режа сделался таким деловым человеком? - спросил Угаров у Горича, когда они улеглись спать.
- Однако ты наивен, Володя! - отвечал Горич.- Неужели ты всему этому поверил? Да если Сережу хорошенько поэкзаменовать насчет купчей крепости, он недалеко уйдет от той барыни, которая сказала, что это такая крепость, из которой купцы стреляют. А на самом деле он завтра в Змееве собирается скорее брать крепость, чем совершать ее. Надо тебе сказать, что, по случайному стечению обстоятельств, баронесса Кнопф приедет завтра в Змеев делать некоторые покупки, необходимые для похода; ни муж, ни его адъютант не могут ее сопровождать, потому что у них, тоже по странной случайности, назначен завтра смотр.
- Да, ну, теперь я понимаю... Так, пожалуй, я и вашим приездом обязан баронессе?
- Ну нет, мы и без того к тебе собирались, но только, конечно, баронесса поспособствовала... Опять-таки надо правду сказать, что после отъезда Ольги Борисовны и княжны в Троицком началась невыносимая тоска. Старый князь целый день стучит костылем, сжимает кулаки, проклинает и ругается скверными словами...
- На кого же он так сердится?
- Добро бы сердился на кого-нибудь из нас, тогда можно бы было что-нибудь предпринять, чтобы его успокоить, а то, представь себе, он сердится на Австрию; согласись сам, что тут мы уж ничего не можем сделать. Дошло до того, что накануне нашего отъезда он велел отслужить благодарственный молебен... как ты думаешь, за что? За то, что шесть лет тому назад его хватил "кондрашка". Мы думали, что он окончательно с ума спятил, но потом он нам разъяснил все. "Понимаете ли,- говорит,- если бы со мною тогда не приключился удар, я бы наверно участвовал в венгерской кампании31, и теперь совесть меня бы мучила, что я хоть одного венгерца убил в пользу этих подлецов и мерзавцев..."
- Ну, а с тобою стал любезнее?
- Да, теперь помирился, может быть, оттого, что я ему стал нужен. Чтобы следить за войной, он выписал все газеты; вот мы и читаем ему по очереди с Сережей. Сам он читать не может; княгиня как прочтет десять строк, так сейчас засыпает, а у Христины Осиповны немецкий акцент, которого он не переносит, да, сверх того, она дура невообразимая. Читает она ему на днях из "Северной пчелы":32 "Советуем французам вспомнить пример Карла-хи..." Князь начинает сердиться: "Кто такой Карл-хи?" - "Не знаю, князь, так напечатано".- "Не может быть, покажите..." Оказалось, что речь шла о Карле XII33, а Христина римских цифр не знает и прочитала "хи", и из-за этого "хи" произошла целая катастрофа... Умора, да и только!
- А скажи, пожалуйста, Горич, отчего Соня, то есть княжна, уехала из Троицкого?
- Не знаю; это произошло по каким-то высшим соображениям Ольги Борисовны; она настояла на этом.
- Но ведь Ольга Борисовна такая умная и прекрасная женщина; у нее, вероятно, были веские причины...
- Не сомневаюсь ни в великих качествах Ольги Борисовны, ни в вескости ее причин, но только этих причин не знаю.
- Ну, а сама княжна желала уехать?
- Вот видишь, Володя, если ты мне дашь ключ к уразумению того, что желает и чего не желает княжна Софья Борисовна, я тебе при жизни памятник воздвигну.
- Признайся, Горич, ты влюблен в княжну?
- Прощай, Володя, нора спать.
После отъезда Горича время полетело с такой ужасающей быстротой, что Угаров не заметил, как настал день отъезда и для него.
- В последний раз вижу тебя лицеистом,- говорила ему на прощанье Марья Петровна,- и молю бога только об одном, чтобы ты и в своей свободной жизни остался таким же, каким был и до сих пор.
Какое-то грустное, щемящее чувство испытывал Угаров в Бу-яльске, проезжая мимо городского сада, где он в последний раз видел Соню, и входя на станцию, где он впервые узнал о ее существовании. Абрамыч сообщил ему, что Сережа и Горич еще третьего дня уехали в Москву и что вчера княгиня завтракала на станции вместе с Христиной Осиповной, после чего уехали куда-то на две недели. В Троицком, где месяц тому назад было так многолюдно и весело, оставался теперь один князь Борис Сергеевич, окруженный газетами, которых никто ему и читать не мог.
В Петербурге, в лицее, жизнь потекла для Угарова обычным порядком. Несколько раз в течение осени он получал поклоны от Сони через Сережу, бывшего в деятельной переписке с сестрой. Раз Сережа показал ему письмо, в котором было сказано: "Если Угаров не забыл меня, скажи ему, чтобы он мне написал, как он проводит время". Через три дня после этого Угаров вручил Сереже, для пересылки сестре, послание в восемь страниц большого формата. Это послание, на сочинение которого Угаров употребил более двух суток, было, по его мнению, очень остроумно и в то же время очень нежно, хотя о любви не было упомянуто ни слова. На это послание ответа не последовало, и поклоны прекратились. Потом подошли экзамены, заказы платья, совещание о будущей службе, наконец - выпуск и акт, и все эти важные события если и не изгнали совсем из его сердца, то все-таки значительно заслонили пленительный образ девушки-сфинкса.
