Главная » Книги

Мережковский Дмитрий Сергеевич - 14 декабря, Страница 11

Мережковский Дмитрий Сергеевич - 14 декабря


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23

nbsp;Разбиваемый ядрами лед провалился. В огромной полынье тонущие люди
  барахтались. Остальные кинулись к берегу.
  
  - Сюда, ребята! - указал Бестужев на ворота Академии художеств.
  
  Но прежде чем успели вбежать, ворота захлопнулись. Вынули бревно из
  днища сломанной барки и начали сбивать ворота с петель. Они уже трещали
  под ударами, когда солдаты увидели эскадрон кавалергардов, мчавшийся прямо
  на них.
  
  - Спасайся, ребята, кто может! - крикнул Бестужев, и все разбежались.
  Остался только знаменщик. Бестужев обнял его, поцеловал, велел отдать
  знамя скакавшему впереди эскадрона поручику и сам побежал.
  
  Оглянувшись на бегу, увидел, что знаменщик подошел к офицеру, отдал
  знамя и упал, зарубленный ударом сабли сплеча, а офицер поскакал с отбитым
  знаменем.
  
  
  
  
  
  
  ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  
  
  - Ваше величество, все кончено, - доложил Бенкендорф.
  
  Государь молчал, потупившись. "Что это было? Что это было?" -
  вспоминал, как будто очнувшись от бреда, и чувствовал, что произошло
  ужасное, непоправимое.
  
  - Все кончено, бунт усмирен, ваше величество, - повторил Бенкендорф,
  и что-то было в голосе его такое новое, что государь удивился, но еще не
  понял, не поверил.
  
  Робко поднял глаза и тотчас опять опустил; потом - смелее, и вдруг
  понял - ничего ужасного, все как следует: усмирил бунт и казнил
  бунтовщиков. "Если буду хоть на один час императором, то покажу, что был
  того достоин!" И показал. Только теперь воцарился воистину: не самозванец,
  а самодержец.
  
  На бледных щеках его проступили два розовых пятнышка; искусанные до
  крови губы заалели, как будто напились крови. И все лицо ожило.
  
  - Да, Бенкендорф, кончено - я император, но какою ценою, Боже мой! -
  вздохнул и поднял глаза к небу: - Да будет воля Господня!
  
  Опять вошел в роль и знал, что уже не собьется; опять пристала личина
  к лицу - и уже не спадет.
  
  - Ура! Ура! Ура, Николай! - начавшись от Сенатской площади,
  докатилось, тысячеголосое, до внутренних покоев Зимнего дворца, - и там
  тоже поняли, что бунт усмирен.
  
  В маленьком круглом кабинете-фонарике, выходившем окнами на Дворцовую
  площадь, молодая императрица Александра Федоровна сидела на подоконнике,
  молча, бледная, помертвевшая, и смотрела в окно, откуда видна была часть
  площади, покрытая войсками.
  
  Императрица Мария Федоровна, по обыкновению, болтала и суетилась без
  толку. Совала всем в руки маленький портретик покойного императора
  Александра Павловича, умоляя отнести его к мятежникам:
  
  - Покажите, покажите им этого ангела - может быть, они опомнятся!
  
  Тут же был Николай Михайлович Карамзин и князь Александр Николаевич
  Голицын.
  
  Карамзин выходил на площадь.
  
  "Какие лица я видел! Какие слова слышал! - вспоминал впоследствии. -
  Вот нелепая трагедия наших безумных либералистов! Умрем, однако ж, за
  Святую Русь! Камней пять-шесть упало к моим ногам... Я, мирный
  историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного
  способа прекратить мятеж".
  
  - А знаете, Николай Михайлович, ведь то, что здесь происходит, есть
  критика вооруженною рукою на вашу "Историю государства Российского", -
  шепнул ему на ухо один из "безумных либералистов", еще там, на площади, и
  он потом часто вспоминал эти слова непонятные.
  
  Когда загремели пушки, Мария Федоровна всплеснула руками.
  
  - Боже мой, вот до чего мы дожили! Мой сын всходит на престол с
  пушками! Льется кровь, русская кровь!
  
  - Испорченная кровь, ваше величество, - утешал ее Голицын. Но она
  повторяла, неутешная:
  
  - Что скажет Европа! Что скажет Европа!
  
  А молодая императрица как упала на колена, закрыв лицо руками при
  первых пушечных выстрелах, так и не встала, замерла, не двигаясь; только
  голова дрожала дрожью непрестанною. "Как лилея под бурею", - думал
  Карамзин.
  
  И потом, когда все уже кончилось, не прекращалось это дрожанье,
  качанье головы, как цветка на стебле надломленном. Сама его не
  чувствовала, но все заметили. Думали, пройдет. Но не прошло - осталось на
  всю жизнь.
  
  В соседней комнате, за круглым столиком, сидел и кушал котлетку, под
  наблюдением англичанки Мими, маленький мальчик, круглолицый, голубоглазый,
  в красной, шитой золотом курточке, вроде гусарского ментика, государь
  наследник Александр Николаевич.
  
  Он первый услышал "ура" на площади, подбежал к окну и закричал,
  захлопал в ладоши:
  
  - Папенька! Папенька!
  
  В парадных залах дворца, сиявших огненными гроздьями люстр, золотой
  жужжащий улей смолк, когда вошел государь.
  
  "Не узнать - совсем другой человек: такая перемена в лице, в поступи,
  в голосе", - тотчас заметили все.
  
  "Tout de suit il a pris de I'applome*, - подумал князь Александр
  Николаевич Голицын. - Пошел не тем, чем вернулся; пошел самозванцем -
  вернулся самодержцем".
  
  - Благословен грядый* во имя Господне, - встретил государя,
  входившего в церковь, митрополит Серафим торжественным возгласом.
  
  _______________
  
  * Сразу обрел самоуверенность (фр.).
  
  * Идущий, шествующий (церковнослав.).
  
  
  - Благочестивейшему, самодержавнейшему государю императору всея
  России, Николаю Павловичу многая лета! Да подаст ему Господь
  благоденственное и мирное житие, здравие же и спасение, и на враги победу
  и одоление! - загудел в конце молебствия громоподобный голос диакона.
  
  "Да, Божьей милостью император самодержец Всероссийский! Что дал мне
  Бог, ни один человек у меня не отнимет", - подумал государь и поверил
  окончательно, что все как следует.
  
  
  
  
  
  
  ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  
  
  "Крови боимся, без крови хотим. Но будет кровь, только напрасная", -
  вспоминались Голицыну слова Каховского. "Напрасная! Напрасная!
  Напрасная!" - стучало в больной голове его, как бред,
  однозвучно-томительно.
  
  Лежа на софе, глядел он сквозь прищуренные, лихорадочно горящие веки
  на светлый круг от лампы под зеленым абажуром в полутемной комнате, на
  библиотечные полки с книгами, выцветшие нежные пастели бабушек и дедушек -
  все такое уютное, мирное, тихое, что сегодняшний день на площади казался
  страшным сном.
  
  Поздно ночью, когда все уже кончилось, унтер-офицер Московского
  полка, спасаясь от погони конных разъездов и пробираясь по глухим,
  занесенным снежными сугробами задворкам, у Крюкова канала наткнулся в
  темноте на Голицына, уснувшего между поленницами дров, окоченевшего и
  полузамерзшего; подумал, что мертвый, хотел пройти мимо, но услышал слабый
  стон, наклонился, заглянул в лицо, при тусклом свете фонаря узнал одного
  из бывших на площади начальников и доложил о нем Вильгельму Карловичу
  Кюхельбекеру, который находился поблизости, с кучкой бежавших солдат.
  
  Голицына привели в чувство, усадили на извозчика, и Кюхельбекер отвез
  его к Одоевскому, с которым жил вместе у Большого театра. Хозяина не было
  дома - еще не вернулся с площади.
  
  Узнав, что все товарищи целы, Голицын сразу ожил и, вспомнив
  обещание, данное Мариньке - увидеться с ней в последний раз, может быть,
  перед вечной разлукой, - хотел тотчас ехать домой. Но Кюхельбекер не
  пустил его, уложил, укутал, обвязал голову полотенцем с уксусом, напоил
  чаем, пуншем и еще каким-то декоктом собственного изобретения.
  
  Голицыну спать не хотелось; он только прилег отдохнуть, но закрыл
  глаза и мгновенно глубоко заснул, как будто провалился в яму.
  
  Когда проснулся, Кюхельбекера уже не было в комнате. Позвал - никто
  не откликнулся. Взглянул на часы - и глазам не поверил: семь утра. Пять
  часов проспал, а казалось, пять минут.
  
  Встал, обошел комнаты - никого. Только в людской храпел денщик.
  Голицын разбудил его и узнал, что барин не возвращался, а Кюхельбекер со
  старым камердинером князя уехал искать его по городу.
  
  Голицын был очень слаб; голова кружилась, и висок болел мучительно,
  должно быть, от удара сапогом во время свалки на площади. Но он все-таки
  оделся - только теперь заметил, что шляпа на нем чужая, а очки каким-то
  чудом уцелели, - вышел на улицу, сел на извозчика и велел ехать на
  Сенатскую площадь. Решил - сначала туда, а домой - уже потом.
  
  Еще не рассвело, только небо начинало сереть, и снег на крышах белел.
  
  Чем ближе к Сенатской площади, тем больше напоминали улицы военный
  лагерь: всюду войска, патрули, кордонные цепи, коновязи, кучи соломы и
  сена, пики и ружья в козлах, караульные окрики, треск горящих костров;
  блестящие жерла пушек то показывались, то скрывались в дыму и мерцании
  пламени.
  
  На Английской набережной Голицын слез с саней - проезда дальше не
  было - и пошел пешком, пробираясь сквозь толпу. Но, сделав несколько
  шагов, должен был остановиться: на площадь не пропускали; ее окружали
  войска шпалерами, и между ними стояли орудия, обращенные жерлами во все
  главные улицы.
  
  По набережной ехал воз, крытый рогожами. Завидев его, толпа
  расступилась, стала снимать шапки и креститься.
  
  - Что это? - спросил Голицын.
  
  - Покойники, - ответил ему кто-то боязливым шепотом. - Царство им
  небесное! Тоже ведь люди крещеные, а пихают под лед, как собак.
  
  Зашептались и другие, рядом с Голицыным, и, прислушиваясь к этим
  шепотам, он узнал, что полиция всю ночь подбирала тела и свозила их на
  реку; там было сделано множество прорубей, и туда, под лед, спускали их
  всех, без разбора, не только мертвых, но и живых, раненых: разбирать было
  некогда - к утру велено очистить площадь. Второпях, кое-как пропихивали
  тела в узкие проруби, так что иные застревали и примерзали ко льду.
  
  Воронье, чуя добычу, носилось над Невою черными стаями, в белесоватых
  сумерках утра, со зловещим карканьем. И карканье это сливалось с каким-то
  другим, еще более зловещим звуком, подобным железному скрежету.
  
  - А это что? Слышите? - опять спросил Голицын.
  
  - А это - мытье да катанье, - ответили ему все тем же боязливым
  шепотом.
  
  - Какое мытье да катанье?
  
  - Ступай, сам погляди.
  
  Голицын еще немного протискался, приподнялся на цыпочки и заглянул
  туда, откуда доносился непонятный звук. Там, на площади, люди железными
  скребками скребли мостовую, соскабливали красный, смешанный с кровью снег,
  посыпали чистым, белым - и катками укатывали; а на ступенях Сенатского
  крыльца отмывали замерзшие лужи крови кипятком из дымящихся шаек и терли
  мочалками, швабрами. Вставляли стекла в разбитые оконницы; штукатурили,
  закрашивали, замазывали желтые стены и белые колонны Сената, забрызганные
  кровью, испещренные пулями. И вверху, на крыше чинили весы в руках богини
  Правосудия.
  
  А пасмурное утро, туманное, тихое, так же как вчера, задумалось, на
  что повернуть - на мороз или оттепель; так же Адмиралтейская игла
  воткнулась в низкое небо, как в белую вату; так же мостки через Неву
  уходили в белую стену, и казалось, там, за Невою, нет ничего - только
  белая мгла, пустота, конец земли и неба, край света. И так же Медный
  всадник на медном коне скакал в эту белую тьму кромешную.
  
  И все скребли, скребли скребки, скрежеща железным скрежетом.
  
  "Не отскребут, - подумал Голицын. - Кровь из земли выступит и
  возопиет к Богу, и победит Зверя!"
  
  
  
  
  
  
   Книга вторая
  
  
  
  
  
  ПОСЛЕ ЧЕТЫРНАДЦАТОГО
  
  
  
  
  
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  
  
  
  
  
   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  
  
  - Революция - на пороге России, но, клянусь, она не проникнет в нее,
  пока Божьей милостью я - император... Что ты на меня так смотришь?
  
  Бенкендорф таращил глаза, думая только об одном, как бы не заснуть.
  Но трудно было застигнуть его врасплох, даже сонного.
  
  - Любуюсь вами, государь. Недаром уподобляют ваше величество Аполлону
  Бельведерскому. Сей победил Пифона, змия лютого; вы же - революцию
  всесветную.
  
  Разговор шел в приемной, между временным кабинетом - спальней
  государя и флигель-адъютантскою комнатой, в Зимнем дворце, в ночь с 14
  декабря на 15-е.
  
  Восемь часов провел государь на площади; устал, оголодал, озяб.
  Вернувшись во дворец и поужинав наскоро, после молебна тотчас принялся за
  допрос арестованных. В мундире Преображенского полка, в шарфе и в ленте, в
  ботфортах и лосинах, затянутый, застегнутый на все крючки и пуговицы, даже
  не прилег ни разу, а только иногда задремывал, сидя на кожаном диване с
  неудобной, выпуклой спинкой, за столом, заваленным бумагами.
  
  Камер-лакей, неслышно крадучись, уже в третий раз входил в комнату,
  переменяя в углу, на яшмовом столике, канделябр со множеством догорающих
  свечей. На английских стенных часах пробило четыре. Бенкендорф поглядел на
  них с тоской: тоже вторую ночь не спал. Но продолжал говорить, чтоб не
  заснуть.
  
  - Иногда прекрасный день начинается бурею, да будет так и в
  царствование вашего величества. Сам Бог защитил нас от такого бедствия,
  которое если б не разрушило, то, конечно, истерзало бы Россию. Это стоит
  французского нашествия: в обоих случаях вижу блеск как бы луча
  неземного, - повторил он слышанные давеча слова Карамзина.
  
  - Да, счастливо отделались, - сказал государь, чувствуя, что все еще
  сердце у него замирает, как у человека, только что перебежавшего по утлой
  дощечке над пропастью, и взглянул на Бенкендорфа украдкой, с тайной
  надеждой, не успокоит ли. Но тот как будто нарочно запугивал, оплетал
  липкой сетью страха, как паук - муху паутиной.
  
  - Все на волоске висело, ваше величество. Решительные действия
  мятежников имели бы верный успех. Но, видно, Бог милосердный погрузил
  действовавших в какую-то странную нерешительность. Сколько часов простояли
  на площади в совершенном бездействии, пока мы всех нужных мер не приняли!
  А ведь опоздай саперы только на одну минуту, когда лейб-гренадеры уже во
  двор ворвались, - и в руках злодеев был бы дворец со всей августейшей
  фамилией. Ужасно подумать, что бы наделала сия адская шайка извергов,
  отрекшихся от Бога, царя и отечества! Ужасно! Волосы дыбом встают, кровь
  стынет в жилах!
  
  - Перерезали бы всех?
  
  - Всех, ваше величество.
  
  - А правда, что меня еще там, на площади, убить хотели?
  
  - Да, еще там. Может быть, та самая пуля, коей пронзен Милорадович,
  предназначалась вашему величеству.
  
  - А что, он еще жив?
  
  - Кончается, едва ли де утра выживет. Антонов огонь в кишках.
  
  Помолчали.
  
  - Ну, а как теперь, спокойно? - спросил государь и подумал, что
  слишком часто об этом спрашивает.
  
  - Слава Богу, пока что спокойно.
  
  - Много арестовано?
  
  - Сот семь человек нижних чинов, офицеров с десяток да несколько
  каналий фрачников. Но это не главные начальники, а только застрельщики.
  
  - И Трубецкой - не главный?
  
  - Нет, государь, я полагаю, что дело это восходит выше...
  
  - Как выше? Что ты разумеешь?
  
  - Еще не знаю наверное, но опасаюсь, что важнейшие сановники, может
  быть, даже члены Государственного совета в этом деле замешаны.
  
  - Кто же именно?
  
  - Имен я бы не хотел называть.
  
  - Имена, имена - я требую!
  
  - Мордвинов, Сперанский...
  
  - Быть не может! - прошептал государь и почувствовал, что сердце
  опять замирает, но уже не от прошлого, а от грядущего ужаса: через одну
  пропасть перебежал, а впереди зияет новая; думал, все уже кончено, - и
  вот, только начинается.
  
  - Да, ваше величество, все может начаться сызнова, - угадал
  Бенкендорф, как будто подслушал.
  
  - Сперанский, Мордвинов! Не может быть, - повторил государь; все еще
  пытался из липкой сети, как муха из паутины, выбиться. - Нет, Бенкендорф,
  ты ошибаешься.
  
  - Дай-то Бог, чтобы ошибся, государь!
  
  Великий сыщик смотрел на Николая молча, тем же взором, видящим на
  аршин под землей, как тогда, накануне Четырнадцатого, и по тонким губам
  его скользила улыбка, едва уловимая. Вдруг стало весело - даже сон прошел.
  Понял, что дело сделано: из паутины муха не выбьется. Аракчеев был -
  Бенкендорф будет.
  
  Вынул из кармана и положил на стол четвертушку бумаги мелко
  исписанной.
  
  - Извольте прочесть. Прелюбопытно.
  
  - Что это?
  
  - Проект конституции Трубецкого, ихнего диктатора.
  
  - Арестован?
  
  - Нет еще. У шурина своего, австрийского посланника Лебцельтерна,
  спрятался. Должно быть, сейчас привезут... А кстати насчет конституции, -
  усмехнулся Бенкендорф, как будто вдруг вспомнил что-то веселое, а может
  быть, и сжалился - захотел государя побаловать. - Когда пьяная сволочь сия
  кричала на площади: "Ура, конституция!" - кто-то спросил их: "Да знаете ли
  вы, дурачье, что такое конституция?" - "Ну, как же не знать, говорят:
  муж - Константин, а жена - Конституция".
  
  - Недурно, - усмехнулся Николай своею всегдашнею, как сквозь зубную
  боль, кривою усмешкою, а губы оставались надутыми, как у поставленного в
  угол мальчика.
  
  Бенкендорф знал, чего государю нужно; знал, что он боится, ненавидит,
  а хочет презирать; неутолимо жаждет презрения. "Пошли Лазаря, чтобы омочил
  конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучусь в пламени
  сем"*. Анекдот о конституции и был концом перста омоченного -
  прохлаждающим, но не утоляющим.
  
  _______________
  
  * Притча о богатом и Лазаре: нищий Лазарь после смерти был взят в
  Царство Небесное, а богач, крохами со стола которого при жизни питался
  Лазарь, теперь, находясь в аду, просил его о помощи (Евангелие от Луки.
  XVI, 19 - 25).
  
  
  За дверью послышался шум. Из соседней залы казачьего пикета во
  флигель-адъютантскую приводили под конвоем арестованных, и здесь
  допрашивали их генерал-адъютанты Левашев и Толь.
  
  Бенкендорф подошел к дверям и приоткрыл их.
  
  - Ишь, их сколько собралось, Пугачевых! - поморщился с брезгливостью.
  
  Дворцовый комендант Башуцкий что-то шепнул ему на ухо.
  
  - Кто? - спросил государь.
  
  - Еще один каналья фрачник, сочинитель Рылеев. Допросить угодно
  вашему величеству?
  
  - Нет, потом. Сначала - ты. Ну, ступай. О Трубецком доложи.
  
  Когда Бенкендорф вышел, Николай откинул голову на спинку дивана,
  закрыл глаза и начал дремать. Но было неловко: голова скользила по гладкой
  спинке, а прилечь боялся, чтобы не заснуть. Подобрал ноги, сел в угол,
  съежился, хотел было расстегнуть на узко стянутой талии две нижних
  пуговицы, но подумал, что неприлично: имел отвращение к расстегнутым
  пуговицам. Склонил голову, оперся щекой о жесткую ручку и, хотя тоже было
  неудобно, резьба резала щеку, - опять начал дремать.
  
  Вошел флигель-адъютант Адлерберг, высоко держа на трех пальцах, с
  лакейской ловкостью, поднос с кофейником. Государь всю ночь пил черный
  кофе, чтобы разогнать сон.
  
  Вздрогнул, очнулся.
  
  - Прилечь бы изволили, ваше величество.
  
  - Нет, Федорыч, не до сна.
  
  - Вторую ночь не спите. Этак заболеть можно.
  
  - Ну, что ж, заболею - свалюсь. А пока еще ноги таскают, держаться
  надо.
  
  Налил кофею, отпил и, чтобы лучше разгуляться, принялся за письмо к
  брату Константину. Не мог вспомнить о нем без зубовного скрежета, не писал
  с обычной родственной нежностью.
  
  "Дорогой, дорогой Константин, верьте мне, что следовать вашей воле и
  примеру нашего ангела, покойного императора, вот что я постоянно буду
  иметь в сердце. Аресты идут хорошо, и я надеюсь, в скором времени,
  сообщить вам подробности этой ужасной и позорной истории. Тогда вы
  узнаете, какую трудную задачу вы задали вашему несчастному брату и какого
  сожаления достоин ваш бедный малый - votre pauvre diable, votre каторжный
  du palais d'Hiver*".
  
  _______________
  
  * Ваш бедный малый, ваш каторжный Зимнего дворца (фр.).
  
  
  Генерал Толь вошел с бумагами.
  
  - Садись, Карл Федорович, читай.
  
  Толь прочел показание Оболенского, арестованного вместе с Рылеевым.
  
  - Как ты думаешь, можно простить нижних чинов и сих несчастных
  молодых людей? - спросил государь.
  
  Уже не в первый раз об этом спрашивал. Толь ничего не ответил.
  
  - Ах, бедные, несчастные! - тяжело вздохнул Николай. - Может быть,
  прекрасные люди. Ну, за что их казнить? Мы все за них дадим ответ Богу. Их
  заблуждение - заблуждение нашего века. Не губить, а спасти их надо. Палач
  я, злодей, что ли? Нет, не могу, не могу, Толь. Разве ты не видишь, сердце
  мое раздирается...
  
  "Расплачется!" - подумал Толь с отвращением, не зная, куда девать
  глаза. Слушал с терпеливой скукой на грубоватом, жестком и плоском, но
  честном, открытом лице старого прусского унтера. А государь долго еще
  говорил, болтал той болтовней чувствительной, которую получил в наследство
  от матери. Примеривал маску перед Толем, как перед зеркалом.
  
  - Ну, так как же, мой друг, как ты думаешь, можно простить, а?
  
  - Ваше величество, - не выдержал, наконец, Толь, даже крякнул и так
  повернулся, что стул под ним затрещал, - простить их вы всегда успеете, но
  доколь не открыты главные возбудители и подстрекатели сего злодеяния, не
  только офицеров, но и нижних чинов предать должно всей строгости законов
  без замедления... Какой номер повелеть изволите Оболенскому?
  
  Государь замолчал, надулся, нахмурился; понял, что собеседник не
  желает быть зеркалом. Еще тяжелее вздохнул, пригорюнился, взял карандаш и
  план Петропавловской крепости, с рядами клеток, казематов, - каждая клетка
  под номером, - отметил одну из них красным крестиком, поставил номер в
  записке крепостному коменданту, генералу Сукину, и отдал молча Толю. Толь,
  также молча, взял, поклонился и вышел.
  
  А государь опять откинул голову за спинку дивана, закрыл глаза,
  задремал; опять голова начала соскальзывать с гладкой спинки на жесткую
  ручку.
  
  Вошел генерал Башуцкий, дворцовый комендант. В одной руке у него была
  шпага, а в другой - серебряное блюдце с чем-то маленьким, кругленьким.
  
  Николай вздрогнул, очнулся и посмотрел на него с удивлением:
  
  - Что ты?
  
  - Граф Милорадович, ваше величество... - начал он и не кончил,
  всхлипнул.
  
  - Умер?
  
  - Так точно.
  
  - Царствие небесное! - перекрестился государь и подумал, что надо бы
  что-то почувствовать.
  
  - Последние слова его были: "Умираю, как жил, с чистой совестью;
  счастлив, что жизнью за государя жертвую". Крестьян на волю отпустить
  велел. А вашему величеству вот это - шпагу и пулю, коей пронзен...
  
  Башуцкий положил на стол шпагу и поставил блюдце с пулею.
  
  - Не могу... простите, ваше величество, - опять всхлипнул, поцеловал
  государя в плечо, отвернулся, закрыл лицо платком и выбежал.
  
  Николай взял пулю осторожно, двумя пальцами, и рассматривал долго, с
  любопытством. Новая, маленькая, пистолетная, не солдатская, должно быть,
  стрелял один из тех каналий фрачников. "Предназначалась вашему
  величеству", - вспомнил слова Бенкендорфа.
  
  Отложил пулю и взял тот листок из бумаг Трубецкого, который давеча
  Бенкендорф передал ему. Прочел:
  
  "Опыт всех народов и всех времен доказал, что власть самодержавная
  равно гибельна для правителей и для обществ; что она не согласна ни с
  правилами святой веры нашей, ни с началами здравого рассудка. Нельзя
  допустить основанием правительства произвол одного человека; невозможно
  согласиться, чтобы все права находились на одной стороне, а все
  обязанности - на другой. Слепое повиновение может быть основано только на
  страхе и недостойно ни разумного повелителя, ни разумных исполнителей.
  Ставя себя выше законов, государи забыли, что они в таком случае - вне
  законов, вне человечества; что невозможно им ссылаться на законы, когда
  дело идет о других, и не признавать их бытие, когда дело идет о них самих.
  Одно из двух: или они справедливы - тогда к чему же не хотят и сами
  подчиняться оным? Или несправедливы - тогда зачем хотят подчинять им
  других? Все народы европейские достигают законов и свобод. Более всех их
  народ русский заслуживает и то и другое. Русский народ, свободный и
  независимый, не есть и не может быть принадлежностью никакого лица и
  никакого семейства. Источник верховной власти есть народ..."
  
  "Quelle enfamie!* - подумал государь. - Да, гнусно, но не глупо..."
  
  _______________
  
  * Какая гнусность! (фр.)
  
  
  Опять хотел презирать и не мог; чувствовал, что это уже не
  "Конституция - жена Константина". Расстрелял бунтовщиков на площади, но
  как расстрелять это? Страшен этот листок - страшнее пули, неотразимее.
  
  - Трубецкой, ваше величество, - доложил Бенкендорф.
  
  Государь подумал и сказал:
  
  - Пусть войдет.
  
  
  
  
  
  
   ГЛАВА ВТОРАЯ
  
  
  В сражении под Кульмом две роты семеновцев, не имевшие в сумах ни
  одного патрона, посланы были с холодным оружием прогнать французов,
  стрелявших из опушки леса. Ротный командир, князь Сергей Петрович
  Трубецкой, пошел впереди солдат, размахивая саблей над головой, так
  спокойно и весело, что все за ним кинулись, ударили в штыки и выбили
  французов из лесу.
  
  А под Люценом, когда принц Евгений* из сорока орудий громил
  гвардейские п

Другие авторы
  • Марин Сергей Никифорович
  • Словцов Петр Андреевич
  • Бальдауф Федор Иванович
  • Милицына Елизавета Митрофановна
  • Эрн Владимир Францевич
  • Грот Константин Яковлевич
  • Соболь Андрей Михайлович
  • Российский Иван Николаевич
  • Путилин Иван Дмитриевич
  • Якобовский Людвиг
  • Другие произведения
  • Корш Нина Федоровна - Краткая библиография
  • Бестужев-Рюмин Константин Николаевич - К. Н. Бестужев-Рюмин: биографическая справка
  • Пущин Иван Иванович - Пущин И. И.: Биобиблиографическая справка
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Андрей Иванович Чарушников
  • Бальмонт Константин Дмитриевич - Голубая подкова
  • Толстовство - Ясная Поляна. Выпуск 6
  • Засодимский Павел Владимирович - П. В. Засодимский: биобиблиографическая справка
  • Рылеев Кондратий Федорович - Провинциал в Петербурге
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Новое искусство
  • Есенин Сергей Александрович - Письмо деду
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 340 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа