v align="justify"> - Покурить не угодно ли?
- Благодарю вас. Я не курю.
- А разве это не ваше?
- Нет, не мое.
- Извините-с, - усмехнулся Трусов; от этой усмешки лицо его сделалось
еще наглее; учтиво поклонился и вышел.
"Искушение трубкой, после искушения Телом и Кровью Господней", -
подумал Голицын с отвращением.
Когда стемнело и зажгли ночник, тараканы по стенам закишели,
зашуршали в тишине чуть слышным шорохом.
Верхнее звено в окне оставалось незабеленным; сквозь него чернела
узкая полоска неба и мигала звездочка.
Голицын вспомнил Мариньку. Чтобы не расчувствоваться, начал думать о
другом - как бы дать знак Оболенскому.
Присел на койку, постучал пальцем в стену, приложил ухо: не отвечает.
Долго стучал без ответа. Стена была толстая: стук пальца не слышен.
Изловчился и постучал тихонько железным болтом наручников и, услыхав
ответный стук, обрадовался так, что, забыв часового, застучал, загремел.
Вошел ефрейтор Ничипоренко с красною, пьяною рожею.
- Ты что это, сукин сын? Аль мешка захотел?
- Какого мешка? - полюбопытствовал Голицын, не оскорбленный, а только
удивленный руганью.
- А вот как посадят, увидишь, - проворчал тот и, уходя, прибавил так
убедительно, что Голицын понял, что это не шутка: - А то и выпорют!
Он лег на койку, обернулся лицом к стене, делая вид, что спит,
подождал и, когда все затихло, опять начал стучать пальцем в стену.
Оболенский ответил.
Сперва стучали без счету, жадно, неутолимо, только бы слышать ответ.
Душа к душе рвалась сквозь камень; сердце с сердцем вместе бились: "Ты?" -
"Я". - "Ты?" - "Я". Иногда от радости кровь в ушах стучала так, что он уже
не слышал ответа и боялся - не будет. Нет, был.
Потом начали считать удары, то ускорят, то замедлят: изобретали
азбуку. Сбивались, путались, приходили в отчаяние, умолкали и опять
начинали.
Стуча, Голицын уснул, и всю ночь снилось ему, что стучит.
Дни были так схожи, что он терял счет времени. Скатывал хлебные
шарики и прилеплял к стене в ряд: сколько дней, столько шариков.
Скуки почти не испытывал: было множество маленьких дел. Учился ходить
в кандалах. Кружился в тесноте, как зверь в клетке, держась за спинку
стула, чтобы не упасть.
Единственный Маринькин платок все еще служил ему наволочкой. Жалел
его. Учился сморкаться в пальцы; сначала было противно, а потом привык.
Заметил, что поутру, когда плевал и сморкался, в носу и во рту - черно от
копоти. Лампада коптила, потому что светильня была слишком толстая. Вынул
ее и разделил на волокна; копоть прекратилась, воздух очистился.
Спал не раздеваясь: еще не умел в кандалах снимать платье. Белье
загрязнилось, блохи заели. Можно было попросить свежего - из дому через
Мысловского, но не хотел одолжаться. Долго терпел; наконец, возмутился,
потребовал белья у Подушкина. Принесли плохо простиранную, непросохшую
пару солдатских портков и рубаху из жесткой дерюги. Надел с наслаждением.
Однажды надымила печь. Открыли дверь в коридор. Странное чувство
охватило Голицына: дверь открыта, а выйти нельзя: пустота непроницаема.
Сначала было странно, а потом - тяжко, невыносимо. Обрадовался, когда
опять заперли дверь.
С Оболенским продолжали перестукиваться, но все еще не понимали друг
друга, не могли найти азбуки. Стучали уже почти безнадежно. Пальцы
распухли, ногти за болели. Погребенные заживо, бились головами о стены
гроба. Наконец, поняли, что ничего не добьются, пока не обменяются писаной
азбукой.
В оконной раме у Голицына был жестяной вентилятор. Он отломил от него
перышко и отточил на кирпиче, выступавшем из-под стенной штукатурки. Этим
подобием ножа отщепил от ножки кровати тонкую спицу. Снял копоти с
лампадной светильни, развел водой в ямке на подоконнике, обмакнул спицу и
написал на стене азбуку: буквы в клетках; у каждой - число ударов;
краткие - обозначались точками; длинные - чертами. А на бумажке, которой
заткнуто было дырявое дно футляра из-под очков, написал ту же азбуку,
чтобы передать Оболенскому.
Каждое утро инвалидный солдатик-замухрышка приносил ему для умывания
муравленую чашку и оловянную кружку с водою. Голицын сам умываться не мог:
мешали наручники. Солдатик мылил ему руки, одну за другой, и лил на них
воду.
Однажды принес ему осколок: зеркала. Он взглянул в него и не узнал
себя, испугался: так похудел, осунулся, оброс бородою: не князь Голицын, а
"Михайлов-каторжник".
С солдатиком не заговаривал, и тот упорно молчал, казался глухонемым.
Но однажды вдруг сам заговорил:
- Ваше благородие, извольте перейти поближе к печке, там потеплее, -
сказал шепотом, перенес табурет с чашкою в дальний угол у печки, куда глаз
часового не достигал, и посмотрел на Голицына долго, жалостно.
- Тошно небось в каземате? Да что поделаешь, так, видно, Богу угодно.
Терпеть надобно, ваше благородие. Господь любит терпение, а там, может, и
помилует.
Голицын взглянул на него: лицо скуластое, скучное, серое, как сукно
казенной шинели, а в маленьких, подслеповатых глазках - такая доброта, что
он удивился, как раньше ее не заметил.
Достал из кармана бумажку с азбукой.
- Можешь передать Оболенскому?
- Пожалуй, можно.
Голицын едва успел ему сунуть бумажку, как вошел плац-майор Подушкин
с ефрейтором Ничипоренкой. Осмотрели печь, - труба опять дымила, - и
вышли: ничего не заметили.
- Едва не попались, - шепнул Голицын, бледный от страха.
- Помиловал Бог, - ответил солдатик просто.
- А досталось бы тебе?
- Да, за это нашего брата гоняют сквозь строй.
- Подведу я тебя, уж лучше не надо, отдай.
- Небось, ваше благородье, будьте покойны, доставлю в точности.
Голицын почувствовал, что нельзя благодарить.
- Как твое имя?
Солдатик опять посмотрел на него долго, жалостно.
- Я, ваше благородье, человек мертвый, - улыбнулся тихой, как будто в
самом деле мертвой улыбкой.
Голицыну хотелось плакать. В первый раз в жизни, казалось, понял
притчу о Самарянине Милостивом* - ответ на вопрос: кто мой ближний?
_______________
* В Евангелии от Луки (X. 30 - 37) Христос рассказывает притчу о том,
как некий самарянин, пренебрегая национальной враждой, оказывает всяческую
помощь иудею, израненному и ограбленному разбойниками. Таким образом,
ближним иудею был он, а не иудейские священники, прошедшие мимо
пострадавшего.
В ту же ночь он вел разговор с Оболенским.
- Здравствуй, - простучал Голицын.
- Здравствуй, - ответил Оболенский. - Здоров ли ты?
- Здоров, но в железах.
- Я плачу.
- Не плачь, все хорошо, - ответил Голицын и заплакал от счастья.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Однажды, часу в одиннадцатом ночи, вошли в камеру Голицына комендант
Сукин с плац-майором Подушкиным и плац-адъютантом Трусовым; сняли с него
кандалы, а когда он переоделся из арестантского платья в свое, - опять
надели.
- В жмурки поиграем, ваше сиятельство, - ухмыльнулся плац-майор,
завязал ему глаза платком и надел черный миткалевый колпак на голову.
Подхватили под руки, вывели во двор, усадили в сани и повезли.
Проехав немного, остановились. Подушкин высадил арестанта и взвел на
крыльцо.
- Не споткнитесь, ножку не зашибите, - хлопотал заботливо.
Провел через несколько комнат; в одной слышался скрип перьев: должно
быть, это была канцелярия; усадил на стул, снял повязку.
- Обождите, - сказал и вышел.
Сквозь дырочку в зеленых шелковых ширмах Голицын видел, как шмыгали
лакеи с блюдами, - должно быть, где-то ужинали, - и флигель-адъютанты с
бумагами. Конвойные провели арестанта, закованного так, что он едва
двигался; лицо закрыто было таким же черным колпаком, как у Голицына.
Он долго ждал. Наконец, опять появился Подушкин, завязал ему глаза и
повел за руку.
- Стойте на месте, - сказал и отпустил руку.
- Откройтесь, - произнес чей-то голос.
Голицын снял платок и увидел большую комнату с белыми стенами;
длинный стол, покрытый зеленым сукном, с бумагами, чернильницами, перьями
и множеством горящих восковых свечей в канделябрах. За столом - человек
десять, в генеральских мундирах, лентах и звездах. На председательском
месте, верхнем конце стола - военный министр Татищев; справа от него -
великий князь Михаил Павлович, начальник штаба - генерал Дибич, новый
С.-Петербургский
военный генерал-губернатор - Голенищев-Кутузов,
генерал-адъютант Бенкендорф; слева - бывший обер-прокурор Синода, князь
Александр Николаевич Голицын - единственный штатский; генерал-адъютанты:
Чернышев, Потапов, Левашев и, с краю, флигель-адъютант полковник
Адлерберг. За отдельным столиком - чиновник пятого класса, старенький,
лысенький, - должно быть, делопроизводитель.
Голицын понял, что это - Следственная комиссия, или Комитет по делу
Четырнадцатого.
С минуту длилось молчание.
- Приблизьтесь, - проговорил, наконец, Чернышев торжественно и
поманил его пальцем.
Голицын подошел к столу, нарушая звоном цепей тишину в комнате.
- Милостивый государь, - проговорил Чернышев после обычных вопросов
об имени, возрасте, чине, вероисповедании, - в начальном показании вашем
генералу Левашеву вы на все предложенные вопросы сделали решительное
отрицание, отзываясь совершенным неведением о таких обстоятельствах,
кои...
Голицын, не слушая, вглядывался в Чернышева: лет за сорок, а хочет
казаться двадцатилетним юношей; пышный черный парик в мелких завитках, как
шерсть на барашке; набелен, нарумянен; бровки вытянуты в ниточки; усики
вздернуты, точно приклеены; желтые, узкие с косым, кошачьим разрезом,
глаза, хитрые, хищные. "Претонкая, должно быть, бестия, - подумал
Голицын. - Недаром говорят, самого Наполеона обманывал".
- Извольте же объявить всю истину и назвать имена ваших сообщников.
Нам уже и так известно все, но мы желаем дать вам способ заслужить
облегчение вашей участи чистосердечным раскаянием.
- Я имел честь доложить генералу Левашеву все, что о себе знаю, а
называть имена почитаю бесчестным, - ответил Голицын.
- Бесчестным? - возвысил голос Чернышев с притворным негодованием. -
Кто изменяет присяге и восстает против законной власти, не может говорить
о чести!
Голицын посмотрел на него так, что он понял: "Над арестантом
закованным можешь ругаться, подлец!" Чернышев чуть-чуть побледнел сквозь
румяна, но смолчал, только переложил ногу на ногу и потрогал пальцами
усики.
- Вы упорствуете, хотите нас уверить, что ничего не знаете, но я
представлю вам двадцать свидетелей, которые уличат вас, и тогда уже не
надейтесь на милость: вам не будет пощады!
Голицын молчал и думал со скукой: "Дурацкая комедия!"
- Послушайте, князь, - в первый раз поднял на него глаза Чернышев, и
узкие, желтые зрачки сверкнули злостью, уже непритворною, - если вы будете
запираться - о, ведь мы имеем средства з а с т а в и т ь вас говорить!
- "В России есть пытка", об этом мне уже намедни генерал Левашев
сообщил. Но ваше превосходительство напрасно грозить изволите: я знаю, на
что иду, - ответил Голицын и опять посмотрел ему прямо в глаза. Чернышев
немного прищурился и вдруг улыбнулся.
- Ну, если не хотите имена, не соблаговолите ли сказать о целях
Общества? - заговорил уже другим голосом.
Обдумывая заранее, как отвечать на допросе, Голицын решил не скрывать
целей Общества. "Как знать, - думал, - не дойдет ли до потомства
прозвучавший и в застенке глас вольности?"
- Наша цель была даровать отечеству правление законно свободное, -
заговорил, обращаясь ко всем. - Восстание Четырнадцатого - не бунт, как
вы, господа, полагать изволите, а первый в России опыт революции
политической. И чем была ничтожнее горсть людей, предпринявших оный, тем
славнее для них, ибо хотя, по несоразмерности сил и по недостатку лиц,
вольности глас раздавался не долее нескольких часов, но благо и то, что он
раздался и уже никогда не умолкнет. Стезя поколениям грядущим указана. Мы
исполнили наш долг и можем радоваться нашей гибели: что мы посеяли, то и
взойдет...
- А позвольте спросить, князь, - прервал его Александр Николаевич
Голицын, дядюшка, с таким видом, как будто не узнал племянника, - если бы
ваша революция удалась, что бы вы с нами со всеми сделали, - ну, хоть,
например, со мной?
- Если бы ваше сиятельство не пожелали признать новых порядков, мы
попросили бы вас удалиться в чужие края, - усмехнулся Голицын-племянник,
вспомнив, как некогда дядюшка бранил его за очки. "И свой карьер испортил,
и меня, старика, подвел!"
- Эмигрировать?
- Вот именно.
- Благодарю за милость, - встал и низко раскланялся дядюшка.
Все рассмеялись. И начался разговор почти светский. Рады были
поболтать, отдохнуть от скуки.
- Ah, mon prince, vous avez fait bien du mal a la Russie, vous l'avez
reculee de cinquante ans*, - вздохнул Бенкендорф и прибавил с тонкой
усмешкой: - Наш народ не создан для революций: он умен, оттого что тих, а
тих оттого что не свободен.
_______________
* Ах, князь, вы причинили столько зла России, вы удалились на
пятьдесят лет назад (фр.).
- Слово "свобода" изображает лестное, но неестественное для человека
состояние, ибо вся жизнь наша есть от законов натуральных беспрестанная
зависимость, - проговорил Кутузов.
- Я математически уверен, что христианин и возмутитель против власти,
от Бога установленной, - противоречие совершенное, - объявил дядюшка.
А великий князь повторил в сотый раз анекдот о жене Константина -
Конституции. И государев казачок "Федорыч", Адлерберг, захихикал так
подобострастно, беззвучно, что поперхнулся, закашлялся.
Председатель Татищев, "русский Фальстаф", толстобрюхий, краснорожий,
с губами отвисшими, дремавший после сытного ужина, вдруг приоткрыл один
глаз и, уставив его на Голицына, проворчал себе под нос:
- Шельма! Шельма!
Голицын смотрел на них и думал: "Шалуны! Ну да и я хорош: нашел с кем
и о чем говорить. Не суд и даже не застенок, а лакейская!"
- Не будете ли добры, князь, сообщить слова, сказанные Рылеевым в
ночь накануне Четырнадцатого, когда он передал кинжал Каховскому, - вдруг
среди болтовни возобновил допрос Чернышев.
- Ничего не могу сообщить, - ответил Голицын: решил молчать, о чем бы
ни спрашивали.
- А ведь вы при этом присутствовали. Может быть, забыли? Так я вам
напомню. Рылеев сказал Каховскому: "Убей царя. Рано поутру, до возмущения,
ступай во дворец и там убей". Помните? Что ж вы молчите? Говорить не
хотите?
- Не хочу.
- Воля ваша, князь, но вы этим вредите не только себе. Отвергнув или
подтвердив слова Рылеева, вы уменьшили бы вину его или Каховского и, может
быть, спасли бы одного из двух, а запирательством губите обоих.
"А ведь он прав", - подумал Голицын.
- Ну, так как же? - продолжал Чернышев. - Не хотите сказать? В
последний раз спрашиваю: не хотите?
- Не хочу.
- Шельма! Шельма! - проворчал себе под нос Татищев.
Узкие, желтые зрачки Чернышева опять, как давеча, сверкнули злостью.
- А княгиня знала о вашем участии в заговоре? - спросил он, помолчав.
- Какая княгиня?
- Ваша супруга, - улыбнулся Чернышев ласково.
Голицын почувствовал, что кандалы тяжелеют на нем неимоверною
тяжестью, ноги подкашиваются, - вот-вот упадет. Сделал шаг и схватился
рукою за спинку стула.
- Присядьте, князь. Вы очень бледны. Нехорошо себя чувствуете? -
сказал Чернышев, встал и подал ему стул.
- Жена моя ничего не знает, - проговорил Голицын с усилием и
опустился на стул.
- Не знает? - улыбнулся Чернышев еще ласковее. - Как же так?
Венчались накануне ареста, значит, по любви чрезвычайной. И ничего не
сказали ей, не поверили тайны, от коей зависит участь ваша и вашей
супруги? Извините, князь, не натурально, не натурально! Да вы не
беспокойтесь: без крайней нужды мы не потревожим княгини.
"Броситься на него и разбить подлецу голову железами!" - подумал
Голицын.
- Ecoutez, Чернышев, c'est tres probable, que le prince n'a voulu
rien confier a sa femme et qu'elle n'a rien su*, - проговорил великий
князь.
_______________
* Послушайте, Чернышев, очень вероятно, что князь не хотел ни во что
посвящать свою жену и что она ничего не знала (фр.).
Он давно уже хмурился, закрываясь листом бумаги и проводя бородкой
пера по губам. "Le bourru bienfaisant, благодетельный бука" был с виду
суров, а сердцем добр.
- Слушаю-с, ваше высочество, - поклонился Чернышев.
- Завтра получите, сударь, вопросные пункты; извольте отвечать
письменно, - сказал Голицыну, подошел к звонку и дернул за шнурок.
Плац-майор Подушкин с конвойными появились в дверях.
- Господа, вы меня обо всем спрашивали, позвольте же и мне
спросить, - поднялся Голицын, обвел всех глазами с бледной улыбкой на
помертвевшем лице.
- Что? Что такое? - опять проснулся Татищев и открыл оба глаза.
- Il a raison, messieurs. Il faut etre juste, laissons le dire son
dernier mot*, - улыбнулся великий князь, предвкушая один из тех
"каламбурчиков-карамбольчиков", коих был большим любителем.
_______________
* Он прав, господа. Нужно быть справедливым, дадим ему сказать
последнее слово (фр.).
- Да вы, господа, не бойтесь, я ничего, - продолжал Голицын все с тою
же бледной улыбкой, - я только хотел спросить, за что нас судят?
- Дурака, сударь, валяете, - вдруг разозлился Дибич. - Бунтовали, на
цареубийство злоумышляли, а за что судят, не знаете?
- Злоумышляли, - обернулся к нему Голицын, - хотели убить, да ведь
вот не убили же. Ну, а тех, кто убил, не судят? Не мысленных, а настоящих
убийц?
- Каких настоящих? Говорите толком, говорите толком, черт вас
побери! - окончательно взбесился Дибич и кулаком ударил по столу.
- Не надо! Не надо! Уведите его поскорее! - вдруг чего-то испугался
Татищев.
- Ваши превосходительства, - поднял Голицын обе руки в кандалах и
указал пальцем сперва на Татищева, потом на Кутузова, - ваши
превосходительства, знаете, о чем я говорю?
Все окаменели. Сделалось так тихо, что слышно было, как нагоревшие
свечи потрескивают.
- Не знаете? Ну, так я вам скажу: о цареубийстве одиннадцатого марта
тысяча восемьсот первого года.
Татищев побагровел, Кутузов позеленел; оба как будто привидение
увидели. Что участвовали в убийстве императора Павла Первого, об этом
знали все.
- Вон! Вон! Вон! - закричали, повскакали, замахали руками.
Плац-майор Подушкин подбежал к арестанту и накинул ему колпак на
голову. Подхватили, потащили конвойные. Но и под колпаком Голицын смеялся
смехом торжествующим.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
На следующее утро комендант Сукин принес Голицыну запечатанный
конверт с вопросными пунктами, перо, бумагу и чернильницу.
- Не спешите, обдумайте, - сказал, отдавая пакет.
В этот день посадили его на хлеб и воду. Он понял, что наказывали за
вчерашнее.
Поздно вечером вошел плац-адъютант Трусов и поставил на стол тарелку
с белой сдобной булкой, аппетитно подрумяненной, похожей на те, что
немецкие булочники называют "розанчиками".
- Кушайте на здоровье.
- Благодарю вас, я не голоден.
- Ничего, пусть полежит, ужо проголодаетесь.
- Унесите, - сказал Голицын решительно, вспомнив искушение трубкою.
- Не обижайте, князь. Право же, от чистого сердца. Чувствительнейше
прошу, скушайте. А то могут быть неприятности...
- Какие неприятности? - удивился Голицын.
Но Трусов ничего не ответил, только ухмыльнулся; слащаво-наглое,
хорошенькое личико его показалось Голицыну в эту минуту особенно гадким.
Поклонился и вышел, оставив булку на столе.
До поздней ночи Голицын перестукивался с Оболенским. У обоих пальцы
заболели от стучанья. Голицыну заменяла их обожженная палочка из веника,
которым подметали пол, а Оболенскому - карандашный огрызок.
- Я решил молчать, о чем бы ни спрашивали, - простучал Голицын,
рассказав о допросе.
- Молчать нельзя: повредишь не только себе, но и другим, - ответил
Оболенский.
- Чернышев говорит то же, - возразил Голицын.
- Он прав. Отвечать надо, лгать, хитрить.
- Не могу. Ты можешь?
- Учусь.
- Рылеев, подлец, всех выдает.
- Нет, не подлец. Ты не знаешь. Была у вас очная ставка?
- Нет.
- Будет. Увидишь: он лучше нас всех.
- Не понимаю.
- Поймешь. Если о Каховском спросят, не выдавай, что убил
Милорадовича. Ведь и я ранил штыком; может быть, не он, а я убил.
- Зачем лжешь? Сам знаешь, что он.
- Все равно, не выдавай. Спаси его.
- Его спасти, а тебя погубить?
- Не погубишь: все за меня против него.
- Я лгать не хочу.
- Ты все о себе думаешь - думай о других. Идут. Прощай.
После разговора с Оболенским Голицын задумался и забылся так, что не
заметил, как, проголодавшись, начал есть булку. Опомнился, когда уже съел
половину. Оставлять не стоило, съел всю.
Ночью проснулся от боли в животе. Стонал и охал. Всю ночь промучился.
К утру сделалась рвота, такая жестокая, что думал, - умрет. Но полегчало.
Уснул.
- Как почивать изволили? - разбудил его Сукин.
- Прескверно. Тошнило.
- Что-нибудь съели?
- Трусов угостил булкой.
- Водой не запили?
- Нет.
- Ну, вот от этого. Надобно хлеб водой заливать. Ничего, пройдет.
Сейчас будет лекарь.
- Не надо лекаря.
- Нет, надо. Сохрани Бог, что-нибудь сделается. У нас тут строго: за
жизнь арестантов головой отвечаем.
"Безымянный", - так называл Голицын того замухрышку-солдатика,
который оказался для него Самарянином Милостивым, - узнав о ночном
происшествии, объявил, что Голицын отравлен.
- Может, ваше благородие, чем не потрафили - так вот они вас и
мучают.
Пришел лекарь, тот самый, который был в Зимнем дворце, на допросе
Одоевского, Соломон Моисеевич Элькан, должно быть, из выкрестов,
черномазый, толстогубый, с бегающими глазками, хитрыми и наглыми.
"Прескверная рожа. Этакий, пожалуй, и отравить может!" - подумал Голицын.
Арестанта перевели на больничный паек - чай и жидкий суп. Но он
ничего не ел, кроме хлеба, который приносил ему потихоньку Безымянный.
Два дня не ел, а на третий зашел к нему Подушкин. Присел рядом на
койку, вздохнул, зевнул, перекрестил рот и начал:
- Что вы не кушаете?
- Не хочется.
- Полноте, кушайте - ведь заставят!
- Как заставят?
- А так: всунут машинку в рот и нальют бульону, - насильно
проглотите. А то в "мешок" посадят.
- Какой мешок?
- А такие карцеры есть под землей; сверху плита каменная с дыркой для
воздуху. Ну, там не то, что здесь, - темно, сыро, нехорошо.
Помолчал, опять зевнул и прибавил:
- Не горюйте, все пройдет. Вот и генерал Ермолов сидел в царствование
императора Павла Первого, а как выпустили, со мной и не кланяется. Вот и с
вами так же будет. Все пройдет, все к лучшему.
- Вы "Кандида" читали, Егор Михайлович?
- Это насчет носа? Да-с, имею с Кандидом сие преимущество: нельзя
оставить с носом!
Памятуя машинку и мешок, Голицын стал есть.
Иногда заходил к нему Сукин. Седой, в скобку подстриженный, с грубым
солдатским лицом, напоминавшим старую моську, стоя на своей деревянной
ноге, начинал издалека:
- Я, сударь мой, так рассуждаю: ежели можно жить где-нибудь
счастливо, так это, конечно, в России: только не тронь никого, исполняй
свои обязанности, - и свободы такой нигде не найдешь, как у нас, и
проживешь, как в царствии Божием.
Умолкал и, не дождавшись ответа, опять начинал:
- Вы, господа, пустое затеяли: Россия столь обширный край, что не
может управляться иначе, как властью самодержавною. Если бы и удалось
Четырнадцатое, такая бы пошла кутерьма, что вы и сами были бы не рады.