волна опрокинет ничтожную лодку. Хотя вы, Петр Петрович, и считаете меня либералом, я не менее вас скорблю о постигшей нас великой утрате. Однако есть в России действительно либеральные кружки - и их, поверьте, не мало - где эта утрата произведет несколько иное впечатление. Но вряд ли в самом либеральном кружке найдется один истинно русский человек, который бы обрадовался при известии, что Севастополь не существует. Тут уже кровь заговорит, а кровь - сильнее идеи.
- Да, это так,- сказал Петр Петрович.
Услышав слово одобрения, Дольский решил, что он может досказать ту мысль, которая была прервана так грубо, но по правилам военной науки сделал искусное обходное движение. Голос его приобрел какие-то мягкие, почти нежные тоны.
- Император Николай Павлович, как человек, всегда будет предметом удивления и поклонения. Это был, в полном смысле слова, джентльмен на троне. Вы знаете его ненависть к парламентаризму, а между тем в тридцатом году он написал Карлу Десятому замечательное письмо, в котором уговаривал короля не нарушать конституции:61 он не понимал, как можно не исполнить данного слова. Даже его крупные политические ошибки происходили из того же рыцарского источника. Он не мог признать ни узурпаторов, вроде Луи-Филиппа62, ни жонглеров, вроде теперешнего повелителя Франции63. Во всей истории трудно найти монарха, в котором чувство долга перед своей страной было развито более, чем в покойном государе, и который бы меньше думал о личном счастии, чем он. Все свои часы, все свои помыслы он отдал России. Но зато...
Дольский перевел дух и возвысил голос.
- Но зато он требовал, чтобы вся Россия думала, как он; зато всякую независимую мысль он преследовал, как преступление. Вот где корень той гибельной системы, которая привела нас к тому, что в минуту роковой борьбы мы оказались неприготовлены и бездарны. Мы привыкли исполнять, но отвыкли думать. До сих пор за самое полное выражение абсолютизма признавались слова Людовика Четырнадцатого: "L'etat - c'est moi!" {Государство - это я! (фр.).} Император Николай выразился, на мой взгляд, сильнее: он сказал однажды: "Мой климат".
После этого разговор получил более частный характер. Вспоминались разные случаи из жизни покойного государя, рассказывались анекдоты, передавались трогательные подробности его кончины. Графиня Олимпиада Михайловна несколько раз входила в кабинет и, прикладывая к глазам батистовый платок, садилась на диван; потом, услышав какую-нибудь фразу, вскакивала и убегала сообщить ее в столовую, где около самовара сидели две старые фрейлины Кублищевы и баронесса Блендорф с неизбежным Бликсом. В столовой, впрочем, умы были заняты не столько будущими судьбами отечества, сколько близкими переменами в административных и придворных сферах. Все кандидаты на министерские и другие важные должности были найдены и проведены ареопагом довольно согласно. Только один жгучий вопрос остался без разрешения: обе ли дочери княгини Кречетовой будут сделаны фрейлинами или только старшая? Под конец вечера до столовой долетали такие громкие крики Петра Петровича, что графиня не решалась войти в кабинет. Там разговор зашел об освобождении крестьян, в котором Дольский видел спасение России, а Петр Петрович - ее гибель. Тут уже никакие софизмы и фланговые движения генерала не могли привести к соглашению и предотвратить бурю. Кончилось тем, что Петр Петрович, не помня себя от гнева, назвал Дольского мальчишкой, на что тот отвечал с улыбкой:
- Для человека наполовину седого такое наименование может быть только приятно...
Было уже три часа ночи, когда Горич вернулся домой. Иван Иванович, поджидая сына, дремал в кресле с Нибуром в руках. Горич, не проронивший ни одного слова из вчерашнего разговора, передал его во всей подробности отцу и желал узнать его мнение.
- Вот видишь, Яша,- отвечал, подумавши, Иван Иванович: - тут, очевидно, встретились два разнородных течения, и очень трудно решить, на чьей стороне истина. По правде сказать, и там и тут есть доля правды. Но все-таки... если хорошенько вникнуть... и говоря совершенно беспристрастно, я более согласен с графом Хотынцевым,- это государственный человек.
Яша невольно улыбнулся такому беспристрастию: он не передавал отцу ни одного мнения графа Хотынцева, который молчал весь вечер.
Впечатление, произведенное смертью императора Николая в России, было действительно громадно. Сначала это был какой-то ошеломляющий удар, какое-то чувство вроде того, что вся жизнь прекратилась, что вот-вот сейчас все погибнет. Потом, после первых минут столбняка, русским обществом овладело лихорадочное, неудержимое желание высказаться. Казалось, что вырвавшаяся из-под гнета мысль силилась наверстать долгие годы невольного молчания. И чем дальше от Петербурга, тем впечатление это было сильнее. Защитники Севастополя узнали о кончине своего царя от врагов. В двадцатых числах февраля, после однбй жаркой вылазки, было заключено трехчасовое перемирие для уборки тел. Во время этого перемирия французские офицеры передали нашим роковое известие, дошедшее до них по подводному кабелю. Наши не поверили и увидели в этом хитрую уловку, изобретенную врагами для того, чтобы их смутить. Официально севастопольцы узнали о кончине императора только 28 февраля, но, если французы действительно думали их смутить, расчет их оказался неверен: уже в ночь на 3 марта волынцы и камчадалы (как звали в других полках Камчатский полк) доказали зуавам64 на деле, что никакое известие не могло их поколебать и изменить неприятный образ действий.
Первым последствием пробудившейся общественной мысли были повсеместные разговоры о предстоящем освобождении крестьян. Теперь трудно проследить и объяснить происхождение этого слуха. Правда, новый государь, еще будучи наследником престола, не раз высказывал свое отвращение к крепостному праву, но это могло быть известно только близким к нему людям, а между тем несомненно, что в самых дальних захолустьях разговоры о "воле" начались с первых дней нового царствования. Молодежь, литература, все мыслящие люди, не принадлежавшие к помещичьему сословию, горячо приветствовали "зарю освобождения", но большинство дворянства отнеслось к этой заре с недоверием и ужасом; на первых порах реформа казалась помещикам равносильной потере всего имущества. Провинция оживилась. Люди, никогда не выезжавшие из своих деревень, начали усердно ездить в города и совещаться между собою о том, какие меры следует предпринять ввиду грозящей беды. Афанасий Иванович Дорожинский, покупавший в это время новое огромное имение около Саратова, вдруг отказался от покупки и потерял значительный задаток. Только те, в пользу которых должна была совершиться реформа, молчали по обыкновению, но и в этой безличной массе, какою оказался народ, начали проявляться кое-какие признаки нетерпения. Целые селения являлись в уездные города с требованием, чтобы их записали в ополчение, потому что кто-то пустил слух, что все ратники и их семейства получат после войны волю. В некоторых губерниях нетерпение народа выразилось так называемыми "крестьянскими бунтами", которые, впрочем, большею частью заключались в пассивном неповиновении местному начальству и прекращались очень быстро. Правительство, занятое войной, сочло нужным успокоить умы, и 28 августа министром внутренних дел был разослан губернским предводителям циркуляр, в котором было сказано: "Всемилостивейший государь наш повелел мне ненарушимо охранять права, венценосными его предками дарованные дворянству". По прочтении этого циркуляра Афанасий Иванович опять возобновил переговоры о покупке саратовского имения, но, впрочем, дать новый задаток не решался.
Успокоение продолжалось недолго. В марте 1856 года государь сказал в Москве депутатам дворянства знаменитую речь65, после которой вопрос освобождения крестьян был решен бесповоротно в принципе. Оставалось найти способ, чтобы почин освобождения исходил от самого дворянства.
Так как эта речь была сказана через несколько дней после заключения мира и опровергала циркуляр 28 августа, то в среде недовольного дворянства возникла легенда, очень долго державшаяся, что освобождение крестьян потребовано Наполеоном и внесено в одну из секретных статей Парижского трактата66. Ожесточенные помещики, еще не смевшие открыто порицать правительство, осыпали громкими проклятиями Наполеона, который, как виновник войны, и без того был предметом общей ненависти и презрения. Дети и внуки тех, которые не иначе называли первого Наполеона, как антихристом, предоставляли теперь охотно этот титул его племяннику.
Афанасий Иванович Дорожинский также бесповоротно начертил себе план будущих действий. Он заговорил о капитализации, твердо решился не покупать никаких имений, отказался от всяких хозяйственных реформ и даже исподтишка продал очень дешево две дальних деревушки, приносившие ему мало дохода.
Аккуратный Миллер не мог сдержать своего обещания, и только в начале марта Угаров перебрался на собственную квартиру в Шестилавочной улице, в нижнем этаже большого дома, в котором сам Миллер с матерью и сестрой занимал бельэтаж. Войдя в свое новое жилище, Угаров сразу почувствовал, что жить ему в нем будет невесело. Все было ново и чисто, но как-то безвкусно и уныло. Комнат было больше, чем нужно, но не было ни одного уютного уголка. Тем не менее Миллер был очень горд блистательно исполненным поручением. Да и действительно, все практически нужное он предусмотрел до последних мелочей и не без торжества вручил своему товарищу четыреста рублей сделанной им экономии против сметы. В квартире были две совсем лишние комнаты, и Угаров никак не мог понять их назначения.
- Вот видишь, любезный друг,- пояснил Миллер,- теперь эти комнаты не нужны, это правда; но вдруг ты вздумаешь жениться,- тогда у тебя все готово и на первый год ты не должен искать новой квартиры.
Особенно недоволен оказался Угаров своей спальней. Это была узкая, косая комната, с окнами, выходившими на длинный и грязный двор.
Недовольство Угарова разделял вполне его крепостной человек Иван, бывший когда-то камердинером его отца и теперь приставленный к нему в качестве дядьки. Когда Иван в первый раз пришел будить барина в новой квартире, лицо его было сурово и мрачно.
- Ну, что, Иван, доволен ли ты своим помещением? - спросил, потягиваясь, Угаров.
- Да мне что! - отвечал Иван, по старой привычке собственноручно обувая барина,- я везде помещусь. А только позвольте вам доложить, Владимир Николаевич: какая же это барская квартира? Да у нас при покойном барине - царство ему небесное! - в таких флигелях приказчики живали. Теперь опять насчет дров... Гораздо бы нам лучше на своих дровах жить, а хозяйские дрова - извольте сами посмотреть - разве это дрова? Так, гниль какая-то, одно название, что дрова...
- Ну, не ворчи, Иван, как-нибудь проживем.
Немало также смущала Угарова близость, в которой ему придется жить с семейством Миллеров. Лицеистом он к ним ездил очень часто и ухаживал усердно за Эмилией Миллер. В последний год, когда он вернулся в Петербург влюбленный в Соню Брянскую, ему казалось неловко вдруг перестать ухаживать за Эмилией, а притворяться было противно. Так прошла зима, и он не решился поехать к ним. А в этом году ему было неловко ехать оттого, что он не был ни разу в ту зиму. Теперь, живя под одной крышей, он уже не может не посетить их.
"И зачем это Миллер заговорил вчера о моей женитьбе? - размышлял, одеваясь, Угаров.- Неужели он хочет женить меня на своей сестре? А с другой стороны, он не только не приглашал меня к себе, но ни разу в два года даже не попенял, что я так давно не был... А вдруг я пойду, и меня не примут..."
Не без волнения Угаров поднялся на лестницу и позвонил у знакомой двери.
Вдова генерала Миллера, рожденная баронесса фон Экштадт, была в молодости известной красавицей. Теперь она представляла собою громадную массу застывшего белого жира. Несмотря на это, ее маленькие заплывшие глазки блестели, движения сохранили относительную легкость и грацию, и она часто говорила о своей красоте, хотя и в ироническом тоне. Увидев Угарова, она всплеснула руками.
- Боже мой! Кого я вижу! Миля, Миля, посмотри, кто пришел, явился беглец от нас... Миля, иди же скорее...
Эмилия тихо вошла и просто, по-дружески, протянула руку Угарову.
- Вы видите, что Карлуша был прав,- сказала она, обращаясь к матери.- Когда вы напомнили ему, чтобы он поскорее пригласил к нам Владимира Николаевича, Карлуша сказал: зачем приглашать? захочет, и так придет.
- О, да, Карлуша всегда прав,- сказала генеральша со вздохом. Эмилия Миллер была очень симпатичная и очень красивая
девушка с голубыми глазками и роскошными пепельными волосами, но ей очень вредило ее фатальное сходство с матерью. Всякому невольно приходило в голову, что через несколько лет она сделается такою же тушею, как генеральша. За два года, что Угаров не видел Эмилии, она уже сделала несколько шагов по пути к этому образцу. Какие средства ни пробовала она, чтобы остановить ожирение, борьба ее с этим семейным недугом была бессильна.
- Ах, как вы хорошо выглядите, monsieur Угаров! - говорила между тем генеральша,- вы стали совсем прекрасный молодой человек. А отчего же вы мне не говорите, что я похорошела? Когда вы видите такую красивую молодую даму, как я, вы должны сказать ей что-нибудь приятное...
Через пять минут Угаров чувствовал себя как дома. Вся неловкость его исчезла.
На прощанье генеральша выразила надежду, что такой близкий сосед будет часто навещать их.
- Я не могу приглашать вас к обеду, потому что у нас слишком простой стол, но каждый вечер вы можете найти у нас одну чашку чаю и теплый прием.
Эмилия громко рассмеялась.
- Отчего же вы обещаете Владимиру Николаевичу только одну чашку чаю? Он может пить и две, и три, и сколько ему вздумается...
- А ты, Миля, рада случаю посмеяться над моим русским языком. Что же я должна сделать, monsieur Угаров? Я в душе совсем русская, дети мои православные, одним словом, я русская до моих последних костей... Но язык ваш такой трудный, такой трудный. А по-немецки я говорить не смею: за каждое немецкое слово Миля берет с меня фант...
Уходя от Миллеров, Угаров вспомнил, что на его совести еще визит к одному дальнему родственнику - двоюродному дяде Марьи Петровны - и заодно отправился к нему.
Иван Сергеевич Дорожинский был очень старый генерал-адъютант и занимал нижний этаж собственного дома на Большой Морской. Когда Угаров маленьким лицеистом являлся, бывало, к нему на поклон рано утром, его вводили в дядюшкину спальню, где в большом кресле сидел седой, лысый и сгорбленный старик, с длинною трубкою и "Русским Инвалидом" в руках. В таком виде он оставался каждый день до одиннадцати часов, после чего приступал к туалету, длившемуся часа полтора. Крепостной куафёр брил его и слегка завивал черный паричок, сделанный так искусно, что многие принимали его за собственные волоса Ивана Сергеевича. Другой крепостной камердинер красил барские усы и брови и прилаживал челюсть с великолепными белыми зубами. Затем Иван Сергеевич стягивался корсетом, надевал всегда щегольской с иголочки сюртук и, слегка позавтракав, входил в гостиную бодрым и свежим генералом средних лет. Там он садился в кресло, стоявшее на возвышении у большого окна, и смотрел на улицу. Все его знакомые знали это и, проходя или проезжая мимо, кланялись ему, а иногда заходили посидеть четверть часа на перепутьи. Иных, нужных ему людей, он зазывал сам, делая размашистые жесты обеими руками. "Ну, что вчера в клубе? - спрашивал он одного.- Кто выиграл: Грузнов или Локтев? Сколько они заплатили штрафа?" - "Ну, что было вчера на рауте? - допрашивал он другого.- Кто там был?" Но если проезжал мимо кто-нибудь из свиты, бывший накануне дежурным, Иван Сергеевич чуть не выскакивал на улицу, чтобы зазвать его. Допрос был самый подробный. Кто представлялся, о чем говорили, сколько минут продолжался доклад такого-то министра,- все ему нужно было знать. Таким образом Иван Сергеевич один из первых в городе узнавал о чьей-нибудь смерти, свадьбе или о каком-нибудь скандале. В четыре часа он садился в карету и.делал визиты и развозил по городу наиболее интересные известия. Вечером он заезжал в Английский клуб, где узнавал новости текущего дня, играл три роббера в вист, а в одиннадцать часов уже всегда лежал в постели. Бодрого генерала средних лет не было и в помине; оставался седой, беззубый старик, стонущий от усталости, облепленный фонтанелями и мушками и ни для кого невидимый до второго часа следующего дня.
Угаров, конечно, застал дядюшку на его наблюдательном посту.
- Здравствуй, племяшка,- сказал Иван Сергеевич, подставляя ему щеку для поцелуя.- Ну, что мать? Здорова? Пиши ей почаще.
- Я, дядюшка, пишу два раза в неделю.
- Это хорошо, мать забывать не следует. А Варя что? Все сидит в девках! сама виновата, смолоду была смазливенькая, и женихи были хорошие... Зачем привередничала? Ну, и сиди теперь в девках! Поделом!
Тираду о тете Варе Угаров знал наизусть, потому что дядюшка произносил ее при каждом свидании.
- А у меня отчего давно не был?
Угаров начал рассказывать, но дядюшка на первой фразе прервал его.
- Нет, какова Марья Захаровна! - кричал он, указывая перстом на проехавшую коляску,- едет мимо и отворачивается. И на что она могла смотреть на той стороне? Все тот же мебельный магазин, который мне десять лет глаза мозолит. А вот Шарлотта проехала в красной шубе... Дура! Ну, значит, сейчас мы и Алешу Хотынцева увидим... вон видишь, видишь, пролетел гусар в санях - это он! А! и кавалергард на сером рысаке... Хороший рысак. Не знаешь ли, кто этот кавалергард? Вот уж пятый день как он за Шарлоттой гоняется.
- Не знаю, дядюшка, я никого не знаю из этого общества.
- Напрасно, мой друг. В твои лета и с твоим состоянием надо всюду ездить и всех знать. Вот погоди, на будущей неделе я позову тебя обедать и кое с кем познакомлю...
У Ивана Сергеевича был прекрасный повар, известный всему Петербургу, и он всех знакомых обнадеживал своим приглашением на обед, но устраивал этот обед очень редко.
- Да, вот кстати, чтоб не забыть. Я на днях рассматривал кандидатские списки в клубе - ты теперь сорок третий кандидат, так что лет через пять-шесть можешь попасть в члены.
- Зачем же, дядюшка? Я в карты не играю...
- Вот вздор какой, точно у нас одни игроки. У нас иной своих детей при рождении записывает в кандидаты. Да, вот, родственник наш, Афанасий Иванович,- ждет не дождется своей очереди. Он теперь двадцатый.
Вдруг Иван Сергеевич вскочил с кресла и почтительно поклонился. Мимо проезжали щегольские сани с кучером, одетым в траурный армяк. Сидевший в санях молодой офицер посмотрел на окно и с приветливой улыбкой приложил руку к фуражке.
- Видишь, видишь, племяша, какие лица внимание мне оказывают! - говорил весело Иван Сергеевич,- а княгиня Марья Захаровна изволила мебель рассматривать... А вот и Демьян Иваныч заехал ко мне из совета.
У подъезда остановилась карета, и из нее медленно вылезал тучный генерал в каске. Угаров взялся за шляпу.
- Ну, прощай, заходи ко мне, когда свободен. И дядюшка снова подставил свою щеку.
- Постой, постой! - закричал он, когда Угаров был уже в другой комнате,- пиши почаще матери, забывать родителей - большой грех.
От дядюшки Угаров зашел к Сереже Брянскому, который жил через несколько домов. Швейцар, получивший раз навсегда приказ от Сережи всем отказывать, объявил, что князя нет дома; но, на беду, Сережа как раз в эту минуту сходил с лестницы. Пришлось вернуться. Квартира, которую он занимал вместе с Алешей Хотынцевым, была очень дорогая, но содержалась в большом беспорядке. Видно было, что хозяева иногда в нее приезжают, но не живут в ней. В комнате, в которую Сережа ввел Угарова, было холодно и пахло дымом. Чтобы посадить гостя, Сережа сбросил с кресла большой лакированный сапог. На письменном столе стояли пустые бутылки, по персидскому ковру были рассыпаны окурки папирос. На всех стенах в золотых рамах висели гравюры с изображением лошадей.
- Видишь, какой у нас беспорядок,- извинялся Сережа,- но это оттого, что я никогда не сижу дома, а у моего сожителя три квартиры: здесь, в Царском и у Шарлотты. А, да вот и он, кажется, приехал...
В передней раздалось громкое звяканье сабли, и Алеша Хотынцев вошел в сопровождении огромного датского пса.
- Очень рад с вами познакомиться,- говорил он, крепко пожимая руку Угарова.- Les camarades de nos amis sont nos camarades {Друзья наших друзей наши друзья (фр.).}. Эй, Денисов!
В дверях появился денщик с широким заспанным лицом.
- Привезли приказ?
- Приказание принесли, ваше высокоблагородие, а приказ еще не вышел.
- Этакая тоска! - сказал Хотынцев, взглянув на четвертушку серой бумаги, которую подал ему денщик,- завтра опять с первым поездом надо ехать в Царское. Денисов, порядок знаешь?
- Так точно, ваше высокоблагородие.
Денисов исчез и через минуту появился опять, неся на подносе бутылку и три стакана. Угарову не хотелось пить, но Хотынцев опять повторил: "Les camarades de nos amis sont nos camarades", и заставил его выпить два стакана теплого шампанского. Потом все трое пошли обедать к Дюкро, где в красной комнате Шарлотта уже ждала Хотынцева. Шарлотта была полная, высокая блондинка, с роскошными формами тела и грубо подрисованными глазами. С лица ее обильно сыпалась пудра. Говорила она на плохом французском языке с немецким акцентом и показалась Угарову очень глупой женщиной. Прежде всего она обругала Хотынцева за то, что он заставил ее прождать десять минут, потом забраковала обед и заказала новый, причем старалась выбирать самые дорогие блюда. Угарову было невыносимо скучно. За обедом много пили и говорили о лицах, которых он не знал, и о вещах, которых он не понимал. После обеда Шарлотта, уже успевшая выведать от Сережи, что Угаров очень богат, пригласила его пересесть к ней на диван.
- Viens m'embrasser, mon petit, tu as une mine si triste que j'ai envie de te consoler. Vois-tu, mon petit,- шептала она, нагибаясь к нему и царапая перстнями его шею,- j'ai une amie, une charmante petite femme, qui voudrait se caser. Je te presenterai a elle, et alors tu ne seras pas seul, et alors tu ne seras pas triste {Обними меня, малыш, у тебя такой печальный вид, что мне хочется тебя утешить. Видишь ли... у меня есть подруга, очаровательная женщина, которая хотела бы пристроиться. Я представлю тебя ей, и ты не будешь больше одинок и печален (фр.).}.
С Сережей Шарлотта целовалась очень продолжительно и нежно. Хотынцев не выражал никакой ревности, но только очень громко хохотал во время этих поцелуев. Когда же он подошел к Шарлотте и хотел также поцеловать ее, она замотала головой и сказала:
- Non, non, avec toi plus tard, a la maison {Нет, нет, с тобой позже, дома (фр.).}.
Хотынцев начал потягиваться и напомнил, что с первым поездом ему надо ехать в Царское. Шарлотта на прощанье обещала известить Угарова о возвращении в Петербург ее подруги, которая уехала по делам в Москву. Сережа повел Угарова в общую комнату и познакомил его с постоянными посетителями ресторана - les amis de la maison {друзья дома (фр.).}, как называла их m-me Дюкро. Все были налицо: и Васька Акатов, окруженный свитой молодых офицеров, и маленький желчный старик князь Киргизов, и не старый, но совсем лысый советник министерства иностранных дел Менцель, изумлявший даже иностранцев своей цветистой французской речью, и богатый поляк, граф Строньский, приехавший в Петербург хлопотать по какому-то процессу и потому старавшийся как можно правильнее говорить по-русски. Князь Киргизов с молодых лет привык заезжать к Дюкро после театра. Он появлялся часа на полтора, пил чай с коньяком, иногда ужинал, ругал все и всех и пользовался в ресторане большим уважением. Теперь театры были закрыты, никаких увеселений и вечеров в городе не было, а потому князь повадился ходить каждый вечер и просиживал в общей комнате до поздней ночи. Вследствие этого его авторитет упал, и Акатов "показывал" его для развлечения публики. Подметив его крайнюю раздражительность, он натравливал его на кого-нибудь из присутствующих, и когда старичок, по своему обычаю, вскакивал с места и подбегал к своему противнику, Акатов доливал его стакан коньяком до краев. Князь в жару спора не замечал этого, выпивал стакан залпом, горячился все более и более и доходил до невозможных нелепостей. В тот вечер он был стравлен с Менцелем; спор шел о нашей дипломатии, в которой князь видел причину всех наших бедствий.
- Бумаги бы не хватило,- говорил он, бегая по комнате,- если бы описать все случаи, когда наши дипломаты едва не погубили Россию своими нотами, конференциями, протоколами и прочей дребеденью...
- Например? - спросил небрежно Менцель.
- Например, например! - передразнил его князь.- Вы сами знаете примеры. Ну, вот вам Венский конгресс...67
- Ну, что же Венский конгресс?
- А то, что мы были победителями, спасли Европу, а на Венском конгрессе, благодаря нашим дипломатам, нас оплели.
- То есть почему же оплели?
- Сами вы знаете, почему оплели... А все это отчего? Оттого, что почти все наши дипломаты немцы68. Разве немец может понять и защитить русские интересы? Вот когда во главе нашей дипломатии были настоящие русские люди, они высоко держали русское знамя. Зато их имена мы произносим с благоговением.
- Кто же это такие?
- Как кто? Вы сами знаете, кто.
- Ну, однако, назовите кого-нибудь.
- Извольте-с, назову. Ну, вот вам: Каподистрия...69
- Благодарю вас; он именно был не русский.
- Да он, по крайней мере, немцем не был, поймите это! - завопил князь, подбегая к Менцелю с сжатыми кулаками,- и за это одно ему великое спасибо. Ведь все зло от немцев, ведь они все христопродавцы, начиная с Иуды.
- Иуда тоже был немец?
- Да-с, он был немец, и я вам это докажу.
Менцель поспешил заявить, что ему это безразлично, потому что сам он, Менцель, русский, хотя и носит немецкую фамилию.
Угаров вернулся домой в четвертом часу ночи, усталый и измученный. Голова у него трещала от вина и от всех впечатлений дня. Впечатления не были симпатичны, но, однако, на другой день в пять часов он входил к Дюкро, успокаивая свою совесть тем, что надо же где-нибудь пообедать. Скоро он втянулся. Недели через две, при расплате, оказалось, что у него не было мелких денег, и он вручил Абрашке сторублевую бумажку. Татарин принес ее обратно, извиняясь, что в кассе разменять ее нельзя, и передал Угарову предложение m-me Дюкро завести в ресторане счет. Угаров не нуждался в кредите, но это предложение показалось ему удобным, и он согласился. Акатов поздравил его с официальным вступлением в "друзья дома", и он должен был по этому случаю угостить шампанским всех присутствовавших. Несмотря на это экстраординарное угощение, разговор не клеился. Акатов уже целый час беседовал о производстве с усатым полковником, приехавшим на несколько дней из Варшавы. Это был его товарищ по выпуску, и потому он называл его по школьному прозвищу "Сапогом".
- Да пойми ты, Сапог, что если бы Петька Горев не сел мне на шею, то я был бы теперь таким же полковником, как и ты. Ведь из-за этого проклятого Петьки я восемь лет просидел поручиком.
- Ну, полковником ты бы вряд ли был теперь,- отвечал Сапог,- а только в самом деле, что же это за порядок? Одно из двух: или не ходи в академию, или, если уж пошел, не возвращайся в полк. Такой же случай был у нас в Варшаве...
Князь Киргизов молча пил свой чай с коньяком и угрюмо посматривал в сторону Менцеля, лысина которого чуть-чуть виднелась из-за огромной газеты, только что присланной ему из министерства.
Когда Угаров уехал, Акатов почтительно обратился к князю Киргизову:
- Скажите, князь, нравится ли вам новый член нашего клуба?
- Кто это? Угаров? Ничего, он, кажется, скромный...
- Абрашка, бутылку! - закричал Акатов.- Господа, я сегодня в первый раз в жизни слышал, что князь кого-нибудь похвалил, а теперь предлагаю выпить вам за преображение князя Киргизова!..
- Я нахожу этот тост и неуместным, и несправедливым,- заметил сухо князь.- Во-первых, я могу и хвалить и порицать, кого мне заблагорассудится, а во-вторых, я и не думал хвалить этого Угарова. Я только сказал, что он скромный... разве это неправда?
- Скромный-то он скромный,- продолжал Акатов, подливая Сапогу,- но, знаете ли, князь, иногда наружность бывает обманчива. Недаром говорится, что в тихом омуте черти водятся. Иной очень скромен на вид, а поройся в нем хорошенько - такая шельма окажется, что не приведи господи!
- Это совершенно справедливо,- согласился князь, которого уже начинала разбирать желчь,- и я вам скажу больше: мне кажется, что Угаров именно принадлежит к типу таких ложных скромников...
- Еще бы! Это сейчас видно.
Через четверть часа князь, хлебнув сразу полстакана чаю, немилосердно ругал Угарова, назвал его разбойником и заявил, что он с первого взгляда почувствовал к нему недоверие, потому что терпеть не может рыжих людей.
Из другого угла комнаты раздался громкий хохот Менцеля.
- Oh, elle est forte, celle-lsi,- говорил он, роняя на пол газету.- Се pauvre Ougaroff peut-etre un brigand - je ne dis pas non - mais il n'est pas roux, par exemple... Je suppose, que vous avez la berlue...
- C'est vous, monsieur, qui avez la berlue, et encore la pire de toutes - la berlue diplomatique... {Но это уж слишком... бедняга Угаров, может быть, и разбойник, я не отрицаю, но он не рыжий, у вас временное помрачение зрения...
Это у вас, месье, помрачение зрения, и самое худшее из всех, помрачение дипломатическое... (фр.).}
Опять на сцену явились дипломаты, Венский конгресс и немцы. Князь рассвирепел, глаза его налились кровью, и он так нервно забегал по комнате, что Акатов не на шутку за него испугался. Он встал с дивана и неожиданно схватил за локоть князя, сказав ему вполголоса:
- Послушайте, князь, не пора ли спать? Скоро четыре часа...
- Действительно, пора,- ответил спокойным голосом князь и ушел, ни с кем не простившись.
На другой день он явился в свой обычный час и очень дружелюбно поздоровался с Угаровым, Менцелем и прочими "друзьями дома", а через два часа, подбиваемый Акатовым, осыпал ругательствами усатого полковника, который в это время безмятежно спал в вагоне, возвращаясь обратно в Варшаву, и которому даже и присниться не могло, какое негодование и какую злобу он возбудил во вчерашнем собеседнике...
Дни проходили за днями. События громадной важности, переплетаясь с мелочами и дрязгами жизни и иногда подчиняясь их влиянию, уносились куда-то, оставляя за собой едва заметные следы, заметаемые очень скоро новыми событиями и новыми дрязгами. Нелепая война, поглотившая столько миллиардов и столько неповинных людей, кончилась Парижским миром70, то есть сравнительно - ничем. Побежденные защитники павшего Севастополя могли без краски стыда в лице возвращаться на родину, и русское общество встречало их как триумфаторов. Великий писатель, сражавшийся сам в рядах их и написавший несколько гениальных очерков Севастополя, впоследствии отнесся критически к этим овациям и встречам71. Конечно, в них было много восторженно-детского, но это вовсе не было упоение победой, а радостное сознание честно исполненного долга. И в то же самое время, как резкий диссонанс в этом хоре общего ликования, уже начиналось дело о неслыханных злоупотреблениях комиссариатского ведомства...
Пышные торжества коронации72 были последней гранью между невозвратно ушедшим прошлым и новой, широко раскрывавшейся жизнью.
Что же даст эта новая жизнь? Вся Россия замерла в лихорадочном ожидании. Одни надеялись, другие боялись; но так как ничего определенного еще не было известно, то надеялись на слишком многое,- и боялись всего.
В Петербурге, где самые мелкие явления жизни принимают иногда в глазах общества грандиозные размеры, ожидание это не было очень заметно. В свете избегали говорить о таком неприятном предмете и склонялись к мысли, что, может быть, эта "чаша" пройдет мимо; да и личные интересы огромного большинства не были так задеты предстоящей реформой, как в провинции.
"Черт ли мне в реформе?! - размышлял Сергей Павлович Висягин.- Отберут у меня или не отберут те восемьдесят душ, которые мне приходятся по разделу с братом,- это мне почти все равно. А вот, дадут ли мне на Пасху Белого Орла73,- это мне всего интереснее..."
Возвратясь поздно ночью с какого-то бала, графиня Хотынцева прошла прямо в комнату мужа, зажгла все свечи и, растолкав графа, сказала:
- Базиль, могу сообщить тебе важную новость. Сейчас княгиня Марья Захаровна сказала мне, что никаких перемен больше не будет. Правительство и без того дало много свободы. Теперь за границу может ехать всякий, кто хочет, офицеры гуляют в пальто и фуражках, и все курят на улице... Чего же им больше? А мужиков решено освободить через пятьдесят лет. Я нарочно тебя разбудила, чтоб ты мог спать спокойно.
Граф Василий Васильевич еще протирал глаза, чтобы решить,- видит ли он все это во сне, или наяву, как графиня исчезла.
- О, господи, какой крест я несу! - ворчал он про себя, ища ногами туфли и вставая с постели, чтобы потушить свечи.
Первый севастополец, увиденный Угаровым, был Семен Семенович Кублищев. Пробыв все одиннадцать месяцев в Севастополе и получив Георгия, он приехал в Петербург с прошением об отставке "по домашним обстоятельствам". Его мать, у которой уже открылась водяная, настоятельно требовала от него этой жертвы. Флигель-адъютант, просящийся в отставку, представлял совсем новое явление. Он был отпущен с неудовольствием, но все-таки получил звание шталмейстера. Накануне отъезда он завернул поужинать к Дюкро. Все "друзья дома" были с ним знакомы. Угарова он в первую минуту не узнал, но потом вспомнил о совместном пребывании с ним в Троицком и очень долго перед ним извинялся. Конечно, весь вечер он должен был рассказывать о Севастополе. О себе он вовсе не упоминал в рассказах, но о других, особенно о моряках, говорил с пафосом, переходившим в декламацию. Чувствовалось, что он говорит искренно, но что рассказы свои он тщательно обдумал и приготовил заранее, так как рассказывать ему приходилось в очень высоких сферах. Когда же князь Киргизов, по духу противоречия, попробовал высказать кое-какие сомнения, Семен Семенович, донельзя мягкий в обращении, остановил его очень резко. Князь отыгрался на интендантских чиновниках. Он ругал их всласть, и Кублищев за них не заступался.
С большой похвалой отозвался Семен Семенович и о товарищах Угарова, которых близко знал. Андрей Константинов, ставший и в Севастополе, как в лицее, предметом общей любви, был убит 27 августа, выбивая французов из редута Шварца74. Гуркин был так потрясен смертью друга, что не захотел вернуться в Петербург и зарылся в своей деревне, где-то в Херсонской губернии. Второй Константинов - Дмитрий, несколько раз раненный и увешанный знаками отличия, был взят в адъютанты одним важным генералом и уехал за границу лечиться.
Угаров уже знал о смерти Константинова; это была первая смерть, от которой болезненно сжалось его сердце. До тех пор смерть представлялась ему чем-то страшным, но в то же время и чем-то мифическим, не имеющим никакого отношения к нему и к близким ему людям. После торжественной панихиды, отслуженной в лицее всем выпуском, Угаров несколько дней ни о чем другом и думать не мог. Понемногу это впечатление побледнело, но под влиянием рассказов Кублищева оно воскресло с новой силой. Всю ночь мерещилось Угарову смуглое симпатичное лицо погибшего товарища. Добрые глаза смотрели на него с укором и как будто говорили: "Вот ты живешь, пользуешься обществом других людей, ужинаешь у Дюкро, спишь в теплой постели, а я лежу один в сырой и темной яме... За что?"
И Угарову казалось, что он в чем-то виноват перед Константиновым, что он недостаточно ценил его при жизни. Совесть упрекала его и за то, что после выпускного кутежа он проспал все утро и не приехал проводить Константинова на железную дорогу.
Вообще Угарову жилось невесело. Те мечты о счастье, с которыми он ехал в Петербург, понемногу разлетались, как дым. Женщина "ослепительной" красоты не появлялась, любовь не приходила. Одно время он задумал опять ухаживать за Эмилией Миллер и начал каждый вечер ходить наверх. Эмилия держала себя с большим достоинством и не делала никакого шага для возобновления прежних отношений, а Угаров испытывал странное ощущение: когда он не видел Эмилии, она представлялась его воображению красавицей, но при каждом новом свидании он находил, что она опять подурнела. Иногда у Миллеров бывали необычайно скучные гости, но, когда их не было, Угаров чувствовал себя хорошо в этом простом и тихом доме, несмотря на шутливые заигрывания и мещанские выходки генеральши. Стоило ему, например, похвалить какой-нибудь ковер, генеральша сейчас же заявляла:
- О, это прекрасный ковер, он стоит сорок шесть рублей. Передавая ему стакан чаю в подстаканнике, она прибавляла:
- Посмотрите, какой отличный мельхиор!
Раз они сидели за чаем втроем. Карлуша, державший и мать и сестру в ежовых рукавицах, почти никогда не бывал дома по вечерам. Раздался звонок, и в залу скорыми шагами вошла девушка небольшого роста в темном дорожном платье, с саквояжем в руках. И мать, и дочь бросились ее целовать с самыми шумными изъявлениями радости. Эмилия сейчас же увела ее в свою комнату, откуда скоро явилась горничная с просьбой прислать чай туда. Угаров успел только заметить, что приехавшая была некрасива и худа, но глаза у нее были очень умные.
- Это моя племянница, Вильгельмина фон Экштадт,- пояснила генеральша.- Она к нам приехала из Ревеля. О, эта девушка будет играть большой роль в нашем семействе...
Генеральша остановилась, ожидая вопроса; но Угаров молчал, не считая приличным расспрашивать. Генеральша не выдержала.
- Владимир Николаевич,- заговорила она почти шепотом,- я вас считаю, как за родственника, и сейчас вам скажу, какой роль будет играть Вильгельмина в нашем семействе. Она - невеста Карлуши.
- Как! Карлуша женится? - воскликнул Угаров.- Он ничего мне об этом не говорил.
- О, ради бога, не говорите ему, что я вам сказала... Это - большой, большой секрет. Их свадьба будет через два года.
- Только через два года? Отчего же это?
- Это оттого, что Карлуша надеется быть тогда столоначальником, и ему обещали в одной компании место с два тысяча жалованья, и еще наш дядя Рудольф фон Экштадт завещал Вильгельмине двадцать тысяч серебром, с условием, что Вильгельмина может трогать свой капитал, когда ей будет двадцать пять лет. С процентами будет двадцать один тысяч шестьсот рублей. А теперь им было бы трудно, очень трудно жить.
- Но ведь и ждать им трудно, Эмилия Федоровна. Мало ли что может случиться в два года. Они могут разлюбить друг друга, изменить намерение...
- О нет, Владимир Николаевич, нет! нет! Когда они дали свои слова перед богом, они ничего изменить не могут.
Не желая мешать семейной радости, Угаров ушел домой. На другой день он решил, что остывшее чувство не может быть разогрето, и начал опять проводить все свои вечера у Дюкро.
Шарлотта познакомила его со своей подругой Полиной - хорошенькой и болтливой француженкой, но знакомство это не имело больших последствий. Как раз накануне Полина столкнулась у Дюкро и познакомилась с графом Строньским. Сметливая парижанка рассчитала, что ей выгоднее заняться приезжим богатым поляком, а Угаров никогда не уйдет. Тем не менее она изредка принимала его по утрам, когда граф ездил ради своего нескончаемого процесса в Сенат или просиживал долгие и скучные часы в министерских приемных.
Второе разочарование постигло Угарова на службе. Походив около года в департамент без всяких занятий, он получил место младшего помощника столоначальника и в течение шести месяцев вел алфавитный реестр входящих и исходящих бумаг. Это была чисто механическая работа, не представлявшая ни малейшего интереса. Через полгода, так как департамент был переполнен и по службе не предвиделось никакого движения, Угарову предложили быть старшим помощником сверх штата, то есть без жалованья. Он с радостью согласился, и ему начали поручать кое-какие доклады. Одно из первых порученных ему дел было большое зотовское дело, наделавшее много шума в Петербурге. Оно уже длилось много лет и теперь было прислано из другого министерства на заключение графа Хотынцева. При первом знакомстве с этим делом Угаров убедился как в вопиющих злоупотреблениях местных властей, так и в неверном, пристрастном взгляде министерства, производившего дознание. Угаров перевез это многотомное дело к себе на дом, окружил себя сводами законов и просиживал за работой целые ночи. В затруднительных случаях он обращался к Миллеру, который очень скоро разрешал все недоумения и хвалил его работу.
- Ты вообще смотришь на дело правильно, но слишком размазываешь. Главное: сокращай и сокращай...
По окончании работы Угаров употребил еще несколько дней на сокращение, и все-таки исписал довольно мелким почерком десять листов. Когда он сдал дело в стол, Онуфрий Иванович почесал у себя затылок и сказал:
- Н-да... У нас давно не было таких больших докладов. Сергей Павлович продержит его, пожалуй, с неделю.
Но прошло две недели, а судьба доклада была неизвестна. Угаров нетерпеливо ждал результата и уходил из министерства последним. Иногда от скуки он заходил в кабинет к Илье Кузьмичу, который очень его любил и часто удивлял своей откровенностью.
- Почитайте и уважайте меня, Владимир Николаевич, яко пророка,- сказал однажды правитель канцелярии.- Помните ли, что я вам года два тому назад говорил насчет Якова Иваныча?
Теперь все министерство уже называло Горича не иначе, как Яковом Иванычем.
- Вы, кажется, говорили, что Горич со временем сменит вас...
- Так-с, память у вас хорошая. Ну, так вот граф уже говорил со мной об этом. Это была, можно сказать, комедия в трех актах, и я в