В начале января, в пятом часу морозного и ясного дня, к подъезду известного ресторана Дюкро, на Большой Морской, то и дело подъезжали простые извозчичьи, а изредка и красивые "собственные" сани. Из саней выходили молодые люди, по всем признакам только что оперившиеся. Иные, небрежно сбросив шинели или пальто на руки швейцара, останавливались на минуту у большого зеркала и, приведя в порядок волосы, самоуверенно шли дальше, выказывая полное знание местности; другие, никогда не бывшие прежде в этом ресторане, бросали кругом растерянные взгляды и не знали, куда им деваться. Старый татарин, стоявший у буфета, указывал им дверь в коридор и говорил: "пожалуйте наверх". В общей комнате, налево от входа, сидел ротмистр Акатов, известный всему Петербургу под именем Васьки,- один из самых преданных посетителей ресторана: можно смело сказать, что он жил у Дюкро, отлучаясь только по делам службы или в театр.
- Абрашка,- спросил он у старого татарина,- что это у вас так много народу сегодня?
- Это, ваше сиятельство, лицеисты свой выпуск празднуют. В большой зале на двадцать восемь персон обед заказан.
- Экие болваны! - обругал их неизвестно за что Акатов.- Туда же... празднуют выпуск, а от двух рюмок, верно, все будут лежать под столом.
- Оно точно, ваше сиятельство, дело молодое, непривычное... Скоро над головой Акатова раздалось стройное пение.
- Это еще что такое?
- Это, ваше сиятельство, молитва. Так у них заведено: как, значит, в лицее было, так и здесь.
- Скажите, пожалуйста! Тоже... певцы...
Васька Акатов был не в духе. Он много пил, но ничего не ел за завтраком и уже давно поджидал какого-нибудь приятеля, с которым мог бы пообедать. Наконец ему надоело ждать.
- Абрашка, принеси мне обед - тот, что для этих дураков заказан.
- Осмелюсь доложить,- сказал татарин почтительным шепотом: - это тот самый двухрублевый обед, что по карте написан; хозяин только названия переменил и кой-куда труфелю положил, а берет по пятнадцать рублей с персоны, без вина.
- Все равно, принеси... И бутылку заморозь.
Акатов начал есть, прислушиваясь от скуки к тому, что происходило наверху. Когда там возвышались голоса, двигались стулья или раздавалось громкое "ура", он пожимал плечами и презрительно заглядывал на потолок, крутя свои длинные рыжеватые усы.
Акатов заблуждался. Много там наверху предложено тостов, много выпито рюмок и стаканов, но никто из обедавших не валялся под столом. Только глаза разгорелись и речи делались оживленнее. Их было двадцать семь человек - в свежих сюртуках и пиджаках, со свежими, еще не помятыми жизнью лицами; трое из них были в военных мундирах. Двадцать восьмой был воспитатель Иван Фабианович, сидевший на почетном месте,- полный, плешивый господин, с золотыми очками и чалыми бакенбардами, зачесанными кверху. Центром средней группы был Андрюша Константинов - любимец всего выпуска, едва не подбивший всех поступить в военную службу. По его же инициативе лицеисты сложились и собрали 1500 рублей на военные потребности - пожертвование, которое тогда наделало много шума. Он был среднего роста и не особенно красив, но во всем его смуглом лице, а особенно в больших карих глазах было столько доброты и отваги, что обаяние, им производимое, делалось понятно с первого взгляда. Рядом с ним помещался маленький рыженький Гуркин, которого в лицее звали адъютантом Константинова: он, очевидно, и теперь оставался верен своему званию и ехал вместе с Андрюшей в действующую армию. Третий военный был младший брат Константинова - высокий и стройный юноша, с нежными, почти детскими чертами лица. Он сидел поодаль, пригорюнившись, и тихо разговаривал с двумя товарищами. Несколько раз в течение обеда на его глазах навертывались слезы, которые он поспешно вытирал то платком, то салфеткой. Ему, видимо, не хотелось уезжать, и он отправлялся на войну, только подчиняясь авторитету брата.
- Где-то мы будем с тобой завтра, Андрюша, в это время? - говорил Гуркин, опоражнивая залпом стакан шампанского.
- Завтра-то будем на железной дороге, это не хитро угадать, а вот через две недели, в это время, может быть, нас и совсем не будет.
- Что с тобою, Константинов,- возразил аккуратный Миллер,- через две недели вы никак не можете попасть в сражение. Считай по пальцам. Завтра вы выезжаете - день; послезавтра вы в Москве - два...
- Ну, что там считать,- отвечал, вставая, Константинов и подошел к группе, сидевшей во главе стола.
Рядом с Иваном Фабиановичем помещался барон Кнопф, первый воспитанник, вышедший с золотою медалью; несколько других, преимущественно из благонравных, окружали их.
- Вы, господа, меня довольно знаете,- говорил воспитатель, вытирая клетчатым платком лицо и лысину,- я никогда вам не льстил и теперь скажу правду: напрасно вы директора не пригласили на обед. Он хороший, очень хороший человек.
- Да мы были бы очень рады пригласить его, Иван Фабианович,- отвечал Кнопф,- но многие были против него за то, что он сбавил три балла из поведения Козликову. Тот вышел двенадцатым классом...34
- Это жаль, очень жаль, но Козликов сам виноват: он получил шестерку из уголовного права; директор тут ни при чем.
- Не кривите душой, Иван Фабианович! - сказал подошедший в это время Константинов.- Вы знаете очень хорошо, что Козликов перестал заниматься оттого, что ему все равно не хватило бы баллов на десятый класс. Нет, уж вы не оправдывайте директора. За два месяца до выпуска сбавил три балла, да еще за какой вздор: за курение,- это черт знает что!
Козликов, о котором шла речь, сидел один на противоположном углу стола и даже не прислушивался к тому, что о нем говорили. Целых два месяца козликовская история была у всех на устах, но ему от этого не было легче. Отец у него был очень строгий и, узнав о том, что сын выходит двенадцатым классом, запретил ему показываться на глаза. Теперь Козликов занимался тем, что беспрестанно подливал в свою чашку кофе и отпивал большими глотками. Константинов подсел к нему.
- Ну, что, козленок, нюни распустил? Все перемелется,- поверь мне.
- Нет, голубчик Андрюша, для меня не перемелется,- такой я уж несчастный человек.
- Знаешь что, козленок, поедем с нами завтра на Дунай; отличишься на войне, так и Кнопфа перегонишь.
- Ах, как бы это было хорошо, Андрюша! Да нет, это невозможно, у меня и денег нет ни копейки.
- Вот вздор какой! Коли для трех довольно, так и четвертому хватит. Приедем к дяде, он тебя прямо в свой полк примет.
- Спасибо тебе, Андрюша, только это невозможно: отец проклянет меня; я совсем несчастный человек.
- Ну, как хочешь, только помни одно: если слишком скверно будет, пиши ко мне или приезжай прямо. Я все устрою...
Константинов налил два стакана, чокнулся и облобызался с Козликовым и пошел дальше к группе, в которой ораторствовал Горич. Между тем татары убрали со стола посуду и пустые бутылки и внесли громадную чашу для жженки. Иван Фабианович перешел со своей компанией к фортепиано, у которого уже сидел цветущий и радостный Сережа Брянский и напевал вполголоса:
J'etais lorette, j'etais coquette,
Mais qu'ils sont loin, mes beaux jours d'autrcfois!
La republique democratique
A detrone les reines et les rois! {*}
{* Я была лореткой, я была кокеткой,
Но как далеки эти прекрасные дни!
Демократическая республика
Свергла королев и королей! (фр.).}
- Нет, Горич, уши вянут от того, что ты говоришь,- раздался голос Константинова.- Господа, послушайте: Горич уверяет, что единственной целью нашей жизни должна быть карьера...
- Позволь, Константинов, я никогда этого не говорил, будь добросовестен. Я говорил, что целью моей жизни будет карьера...
- Это все равно.
- Нет, это большая разница. Во-первых... Но Константинов не слушал возражений.
- Я еще понимаю, если это говорят люди хотя почтенные, но старые, одним словом, отцы наши. Но в двадцать лет пренебречь всеми идеалами добра и самоотвержения для карьеры - это свинство и гадость.
Горич переменился в лице, но тотчас сдержал себя и продолжал спокойно:
- Если ты хочешь ругаться - ругайся; а если хочешь говорить серьезно, то слушай, по крайней мере.
- Ну, хорошо, я слушаю.
- Видишь ли, идеалы жизни должны сообразоваться с обстоятельствами. У тебя большое состояние, родителей нет, и ты, вместо того чтобы кутить и веселиться, едешь на войну... Это, конечно, самоотвержение, но оно тебе легко. Будь я на твоем месте, я, может быть, сделал бы то же самое. Я говорю: может быть, потому что хочу быть совсем добросовестным. Мое положение совсем другое... да, впрочем, что скрывать между товарищами? Мой отец - дряхлый старик, живет одной пенсией. Что же я должен делать? Отнимать у него последние гроши и заниматься самоотвержением, или добывать хлеб самому, иначе говоря - делать карьеру? Вот я и выбрал карьеру.
- Выбрал, выбрал... Надо, чтобы она тебя выбрала... Почему ты так уверен, что сделаешь карьеру?
- Уверен, потому что сильно этого хочу.
- Ну, уж это - извини меня - самонадеянность.
- Да, самонадеянность, и я имею на нее право. Вспомни, кем я был, когда поступил в лицей. Профессорским сыном, самым, что называется, замарашкой. Все надо мной смеялись, никто из вас не мог пройти мимо, чтобы не дать мне тумака. Когда мне пошел шестнадцатый год, я сознал свое положение, решил изменить его, и - что же? Под конец не только не смеялись надо мной, но меня же многие считали фатом и забиякой. Так вот, если я пятнадцатилетним мальчиком решил радикально изменить и себя и свои отношения с целым классом и достиг этого, то и в двадцать лет могу велеть себе сделать карьеру...
- Но ведь ты знаешь, что такое значит: сделать карьеру? Это значит: стараться нравиться начальству, творить всякие подлости и гадости... Отвечай: согласен ты на это?
- Позволь, пожалуйста...
- Нет, ты отвечай одним словом: да или нет.
- Я не могу отвечать одним словом на два вопроса. Согласен ли я стараться нравиться начальству? Да, согласен. Согласен ли я творить всякие подлости и гадости? Нет, не согласен и не буду.
- А разве подольщаться к начальству не есть подлость?
Спор начал опять обостряться. Константинов 2-й напомнил брату, что пора варить жженку. Тот быстро сбросил мундир, засучил рукава рубашки и велел потушить все свечи. Одно бледное синее пламя освещало большую залу. Все вдруг почему-то притихли и начали говорить чуть не шепотом. Кто-то подошел к Горичу и дотронулся до его плеча.
- Горич, можно тебе предложить молчаливый тост? Выпьем... ты знаешь сам -- за кого.
Подошедшим был Угаров. С самого начала обеда воспоминания о Соне нахлынули на него с такой силой, что он не принимал никакого участия в разговорах и тщетно искал случая поговорить о ней хоть с Сережей. Пользуясь темнотой, он подкрался к Горичу и предложил ему выпить ее здоровье. При полном освещении он ни за что не решился бы на такой подвиг.
- Выпьем, Володя, выпьем,- отвечал, внутренно смеясь, Горич,- конечно, я знаю, за кого. Да, кстати, и я хочу сказать тебе два слова.
- Не говори здесь, пойдем: я не хочу, чтобы нас слышали.
Они вышли в маленькую гостиную, которая после темной залы показалась им ярко освещенной. На диване, обитом желтым штофом, как пласт, лежал злополучный Козликов. Сюртук его валялся на полу, воротник рубашки был расстегнут, лицо было бледно, как у мертвеца. Угаров приподнял его голову, свесившуюся с дивана, и уложил ее на подушку.
- То, что мне хочется тебе сказать,- говорил Горич, расхаживая большими шагами по мягкому ковру,- я, конечно, мог бы и не говорить, ну да сегодня я вообще расстегнул жилет своей откровенности 35, как говорил наш французский учитель. Я очень хорошо вижу и давно знаю, что ты влюблен в Соню... Все равно, будем сегодня называть ее Соней. Ты в чувствах упрям, ты, вероятно, надеешься жениться на ней. Так вот, как товарищ, как друг, говорю тебе: брось ты это дело!
- Как бросить? - воскликнул ошеломленный Угаров.- Если ты это хотел мне сказать, лучше было бы не приходить сюда.
- Да, ты прав, пойдем пить жженку.
- Нет, погоди, погоди,- просил Угаров, усаживая Горича в кресло.- Поговорим спокойно. Отчего я должен все бросить? Ты этим хотел сказать, что Соня не может полюбить меня, сделаться моей женой?
- Нет, сделаться твоей женой она может, а полюбить тебя действительно не может.
- Значит, она любит кого-нибудь другого. Может быть, тебя?
- Ах, Володя, Володя, какой ты подозрительный и ревнивый! Поверь, что мое положение гораздо хуже. К тебе она равнодушна, а меня ненавидит...
- Ненавидит... за что же?
- А за то, что я отчасти понял и раскусил ее. А между тем, Соня - единственное существо в мире, перед которым я бессилен. Она одна могла бы заставить меня своротить с той дороги, которую я наметил себе для жизни.
- А, значит, ты ее любишь? Я всегда был уверен в этом... А я... Боже мой, как я ее люблю!
И Угаров начал говорить шепотом, потому что Козликов выказал кое-какие признаки жизни. Впрочем, через минуту он опять обратился в труп.
- Ну, прости меня, Володя, если я огорчил тебя,- сказал в заключение Горич.- Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что от столкновения таких характеров, как ты и Соня, не может выйти для тебя ничего хорошего. А, впрочем, об этом еще успеем наговориться, а теперь лучше пойдем и выпьем.
Когда Угаров и Горич вернулись в залу, она была опять освещена, и жженка, сваренная Константиновым, гуляла по рукам и головам. Все языки развязались, все старые симпатии выплывали наружу, все старые ссоры прощались от души. Пир был в разгаре - пир молодости, которую мудрая жизнь еще не успела научить ни расчетам, ни притворству, ни злобе. Увидев Горича, Константинов бросился ему на шею и повел его "мириться". За этим примирением было выпито множество стаканов, и возобновился спор о карьере, но уже в шутливо-добродушном тоне.
- Сколько тебе лет нужно "для этого"? - спрашивал Константинов.- В десять лет берешься сделать карьеру?
- Берусь.
- Ну, так вот, предлагаю тебе пари на дюжину шампанского, что не сделаешь. Ровно через десять лет, то есть третьего января тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года, мы все соберемся здесь обедать, и товарищи решат по большинству голосов, кто из нас выиграл.
- Идет.
Миллер сейчас же записал условия пари и, заставив спорящих подписать бумагу, спрятал ее в свой объемистый портфель. Тут же было решено, что помимо 19-го октября - общей лицейской годовщины,- каждый год 3-го января весь выпуск будет обедать у Дюкро, и Горич был выбран распорядителем будущих обедов. Понемногу все отдельные группы соединились в один большой кружок, центром которого оставался Константинов. Невольно разговор перешел к отъезжающим товарищам, а следовательно, к политическому положению России. Оно было не легко; западные державы еще не объявили войну формально, но каждый день надо было ждать этого объявления. Австрия и Пруссия колебались, но самое колебание было равносильно угрозе. Молодежь, конечно, не сознавала опасности, угрожавшей отечеству, и относилась к врагам с насмешками и презрением. Барон Кнопф - первый воспитанник и брат артиллериста, командовавшего батареей в Буяльске - при всеобщем смехе прочитал стихотворение, только что сочиненное кем-то и потом облетевшее всю Россию:
Вот в воинственном азарте
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом36.
- Господа,- говорил докторальным тоном Иван Фабианович,- поверьте моей опытности: Франция с нами драться не будет...
- Да, как бы не так! - возразил Константинов.- Разве вы не знаете, что соединенный флот уже в Черном море?37
- Очень знаю, но во французской ноте по этому случаю прямо сказано, что это делается в интересах мира.
- А вы верьте побольше их нотам. Скорее с другими поладим, а уж с французом будем драться.
- Непременно будем,- прибавил Грибовский, сын экс-министра и члена Государственного Совета.- Третьего дня отец мой сам слышал на выходе, как государь, обратившись к кавалергардам, упомянул о Фершампенуазе и Кульме38. Это уж, поверьте, недаром.
- Нет, господа,- крикнул рыженький Гуркин,- вы попросите Андрюшку, чтобы он прочитал стихи, которые он вчера написал... Вот так стихи!
Константинов не заставил себя просить и задыхающимся от волнения голосом начал:
Меж тем как все в моей отчизне
На брань о неверными спешит
И ни имущества, ни жизни
Для чести Руси не щадит,
Хочу в порыве вдохновенья
Героев наших превознесть...39 и т. д.
Стихотворение было очень длинно и плохо в литературном отношении, но по своему содержанию оно произвело страшный фурор.
- Браво, ура! - раздалось со всех сторон.- Качать Константинова!
Патриотическое одушевление, охватившее всех, было так сильно, что если бы в эту минуту кто-нибудь предложил молодежи ринуться в немедленный бой с неприятелем, ни один человек не остался бы в зале.
Между тем жженка, которая казалась неиссякаемой, делала свое дело, туманя и веселя головы. Начались самые интимные лицейские воспоминания, передразниванья профессоров, директора и прочего начальства, причем Иван Фабианович не то чтобы повернулся спиной к столу, а сел как-то боком, показывая этим, что он хотя и не протестует против такого представления, но и не одобряет его. Горич, не любивший передразниванья профессоров, потому что видел в этой забаве косвенную насмешку над своим отцом, отставным профессором, предложил спеть старую лицейскую хоровую песню.
- Брянский,- скомандовал он,- марш за фортепиано!
Но Брянского не оказалось. Из расспросов татар выяснилось, что Сережу вызвала какая-то дама, приехавшая в карете, и он уехал с ней, обещав вернуться через час. Раздались насмешливые голоса: "Как же, так он и вернется, держи карман!.. Экая бестия этот Брянский!"
- Господа! - воскликнул Константинов,- по правде сказать, и нам нечего тут киснуть. Предлагаю поехать куда-нибудь за город и провести всю ночь вместе. Ведь бог знает, придется ли опять когда-нибудь свидеться.
- Да, да, конечно, едем! - раздалось со всех сторон.
Послали за тройками, а пока усиленно принялись кончать жженку. Начались тосты совсем неожиданные. Пили за процветание ресторана Дюкро и за жену Ивана Фабиановича - старую, сварливую немку, которой никто из лицеистов никогда не видал, но голос которой был известен многим, так как она целый день ругалась то с кухаркой, то с мужем. Попробовали поднять Козликова, но все усилия разбудить его остались без успеха; Горич торжественно произнес над ним: "Покойся, милый прах, до радостного утра"40 - и поручил его попечениям татар. В последнюю минуту Иван Фабианович решился также ехать за город, и это почему-то несказанно всех обрадовало. Несколько человек схватили его на руки и понесли вниз по узкой витой лестнице. Иван Фабианович очутился в очень неприятном положении. Очки на нем разбились; его толстые, кривые ноги беспрестанно ударялись о перила лестницы, а главное, он боялся, что его уронят, и визгливо стонал, но стоны его не были слышны среди оглушительных криков "ура" бежавшей за ним толпы. Абрашка бросился к лестнице и хотел направить шествие в боковой подъезд, обещая, что туда сейчас вынесут шинели и калоши, но его не послушали и пошли прямо к главному выходу, мимо знаменитой общей комнаты, которая теперь была совершенно полна. Против двери на своем обычном месте восседал Васька Акатов; у стола его примостились два молодых офицера и рассматривали карту ужина. Остальные столы также были заняты. Нельзя сказать, чтобы общая комната отнеслась сочувственно к победоносному выходу лицеистов. Особенно были недовольны князь Киргизов, маленький желчный старичок во фраке и белом галстуке, заехавший из оперы выпить чаю к Дюкро и немилосердно ругавший и оперу, и чай, и всех знакомых, встреченных им в театре.
- Боже мой, что за безобразие! - прошипел он, когда последний лицеист вышел на улицу,- а все это оттого, что их мало секли в лицее.
- Вы совершенно правы, князь,- отозвался Акатов,- а глупее всего то, что эти мальчишки вечно выпьют на двугривенный, а накричат на сто рублей...
Старичок, не любивший, чтобы его собеседники, даже соглашавшиеся с ним, открывали для его приговоров новые горизонты, отвечал с неудовольствием:
- Нет-с, это не такс. Мошенник Дюкро такой счет им влепит, что тут не двугривенным пахнет. Впрочем, дело не в том-с, а в том, что их, как я уже имел честь сказать вам, недостаточно пороли в лицее. Да-с, мало секли, и больше ничего-с!
Через несколько дней после выпускного обеда, в десять часов утра, Угаров и Брянский поднимались по узкой лестнице большого дома на Фонтанке. Взобравшись в четвертый этаж, они позвонили у двери, к которой была прибита медная дощечка с надписью: "Иван Иванович Горич, профессор". Пожилой рябой лакей с суровым выражением лица и длинными волосами, зачесанными за уши, отворил им дверь.
- Здравствуй, Аким,- сказал Брянский,- Яков Иваныч еще спит?
- Как можно, давно с папашей чай кушают. Пожалуйте в столовую.
Первая комната, в которую вошли Угаров и Брянский, была когда-то гостиной; вдоль стен стояли мягкие диваны и кресла, но теперь вся мебель была покрыта книгами. Книги валялись на окнах и на полу. Большой письменный стол отчасти загораживал дверь в столовую, в которой сидели за самоваром отец и сын Горичи.
- Однако вы рано за мной заехали, господа,- вскричал сын, пожимая руку товарищам,- я еще не одет. Ведь у министра надо нам быть к двенадцати часам.
- Что ты, что ты, Яша,- заговорил отец,- разве можно упрекать дорогих гостей в том, что они рано приехали? Что за беда! Мы чайку попьем, побеседуем. Только вы, господа, уж извините меня, что такой беспорядок в квартире. Я из своего кабинета переделал комнату для Яши, а сам перебрался в гостиную, да не успел устроиться. Да, кстати, и за костюм мой извините.
Горич-отец был облечен в старый меховой халат и плисовые сапоги. На подбородке, давно небритом, торчали жесткие седые волосы. Все лицо его было до того изрыто морщинами, что две небольшие впадины между краями глаз и ушами, происшедшие от многолетнего ношения очков, казались также морщинами.
- Ну, что нового, господа, на белом свете? - спросил он, наливая чай гостям,- ведь мы здесь живем, как в провинции, ничего не знаем. Правда ли, что Орлов не поедет в Париж, а остановился в Вене?41
- Говорят, что остановился, а наверное никто не знает,--отвечал Угаров.- Вот это именно всего досаднее, что ничего не знаешь, разве попадется какая-нибудь иностранная газета.
- Ну, да и иностранные газеты врут здорово! - воскликнул Яша Горич.- Ведь всем известно, что война началась нападением турок на Михайловское укрепление, а они уверяют, что мы начали войну Синопом42.
- Да, господа,- говорил Горич-отец, покачивая головой,- трудно добиться правды даже и в текущих делах, а что вы можете узнать достоверного о прошедшем? Вот я сорок пять лет преподавал историю и все искал правды... а как ее найдешь? В последние годы я, конечно, попривык, не относился к делу с таким жаром; а в молодости, бывало, готовишься к лекции о каком-нибудь герое, которого особенно полюбил, так, право, чуть не плачешь от умиления. Потом стараешься читать о нем во всевозможных источниках... и что же? - оказывается, что любимый герой, которого я представлял слушателям, как идеал добра и чести, делал всякие гадости не хуже другого... А то вдруг натолкнешься на какое-нибудь исследование, по которому выходит, что герой этот вовсе не существовал на свете... Давно ли, например, была первая французская революция? С небольшим полвека прошло с тех пор. А попробуйте прочитать французских историков, писавших о ней,- можете ли вы составить какое-нибудь определенное понятие о деятелях революции? Я уже не говорю об историках-роялистах,- от этих нельзя и требовать беспристрастия,- а говорю об историках, более или менее сочувствовавших революции... Ламартин43 в восторге от жирондистов; Мишле восхищается Дантоном; Луи-Блан - Робеспьером; Тьер44 стоит на коленях пред Наполеоном... А заметьте, что еще живы люди, лично знавшие этих деятелей. Как же вы разберетесь во временах более отдаленных?
Разговор долго продолжался на эту тему. Старик оживился, глаза его засверкали; ему казалось, что он читает лекцию.
- Мне идет восьмой десяток,- сказал он в заключение,- и я знаю, что скоро умру. Но я твердо верю в загробную жизнь и верю в то, что узнаю правду после смерти. Только одна эта мысль утешает и поддерживает меня.
- Ну, опять ты заговорил о смерти,- воскликнул Яша,- а еще вчера обещал мне не говорить о ней. За это я тебя сейчас выдам товарищам. Знаете ли, господа, какой первый вопрос решил отец сделать на том свете? Он спросит, кто был Железная Маска?45
- Не смейся, Яша, это очень, очень интересно. Я, знаете ли, начал вписывать в особую тетрадь все сомнительные исторические факты, так, поверите ли, всю тетрадь исписал и бросил.... Оказывается, что почти все сомнительно...
Когда Яша, облекшись в вицмундир и белый галстук, возвестил, что пора ехать, отец осмотрел его очень внимательно.
- Смотри же, Яша, не скажи министру,- говорил он, крестя его на прощание,- чего-нибудь лишнего. Помни, что первое впечатление очень много значит; сегодня важный момент в твоей жизни...
- Не бойтесь, Иван Иваныч,- воскликнул Сережа,- мой дядя добрый человек и нас не съест.
Когда вновь испеченные чиновники вошли в обширную приемную графа Хотынцева, она была пуста. На диване у окна дремал дежурный чиновник. Это был молодой человек с наружностью франтоватого писаря. Волосы его были густо напомажены, на шее болтался черный шарф, в который была воткнута булавка с огромным, хотя фальшивым бриллиантом. Услышав шум шагов, он вскочил с места.
- Что вам угодно, господа? - спросил он, щуря брови, чтобы придать себе важный вид.- Министр принимает по пятницам; сегодня я не могу доложить о вас.
- Правитель канцелярии велел нам быть здесь в двенадцать часов,- отвечал Угаров.
- Да, если Илья Кузьмич приказал, это другое дело. Он в кабинете у министра. Я сейчас доложу.
Дежурный чиновник очень развязно прошел по приемной комнате, но, войдя в коридор, в конце которого был кабинет министра, он убавил шагу. К кабинету он подошел совсем скромно и что-то прошептал одному из курьеров, стоявших у заветной двери. Курьер сначала приложил ухо к двери, потом привычным движением нажал без шума ручку замка и исчез за дверью. Через несколько минут в приемную вошел Илья Кузьмич Шрамченко - еще не старый, но успевший облысеть на службе правитель канцелярии. Его смуглое лицо с выдающимися скулами выражало какую-то смесь добродушия и лукавства. Он ласково поздоровался с молодыми людьми.
- Молодцы, ни на одну минуту не опоздали; видно, что будете исправными чиновниками. Ну, пойдемте на пропятие к нашему громовержцу; он вас ожидает.
Кабинет министра вовсе не имел того характера строгой деловитости, которого ожидали новые чиновники. Это была очень изящно убранная комната, обитая мягким бархатным ковром. Только огромный письменный стол, заваленный бумагами, указывал на ее назначение. Посредине кабинета стоял человек небольшого роста, с круглым брюшком и румяным, гладко выбритым лицом, напоминавшим крымское яблоко. Белокурые с проседью волосы в мелких завитушках были зачесаны назад и покрывали чрезвычайно искусно сделанную накладку.
Поза графа Хотынцева действительно напоминала громовержца. Голова была закинута назад, левой рукой он опирался об стол, а в правой держал золотой лорнет, через который внимательно осматривал вошедших.
- Очень рад, господа, с вами познакомиться,- сказал он медленно, как бы отчеканивая каждое слово.- Лицей всегда давал нам не только хороших чиновников, но и вполне благовоспитанных людей.
Затем он вопросительно взглянул на правителя канцелярии, который представил ему Угарова.
- Вы вышли, не правда ли, с медалью? Ваш директор с особенной похвалой отозвался о вас. Где вы предпочитаете служить: в канцелярии или в одном из департаментов?
Угаров объяснил, что он единственный сын у матери, от которой по случаю своего совершеннолетия должен принимать все дела, а потому просил дать ему долговременный отпуск.
- Хорошо-с, я разрешаю вам уехать на одиннадцать месяцев. Надеюсь, что но возвращении вы наверстаете потерянное время.
Граф Хотынцев опять бросил взгляд на правителя канцелярии, который назвал Горича.
- Вы потомок того... этого...- начал министр, ища выражений и опять наводя на Горича свой лорнет,- одним словом, одного из сподвижников великой Екатерины?
- Ваше сиятельство,- отвечал Горич с сдержанной улыбкой,- вероятно, говорите о Семене Гаврилыче Зориче46, но я не Зорич, а Горич.
- Ах, боже мой, извините меня, это всегда Илья Кузьмич меня подведет... Илья Кузьмич, когда же вы, наконец, бросите вашу ужасную привычку искажать фамилии?
Ни один мускул не шевельнулся на лице Ильи Кузьмича. Две вещи он знал несомненно: во-первых, что в подобных случаях он всегда виноват, и во-вторых, что выговор начальства никогда не имеет последствий.
- Отчего же вы догадались,- спросил после небольшого раздумья министр у Горича,- что я говорил о Зориче? Разве в лицее читают о нем с кафедры?
- Нет, ваше сиятельство, в лицее нам ничего о нем не говорили, но отец мой был когда-то профессором истории, и у него много разных мемуаров. Я с детства любил читать их, особенно те, которые касались Екатерины Великой...
- О да, вы правы. Это было славное царствование... El puis quelle femme c'etait! {И потом, какая это была женщина! (фр.).} - прибавил он, как бы про себя.
Граф Хотынцев впал в минутное раздумье, но сейчас же, опомнившись, перешел в строгий начальнический тон.
- Где вы предпочитаете служить: в одном из департаментов или в канцелярии?
- Ваше сиятельство,- отвечал Горич, невольно краснея,- может быть, моя откровенность покажется вам неуместной, но я должен сознаться, что кроме службы я не имею никаких средств существования, а потому я желал бы поступить туда, где скорее могу получить штатное место.
- В ваших словах нет ничего неуместного; откровенность ваша мне нравится. Илья Кузьмич, вакансия Иванова в канцелярии еще не занята?
- Никак нет, ваше сиятельство, но только графиня Олимпиада Михайловна приказали мне вчера назначить на это место барона Бликса...
Граф Хотынцев вспыхнул.
- Какая графиня? Что такое графиня? При чем тут графиня? - заговорил он, постепенно возвышая голос и даже топнув ножкой, обутой в лакированную ботинку.- Вы, кажется, думаете, Илья Кузьмич, что жена моя - министр, а не я. Потрудитесь немедленно составить доклад о назначении господина... Борича на место Иванова, и чтобы через час доклад был на этом столе. Слышите?
И, очень довольный сделанным им проявлением власти, министр перевел победоносный взор на Сережу.
- Quant a vous, mon cher Сережа, vous ecrirez souvent a votre mere; e'est la seule commission que j'ai a vous donner pour le moment {Что касается вас, мой любезный Сережа, вы будете часто писать вашей матушке, это единственное поручение, которое я намерен вам дать теперь (фр.).}.
И, сделав общий кивок головой в знак прощания, министр взял под руку Сережу и пошел с ним во внутренние апартаменты.
Когда он вышел, Илья Кузьмич обратился к Горичу:
- Хотелось бы мне поздравить вас с назначением, мой юный сослуживец, но по совести не могу еще этого сделать. Теперь ваша участь зависит от того, проболтается ли граф Василий Васильевич за завтраком, или нет. Если он промолчит, дело в шляпе, и через два часа доклад будет подписан; если же он по рассеянности расскажет графине о вашем назначении... ну, тогда еще все может перемениться.
- А этот барон Блике, вероятно, очень способный юноша? - спросил наивно Горич.
- Какой способный - совершенный чурбан, а графиня хлопочет за него, потому что ее просила об этом какая-то ее приятельница. Я, признаюсь, нарочно при вас сказал, что графиня приказала назначить Бликса: вот нашего громовержца-то и разобрало... Ну, а теперь пойдемте вместе строчить доклад о вашем назначении.
В столовой, куда граф Хотынцев привел Сережу, уже завтракали его жена и племянник - красивый белокурый гусар Алеша Хотынцев. Графиня Олимпиада Михайловна Хотынцева была на два года моложе княгини Брянской и в молодости также слыла красавицей, но, выйдя замуж очень рано, она после первых родов потеряла сразу и красоту и ребенка. Может быть, это обстоятельство было причиной того, что в ней вовсе не развились те карабановские инстинкты, которые так мутили бурную жизнь княгини Брянской. Она не думала о новых победах, а хлопотала только о том, чтобы не выпустить из рук сердце своего мужа. Детей у нее не было; честолюбие овладело всеми ее помыслами. Хотя граф Хотынцев принадлежал, по рождению, к самому знатному кругу петербургского общества, но сам он придавал этому очень мало значения, слыл жуиром и даже либералом, а Олимпиада Михайловна всю жизнь мучилась тем, что не могла занять подобающее ей место в свете. Будучи женщиной ограниченной, она обладала большой дозой хитрости и пронырства и все пружины этого "второго ума" пускала в ход для служебного возвышения мужа. Успех увенчал ее усилия: теперь, как жена министра и в то же время графиня Хотынцева, она могла считать себя одной из первых дам в городе. Но долгая борьба прошла ей не даром. Ее большие черные глаза потускнели, цвет лица сделался совсем желтый. Зато по стройности стана, по грации и гибкости всех ее движений ее можно было принять за молодую женщину.
Она встретила мужа выговором.
- Ты не можешь, Базиль, не опоздать к завтраку. Ведь ты знаешь, что сегодня вторник, что у меня заседание в приюте, что сегодня приемный день у княгини Кречетовой - я уж три вторника пропустила,- что мне надо еще сделать несколько визитов.
Она начала перечислять дам, которым должна визиты; но муж ее не слушал, он думал о чем-то другом. После какого-то вопроса жены, он вместо того, чтобы ответить ей, неожиданно обратился к Сереже.
- Как это странно, что твой этот... Вторич... угадал мои мысли... Oh, il doit etre tres intelligent... {О, он, должно быть, очень умен... (фр.).}
- Какой Вторич? - спросила ошеломленная графиня.
- Ma tante, это не Вторич, а Горич