Главная » Книги

Мережковский Дмитрий Сергеевич - 14 декабря

Мережковский Дмитрий Сергеевич - 14 декабря


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23

iv>
  
  
  
   Дмитрий Сергеевич Мережковский
  
  
  
  
  
   14 ДЕКАБРЯ
  
  
  
  
   (НИКОЛАЙ ПЕРВЫЙ)
  
  
  
  
  
  
  Роман
  
  
  ________________________________________________________________
  
  
  
  
  
   СОДЕРЖАНИЕ:
  
  
  
   Книга первая. ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ
  
  
  
  
  
   Часть первая
  
  
  
  
   Часть вторая
  
  
  
   Книга вторая. ПОСЛЕ ЧЕТЫРНАДЦАТОГО
  
  
  
  
  
   Часть третья
  
  
  
  
   Часть четвертая
  
  
  
   Вместо послесловия. ГРЯДУЩИЙ ХАМ
  
  
  
   Словарь устаревших слов, оборотов, названий
  
  
  ________________________________________________________________
  
  
  
  
  
  
   Книга первая
  
  
  
  
  
   ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ
  
  
  
  
  
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  
  
  
  
  
   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  
  
  - Любить землю - грех, надо любить небесное. А я не могу, - больше
  всего на свете люблю Черемушки. Пока в них жила - и не знала, что так
  люблю. А вот уехала - и залюбила, затосковала до смерти...
  
  - Вы землю вашу как живую любите, Марья Павловна?
  
  - Ну, конечно, живая! Выбегу, бывало, в рощу - молодые березки -
  тоненькие, как восковые свечечки, кожица у них такая мягкая, теплая,
  солнцем нагретая, совсем как живая. Обниму, прижмусь щекою и ласкаюсь,
  целую: миленькая, родненькая, сестричка моя!
  
  В голубоватом свете зимних сумерек, едва пробивавшемся сквозь
  обледенелое оконце кибитки, князь Валериан Михайлович Голицын, вглядываясь
  в милое лицо девушки, думал: "Сама как та березка весенняя".
  
  Марья Павловна Толычева с виду была обыкновенная уездная барышня из
  тех, о которых сказано:
  
  
  
  
  
  Разделены ее досуги
  
  
  
  
  Между роялем и канвой.
  
  
  Одета по модной картинке из "Телеграфа": меховой палантин добротного
  бабушкина гродетура темно-зеленого, клетчатый капор с розовыми лентами;
  густая черная коса заплетена в виде корзиночки, с висячими вдоль щек
  легкими гроздьями локонов; старинные гранатовые серьги в ушах, верно, тоже
  подарок бабушкин. Хорошо воспитана по-французски. А у самой лицо, как у
  деревенской девушки, которая сидит на завалинке в желтом, с красными
  горошинами, платочке, смеется с парнями и грызет семечки.
  
  Может быть, никого еще не любит, но благоуханьем любви окружена, как
  цветущая сирень свежестью росною. И все это чувствуют: станционные
  смотрители, шлагбаумные инвалиды, распаренные чаем купцы толстобрюхие,
  ямщики краснорожие, - все, глядя на Марью Павловну, думают: "Ах, хороша
  девка!"
  
  По дороге из Василькова в Петербург Голицын остановился в Москве,
  чтобы повидаться с членом Тайного общества, Иваном Ивановичем Пущиным.
  Пущин, служивший в Уголовном департаменте Московского надворного суда, жил
  у тетки, старосветской барыни, в захолустном особняке, в приходе Пятницы
  Божедомской, на Старой Конюшенной. Здесь, тоже проездом в Петербург,
  остановилась дальняя родственница Пущиных, серпуховская помещица Нина
  Львовна Толычева с девятнадцатилетнею дочкою, Марией Павловной. Голицын
  согласился сопровождать их, по просьбе Пущина.
  
  Тогда только что начал ходить из Москвы в Петербург почтовый
  дилижанс - низкий, длинный возок, обтянутый кожей, с двумя оконцами, сзади
  и спереди. Лежать в нем было невозможно: четыре человека, разделенные
  перегородкой, сидели друг к другу спиной и смотрели - двое вперед, двое
  назад - по дороге; а так как прежняя зимняя кибитка означала лежанье, то
  ямщики прозвали это новое изобретение "нележанцами". Голицын, с обеими
  дамами и состоявшей при них горничной девкою Палашкою, отправился в таком
  нележанце.
  
  Госпожа Толычева, родом из семьи зажиточной, привыкла ездить не иначе
  как по дворянскому обычаю, на своих, на долгих, с молельнею, кухнею, с
  обозом домашней клади и дворовой челяди. Почтовых дилижансов боялась как
  неслыханного новшества и рада была надежному спутнику.
  
  Тотчас рассказала ему всю свою историю. Воспитывалась в Смольном.
  Почти прямо из института вышла замуж и без малого двадцать пять лет
  прожила с мужем, как у печки погрелась. Павел Павлович Толычев служил в
  армии; за Итальянский поход произведен Суворовым в подпоручики; в
  Двенадцатом году ранен; вышел в отставку с чином подполковника. Был
  большого ума человек и даже сочинитель - в "Сионском вестнике" статья его
  напечатана; с господином Лабзиным* был в дружбе, а когда его за вольные
  мысли сослали, едва не добрались и до Павла Павловича. Терпел гонения,
  потому что любил правду, злых людей обличал, лихоимцев-чиновников и
  тиранов-помещиков. Самому архиерею доказывал, что не должно быть
  крепостного состояния - ни господ, ни рабов. Собственных крестьян своих
  пожелал отпустить на волю, но начальство не позволило. Фармазоном объявили
  безбожником и возмутителем. Губернатор хотел в острог посадить. От многих
  огорчений Павел Павлович заболел и скоропостижно умер. Нина Львовна
  осталась одна-одинешенька с малолетнею дочкою. Трех детей при муже
  схоронила; Маринька - последняя. Дела по имению расстроились; видя доброту
  покойного барина и не понимая благородных чувств, мужики - отродье
  хамово - избаловались так, что никакого с ними сладу нет; половина в
  бегах, половина - пьяницы; ни оброка, ни подушных не платят. Сама ничего в
  хозяйстве не смыслит; знакомые дамы прозвали ее белоручкою за то, что не
  бивала людей: боится замарать свою ладонь о холопьи щеки. А управляющий -
  плут. Имение в Опекунском совете заложено - долг 25000, а процентов нечем
  платить, - продадут с молотка, и ступай по миру.
  
  _______________
  
  * Л а б з и н Александр Федорович (1766 - 1825) - мыслитель-мистик,
  переводчик, издатель журнала "Сионский вестник". (Здесь и далее примеч.
  О.Н.Михайлова.)
  
  
  Но Сам Господь над ними, сиротами, сжалился - послал доброго
  человека. Приехал к родным из Петербурга в Серпухов статский советник
  Порфирий Никодимыч Аквилонов - в департаменте Внешней торговли служит, -
  на балу в уездном клубе увидел Мариньку и так пленился, что через
  несколько дней предложение сделал. Человек немолодой, лет за пятьдесят, но
  почтенный, благонамеренный, на прекрасном счету у начальства и большой
  капитал, говорят, имеет. А в Мариньке души не чает. "Если, говорит,
  согласьем осчастливите, ничего не пожалею для счастья вашей дочери: выйду
  в отставку, хозяйством займусь в Черемушках и дела ваши поправлю".
  Маринька не отказала, но просила подумать. И Нина Львовна не неволит
  дочери: сама понимает, дело молодое - любви хочется, союза сердечного. А
  Порфирий Никодимыч ей не пара - в отцы годится. Так-то год прошел, все
  думала, и, наконец, письмо получили от господина Аквилонова:
  почтительнейше просит участь его решить и, ежели есть надежда, хоть малая,
  в Петербург пожаловать для свидания личного; да и самой Нине Львовне
  должно прибыть без отлагательства по делам имения, так как уплата взносов
  просрочена, могут наложить запрещение и объявить торги.
  
  Есть у них еще надежда на троюродную бабушку, Наталью Кирилловну
  Ржевскую. Старуха богата, да скупа и привередлива: как заладила, чтоб
  имение продали и к ней на житье в Петербург переехали, так и стоит на
  своем. "А то, говорит, ломаного гроша от меня не получите". А Маринька об
  этом слышать не хочет. "Лучше, говорит, выйду за Аквилонова, а не уеду из
  Черемушек. Здесь родилась, здесь и умру".
  
  Кончив рассказ, Нина Львовна заплакала: как ни хвалила жениха, а жаль
  было дочери.
  
  Голицын сидел в своем отделении ночью с Палашкою, а днем с Ниной
  Львовной. Но на второй день разболелась у нее голова, и, чтоб ей отдохнуть
  полулежа, Палашку усадили к ямщику на козла, а Марья Павловна пересела к
  Голицыну.
  
  Нележанец полз черепахою. Санный путь еще не стал как следует; снегу
  было мало, полозья визжали по голым камням; возок встряхивало. За
  перегородкой слышно было сонное дыхание Нины Львовны. Колокольчик звенел
  усыпительно. В замерзшем оконце густел голубоватый свет вечерних сумерек,
  похожий на свет, который бывает во сне. И обоим казалось, что снится им
  сон незапамятно-давний, много раз виденный.
  
  - А мне все кажется, Марья Павловна, что мы уже с вами когда-то
  виделись. Только вот не могу вспомнить - когда, - сказал Голицын,
  продолжая вглядываться в милое лицо девушки.
  
  - А ведь и мне... - начала она и не кончила.
  
  - Ну что?
  
  - Нет, ничего. Глупости, - отвернулась, покраснела. Вообще легко
  краснела, внезапно и густо, во всю щеку, как маленькая девочка, и тогда
  становилась еще милее. Наклонившись к оконцу, провела по ледяным узорам
  тоненьким розовым пальчиком.
  
  Вглядывалась в Голицына украдкою, пристально, и лицо его странно
  менялось в глазах ее, как будто двоилось: то сухое, жесткое, желчное, с
  недоброй морщинкой около губ, вечно насмешливой, с пронзительно-умным и
  тяжелым взором из-под слепо поблескивавших стекол очков - она их вообще не
  любила: только старики да ученые немцы, казалось ей, носят очки - чуждое,
  почти страшное; а то вдруг - простое, детское, милое и такое жалкое, что
  сердце у нее сжималось, как будто чуяло, что этому человеку грозит беда,
  опасность смертельная. Но все это темно и смутно, как сквозь вещий сон.
  
  - Я ведь вас боюсь немножко, - проговорила, все так же вглядываясь в
  него, украдкой, пристально. - Кто вас знает, может быть, и вы такой же
  насмешник, как Иван Иванович?
  
  - Пущин предобрый; его бояться нечего. Да и меня тоже.
  
  - Вы тоже добрый?
  
  - А вы как думаете, Маринька... Марья Павловна?
  
  - Ничего. Меня все зовут Маринькой. Я сама не люблю Марьи Павловны, -
  заглянула ему прямо в глаза и улыбнулась; он - тоже. Смотрели друг на
  друга, улыбаясь молча, и оба чувствовали, что эта улыбка сближает их
  неудержимо растущею близостью, жуткой и радостной, как будто после
  долгой-долгой разлуки вспоминали, узнавали друг друга.
  
  Вдруг опять отвернулась, покраснела, потупилась. Но сквозь длинные
  ресницы опущенных глаз он успел поймать стыдливо блеснувшую ласку, - может
  быть, не к нему, а все равно к кому, - ко всем: так солнечный луч равно
  ласкает все, на что ни упадет.
  
  - Уж вы меня извините, князь, - проговорила, все еще не поднимая
  глаз. - Я ужасно дикая. Все одна да одна в своих Черемушках, вот и
  одичала. С людьми говорить разучилась. Всего боюсь.
  
  - Не стоит людей бояться, Маринька: бояться людей - значит их
  баловать.
  
  - Да я не людей боюсь, а сама не знаю чего. В Черемушках я не
  боялась, всегда была храбрая, а как оттуда уехала - такое вдруг все чужое,
  страшное. Когда была маленькой, няня, бывало, уложит, перекрестит,
  задернет на кроватке занавеску и говорит: "Спи, говорит, дитятко, спи с
  Богом! У кота ли воркота колыбелька хороша. Да глазок не открывай, из-под
  занавески не выглядывай, а то возьмет Хо - вот оно под кроваткой лежит". А
  потом я часто думала, что не только под кроваткой, а везде - Хо. Вся
  жизнь - Хо...
  
  - А вы от него отчурайтесь, оно вас и не тронет.
  
  - Да как отчураться?
  
  - Будто не знаете?
  
  - Не знаю... Нет, право, не знаю, - медленно, как бы в раздумье,
  покачала она головой, и длинные локоны вдоль щек, как легкие гроздья, тоже
  качнулись. Возок на замерзшем ухабе подпрыгнул, лица их нечаянно
  сблизились, и нежный локон коснулся щеки его, как будто обжег поцелуем.
  
  - А вы знаете? Ну так скажите.
  
  - Нельзя сказать.
  
  - Почему нельзя?
  
  - Потому что каждый сам должен знать. И вы когда-нибудь узнаете.
  
  - Когда же?
  
  - Когда полюбите.
  
  - Ах, вот что, любовь? - опять покачала головой сомнительно. - А как
  же говорят, нынче и любви-то настоящей нет, а одна измена да коварство?
  
  - Кто говорит?
  
  - Все.
  
  
  
   Le plus charmant amour
  
  
   Est celui qui commence et finit en un jour*.
  
  _______________
  
  * Самая прекрасная любовь -
  
  Та, которая начинается и кончается в один день (фр.).
  
  Это мне Пущин намедни сказал. И тетенька тоже: "Ах, говорит, Маринька, ты
  еще не знаешь, какая это птица любовь: как прилетит, так и улетит". И
  бабенька...
  
  - Сколько их у вас, тетенек да бабенек!
  
  - Ох, много, страсть!
  
  - И вы им всем верите?
  
  - Ну, конечно!
  
  У нее была привычка повторять эти два слова: "Ну, конечно!", и она
  делала это так мило, что он ждал, когда она их скажет.
  
  - Как же не верить? Надо верить старшим. Сама-то ведь глупенькая, так
  вот умным людям и верю. Я вся из чужих слов, как одеяльце из лоскутков
  пестреньких.
  
  - А под одеяльцем кто-то прячется? - улыбнулся он.
  
  - А вот узнайте кто, - прищурилась она, глядя на него исподлобья и
  тоже улыбаясь лукаво-дразнящей улыбкой. И опять блеснул тот солнечный луч,
  который ласкает все, на что ни упадет.
  
  Помолчала, вздохнула, и лицо омрачилось мыслью недетскою.
  
  - Так-то, князь. Любовь улетит, а Хо останется: оно ведь без крыльев,
  как червяк, ползучее, или вот как большой, большой паук, ужасный,
  отвратительный...
  
  Оба замолчали и опять почувствовали, что молчание сближает их
  неудержимо растущею близостью.
  
  - Ну, хорошо, - сказал Голицын, - пусть бабеньки да тетеньки как им
  угодно. А вы-то сами хотите, чтоб любовь улетела?
  
  - Ну, конечно, нет! Я люблю любить крепко - не умею любить немножко.
  Надо, чтобы епанча не спадала с одного плеча, а держалась на обоих твердо.
  
  - Так, Маринька, так! - посмотрел на нее Голицын, как будто, наконец,
  вспомнил, узнал: "Так вот ты кто!"
  
  - Какая вы хорошая! - проговорил уже другим, тихим голосом.
  
  - Ну вот, нашли хорошую! Вы меня еще не знаете. Спросите-ка маменьку:
  она вам скажет, какая я несносная девчонка, злая, упрямая.
  
  - Послушайте, Маринька, можно с вами говорить просто?
  
  - Ну, конечно. Я сама люблю - просто. Этих церемоний терпеть не могу!
  
  - Так вот что, Марья Павловна, - начал он и вдруг остановился; так
  же, как давеча Маринька, отвернулся, покраснел и потупился. Она посмотрела
  на него с любопытством.
  
  - Не выходите замуж за господина Аквилонова, - проговорил он с
  внезапною решимостью.
  
  - Это еще что? Почему?
  
  - Потому что вы его не любите.
  
  - Как не люблю? Жених - значит, люблю.
  
  - Нет, не любите. Он для вас - Хо.
  
  - Какие глупости! Человек прекрасный, почтенный, благонамеренный.
  Может составить счастье всякой девушки. Это все говорят - и маменька, и
  тетенька, и бабенька...
  
  - А все-таки не выходите.
  
  - Да вам-то что? Какой чудак! И как вы смеете? Мне бы рассердиться
  надо, а я не умею, дура...
  
  - Ну, простите. Не буду Не сердитесь, хорошая моя, милая, милая
  девушка...
  
  Он вдруг замолчал. Взглянул на нее украдкою. Опять, как давеча,
  наклонилась к замерзшему оконцу и дышала на него, приложив ладони ко рту;
  потом начала что-то выводить пальчиком на кружке оттаявшем.
  
  - В. Видите, В? Ведь имя вашей невесты с В?
  
  - Какой невесты?
  
  - Вот тебе на! Хорош жених - невесту забыл! Ай-ай-ай, разве так
  можно? И чего вы от меня таитесь? Я же знаю, мне Пущин сказывал: у вас в
  Петербурге - невеста красавица; имя - с В... Василиса, что ли? Валериан да
  Василиса. Вот как ладно - с одной буквы оба имени! - рассмеялась она
  звонко, как будто весело, а глаза были грустные.
  
  "Почему с В? Ах, да - "Вольность", - догадался Голицын и вспомнил:
  
  
  
  
   Мы ждем, в томленьи упованья,
  
  
  
   Минуты вольности святой,
  
  
  
   Как ждет любовник молодой
  
  
  
   Минуты сладкого свиданья.
  
  
  - А знаете, князь, ведь это, может быть, и не так? - вдруг перестала
  смеяться и посмотрела на него строго, почти сурово.
  
  - Что не так?
  
  - Да вот, насчет любви. Не любовь спасет от Хо.
  
  - А что?
  
  - Не знаю, не умею сказать. Есть такие стишки - покойный папенька их
  очень любил:
  
  
  
  
   В смиреньи сердца надо верить
  
  
  
   И терпеливо ждать конца, -
  
  сказала тихо, но в этой тишине была такая сила, что Голицын посмотрел на
  нее с удивлением: только что была дитя, и вот - женщина.
  
  В эту минуту возок, съезжая с косогора, наклонился набок и едва не
  опрокинулся. Маринька в испуге вскрикнула и, схватившись за ручку сиденья,
  положила нечаянно руку на руку Голицына. Он крепко сжал ее и наклонился
  близко к самому лицу ее. Она чуть-чуть откинулась, хотела отнять руку, но
  он не пустил.
  
  - Marie, - послышался невнятный голос Нины Львовны за перегородкою.
  
  Маринька прислушалась, но не ответила. И оба притаились в темноте,
  как дети, которые шалят.
  
  - А у вас над бровью мушка, - прошептал он смеющимся шепотом.
  
  - Не мушка, а родинка, - ответила она таким же веселым шепотом -
  Когда я была маленькой, дети дразнили меня: "У Мариньки родинка - Маринька
  уродинка!"
  
  Он склонился к ней еще ближе, и она еще дальше откинулась.
  
  - Родная, родная, милая! - прошептал он так тихо, что она могла бы не
  слышать, если б не хотела.
  
  - Marie, ou es tu donc, mon enfant*, - позвала Нина Львовна уже
  внятным, проснувшимся голосом.
  
  _______________
  
  * Мари, где же ты, дитя мое (фр.).
  
  
  - Здесь, маменька! Я сейчас... А вот и станция!
  
  Возок остановился. Красные огни и черные тени в оконце забегали
  Маринька встала.
  
  - Не уходите, - шепнул Голицын.
  
  - Нельзя. Маменька будет сердиться.
  
  Он все еще держал ее за руку. Вдруг поднес руку к губам и поцеловал,
  куда никто не целует - в ладонь, теплую, свежую, нежную, как чашечка
  цветка, солнцем нагретая.
  
  На ночь пересела к нему, по обыкновению, Палашка, а днем - опять
  Маринька. Госпожа Толычева перестала церемониться и позволяла дочери
  сидеть с ним сколько угодно.
  
  Но потому ли, что Нина Львовна не спала и могла их слышать, или
  потому, что Маринька сама вдруг замкнулась, насторожилась после
  вчерашнего, - разговор был неловок и незначителен. Она рассказывала о
  своем житье в Черемушках. В рассказе все было просто и буднично, но
  стариной незапамятной веяло от него, как милою сказкою.
  
  В конце липовой аллеи с грачиными гнездами, на самом обрыве, над
  тихою речкою Каширкою - дедушкина беседка с полустертою на фронтоне
  надписью: "Найтить здесь спокойство". В этой беседке Маринька читала
  "Удольфские таинства" госпожи Радклиф и "Страданья Ортенберговой фамилии"
  господина Коцебу. Вообще любила читать "ужасное и чувствительное". А
  зимою, в сумерки, когда в полутемной гостиной голубой свет луны сквозь
  обледенелые окна смешивался с красным светом лампадки из маменькиной
  спальни, кузина Адель пела под клавикорды старинные песенки, такие глупые,
  такие нежные:
  
  
  
  
   Звук унылый фортепьяно,
  
  
  
   Выражай тоску мою.
  
  Или еще:
  
  
  
   Уж пробил час, и нам расстаться,
  
  
   Быть может, должно навсегда!
  
  
   Ах, льзя ль не плакать, не терзаться?
  
  
   Бог весть, увидимся ль когда.
  
  И Маринька, слушая, плакала.
  
  Верила в гаданья, приметы вещие, которым научила ее старая няня
  Петровна: если увидит нитку на полу или круг на песке от лейки - ни за что
  не переступит Знала, что, когда топится печь и летят искры, будут гости, а
  когда петух поет в необычное время, надобно снять его с насести и пощупать
  ноги: теплые - к вестям, холодные - к покойнику.
  
  Была хозяйка куда лучше маменьки. У них, в Серпухове, дешево все:
  мясо - пять копеек фунт, пара цыплят - пятьдесят, огурцы - сорок за
  четверик. Умела их солить как никто во всем уезде. И рукодельница была
  искусная. Раз начесали шерсти из овечьих душек, - что у овец на груди и
  под шеей, - вымыли и привезли. А Пелагея у них славно прядет - вышла
  мягкая, чудесная шерсть, но белая вся, а узор без теней вышивать нельзя.
  Что же бы вы думали? Сама выкрасила, и очень недурно; прекрасный коврик
  вышила.
  
  - Вы это нарочно, Маринька? - рассмеялся, наконец, Голицын, не
  выдержал.
  
  - Что нарочно?
  
  - Я вам о любви, а вы об огурцах соленых и о душках!
  
  Ничего не ответила, только закусила губку, приложила к ней пальчик и
  кивнула головой в сторону маменьки, как будто у них была уже общая тайна.
  
  И о чем бы ни говорили - в каждом слове было иное значение, тайное,
  важное. Иногда вдруг умолкали, улыбаясь друг другу с удивлением радостным,
  как будто после долгой разлуки наступило свидание блаженное. И оба
  чувствовали опять, как вчера, что, хотят не хотят, а сближаются неудержимо
  растущею близостью Все еще боялась его, не верила; но, когда сквозь
  длинные ресницы опущенных глаз ловил он стыдливо блеснувшую ласку, ему
  казалось, что ласка эта уже не для всех, как вчера, а для него одного.
  
  "Что я делаю? Зачем смущаю бедную девушку?" - иногда опоминался он, а
  потом опять все забывал, опьяненный благоуханием любви, которым окружена
  была милая девушка, как цветущая сирень свежестью росною.
  
  "Вот бы вам, Голицын, жениться на Мариньке", - вспоминал слова
  Пущина, принял их тогда за шутку. "Мы голову несем на плаху, а вы о
  женитьбе, Пущин!" - "Ну, что ж, и на плаху идти веселее женатому все-таки
  поплачет кто-нибудь. Нет, право, женились бы, избавили бы девушку от
  старого плута и выжиги, господина Аквилонова".
  
  Самому ему противно было думать, что Маринька выйдет замуж за
  Аквилонова. Когда в паутине бьется мотылек, хочется спасти его от паука.
  Но как это сделать? В Петербурге будет ему не до Мариньки: там заговор,
  восстание, низвержение тирана, освобождение отечества. А может быть,
  судьбы царств и народов не более весят на весах Божьих, чем судьба одной
  души человеческой?
  
  Что же такое встреча их - случай или судьба? Если только случай, то
  почему это узнаванье, вспоминанье вещее, как в сновидении незапамятном? А
  если судьба, то почему он так уверен или хочет быть уверен, что мог бы
  полюбить ее, но никогда не полюбит, что в этом сне любви несбыточном,
  последней радости жизни, он с жизнью навеки прощается? Как тот
  путешественник, который, спасаясь в пустыне от зверя, кинулся в колодец,
  повис на суку, рвет ягоды с куста малины и ест, забыв о гибели.
  
  Глядя на лицо ее, такое живое, вспоминал другое лицо, мертвое; в
  темном свете дневных свечей, в подвенечном белом платье, в гробу, вся
  тонкая, острая, стройная, стремительная, как стрела летящая, -
  шестнадцатилетняя девочка, Софья Нарышкина.
  
  
  
   Не узнавай, куда я путь склонила,
  
  
   В какой предел из мира перешла
  
  
   О, друг, я все земное совершила:
  
  
   Я на земле любила и жила.
  
  
   Нашла ли их, сбылись ли ожиданья?
  
  
   Без страха верь: обмана сердцу нет;
  
  
   Сбылося все; я в стороне свиданья
  
  
   И знаю здесь, сколь ваш прекрасен свет.
  
  
   Друг! На земле великое не тщетно:
  
  
   Будь тверд, а здесь тебе не изменят...
  
  
  Не изменит она - не изменит и он. Та первая любовь - последняя. И
  если бы даже полюбил он Мариньку, не изменил бы Софье. Обе вместе, земная
  и небесная. Как в последнем пределе земля и небо - одно, как Софья с
  Маринькой.
  
  На третьи сутки утром возок подъезжал к Петербургу. Когда миновали
  последнюю станцию, Пулково, потянуло со взморья теплом; замерзшее оконце
  оттаяло, заплакало, и сквозь

Другие авторы
  • Тэффи
  • Барбе_д-Оревильи Жюль Амеде
  • Неведомский Николай Васильевич
  • Комаров Александр Александрович
  • Гнедич Николай Иванович
  • Пушкарев Николай Лукич
  • Чуйко Владимир Викторович
  • Мицкевич Адам
  • Филиппов Михаил Михайлович
  • Ганьшин Сергей Евсеевич
  • Другие произведения
  • Телешов Николай Дмитриевич - Друг книги
  • Ходасевич Владислав Фелицианович - Бялик
  • Опочинин Евгений Николаевич - Григорий Петрович Данилевский
  • Чехов Антон Павлович - В. Н. Гвоздей. Секреты чеховского художественного текста
  • Писарев Александр Александрович - Стихотворения
  • Тредиаковский Василий Кириллович - Для известия
  • Некрасов Николай Алексеевич - Путевые заметки Т. Ч. (Выпуск 1)
  • Дорошевич Влас Михайлович - На дне Максима Горького
  • Пржевальский Николай Михайлович - Из Зайсана через Хами в Тибет и на верховья Желтой реки
  • Брюсов Валерий Яковлевич - В. Ходасевич. Брюсов
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
    Просмотров: 306 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа