным. В оном он все порочит и, называя Россию государством страждущих, явно выказывает желание народного правления".
   Вот уже за что его следовало осудить!
  
   На допросах он решительно уклонился от показаний, которые могли бы усугубить трудное положение его товарищей.
   "Я доносчиком никогда не бывал, боясь более смерти попасть даже невольно в тяжкий грех осуждения своего ближнего, - заявил Баласогло.- ...На вечерах у Петрашевского, как и везде, где я мог сходиться что называется вдвоем-втроем, в кругу тесных друзей... более всех жаловался и горячился я сам. Что касается до меня, я охотно повторю слова своего показания... относительно лиц, кого именно я упрекал и осуждал в беседах... Здесь я могу прибавить только то, что, как я убежден сам и как могу, может быть и горько ошибаясь, быть в этом случае отголоском мнения целого флота, - кн. Меньшиков уничтожил всю нравственную силу флота, повыживав из него таких людей, каков был покойный адмирал Грейг, адмирал Рикорд и целые сотни других лучших в свое время офицеров, забросив совершенно столь драгоценный для России Восточный океан, не делая описей даже и в Балтийском море, кроме как одним суденышком в год, да и то со всеми прижимками; гр. Уваров не издал ни одного учебника, сколько-нибудь удовлетворяющего современным требованиям науки, и, будучи сам филологом и ориенталистом, эти-то именно отрасли и убил до последней степени; гр. Нессельроде целые 35 лет своего управления министерством не хотел видеть целого Востока и столь тесно соприкосновенной с ним огромнейшей половины России..."
   Вот так, вместо самооправдания, Баласогло составил целый обвинительный акт против трех министров. Он прекрасно понимал, что лишь при деспотическом режиме императора Николая эти бездарности могли многие годы удерживаться на высоких постах. Он мог вспомнить слова Гельвеция о том, что в государствах деспотических "вознаграждают посредственность, ей поручают почти всегда дело государственного управления, от которого устраняют людей умных..." Он мог бы вспомнить собственные строки: "Блажен, кто видит без волненья... в амфитеатре возвышенья последовательность холопств..."
   Но в следственной комиссии ожидали от Баласогло высказываний не о министрах, а об арестованных его друзьях.
   Баласогло же друзей не осуждал. О Петрашевском он еще в первом показании написал, что "убедился в его уме, благородстве правил и высокости души", и теперь продолжал за него заступаться: "Петрашевский, с которым я не раз имел случай беседовать один на один, остался доселе в моих понятиях человеком мирных стремлений, совершенно подобных моим... Те же самые смешанно-социальные и вполне мирные стремления я находил при всех возможных случаях, где невольно открывается внутренний человек, и в Пальме, и в Дурове, и в Кузьмине, и в Кропотове, и в Кайданове, и в Спешневе - людях, которыми я всего более интересовался по их обширным знаниям и деятельности в избранных отраслях науки, - и в Толе, и в Филиппове, и, словом, во всех, на кого я мог рассчитывать как на надежного сотрудника в своем известном предприятии... О Спешневе могу прибавить еще то, что с необыкновенной радостью нашел в нем при ближайших беседах ум вполне философский и самые разнообразные познания, что весьма редко встречал в жизни; а о Дурове - что он, будучи такого же горячего темперамента, как я, иногда в жару спора, чтоб поставить на своем, вдавался в крайности и противоречие самому себе; но зато я в нем нашел ту прекрасную черту, что он тотчас же по отходе сердца до того искренне раскаивался в своих резких выражениях, что просил извинения в невольной обиде лица, которое с ним спорило, и сознавался в своей ошибке".
   Следственная комиссия поставила вопрос: "Вы объяснили, что при резких суждениях о правительственных лицах более и яростнее всех отличались вы. Из этого следует, что были и другие лица, которые принимали в том участие, хотя и в меньшей степени. Поименуйте их".
   Баласогло ответил: "Наименовать я никого не могу, чтоб не впасть в грех и ошибку..."
   Еще вопрос: "Вы сказали, что дерзали осуждать и беспредельное добродушие самого государя императора, изумляясь, как он не видит, что под ним и вокруг него делается. Объясните, что такое, по вашему мнению, ускользало от внимания его величества и могло побудить вас к дерзновенному суждению о священной особе его величества".
   Тут Александр Пантелеевич понял, какой неосторожностью было оброненное им на бумагу слово "осуждать". Оно могло обойтись ему слишком дорого!.. "Раскаиваясь как и в самом моем показании и, как всегда после невольных увлечений чувствами, в том, что я дерзал не осуждать, а делать замечания о беспредельной благости и доверии его величества к людям, которые употребляли то и другое во зло, - написал Баласогло, - я изумлялся тому, как его величество, столь чадолюбивый отец своих подданных, не слышит тех ужасных, раздирающих душу стонов, которыми преисполнен весь город, и в особенности в сословии бедных, притесняемых отовсюду чиновников, к которым я сам принадлежу по воле моей жестокой участи и нисколько не по призванию".
   Никто из его арестованных товарищей не сказал о нем ничего такого, что могло бы послужить обвинением против него.
   Только Николай Кайданов сказал на допросе, что когда Ястржембский касался суждений о государе и многие возражали, утверждая, что русский народ боготворит его, то Баласогло говорил против государя. Конечно, Кайданов вовсе не хотел утопить обвиняемого Баласогло - нет, он просто проговорился. Возможно, думал, что следствию все и так уже известно. Но, должно быть, сразу осознал, каким убийственным может оказаться подобное свидетельство, и решил не писать этого в своем показании.
   Ястржембский припомнил на первом допросе: однажды, в очередную пятницу у Петрашевского, "Александр Пантелеич, кажется армянин и чиновник министерства иностранных дел, но фамилия которого вышла теперь у меня из памяти, читал тоже наизусть о семейном и домашнем счастье, мысли его в этом чтении были тоже фурьеровские". Только и всего.
   Вызванный в крепость на допрос Дмитрий Иванович Минаев (литератор, известный своим стихотворным переводом "Слова о полку Игореве") показал: "С Балас-Оглу познакомил меня статский советник Меркушев для займа у меня одной тысячи рублей денег. Г. Балас-Оглу намеревался издавать журнал под названием "Листок искусств", но как впоследствии оказалось, что г. Балас-Оглу почитатель школы под шуточным названием "натуральной", а я ее враг, то мы с Балас-Оглу разошлись".
   Павел Кузьмин на следствии показал, что в Петрашевском и Баласогло он видел людей умных, образованных и хорошо к нему, Кузьмину, расположенных, так что он не видел причин избегать их общества.
   Феликс Толь на допросных листах написал о Баласогло, что "с первого раза полюбил его как за ясный, отчетливый взгляд на вещи, так и за сердечность (cordialite)...".
   Увлекавшийся учением Фурье молодой чиновник Беклемишев показал, что был только на одном собрании у Петрашевского и ни с кем его тогда Михаил Васильевич не познакомил: "По имени он назвал мне только одного, особенно поразившего меня, некоего Босангло, турецкого происхождения".
   Петрашевский в одном из письменных показаний подчеркивал, что Баласогло, как человек семейный и сознающий бедственное положение своего семейства, должен испытывать в каземате особое нравственное страдание...
   Да, именно так и было! Сознание, что он ничем не может помочь семье, доводило Александра Пантелеевича до состояния почти истерического. "Одно, что меня поддерживало, - писал он потом, - и что, наконец, не дало мне умереть в заключении от истерики и простуды - это моя спокойная совесть..."
  
   Когда его арестовали, жена была на седьмом месяце беременности. В мае она отослала детей с нянькой на дачу в Стрельну - поселок на двадцать первой версте от города, а сама оставила квартиру на Галерной и перебралась в соседство к сестрам, в один из деревянных домов на Широкой улице.
   В начале июня Мария Кирилловна явилась в Третье отделение и подала прошение Дубельту. Она просила о сохранении жалованья мужа в архиве министерства иностранных дел. И еще просила уничтожить контракт, по которому ее муж обязывался платить за квартиру на Галерной до января будущего года.
   О первой ее просьбе Дубельт сообщил в министерство иностранных дел, и там согласились выплачивать жалованье архивариуса Баласогло его жене - до окончания следствия по его делу.
   О второй просьбе Марии Баласогло Дубельт сообщил директору Румянцевского музеума, известному писателю князю Одоевскому, так как дом на Галерной принадлежал музеуму. Одоевский сразу же согласился уничтожить контракт.
   У Марии Кирилловны 5 июля родилась дочь. При крещении в церкви ее нарекли Надеждой. Мать отвезла ребенка в Стрельну, отдала кормилице.
   За квартиру на Галерной она оставалась должна, и тут неожиданно проявил милосердие Дубельт - он распорядился покрыть ее долг из средств Третьего отделения. Необходимая сумма была передана в Общество посещения бедных, которое также возглавлял Одоевский. Дубельт попросил Одоевского, чтобы в отчетах Общества не упоминалось, от кого получена эта сумма, и было бы отмечено кратко: "от неизвестного, в пособие бедному семейству".
   Отвечая Дубельту, Одоевский сообщил, что он "распорядился определить, какое вспомоществование будет наиболее полезным для г-жи Баласогло", и что пособие Общества отнюдь не ограничится суммою, присланной из Третьего отделения.
  
   Жандармский полковник Станкевич получил от Дубельта секретное предписание: отправиться на квартиру арестованного Николая Спешнева (Кирочная улица, собственный дом) и отыскать там домашнюю типографию.
   Обыск не дал ничего. Станкевич рапортовал Дубельту, что провел самый строгий осмотр, но типографии не обнаружил.
   Он искал типографский станок, который в действительности находился на квартире другого арестованного, Николая Мордвинова. При аресте Мордвинова на станок внимания не обратили, "ибо он стоял в физическом его кабинете, где были разные машины, реторты и прочее. Комнату просто запечатали, и родные сумели, не ломая печати, снять дверь и вынести злополучный станок". Об этом рассказывал много лет спустя Аполлон Майков.
   Майкова тоже привлекали к допросу по делу петрашевцев. Расследование близилось к концу, и уже опрашивались люди, которые ничего или почти ничего не могли добавить к тому, что было известно следствию.
   Когда Майкова привезли в белый дом во дворе Петропавловской крепости, он переволновался, хотя не чувствовал за собой никакой вины. Но он знал от Федора Достоевского о планах создания тайной типографии... Однако на допросе Майкова о типографии не спросили. Дубельт был с ним очень любезен, предложил сесть. Майков написал на листе бумаги: "В течение последних трех лет посещал его [Петрашевского] единственно по разу в год, из вежливости". О типографии, разумеется, не сказал ни слова. И все благополучно обошлось! Ему объявили, что он свободен и может идти домой...
   С актером Бурдиным Дубельт на допросе уже не был любезен, говорил ему "ты". Хотя никаких мало-мальски серьезных улик против Бурдина не было. Когда он поклялся, что ни о каком заговоре ничего не знал, Дубельт сказал ему:
   - Что же нам делать с тобой? В Сибирь, в крепость или на одиннадцатую версту?
   На одиннадцатой версте от Петербурга находился сумасшедший дом - больница Всех Скорбящих... Бурдин замер.
   - Что побледнел?.. Ну, ступай с богом, - Дубельт махнул рукой.
   - Куда, ваше превосходительство? - растерянно спросил Бурдин.
   - Разумеется, на все четыре стороны: не держать же тебя на хлебах. Набрался страху, будет с тебя...
  
   В августе Мария Кирилловна, по просьбе мужа, передала ему в камеру "Логику" Арис

Другие авторы
  • Южаков Сергей Николаевич
  • Козлов Василий Иванович
  • Вальтер Фон Дер Фогельвейде
  • Ходасевич Владислав Фелицианович
  • Чехов Михаил Павлович
  • Леонтьев-Щеглов Иван Леонтьевич
  • Печерин Владимир Сергеевич
  • Федоров Борис Михайлович
  • Ренье Анри Де
  • Лукаш Иван Созонтович
  • Другие произведения
  • Апухтин Алексей Николаевич - Сергей Дмитренко. "О, что за облако над Русью пролетело..."
  • Пушкин Василий Львович - Опасный сосед
  • Дефо Даниель - Дальнейшие приключения Робинзона Крузо
  • Чернов Виктор Михайлович - Переписка Горького с В. М. Черновым
  • Пушкин Александр Сергеевич - Повести покойного Ивана Петрович Белкина
  • Черный Саша - Дневник фокса Микки
  • Федоров Николай Федорович - Что такое постулат практического разума?
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Русская история для первоначального чтения. Сочинение Николая Полевого
  • Карамзин Николай Михайлович - (О Калидасе и его драме "Саконтала")
  • Макаров Иван Иванович - М. Литов. Иван Иванович Макаров
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 506 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа