Главная » Книги

Леонтьев Константин Николаевич - Сфакиот

Леонтьев Константин Николаевич - Сфакиот


1 2 3 4 5 6

  

КОНСТАНТИН ЛЕОНТЬЕВ

Сфакиот*

Рассказ из критской жизни

   * Впервые: Русский Вестник. 1877. Т. CXXVII. Кн. 1. Кн. 2. Т. CXXVIII. Кн. 3. Здесь по: ПССиП. Т. 3. СПб., 2001. С. 537-659.
   ------------------------------------------
   ------------------------------------------

 

I

  
   Незадолго пред критским восстанием 1866 года. Весна. Большое село на одном из островов Архипелага. Белые, чистые каменные домики в зелени персиковых, апельсинных и миндальных деревьев, с плоскими террасами вместо кровель. Тихое море и дикие, пустынные скалы в стороне; по другую сторону виден целый лес маслин, узловатые стволы и седая зелень, как у вербы. Небо чисто. Вечереет. Вдали город, которого здания все больше и больше краснеют от зари, занимающейся за морем.
   На дворе небольшого дома, с восхитительным видом на море и берега, сидят беседуя молодые новобрачные: Яни Полудаки и жена его Аргирб (то есть серебряная). Ему двадцать пять лет, ей семнадцать с небольшим. Он критянин, родом из Сфакийских или Белых Гор, переселился на другой остров, на родину своей новобрачной и в ее приданый домик.
   Яни очень высок, легок в движениях, силен и красив; он белокурый и с голубыми глазами и потому кажется еще моложе своих лет. Но в нем виден воин по духу и паликар настоящий. Одет так, как одеваются молодцы на греческих островах, в длинную феску и широкие шальвары, подобранные под колена.
   Аргиро напротив того: брюнетка, среднего роста; черты лица ее чрезвычайно нежны и строго-правильны; глаза ее велики и необыкновенно черны. В лице ее смесь чего-то простодушного, детски-серьезного и вместе с тем по временам лукавого. Одета она почти по-европейски, довольно скромно. Дикого цвета шерстяная юбка, красная гарибальдийская рубашка и темный печатный платочек на голове.
   Яни сидит на дворе своем на стуле, курит и пьет кофе, возвратившсь из лавки, в которой он целый день торговал. Аргиро стоит пред ним с подносом, опершись на стол; они долго молча смеются, глядя друг на друга.
   Яни, с сияющим от счастья лицом. - Аида! Аргиро моя, поди ко мне поближе, сядь поближе около твоего мужа. Ну, теперь тебе хорошо? Скажи мне, Аргиро, моя голубица, сколько тебе лет? Я считаю, что тебе нет еще восемнадцати.
   Аргиро, садясь. - Перешло за семнадцать этой осенью. Что тебе?
   Яни. - Тебе семнадцать, а мне двадцать пять. Давай считать, у нас теперь шестьдесят шестой год, а в шестьдесят первом мне было двадцать лет. - Молча глядит на нее и, вздыхая, приближает ее к себе. - Ты не знаешь, собака Аргиро, как я за тебя и за чорные глаза твои умираю! Все мне в тебе нравится. Аида, милая моя, сделай еще такое сердитое лицо.
   Аргиро смеется. - Не могу теперь, не могу.
   Яни. - Знаешь, задушу я тебя когда-нибудь, анафемский час твоего рожденья! Весенний цветочек ты мой; воздух около тебя и тот для меня лучше всякой розы! Такая у меня к тебе любовь! Что делать. В этом нет и греха, потому что мы венчались с тобою. Правда ведь? А то, что ты говоришь про Крит наш и про братнину жену, это дело старое. Что я был влюблен, это правда. И что я отравился, и это тоже правда, моя свечечка ты разубранная, разукрашенная!.. Не сердись, не сердись же, радость ты души моей, сокровище ты мое, не сердись. Не уходи с колен моих. Не огорчай мужа, прошу я тебя, моя душенька. Посмотри сюда. Взгляни, жасмин мой садовый, чем я не муж молодой? Полюбуйся... Лицо белое и румяное у меня, ростом кто у вас выше меня? У кого глаза синие такие, как у мужа твоего, Аргиро, несчастная твоя голова! Волосики у меня белокурые, еще понежнее твоих будут, цыганка ты чорная. Рука моя... Постой немного; отодвинься, дай мне вытянуть руку эту. Гляди теперь. Разве не ужас моя рука? Только на войну мне идти, - не правда ли? - помолчав, вздыхает. - Я очень в тебя влюблен, Аргиро моя! На муле утром еду в город - ты на уме; думаю, как я вечером к тебе возвращусь; в лавке масло продаю, думаю о том, как я видел тебя раз под маслиной еще прежде, когда ты и не выросши была. Видишь, я честность твою в тебе люблю и обожаю. Нравится мне очень, что ты, кроме меня, жениха своего, никогда ни на одного молодца и смотреть не хотела. А мало ли у вас тут их? Все дети красивые и лихие. Все "деликанлы"[1], если так, для примера, по-турецки сказать. Да! Честность твоего поведения мне нравится. И я скажу тебе, золотая моя, что если ты меня обманешь, то я к деспоту[2] разводиться не пойду, как другие, а возьму я тебя вот так за эту косу твою, выну пистолет из-за пояса красного моего и убью тебя. И разрежу потом мертвую псицу я тебя на четыре части и на четыре стороны далеко заброшу куски. А головку твою красивую я, за волосики взяв и слезами моими омывая, снесу и опущу в самое море, чтобы никто не видал, как она портиться будет и как будет гнить твое нежное личико... А там пусть паша сошлет меня работать в Виддин, на дальний Дунай, или пусть повесят меня за это турки у стен крепостных. И я буду висеть - молодец, как гроздие виноградное качаясь. И скажут все люди, проходя мимо: "Это тот самый наш Янаки, тот Полудаки висит как виноградное гроздие и качается, который жену свою милую Аргиро пистолетом, взяв за косу, умертвил и разрезал ее потом на четыре куска, а головку красивую в море отнес, омывая с нее слезами теплую кровь!.." Вот как я за мою честь сердит и зол... А ты ничуть даже, бре! не боишься, я вижу. Аман! голова твоя глупенькая! Не боишься?.. Ты ее пугаешь, а она все молчит и ласкается... А что ты не боишься моих угроз - это, пожалуй, тоже не дурно. Ты, значит это, говоришь: "Что мне бояться? Могу я ему изменить разве?" А я тебе, моя дорогая, вот что скажу. Влюблен я был в эту Афродиту, которая за братом моим замужем, и отравиться хотел, все это правда; только женился я на тебе все равно, как ты за меня замуж выходила, безгрешным мальчиком и таким невинным, что меня можно бы сейчас в иеромонахи на Святой Горе посвятить[3]... Понимаешь? апрельский цветочек ты мой, гвоздичка моя несравненная. Я согласен рассказать тебе об этих прошлых делах и о любви этой моей... Только ты не ревнуй, потому что это все прошло и теперь пусть ослепну я и пусть душа моя не спасется, если я тебе, царевна моя и супруга, обвенчанная попом, когда-нибудь даже в помысле изменю! Поняла? Слушай же! Сядь получше... Вот так!

 

II

  
   Яни. - Что ж, рассказывать?
   Аргиро. - Говори, говори! Давно я хочу все это знать.
   Яни. - Хорошо. Расскажу все по совести. Когда наш капитан Коста Ампелас (ты слыхала об нем? он еще жив и теперь и из первых капитанов у нас в Сфакийских горах), когда Коста Ампелас приезжал по делам своим в Канею, мы с братом Хрйсто всегда шли при нем пешие. Христо в то время было двадцать четыре года, а мне только двадцать. И были мы не одни с братом; бывало нас при старике капитане молодых ребят человек по шести, по семи, по восьми. Все молоденькие дети смелые, все высокие, все красивые; у всех по ружью на плече и по паре пистолетов серебряных и по большому ножу за кушаком красным; все в новых цветных шальварах и курточках, и у всех рукава выше локтя засучены, точно мы все сбираемся в кровь турецкую выше локтей руки наши сейчас погрузить. И от колен у всех ноги разуты, голые, без чулок, не потому, чтобы чулок не было дома, а так... для фигуры, знаешь! И башмаки хорошие, когда к городу подойдем, наденем. А дорогой, со своих ужасных и невиданных другими людьми гор спускаемся в таких критских высоких сапогах с мягкою и толстою подошвой, как ты у меня видела, Аргиро, и знаешь их сама.
   Идем. С камня на камень и опять с камня на камень, милая ты моя, как козы летим, летим мы и веселимся страх! Коста Ампелас едет на большом муле; мул весь в красных кистях, и у старца капа[4] на красном подбое новая, прекрасная, и в высокой, превысокой феске сидит он, как настоящий ходжа-баши, с седою бородой.
   Так едем мы по селам по всем; на нас смотрят люди; идем через прекрасные сады Серсепильи, на нас смотрят люди, и так мы в ворота Канейской крепости прямо вступаем!.. Да! и знаешь, что даже аскеры турецкие, стерегущие крепость, любуясь нами, завидовали... (Ах! Аргиро ты моя... лукавая... Все косточки твои когда-нибудь я переломаю тебе! должна ты, брё, помнить, несчастная, что у тебя за муж - за молодчик...) Да! Аргиро моя! Турки завидовали и любовались нами. Едет Коста Ампелас наш в ворота городские, а мы около него все красуемся с ружьями на плечах, и фески все на бровь и на ухо вбок сбиты нарочно. "Вперед! Кто остановит?" Аскеры пропустили нас, и мы слышим, что они говорят друг другу: "Ну! гяуры! Ну, молодцы! Что за дети такие! Что за гяуры прекрасные".
   Такие мы люди, мы сфакиоты! Вот что! Коста Ампелас приезжал в Канею по нашим сфакиотским делам. Ты, куропатка моя, не знаешь, что мы, сфакиоты, издавна податей порядком не платили. Кому бы принудить нас? Кому бы испугать? Камень у нас в горах такой ужасный, дорожки такие крутые, что не то лошади, мулы и ослы из нижних сел к нам не ходят и оступаются, и люди, сидя на них, боятся.
   Тот же, кому нужно быть у нас по делам непременно, тот нашего сфакиотского мула нанимает. Сама ты, душенька моя, видишь, как низамскому войску трудно бы было идти в наши горы, чтобы принудить нас вовремя и сполна подати царю платить, если бы мы были приготовлены защищаться. Однако два человека все дело наше испортили, и начали мы теперь платить. Скажи ты мне теперь, как ты думаешь, что были это за люди? Предатели или нет? Турки? Нет. Худые люди? Не знаю, как бы это сказать... А думаю, что не совсем худые. Чужие завистники из города или из других епархий, может быть... Нет, и не предатели, и не турки, и не худые люди, и не чужие завистники... А мы с братом Христо. Вот отчего я и теперь еще вздыхаю, Аргиро моя... Родине вред мы сделали нехотя... А ты вчера приревновала к братниной жене, свет мой сладкий ты, Аргиро... Вот отчего, моя Аргиро, я вздыхаю... Родину жалко свободную, а не любви этой старой. Дай Бог и ей, невестке моей, Афродите, и брату моему и детям их долго жить и состареться... А мне что? Сама ты пойми, прошу я тебя!..
   Да! Мы вдвоем с братом Христо, безбородые мальчишки, головы безумные и отчаянные, все это сделали...
   Стой же, вот как это было.
   Коста Ампелас приезжал не раз, говорю я, по приказанию нового паши в город, об этих делах рассуждать. Новый паша его хорошо принимал. И хотя в город людей из сел обыкновенно с оружием не пускают, но нам прощали это, и мы красовались.
   Паша этот был тот самый Халиль-паша, который и теперь у нас управляет. Но теперь им очень недовольны стали; а тогда, сначала, у него не слишком дурно пошло. И первое дело, что он был обучен во Франции, учился там медицине. Стал султанским доктором, а после уж и пашой его сделали. Нашим простым греческим языком он говорил лучше нас с тобой. В обращении с людьми он был прост и все знать хотел; он обо всем расспрашивал, и сначала, приехав к нам в Крит, все как будто облегчить старался и никого не искал притеснить.
   У одного из наших греков в лавке, например, все картинки висели, все наши эллинские геройства 21-го года. На одной Мавромихали, по-майносски одетый, турок пикой колет, глаза ужасные раскрыл. Тут бедного дьяка (Господи, прости его душу!) два крепких турка схватили и вязать хотят, чтоб изжарить живого. А еще на третьей сам Маврокордато, в очках и с длинными волосами и во франкском платье, с большою бумагой в руке, на городской стене стоит, город защищает. А еще на одной картинке, побольше других, Рига Фереос, который стихи писал, знаешь:
    
   До коих пор, о, паликары!
   До коих пор в горах, в лесах...
    
   и Коране, который грамматику сделал, нагую женщину с земли подымают (жирная такая, и вся в ранах). Это Эллада освобождается. Рига Фереос и сам толстый, в широкой одежде, стоит, точно монах; а Кораис худенький, худенький, согнулся, как будто ему трудно такую толстую поднять, и одет он в такую франкскую веладу[5], какую консула и другие великие европейцы на балы надевают. Паша раз ехал мимо его лавки верхом, слез с коня и вошел к нему в лавку. Человек испугался, а паша купил у него несколько вещей, посмотрел на стенки и говорит: "У тебя много картин! Нейдет только так их открыто держать, спрячь их себе в дом!" И больше ничего не сказал и ничего человеку не сделал. Вот он каким справедливым притворялся. Очень хитрый человек и очень образованный. Во все мешался сам.
   Раз тоже верхом за город ехал, и бросились пастушьи собаки на его лошадь и испугали ее. А пастухи не успели удержать собак, которые были ужасно злы и рвали многих. Паша подозвал пастуха, сошел с лошади и сказал ему: "Если твои собаки на меня бросились так, то что же они могут сделать с пешим и бедным человеком? Разве, ты держишь их, чтобы за прохожими охотиться? Поди сюда поближе!" И сам снизошел дать пастуху три пощечины. Другой раз пешком пошел и увидал, что турок конный по сельскому засеянному пшеницей полю едет. Остановил и в тюрьму его: хлеб не топчи.
   Я хвалю этого человека, хотя он и турок; но мы, христиане, должны помнить, что все это хитрость!
   Ну, хорошо! Коста Ампелас к нему ездит. Халиль-паша его принимает с уважением.
   - Что делаешь? Как живешь? Капитан Ампелас кланяется.
   - Что делаю! Кланяюсь вам, моему господину. Дружба и дружба такая... Страх!
   - А подати?
   - Что ж, паша-эффенди; земля бесплодная, камень, снег зимой, стужа, дикое-предикое место... Одними овцами какими-нибудь живем. Сами посудите...
   - Ну, да, камень и снег... Овец иногда и чужих крадем десятками в нижних округах... И мула уводим - мул нам годится... Даже и невест богатых, и тех похищаем насильно...
   Это, значит, паша так говорит, например. И говорит он еще:
   - На вас, сфакиотов, все греки в городе и в нижних селах за это жалуются. Говорят, что вы ужасные разбойники.
   А капитан ему вздыхает и жалуется (чтоб его как-нибудь тут в городе паша не задержал).
   - Это правда, господин мой! Таких разбойников, как наши молодые ребята горные - свет не видывал. Нам за ними усмотреть очень трудно... Что нам с ними делать прикажете? Прикажите, мы старшие, то и сделаем с ними, что вы нам прикажете.
   - Если вы не можете за ними смотреть, я начну сам, - угрожает паша.
   Так это дело идет между ними понемножку. А податей все нет! И терпелив паша, не гневается. Увы! он хитрее нас был. Вышел опять случай, овец наши к себе снизу опять загнали и кой-какие дела другие молодецки обработали. Халиль-паша не ищет строгого наказания. А вот каким средним путем идет, чтобы жители другие и горожане видели, что паша хочет сфакиотов обуздать, но вдруг не может. А наши: "Вперед, ребята! еще что-нибудь давайте сделаем! Не бойтесь, у паши либо лицо очень мягкое, либо он хочет всем людям на острове понравиться, чтоб его все и сфакиоты и не сфакиоты любили. Аида! Вперед, паликары мои!.. Не бойтесь".
   Вот глупость-то.
   И больше всех глупостей мы с братом Христо глупость задумали.
   Теперь смотри, Аргиро моя, начну я сейчас о любви этой говорить. И если ты хочешь правду знать, не мешай мне рассказывать, не ревнуй. Зачем тебе ревновать? Я муж твой, говорю я тебе, и люблю тебя сильно.

 

III

  
   Первый раз мы с братом Христо увидали эту Афродиту, которая теперь ему жена, на арабском празднике около Канеи.
   Отца Афродиты зовут Никифор Акостандудаки; у него есть дом в Канее и лавка и еще дом в селе Галата, недалеко от города. В Галате у него есть масляная мельница, большая; виноградники хорошие; маслин целый лес прекрасный и много овец. Видный мужчина, полный, широкий, высокий, белый, усатый; богатый человек! Одевается всегда Акостандудаки так чисто, что удивляться надо! Я никогда не видал его иначе, как в тонком цветном сукне, и шальвары, и жилет, и все. Он на вид лучшего хорошего бея турецкого. Лигунис-бей и Шериф-бей наши, право, кажется, хуже его одеваются. Это много значит, потому что старый Лигунис-бей так красоту и чистоту, и роскошь любит, что до сих пор волосы и бороду красит европейским лекарством; а старик Шериф-бей весь белый, не красится, но каждый день не иначе, как в светло-небесного цвета шальварах красуется, и когда лежит на ковре с чубуком, в своем цветнике, между фиалками и розами, так сам издали сияет, как цветок в цветниках, и феской пунцовою, и этими небесно-голубыми шальварами, и белою бородой... Он даже на одну зиму в Париж лечиться ездил - Шериф-бей; вылечился и опять приехал. Вот какие беи! А я тебе говорю, что Акостандудаки, отец Афродиты, никак не хуже их на вид казался. Немного было только лицо его оспой испорчено. А что он за человек - хороший или дурной, затрудняюсь сказать я тебе. Одни хвалят, другие хулят. Говорят, что денег чужих процентами много в жизни своей съел. Но это его грех, его забота, а мне он худого ничего не сделал.
   Когда мы его увидали, он уж давно был вдов, и было у него еще одно большое огорчение. Сына молодого у него в кофейне люди зарезали за спором одним, и осталась у него только одна эта Афродита, дочь. Она сначала была в Сиру на обученье отправлена, но когда убили сына, Ники-фору Акостандудаки стало слишком скучно одному в доме, и он возвратил Афродиту из Сиры домой.
   Наш старик, Коста Ампелас, имел некоторые торговые дела с Никифором и знал его давно. Увидал его на арабском этом празднике, и стали они между собой разговаривать, а мы с братом оба смотрели на его дочь и ничего друг другу не сказали тогда. Ни он мне не сказал ни слова, ни я ему ничего не сказал.
   Я очень жалею, что ты не видала никогда этого арабского праздника у нас, в Крите. Это очень смешно и очень красиво. Знаешь, стены у канейской крепости огромные, высокие, древние, у самого моря; и весь город (он не велик, всего 14 000 жителей) внутри стен. А тут море. Вот под стенами у моря есть гладкое место, песок. И тут живут арабы чорные, кажется, из Миссира[6]. Маленькая деревушка. Есть еще тут и другие арабы - арабы белые; те в шалашах, а не в домиках, немного подальше живут. Это совсем другие арабы - несчастные люди, оборванные, из Сирии. А чорные арабы - это великое утешение! Веселые люди! Ты знаешь, как женщины у них одеваются? Почти как турчанки, только не совсем. Прежде всего скажем, что лицо чорное это у нее открыто... Прятать нечего! А вместо фередже турецкого на них синие или какие-нибудь другие полосатые простые покрывала надеты.
   И станут они все в круг, и арабы, и арабки чорные, и у каждого палка в руке, и у женщин тоже палки. Музыка - дзинннь!!! И начинается пляска с пением. И начинается, и начинается. За руки не берутся, а навстречу друг другу в круге танцуют и палками по палке: "данга! данга! данга! данга!" стучат.
   Музыка, песни громкие, палками стук, стук... А женщины вдруг все, как лягушки в болотах, языком защелкают, ужас как громко...
   Весь народ кругом тотчас же и засмеется. Другой человек и не может так особенно языком сделать, а они умеют.
   Очень весело!
   Франки, из самых больших городов приезжие, и те не гнушаются этим зрелищем и веселятся им.
   И что еще скажу я тебе, моя Аргиро, очень тогда красиво. Это то, что турчанки городские из лучших домов соберутся в это время на высокую городскую стену и оттуда глядят, сидя почти все толпой, потому что стена широка наверху. Головки у них у всех в белых покрывалах, а фередже свои они на праздник лучшие, разноцветные наденут. Итак, что вся стена наверху... не знаю, как тебе и сказать, до чего это весело и хорошо. Цветы ли разноцветные назову это я, или как в цареградских магазинах материи дорогие на окнах разные, или... скажем, картинки такие бывают... Разные, разные фередже эти: красные, зеленые, желтенькие, как лимон, и голубые, как небо, и чорные... Всякие...
   А внизу, под стеной, и христиане, и франки, и евреи, и арабы эти и тоже турки и турчанки сходятся, - народу, народу! И мы стояли, смотрели и веселились.
   Конечно, мы за родину нашу и за наши горы умираем - любим родину, но все же город, столица вилайета. И мы не так глупы, чтобы не могли этого понять, Аргиро моя!
   Мы смотрели, но видели, что и на нас глядят люди хорошо, потому что мы, говорю я тебе, все молодцы и красивые дети были.
   Вот встретились Никифор Акостандудаки с капитаном нашим и заговорили. Около Никифора мать его, старуха, и дочь. На вид ей не больше семнадцати лет, и платье у нее было короткое...
   Аргиро, прерывая его стремительно. - А какое у нее было это платье?
   Яни, пожимая плечами. - Какое? a la Franca платье. Хорошее...
   Аргиро с беспокойством. - Нет, барашек мой, нет, Яни мой... Целую твои глаза, ты скажи мне, дай Бог тебе жить за это долго, какая у нее, у Афродиты, была одежда?.. Одежда моды?..
   Яни, вспоминая. - Да! одежда моды. Я говорю, что ее в Сире учили. Стой, вспомнил. Кисейное розовое платье было на ней и косы сзади длинные. И серьги бриллиантовые. И пояс шелковый чорный, большой, широкий с бантами, с бантами. Она хорошо была одета, Афродита!
   Аргиро, с небольшим вздохом. - Да! Это прекрасная одежда! Хорошо. А потом что? говори, Янаки, свет мой, говори, я тебя со всею радостью моей слушаю!..
   Яни продолжает рассказ.
   - Хорошо. Она стоит, эта девушка, и мы стоим. И мы не глядим на нее прямо, и она не глядит, конечно. А я думаю, и она нас видела. Что брат подумал тогда, не знаю. Может быть, он тогда же задумал похитить ее и в горы с собою силой увезти. Но я для себя ничего такого не подумал. Может быть, что-нибудь и подумал, только не помню что, вот тебе Бог мой! Конечно, как это может быть, чтобы молодец двадцати лет на молодую девушку посмотрел и уж совсем бы ничего не подумал? Что-нибудь дьявол непременно внушит ему подумать. А иногда, может быть, и Бог сам внушит какую-нибудь мысль. Например, когда ты стояла три года тому назад под маслиной и ничего не говорила, а я говорил с сестрой твоею тою двоюродною, которая за капитаном Лампро замужем. А я видел тебя хорошо. И думаю тогда: должно быть, хорошая будет скоро невеста эта чорненькая девочка. Что за глаза Бог ей дал!.. И такая сама тихая, претихая и смиренная. Вот подросла бы хоть год еще, так бы взял ее! А может быть, и демон у нее в сердце! Кто знает! А потом отошел и забыл, и уехал. А потом приехал, увидал опять и стал просить тебя за себя. Тут судьба, конечно, Божий промысл, чтоб я счастье хорошее имел, чтобы мы жили благочестиво и приятно с тобою. А бывают, конечно, и другие мысли у людей молодых и у всякого даже человека, скажем и так.
   Аргиро проницательно, несколько тревожно. - А какие это такие были у тебя мысли, когда ты на эту на молодую девушку глядел?.. Скажи мне...
   Яни, улыбаясь и пожимая плечами. - Помню я разве?
   Аргиро ласково умоляет его. - Скажи, Янаки, дай Бог тебе жить.
   Яни. - Где человеку помнить это?
   Аргиро. - Скажи, Яни, радость моя! Скажи мне, мальчик мой добрый...
   Яни смеется и краснеет. - Что я тебе скажу? Стыжусь я, море, стыжусь!
   Аргиро. - Ба! жены стыдишься?
   Яни. - Конечно, жены-то и стыжусь я.
   Аргиро, мрачно. - А! значит худое это?
   Яни. - Худа большого не было. А помысл один, говорю я тебе, море, помысл такой пришел. Видишь, Афродите было, как сказал я тебе, всего семнадцать лет. Косы у нее висели сзади из-под капеллины[7] этой франкской толстые, толстые. И сама она была тоненькая, а лицо у нее было белое, пребелое и свежее, пресвежее. Я посмотрел на нее и подумал: вот эта Никифорова дочь, на что она похожа? Она похожа, мне кажется, на яйцо переваренное, очень белое и очень твердое, если его облупить и вот так посмотреть.
   Аргиро, слегка смущенно, прищуриваясь с презрением. - Ба! какие глупые вещи я слышу!
   Яни. - Я говорил, что пустой помысл. Больше ничего я и не думал. Посмотрел и отвернулся. А Никифор Акостандудаки говорит капитану нашему: "Завтра, капитан, буду вас ждать к себе в Галату, к полудню. Сделайте нам честь. И с молодцами". Посмотрел еще на нас, на меня и на брата и на третьего еще, который был тут с нами, посмотрел и обрадовался. Оглянулся, видит, турок близко нет, и говорит Ампеласу нашему, головой на нас показывает: "Надежда родины нашей!" Капитан отвечает: "Дети хорошие". Тем тут все и кончилось. Больше ничего не говорили. А на другой день поехал наш капитан в гости к Никифору Акостандудаки в Галату. - Останавливается и смотрит на Аргиро. Аргиро задумчиво молчит, играя концом пояса.
   Яни, помолчав. - Аргиро!
   Аргиро не отвечает.
   Яни. - Аргиро моя? Что ты?..
   Аргиро встает. - Ничего. Дело есть в комнате. Входит в дом.
   Яни остается один и думает, улыбаясь. - Девочка еще! Мала, глупенькая. Любит и ревнует. Не рассказывай ей этого прошлого - ревнует. "О чем вздыхаешь? О Никифоровой дочери? Расскажи, расскажи". Рассказываешь, обижается. Что делать! Терпение. Вынимает кошелек с деньгами, высыпает на стол небольшую кучку золота и серебра и считает. Потом с улыбкой.
   - Ставраки теперь меня проклинает. Я дорого взял с него за мула, а мул с норовом и людей сбивает на землю. Ставраки завтра скажет мне: "Ты наругался надо мной, христианин-человек! Теперь я стал человек глупый пред всеми". А я ему скажу: "Что делать, Ставраки, друг мой, зачем ты не смотрел на животное это открытыми глазами? Не правда ли, что и я должен есть хлеб". Это не вредит, и Ставраки помирится. А я куплю теперь для Аригро золотые серьги, чтоб она веселилась. Я очень люблю, когда она как коза прыгает предо мною! - Вздыхает задумчиво и потом запевает клефтскую песню:
    
   Кто же видел солнце вечером и звездочку полуднем,
   И чтобы девушка пошла с разбойниками в горы?
   Двенадцать клефтам лет она разбойником отбыла.
   Никто не мог ее из молодцов узнать, никто!
   И Пасхой раз одной, и Светлым днем Великим,
   Пошли играть в ножи, и камнем кто получше кинет.
   И вот от молодечества ее, от нуженья лихого
   Вдруг расстегнулась пуговка, и показалась грудь...
   Один то золотом зовет, а серебром - другие...
   И говорит разбойничек один - молоденький им молвит:
   "Не серебро, ребята вы, не золото тут вовсе,
   Грудь это девушки, сосцы раскрылись красной".
   "Молчи! разбойничек, молчи, мой умный мальчик...
   И я хочу уж мужа взять, тебя желаю мужем!.."
    
   Аргиро, показываясь на пороге жилища, с притворным пренебрежением. - Довольно тебе петь. Иди кушать. Мы знаем, кто такая эта девушка с вами, разбойниками, по горам таскалась. Все она же, эта Никифорова дочь! Иди кушать.
   Яни про себя: - Она уж не сердится больше. Идет в дом.

 

IV

  
   После обеда Яни выходит опять на двор и садится. Аргиро просит его опять рассказывать.
   Яни. - Хорошо; теперь о том, как мы познакомились поближе с этою Афродитой.
   У Акостандудаки в доме в селе Галата мы пробыли до вечера. Все видели, все смотрели у него. Мельницу его масляную видели; кушали, вино пили. Афродита сама подавала капитану и нам кофе и варенье. Бабушка Афродиты, добрая старушка, сидела тут же; был еще и доктор Вафиди с женой; лучший доктор в городе и у паши в большом уважении. Акостандудаки потом за музыкой послал. Пришли подруги к Афродите и начали мы с ними на большой террасе наверху танцевать. Хорошо провели несколько часов. Я немного стыдился; а брат Христо ничуть не стыдился даже. Подошел прямо к ней, к Афродите, и ни... даже не улыбнулся ей... ничего! Просто берет ее за руку и выводит на середину, в танец с другими становит. Она встала; но вынула тоненький лино платочек, подает брату и тихо говорит ему:
   - За платочек будет гораздо лучше! - Сама же в это время краснеет.
   Брату это показалось, кажется, обидно. Я заметил. И, разумеется, это была гордость: зачем это ей, архонтской дочери, такой богатой, руку прямо в руку сфакиотскому горцу класть? Однако они танцевали долго вместе; брат за один конец платочка держит, а она за другой. Протанцевал брат; я решился вести танец; опять взял ее же. И я через платок. Она танцовала хорошо. Потом села; стали отдыхать и другие девушки. Я (не ей, потому что вижу, что она очень горда), а другим девушкам говорю:
   - Устали?
   - Устали немного, - они отвечают. - Впрочем теперь не лето; воздух прохладен.
   Я говорю:
   - У нас в горах еще холоднее.
   Тогда одна из девушек спрашивает меня:
   - Удивляюсь, как это вы терпите там зимою при снеге?
   - Терпим! - говорю я. - Очаги зажигаем; а у вас здесь внизу, конечно, очагов не нужно.
   Другая еще девушка тогда говорит:
   - У нас здесь внизу все хорошо; а у вас там дикое место!
   Я говорю:
   - Что делать! Терпение нужно! Бог нам помогает! Никифорова девушка все молчит. Потом вдруг сама:
   - От наших танцев что за усталость; мы здесь тихо танцуем. От европейских танцев в Сире я уставала больше: от вальса голова кружится, а польку очень скоро иные танцуют.
   Одна чорненькая ей на это:
   - Ах! наши критские молодые люди такие варвары. Они таких танцев не знают совсем. Еврей Жозеф очень хорошо танцует а 1а франка, и польку, и вальс. Он в городе у австрийского консула писцом служит.
   А маленькая Акостандудаки ей с пренебрежением ужасным:
   - А! что ты говоришь, Мариго! Что ты нашла! Этот жид!..
   И точно этот Жозеф был вещь ничтожная вовсе. Потом вдруг Афродита ко мне обернулась и спрашивает:
   - Отчего вы с братом не протанцуете ваш пиррий-ский танец, что с позвонками на ногах? Кто видел только, его все хвалят. Это очень древний и красивый танец. Я бы желала видеть.
   Я на это ей, смеясь, говорю:
   - Надо к нам пожаловать... Туда, наверх. Милости просим к нам в Сфакию; там будут у нас и позвонки эти, о которых вы говорите, и мы можем для вашей чести с удовольствием протанцовать все, что вы пожелаете.
   Она говорит:
   - Как я туда поеду! - И больше ничего не сказала. Доктор тогда подошел к ней и говорит:
   - Дитя мое! отчего ты все такая суровая? Глазки у тебя небесного цвета и волосики золотистые, приятные такие, и сама ты беленькая и молодая, а глядишь на людей все сердито... Прошу тебя, улыбнись!..
   Афродита улыбнулась ему. Доктор был у них в доме давно как родной и с ней обращался как отец.
   - Вот, - говорит он, - как я рад, что ты засмеялась! Меня твоя суровость с молодыми людьми огорчает.
   Докторша и бабушка Афродиты за нее вступаются. - Девушка должна стыдиться и быть скромною. А доктор:
   - Пусть будет скромна! Но в благословенном Крите нашем не так, как в иных областях турецких заведено, чтобы девицы с молодыми людьми боялись говорить... Мы здесь люди иные... У нас Венеция тут была прежде... Прошу тебя, Афродита, встань для меня, который тебя еще маленькою столько раз носил и баюкал, утешь меня, встань и протанцуй еще раз с любым из этих красивых ребят...
   Она сказала:
   - Извольте, с удовольствием! - встала и ко мне обратилась. - Господин Яни, пойдемте с вами! - Подает руку уж прямо, без платочка, и глядит, и глядит на меня, тихо, молча все глядит... И танцовала она тоже, то опустит глаза, то взглянет немного опять на мои глаза. Это все пустяки, это ничего не значило. Так она всегда смотрит. А я тогда возгордился в уме и, танцуя, думал: "Значит из всех молодцов я ей понравился. Я сжег ей сердце... Как это приятно! Как мне это нравится, что она предпочитает меня другим!"
   А все было оттого, что я к ней ближе других стоял в это время. Но я был глуп тогда и с той минуты, как подержал ее за руку в танцах, полюбил ее и стал об ней думать.
   К вечеру капитан и мы все уехали в город, и больше ничего в этот день в доме Никифора у нас не случилось.
   Потом мы все вместе, капитан наш, и доктор Вафиди с женой, и сам Никифор сели на мулов и поехали в город. Никифору нужно было по делу ночевать в городе.
   Много дорогой шутили и веселились. Никифор с доктором опять о турках спорили. Доктор всем восхищался. - "И воздух хорош, и цветочки хороши!" В это время весной, у нас в Крите, точно так же, как здесь на вашем острове, Аргиро, по горкам и по холмикам цветет множество этих самых розовых цветов на низеньких кусточках, которые теперь ты видишь... Вот смотри прямо. Вся горка от них как будто красная стала. И на них доктор Вафиди радовался. Он говорил: "Вот, кир-Никифоре, как приятно в таком сладком климате жить! И такие цветы по горкам видеть!" А супруга его смеется: "На что тебе цветы, врач мой? Когда бы ты был молодой, то девицам подносить хорошо. А ты уж не так молод!" - "Радуюсь!" - отвечает доктор. А Никифор ему: "Радуйся! Радуйся! А ты забыл, как в 58 году при Вели-паше нас хотели ночью турки в Канее всех перебить? Как они труп того мальчишки-христианина за ноги по мостовой волочили? Как в Сирии они поступали? Не ты ли сам тогда, в 58 году, ко мне пришел бледный, как тебя ноги едва держали, как зубами ты тогда стучал?.. Трех лет тому еще не прошло, а ты забыл это". Доктор отвечает ему: "Оставь эти печальные вещи! Что тут до турок за дело, когда я говорю о цветочках и о сладости климата на родине нашей! Освободитесь, я буду рад; и я эллин; - но я говорю, что и теперь нам жить приятно; а в 58 году наши же бунтовали и 10 000 народу из гор собрали... все Вели-паша да английский консул, его друг, виноваты одни. Английский консул двери свои христианам запер, когда они бежали спастись, а другие консулы открыли". Так они всегда спорили, хотя и были очень дружны. Нам, молодым, было очень полезно и занимательно знать мысли старших людей, и мы молча их слушали. И капитан Ампелас больше молчал и тоже слушал их. Пред самым городом, с этой стороны, в маленьких хижинках живут у нас прокаженные. Их сюда отделяют, когда на них нападает эта зараза, и они, несчастные, живут тут все вместе. Все они в ранах и болячках каких-то ужасных, и лица у них испорчены и гниют, так что смотреть очень противно и жалко. Я и не разглядывал их хорошо. Боялся глядеть. Проезжие им деньги бросают, и мы все им бросили. И капитан, и доктор, и Никифор. Докторша потом говорит мужу: "Врач мой добрый, зачем это такое дурное распоряжение начальства, что эти несчастные люди свое безобразие на дороге всем проезжим показывают? Я видеть этого не могу; их бы в другое место убрать". Вафиди говорит: "Да, это неприятно; только не мне, потому что я привык; конечно, не все доктора!" А Никифор и тут несогласен; упрямый был человек! - "Нет, говорит, это хорошо! Надо нам, богатым и счастливым людям, показывать эти язвы прокаженных. Чтобы и мы помнили, как Бог карает людей за грех!" А капитан Ампелас говорит ему: "Почем ты знаешь, кир-Никифоре, что у них больше твоего грехов? Душа у несчастных этих еще лучше нашей... Стой, я еще дам им денег! Ну-ка и ты дай, кир-Никифоре, еще"... Никифор ему: "Отчего не дать; что эти пустяки значат"... И оба довольно много бросили... И всем было это очень приятно видеть, что они по-христиански поступили оба: и капитан наш, и Никифор. Миновали мы прокаженных и подъехали к самой Канее. Чтоб от Галаты въехать в ворота крепостные, надо ехать сначала по широкой дороге около глубокого рва, и за рвом этим превысокая стена старой крепости. Слышим, играет военная музыка. Стоят турецкие музыканты на стене и так хорошо и громко играют! Прекрасно! Громко, сильно, хорошо! Что-то военное! Никифор сейчас опять затрогивает Вафиди, смеется: "Э! врач мой! Смотри-ка, твои друзья честь нам делают! С музыкой нас встречают. Аида, - сфакиоты мои, прицелиться бы вам в них хорошо теперь отсюда и посмотреть, как бы они вниз со стены падали... Я думаю, феска бы прежде свалилась, а потом уже сам".
   Капитан за нас отвечает:
   - Час еще их не пришел, кир-Никифоре! Я тебе, милый мой, скажу вот что: ездил я не так давно в Вену по делам моим и видел там молодого черногорца: было ему всего, кажется, двадцать, не больше, лет; он ехал в Россию и имел рекомендательное письмо от своего черногорского начальства, где было так сказано: "Он отрубил уже пять турецких голов!" Вот, друзья мои, так бы и я желал рекомендацию когда-нибудь дать молодым сфакиотам! Зачем черногорцам лучше нас быть?
   Мы говорим:
   - Благодарим вас! и мы очень желаем этого.
   Музыка все играет; мы все едем вдоль рва и стены шагом и веселимся. Пред тем, как налево к воротам крепостным поворачивать, на правую руку есть тут очень красивое турецкое кладбище. Много белых мраморных памятников и кипарисы стоят огромные, темные-темные и очень толстые. Трава была тогда между могилами очень жирная, густая, высокая и зеленая. И много красного маку и других цветов на этом кладбище цвело... Никифору захотелось опять пошутить над доктором; но тут уж доктор рассердился: видно, наскучили ему эти шутки и разговоры о турках. Ни-кифор нам тихо сделал знак глазом и головой и спрашивает:
   - Отчего, доктор, как ты думаешь, трава на этом турецком кладбище такая густая и жирная?
   Доктор сначала еще не рассердился и отвечает, улыбаясь:
   - Люди хорошие: торговали[8] в городе честно, жили покойно, с хорошею совестью. Жиру на них поэтому было много, и трава у них на могилах густа.
   На это Никифор ему отвечает с досадой:
   - Этот красный мак, что такое? Это кровь христианская выступает, которую они столько времени пьют!
   Тут Вафиди рассердился и закричал:
   - Что ты, Никифоре, сегодня все кровь и кровь... Это неприятно! Разве я не грек, не патриот? я, может быть, лучше тебя! Ты воевать не пойдешь сам с турками, не беспокойся! Я люблю свою родину и свой народ; но ненавижу тех, которые пустословят из тщеславия и вредят этим народу, возбуждая его некстати... Ты все о крови сегодня говоришь, потому что у тебя у самого кровь волнуется от вина... Много вина выпил ты, вот что!
   Никифор еще больше его оскорбился и говорит:
   - Я свое вино пил, а не чужое. А доктор:
   - Это глупо.
   И начали ссориться. Капитан Ампелас и докторша мирят их... И так мы подъехали прямо к воротам крепостным. Поворотили... Вижу, вдруг остановились и капитан, и Никифор, и Вафиди. Все с мулов и лошадей соскакивают на землю... Никифор даже побледнел. Все они глядят куда-то в середку, остановились и кланяются. Сошли и мы; и вижу я, стоят аскеры под воротами. Еще какие-то люди, не шевелятся. И тот начальник, который при воротах начальствует, стоит. А сидит, свесив ноги вниз на его окошечке, на подушке, один человек из себя не молодой, красноватый, усы у него подстриженные, рыжие, и читает какую-то бумагу... В одежде простой, чорной. Это был сам Халиль-паша. Он проверял сам какие-то дела у того чиновника, что к крепостным воротам приставлен был. Тут я его в первый раз увидал. Он опустил бумагу, доктору особо поклонился и оглядел нас всех и не благосклонно, и не гневно, а просто так посмотрел, и спросил Никифора:
   - Вы откуда это все вместе?
   Никифор точно как будто смущен, торопится:
   - Это они у меня по делам в Галате были...
   Потом паша как будто посуровее и очень внимательно посмотрел на нас с братом и спросил у капитана Ампеласа построже, чем у Никифора:
   - Это кто такие? Капитан ему почтительно:
   - Это, паша господин мой, братья Полудаки, Христо и Яни, наши сфакиоты. Дети моего друга, который уже умер.
   Тогда паша обратился к офицеру, который около него стоял, и сказал ему:
   - А зачем же на них оружие, когда это запрещено? И вы сами разве это не знаете? Тебя, старик Коста, я запру надолго в тюрьму за это в другой раз. Снимите все ваше оружие и отдайте аскеру.
   Что делать! Вынул капитан пистолет и нож из-за пояса; вынули и мы и отдали аскеру. Э! Свобода! Свобода! Где ты? Пропала вся наша гордость и вся наша краса! Отдали оружие аскеру, и тогда паша махнул нам всем рукой: "Идите". И мы со смирением и с почтением все прошли мимо него пешие под ворота в город.
   Оружие это мы никогда уже и не получили назад. Так мы должны были все купить новое пред возвращением в горы. Так неприятно этот вечер наш кончился! Никифор после говорил доктору, как слышали, так:
   - Очень я теперь боюсь, что паша недоволен мною. С этими сфакиотами вместе... Ножеизвлекатели, клефты! Очень боюсь я теперь, чтобы все дела мои не испортились после этого!.. Какой анафемский час вышел мне!
   И долго еще он все убивался об этом, что паша будет что-нибудь о нем в политике нехорошее думать.

 

V

   После этого капитан Ампелас с остальными паликара-ми возвратился домой, а нам с братом поручил кончить в Канее и в ближних селах некоторые торговые дела. Нам это было выгодно, и мы получ

Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
Просмотров: 314 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа