али с братом при этом хорошие деньги. Мы думали сначала, не пригласит ли нас к себе в дом Никифор Акостандудаки, но он ничего нам об этом не сказал, и мы жили у другого человека по соседству недели две, может быть. Брат меня посылал чаще в город, а сам чаще оставался в Галате. Я тогда ничего не замечал, и даже на ум мне не приходило, чтобы можно было мне ли самому или брату жениться на Афродите. Был в городе Канее один богатый итальянец, синьор Прециозо, и у него были две дочери. Одну звали Розина, и она была уже не молода и замужем, а другую звали Цецилия. Этой Цецилии было, кажется, не больше шестнадцати лет. Она была из себя полная и веселая, только не очень красивая. У синьора Прециозо был в Галате прекрасный дом большой, и он был человек простой и старинный. Он сам уже давно жил в Крите и с нами свыкся. Его любили у нас и осуждали только за одно, за то, что он хотел помогать католической пропаганде. Лет шесть-семь назад (я думаю столько будет) приехал очень искусный франкопапас[9] и вместе с французским консулом стал обращать наших людей в папистанов. Франкопапас уверял людей наших, что если только перейдут под папу и сделаются католиками, то они будут сейчас все французскими подданными и что император Наполеон будет защищать их все равно, как подданных настоящих. Люди толпами стали идти во французскую церковь, и франкопапас всех их записывал в тетрадку по именам. Он старался всячески угождать христианам и ласкал их. И если что случится, то сейчас и он, и купцы-католики, и французский консул, и австрийский (старичок был злой такой и скучный; он теперь помер), все франки за этих людей. Таких людей зовут унитами. "Вы будете всегда греками, не бойтесь, говорят, а только и будет, что папа... Что вы боитесь, ведь и мы во Христа Распятого верим, и первым епископом Римским был сам апостол Петр, которому Христос дал ключи от Царства Небесного"... За некоторых подати заплатили туркам. Турки, кажется, недовольны были, но что же они против Наполеона могли сделать? Хорошо! Постой, постой... Немного времени прошло, всего дня три-четыре, кажется. Увидал меня в лавке своей синьор Прециозо и узнал, что мы с братом поселились для дел наших по соседству Никифора. А у Прециозо дом был тоже близко. Старичок и так и этак пред нами: "Дети мои! Дети мои! Отчего вы никогда ко мне не ходите? Я вашего отца знал... Милости просим ко мне в Галате в гости..." А сам думает и нас с братом обратить во франкскую веру. Мы говорили: "Что за добрый, что за гостеприимный человек!.." И стали ходить к нему. Дочери с нами свободно разговаривали, особенно младшая. Она была очень свободна; еще когда маленькая совсем была, то всегда с греческими нашими детьми по улицам бегала и играла, и не спросясь у отца все делала. И всегда веселая, всегда смеется или поет, или кричит, или разговаривает. И простота у нее такая, что это удивительная вещь. Другие девушки купеческие гордятся, а она: "Синьор Яни! Синьор Христо! Хочешь варенья? Хочешь кофею? Я тебе принесу". Бежит, несет, угощает, как простая служанка нам служит.
И все поет: amore!.. (Ты, Аргиро, знаешь это итальянское слово: amore, это значит - эрос). Вот она все это слово пела; у нее все amore на уме была. С Афродитой они были дружны. Только Цецилия была проще; а наша разумнее была и тише ее. Афродита к ней часто ходила, и они вместе работали что-нибудь у окна или на террасе, или в тени, под виноградным навесом. Однажды мы с братом вернулись из города, сидим на стенке в саду и курим, не видим, что девушки подошли к окну и на нас глядят. Цецилия кинула в нас апельсином. Мы взглянули. Афродита: "Ах, что ты делаешь, сумасшедшая". И спряталась. А Цецилия: "Великое дело". Я взял апельсин и мечу в нее. Она кричит: "Стекло, Янаки, разобьешь. Отец бранить будет". А брат мой: "Не бойся, синьорина, не бойся! Брат мой, Яни, сфакийский стрелок. У него глаз верный. В тебя попадет, а не в стекло". Я бросил и точно попал в нее.
Она в нас двумя бросила. Мы опять в нее. Афродита думала, думала и тоже бросила апельсин; Христо поднял его и говорит: "Этот я не отдам, а съем его!" И начал есть, и говорит: "Боже! Что за вкус". Афродита покраснела и ушла домой вскоре после этого. Цецилия удерживала ее, однако она ушла. Тогда Цецилия возвратилась и говорит нам прямо: "Смотрите! какая гордая! А сама вчера мне хвалила вас. Я вас хвалила прежде, а она начала тоже хвалить вас после. Я говорю: вот они оба какие хорошие, какие красивые, какие белые, какие у них руки и ноги красивые! Я говорю еще: какая приятная вещь, если таких любишь!" А она мне говорит: "Когда б они здешние были и купеческие дети". Я ей говорю: разве тогда бы другие были, приятнее были бы? Все равно! Мне они оба нравятся. А она говорит: "Я боюсь!" Тогда брат сказал Цецилии: "Синьора Цецилия! Вы напрасно не сказали Афродите так: пусть у братьев Полудаки денег будет много, и они будут купцы".
Цецилия говорит: "Хорошо, я ей скажу это".
Брат сочинил тогда для Афродиты и Цецилии такое маленькое письмецо:
"Мы, сфакийские молодцы и ребята из Белых Гор, Христо и Яни, братья Полудаки - это пишем. Мы очень огорчены! Есть по соседству в саду хорошем померанчик с померанцо-вого дерева и яблочко из Италии, и мы желали бы на них полюбоваться и веселиться ими. Однако боимся, чтобы не было им от наших мыслей этих неприятностей. Если у нас есть судьба и счастье, у Христо и у Янаки, его младшего брата, то это будет. А если не будет, то мы очень огорчимся.
Христо и Яни, братья Полудаки из Сфакии, или Белых Гор".
Цецилия прочла и смеется:
- Если ты католиком бы сделался, я бы с тобой убежала.
А хитрый брат:
- Если бы ты сделалась православной, я бы тоже тебя любил. А теперь коли ты меня любишь и нам с тобой синьора, венчаться нельзя, то хоть бы ты изволила снизойти и помочь мне, чтоб Афродита кого-нибудь из нас полюбила, либо брата, либо меня.
Цецилия говорит:
- Хорошо! Я с удовольствием постараюсь. - И стала стараться.
Сама учит брата: "Христо, цветочков ей поднеси". Брат нарвал жасмина побольше, на тонкую палочку цветок к цветку снизал и пошел к Акостандудаки в дом и отдал Афродите, но что они говорили между собою, не знаю.
Только на другой день такое было нам веселье! С утра зовет нас Цецилия и говорит:
- Сегодня после обеда отец у сестрицы в городе останется, а я кухарку ушлю, и вы будете тут; Афродита придет.
Мы в величайшей радости оба ждали вечера с нетерпением. Сердца наши горели. Только я больше стыдился, и пока в городе были, брату не говорю ничего, а все смотрю на него, то на часы, когда домой...
А Христо на меня взглядывает и улыбается. Потом говорит тихо, при людях: "Яни! не пора ли нам к итальянке возвратиться".
Я отвечаю и сам краснею:
- Ты знаешь... Он говорит:
- Поедем!
Я обрадовался, и мы мигом доехали до Галаты, и точно что провели время очень приятно. - Только ты, Аргиро, опять будешь гневаться.
Аргиро. - Не буду, не буду, душенька, рассказывай. Как я такие вещи люблю слушать! как книжка!
Яни. - У синьора Прециозо в саду была длинная дорога прекрасная; по сторонам ее были каменные столбы; и на столбах все перекладины и вился виноград, так что над всем этим местом была прекрасная тень от винограда. По этой дороге гуляли Цецилия с Афродитой, ждали нас из города. И служанку они услали вовремя, так что мы нашли их одних.
Афродита показывала некоторую суровость и не улыбалась даже ничуть. Мы их приветствовали с добрым вечером, они пожелали нам того же, и тогда только увидали мы, что Афродита держит в руке маленькую бумажку. Вижу я, брат краснеет и спрашивает ее:
- Как вы, деспосини моя, провели время?
Она тоже краснеет и говорит серьезно: "Благодарю вас, очень хорошо!" А Цецилия: "Записочка ваша, синьор Христо, нам очень понравилась. Вот Афродита держит эту бумажку; мы вам после ее покажем". А брат говорит: "Я очень рад, что вам моя записочка понравилась. Простите нашей простоте; как знаем, так и пишем".
Афродита ничего, только поднимает на брата вот так глаза кверху и спрашивает: "Вы, Христо (не говорит ему ни господин, ни синьор, а просто - Христо), вы, Христо, разве читать и писать умеете?"
Брат улыбнулся и говорит:
- Немного умею.
- Вы, значит, сами эту записочку написали? Брат смеется:
- Конечно, сам.
- Вы где учились? - она еще спрашивает.
Брат сказал ей, что мы с ним оба сперва учились в селе нашем у священника, а потом у афинского учителя.
Девицы удивились и спрашивают: "Разве вы были в Афинах? Удивительное дело!" Тогда мы рассказали им, что года еще три тому назад выписали сфакиоты наши одного хорошего учителя из свободной Греции. Но паша никак его из города в горы выпустить не хотел, и эллинский консул сам напрасно об этом старался. Турки говорили, что из Афин учители, или из России все бунтовщики бывают и все учат по селам: "Народность! Народность!" И не пускал. Тогда трое наших молодцов приехали сами вниз; переодели учителя: сняли с него европейское платье, надели на него критское; верхом ночью с ним ускакали в горы. А оттуда уж туркам где его достать!
- Вот он нас очень хорошо учил. Мы уж большие к нему ходили.
- Любите учиться? - спрашивает Афродита у меня. Я говорю ей:
- Какой же человек это будет, который не будет желать иметь открытые глаза и не будет иметь охоты узнать все Божие вещи на этом свете.
Афродита замолчала и вдруг говорит:
- Я думаю, мне пора домой.
Тогда толстенькая эта Цецилия закричала на нее, всплеснув ручками: "Несчастная ты! Перестань ты ломаться. Не верьте вы ей!" - и вдруг вырвала у нее из рук бумажку и отдала нам: "Читайте, это мы ответ вам написали". Афродита ей: "Ах, ты какая! Что ты! брё такая, брё сякая..."
А мы: "Теперь сердись, бумажка у нас..." Смотрим, а на ней написано: "Что ж мы будем делать, чтобы вы были довольны?" И подписано внизу:
"Померанец с померанцового дерева и яблочко из Италии".
Мы рады и говорим:
- Дайте нам карандаш или тростник, или железное перышко написать ответ.
А Цецилия отвечает:
- На песке палочкой пишите... Мы отойдем. И отошли обе далеко. Я говорю брату:
- Что ж мы им напишем? А брат мне говорит:
- Янаки, буду я на твои глазки радоваться, мальчик ты мой милый, возьми ты скорее итальяночку, а мне с
Афродитой поговорить нужно. Не ревнуй, дитя мое, и та недурна. А у меня есть дело, от которого и тебе будет большой выигрыш. Ты с Цецилией будь посмелее; поцелуй ее и понравься ей, она нам помощницей хорошею будет... Слушайся меня, глупенький... Я говорю:
- Хорошо, хорошо! Жду; что писать?
Брат взял палочку и написал на песке крупно: "Будем приятно проводить часы". Я запрыгал даже от радости. Бежит Цецилия назад, смотрит, и Афродита за ней тихонько идет и улыбается, а Цецилия прыгает и громко смеется, и в ладоши бьет, и поет уже свою итальянскую песню: "Amore! Amore!" и потом пишет на песке по-гречески: Пос? (Как?) Брат отвечает:
- Как вы прикажете.
Тогда Афродита поглядела на него и сказала очень важно:
- Так, как следует честным и благородным палика-рам, чтобы девицы не оскорблялись.
Брат говорит:
- Конечно, конечно! А Цецилия зовет меня:
- Пойдем, Янаки, со мной, я хочу, чтобы ты для меня одно удовольствие сделал.
Взяла меня под руку и увела к дому, а брат с Афродитой на дороге под виноградом остались.
Когда мы с Цецилией остались одни около дома, она обняла меня и сказала мне:
- Сядем здесь.
Мы сели. И я обнял ее тоже; но ум мой был все там, где остался брат с Афродитой. Сказать и то, что Цецилия мне меньше нравилась, чем Афродита; она чернее была, и головка и мордочка у нее были как будто слишком велики; а глаза малы и рост не велик и, кто знает, что еще, только она мне не очень нравилась. Потом она мне не могла быть невестой по вере своей; а во грех какой-нибудь я впадать не хотел и боялся, потому что отец ее был человек в городе сильный. А с тех пор, как брат мне сказал: "вот бы, если бы за кого-нибудь из нас двоих Афродита замуж вышла, была бы жизнь хорошая нам всем...", я стал думать, что это возможно и очень приятно стать мужем Афродиты, и беспокоился, о чем брат с нею там говорит и что они делают одни. А Цецилия уж очень глупа и проста. Все мне сказала про себя:
- Вот, - говорит, - ты, Янаки, меня не бойся. И ничего не бойся и не стыдись. Я тебе скажу, что я хоть и очень еще молода, а я уж любила одного совсем.
Я говорю ей:
- Я ничего не боюсь!..
И даже поцеловал ее, только без охоты; сам все на виноград, туда, смотрю. Цецилия болтает мне свое.
- Да, - говорит; - жил у нас тут мальчик в услужении, Николаки. Отец мой прибил его палкой и прогнал. Он был моих лет; я его любила; только и он сначала ужасно боялся; а я умирала от любви к нему. Красив он был, красив, красив, я сказать тебе не могу. Носил он бархатную чорную феску с кисточкой, а лицо у него было чистое, как у Афродиты, а волосы чорные, и щечки у него были как розы, и глаза большие, как черешни темные... и два пятнышка чорных, маленьких, крошечных на одной щеке были! Пришел он к нам служить из деревни и очень все печален. Прислонится спиной к стенке и поет, и поет, наверх смотрит... Я не могла его видеть; взяла бы его за горло и удавила бы. Прихожу раз к нему и говорю: "Николаки, когда ты так петь будешь, я тебя удавлю". А он: "Хорошо, я не буду петь". Я рассердилась и укусила ему руку. А он заплакал. Много я с ним мучилась. Он все боится. Потом привык. Вот сестрица Розина застала нас, когда один раз мы с ним сидели обнявшись и он рассказывал мне, что он свою мать очень жалеет; а я слушаю, слушаю и умираю от любви к нему... Сестра нашему папаки сказала; а папаки мне дал две-три пощечины и хотел меня в Италию отослать к родным, чтобы меня там в монастырь отдали на исправление; а его палкой бил и палку сломал; и еще наложил камней в мешочек и хотел этим мешочком его бить; только Николаки стал на колени и говорит ему: "Синьор, не я виноват, а синьора Цецилия. Она все меня трогала. Простите мне". Отец начал сам плакать и отпустил его; сказал только: "Не хвастайся никому". Николаки отвечает: "Я не буду. Я сам стыжусь этого греха". Так никто этого не знает; а тебе, Янаки мой, я это говорю, чтобы ты ничего не боялся и не стыдился, потому что я хоть и молода, а все знаю...
Я ее обидеть не хотел и помнил, что брат мой сказал, чтоб я приласкал ее немного и что она помощницей нам хорошей будет; поэтому я ее поцеловал еще раза два и потом говорю: "Жизнь моя, прошу я тебя, если ты меня так любишь, пойдем тихонько послушаем, что брат с Афродитой говорят одни". Она с радостию согласилась, и мы пошли тихонько за виноградом у стенки. Только такая беда, сучки и сухие листья под ногами трещат, и мы очень долго к ним крались.
Наконец я стал на четвереньки, подполз и гляжу. Они сидят рядом очень серьезно; Афродита зонтиком по песку чертит и вниз смотрит; а брат курит и тоже вниз смотрит. И оба молчат. Потом Афродита говорит: "Это невозможно". Брат мой говорит: "Отчего?" Она отвечает: "Разве я могу жить в горах? Я там от скуки умру". Христо ей на это отвечает: "Я могу внизу поселиться и торговать". А она ему: "Ба! разве мой отец на это когда-нибудь согласится; да и я не желаю. Это все одни шутки, которые все эта глупая Цецилия начала. Теперь я каюсь, что я с такою глупою девушкой связалась!"
Цецилия как вспрыгнет, как выскочит на дорожку, как закричит:
- Вот ты какая! вот ты какая! А сама хвалила их. Сама говорила мне: "Как я, Цецилия, скучаю!" А когда я
сказала тебе: "давай с молодыми сфакиотами веселиться", ты сказала: "Давай! Они мне нравятся! Только я боюсь (ты, Афродита, это говорила), что от них очень луком пахнет". А я тебе тогда сказала: "Отчего? Теперь у них нет поста. Может быть, не пахнет. А теперь я виновата? Я глупая?"
Афродита застыдилась, ничего не отвечала, встала и пошла к воротам и ушла одна домой. Цецилия погналась за ней мириться. А брат говорит мне: "Наше дело, Янаки, не хорошо идет!" Я спрашиваю: "Ты сам сватался?" А он мне: "Не совсем. Я спросил только, может ли она за горца из хорошего дома, из капитанского рода, выйти замуж; а она говорит: "Нет, не могу!"
Я подумал, что он немного лжет, но ничего не показываю и отвечаю: "Значит, кончено дело. Нельзя". А Христо не отчаивается: "Для нас нельзя, а для Бога все возможно. Есть Бог, Янаки, есть Бог... Выйдет судьба - тогда все возможно".
После этого мы раза три были у Никифора в доме, но Афродита была с нами очень сурова и тотчас уходила, как только увидит нас. А Никифор сам был с нами гостеприимен и любезен и шутил, что мы католиками скоро будем. "Посмотрите, вас скоро Прециозо франками сделает; не ходите к нему часто". И запел: "Dominus vobiscum!".
Когда мы с братом к нему заходили, он угощал нас всегда хорошим вином и сыром, и фруктами и много разговаривал с нами. Бывал также часто у него в гостях доктор Вафиди. И он с нами хорошо обращался. Нам с братом очень нравился патриотизм Никифора. Он все думал о восстании и о свободе; доктор Вафиди, хоть и добрый человек, иной раз с ним не соглашался. Он говорил иногда: "Не знаю, господин Никифор, не будет ли хуже с этою свободой! Податей будет больше; порядку еще меньше. Теперь, когда паша умный, чем нам здесь худо жить? В газетах афинских пишут про Крит: "Эта несчастная страна!.." А я скажу, страна счастливая! Много вы боитесь турок!.. Народ лихой, смелый - все... Турки вас боятся... Посмотри в других местах как нуждается народ, как бьется, как работает... А у нас, слава Богу, все есть... Посмотрите, как хорошо у нас, как весело в селах... У вас, в Галате, в Халеппе, в Скаларие, в Анерокуру, в Серсепилии... Это рай... Домики белые, чистые, садики зеленые, виноград, овечки ходят, народ в новых цветных одеждах красуется... Не забудь (это все доктор говорит), что и собственность вся, вся земля поселян у нас в Крите в руки христиан переходит... Турки все продают, все сбывают, а христиане все покупают понемножку, все покупают... А тебе-то, господин Ники-фор, что? Тебя турки уважают, советуются с тобой... с твоими деньгами ты и несправедливости не боишься..." А Никифор ему вздыхает: "Друг мой!.. Что делать, чувство у меня есть в сердце! Да! (говорит он еще), что мне, например, эти сфакиотские ребята? Они мне не родные, не близкие, ничего! Но когда я вспомню, как в 21-м году восемьсот сфакиотов пред глазами 20 000 турок знамя с изображением Креста водрузили геройски, так я для них все готов сделать. Гляжу на них и думаю: разбойничий вы мои! разбойнички... Живите и здравствуйте... Да! чувство, друг мой, чувство есть!.." И пальцем в грудь себе бьет и феску уж свою высокую и на затылок собьет, и на брови надвинет, и кулаком по столу стучит, так энтузиазм его силен. А еще раз он сказал: "Крит, что это такое? Это отечество Миноса! вот что! Тут одно племя со спартанцами жило. А спартанские матери что говорили, показывая на щит, когда дети их шли на войну: "И тан и эпи mac!.." (или с ним или на нем). И спросил у нас, говорил ли нам об этом афинский учитель. Мы сказали: говорил, и мы это знаем. А Никифор: "Умный человек ваш афинский учитель. Он заслужил от отчизны!.." Доктор опять ему: "Нет, здесь народ хороший живет. Вот в Босне, в Болгарии народ притеснен - это правда. Я везде, друг мой, ездил, верь мне! В Босне беи очень сильны, в Болгарии бьют сельский народ палками без страха; а здесь? Попробуй!" Это все доктор, а Никифор: "Не о хлебе едином жив будет человек! Чувство, брат, чувство необходимо! А ты, доктор мой, человек хороший, я знаю, но беи и чиновники турецкие тебе за лечение больше нашего платят. А Халиль-паша при всех в Порте сказал тебе: "Вы товарищ мне; я доктор и вы также". Ты и полюбил турок сильно за это! А вы, други, его не слушайте... А если станет здесь народ еще богаче, тем лучше - больше денег будет на оружие и на порох... Не так ли?" А мы ему: "Так! Господин Никифор... Так! Мы согласны..." Зовет дочь: "Афродита, подай Хри-сто и Янаки кофею!" Она подает, только так глядит угрюмо и сердито на нас, что мне стыдно, а брат все не унывает и даже говорит с нею, как будто у них на этой дороге под виноградом в саду Прециозо ничего не было! Так мы тогда жили - с отцом дружно, а с дочерью не хорошо.
Я говорю брату однажды:
- Что ж это, Христо, Никифор нас все хвалит, а дочь отвращается от нас. Я же тебе скажу, что она мне и лицом и всем очень нравится. Не попросить ли ее у отца? Может, и доктор поможет... Скажем доктору.
А брат говорит:
- Глупые ты вещи говоришь, Янаки! Ты веришь Никифору, что он нас так любит! Иди проси, когда хочешь, а я срамиться не стану. - Другое дело война, или восстание, чтобы мы резались с турками... А другое дело - дочь дать нам с тобою... Он купец богатый... Не верь ты ему, когда он говорит: "Я все для них сделаю".
Я опечалился и говорю:
- Значит нет для нас Афродиты? А брат с досадой:
- Хорошо! Сказал я тебе: что нам невозможно, то Богу возможно. Только ты мне верь и слушайся меня во всем, что я тебе скажу.
Я говорю:
- Пусть будет так! - и опять успокоился.
- В это самое время случилось нам с братом Христо, прежде чем к себе в Сфакию вернуться, сделать одно удивительное дело... Все в городе и кругом в селах, и потом наверху у нас в горах хвалили нас и превозносили за это дело... И правда, что очень забавная была эта вещь. Я тебе расскажу все по порядку. Когда этот франкопапас (его фамилия была мсьё Аламбер) взял много силы в нашем месте, стал народ городской в Канее и из окрестных сел толпами ходить к нему во франкскую церковь и записываться у него в список, чтоб иметь защиту французского консульства. Люди разумные и хорошие из наших не знали, что и делать, чтобы помешать анафемской пропаганде. Доктор Вафиди давно уже сокрушался и почти плакал об этом. Он приходил в лавку к Никифору и говорил ему:
- Кир-Никифоре! Совсем зафранкствовал народ! Что нам делать?. Никифор говорит: "Ты не очень пугайся, они это все хитрят, чтобы в торговых и тяжебных делах иметь облегчение. Это все твои возлюбленные турки тому причиной. Эти турки, с которых ты столько денег за дешевые пилюли берешь. Правительство слабое, расстроенное, консулов боится... Консула распоряжаются здесь, как хотят; если бы католические консула не были сильны, пошел бы разве к ним народ?" - "Друг мой! - говорит Вафиди с великою горестью, - друг мой хороший!.. Паша сам очень недоволен; он и мне поручал не раз распространять в народе, что паспортов настоящих французских выдавать все-таки им не будут и чтобы не думали, будто они от турецкого начальства будут свободны после этого. Я, говорит, говорю каждый день; но народ у нас хитрейший, не верит, и все знает, что ему нужно; знают они, что Франция имеет право в Турции католиков и уни-тов как своих подданных защищать, и не слушают меня. Впрочем, я с полгода тому назад начал одно дело для спасения народа, но не знаю еще, будет ли плод от моих трудов"... Тогда он не открывал, какое это дело. Но позднее узнали мы, что он на остров Сиру, где русский консул был, писал, что здесь также необходимо русский флаг поднять и тогда пропаганда эта кончится. Послушались его, и в тот самый год, как капитан Коста стал ездить с нами часто в Канею, незадолго до этого приезда нашего, приехал в Крит русский консул, и дело католиков начало портиться. Паша подружился с русским консулом, стали они вместе стараться, и паша скоро потребовал от французского консула и от мсьё Аламбера, чтоб они объявили на бумаге, что те критяне, которые унитами станут, французскими подданными от этого не сделаются, а все будут турецкими райями, как прежде. Французы эти - посмотри какое лукавство! - видев, что отказать паше в таком законном деле нельзя, написали объявление и повесили его во франкской церкви не на виду, а за дверями, в темном углу. Входят люди в церковь, дверь отворена, и объявления не видит никто. Однако Вафиди и Никифор постарались объяснить это людям; люди отыскали за дверью объявление и стали читать. "Не будет настоящей защиты от Наполеона в делах! На что ж ходить к франкопапасу, только грех!" И перестали ходить и каялись у епископа, кланялись ему. Зовет тогда нас с братом Христо однажды доктор Вафиди и говорит: "Паликары мои, что делать! У мсьё Аламбера остался список в тетрадке всех людей, которые записались унитами. Им теперь это неприятно и невыгодно... Не придумаете ли вы, молодцы умные, как бы эту тетрадку украсть у него". Брат смотрит на меня и смеется: "Яни может", - говорит он... Я не понимаю, что он говорит... Потом, когда мы от доктора вышли, Христо говорит мне:
- Тебя итальянка маленькая любит, не украдет ли она для тебя... - А я ему на это умнее его придумал и говорю: "На что итальянка, пойдем сами; - притворимся, будто записаться хотим, и украдем... У мсьё Аламбера окно низкое, в нижнем этаже. Так займи его разговором, а я украду. Или я займу разговором, а ты возьми и в окно беги, если в дверь трудно будет..." Брат говорит: "Однако и ты умен, я вижу..." "Зачем же мне быть глупым", - отвечаю я. И мы пошли к мсьё Аламберу. Согласились было на первый раз хоть так высмотреть все и потом уж, что Бог даст. Однако кончили все вдруг очень легко.
Приходим. Мсьё Аламбер принимает нас ласково; по-гречески говорит хорошо, хоть и не чисто, а все знает. Важный из себя, бритое все лицо; полный мужчина, как будто приятный.
"Добрый день вам, дети мои, добро пожаловать". Так все тихо и прятно. "Садитесь". Сели. Отсюда-оттуда начинается разговор. Христо жалобы разные на турок, на бедность нашей земли в горах... Мсьё Аламбер как узнал, что мы сфакиоты, обрадовался: "А! вы оттуда!.. Хорошо!.. Знаменитые горы ваши... Прекрасно! Прекрасно..." И от радости на кресле стал сидеть непокойно: и так сядет, и так пересядет, бедный... А мы ему уже как своему священнику: Геронта-му Геронта-му...[10]. Дело подвигается. Брат говорит, а я смотрю на стол его и на бумаги, и на окошечко, на улицу. Народ ходит... Пускай.
Наконец и о вере заговорили, зашел разговор. Христо говорит: "Клир у нас плох; ни от турок не защищает, ни жить нас не учит хорошо. Мы очень несчастны от этого. Такие помыслы бывают!.. Очень неприятно это"... Мсьё Аламбер за наших попов сейчас вступается. "Не судите строго ваш клир... Бедность, рабство, неученость... простота... Нет, есть у вас очень хорошие, очень прекрасные иереи... Почтенные; только незнание, незнание одно и бедность... Нам ведь легче, говорит, католикам, у нас святой отец, преемник Св. Петра, он ни от кого независим... Он всегда защитить нашу паству поэтому легче может... А не достоинство это наше или пороки греческого духовенства... Что же, церковь, к которой вы принадлежите, церковь апостольская тоже... Ее надо уважать... И обряды у вас прекрасные... Очень хорошие... мегалопрета,[11] говорит... Только одного у вас недостает... Надо, чтобы был один пастырь у стада... Больше ничего..."
Брат тогда прямо говорит: "Я давно это думаю, и вот младший брат со мною согласен. Запишите нас в книжку вашу".
Мсьё Аламбер встает, книжку берет и садится за стол. Я смотрю через плечо ему. Вижу, там у него Маноли - одеяльщик; Маврокукули Петр - столяр... Никола - сеис, и все имена, имена и по-гречески и по-франкски записаны. Пока он писал, мы с братом переглянулись, и Христо показывает мне глазами и руками карту большую на стене и на себя показывает; а мне показывает на тетрадку и на окно. Я понял. Как только мсьё Аламбер кончил, Христо говорит ему: "Извините, геронта мой, я хочу у вас спросить, где на этой карте Рим и где Иерусалим написаны..." Поп любезно поспешил с ним к карте и говорит: "Это как сапог - это Италия". А брат: "Я знаю, Италия как сапог - это наш учитель говорил..."
А я в эту минуту схватил тетрадку и в окно. Слышу только мсьё Аламбер: "Боже мой! Боже!" А тут и брат за мной вслед в окно выпрыгнул.[12] На улице в эту минуту людей было мало: оглянулись и пошли, а мы к доктору. Его нет дома. "Где?" "У Никифора". Мы туда. "Вот тетрадка!" Вот была радость всем, и смех, и похвальба... Люди просто давились от смеха и радости... Никифор опять нас хвалил. А доктор обнял нас, целовал и сказал Никифору: "Вот паликары. Вот греки! Вот эллины! Вот христиане! Таких, таких я хочу!.. Бог видит, кир-Никифоре, что я жалею, зачем мои дочери еще малы для них... Я бы за любого из них отдал дочь и гордился... И что есть денег -- все бы отдал!.. Что ты на это скажешь, Никифоре, друже мой?" А Никифор вдруг ему на это очень сурово: "У всякого свой вкус... и свои интересы... Расти дочерей и отдавай их кому хочешь, мне что... А насчет тетрадки это очень хорошо они сделали".
Тут я увидел, что брат мой правду говорит: "Нельзя свататься!" Лицо стало у Никифора ужасно сердитое.-
Франкопапас бедный жаловался на похищение, но мы на другое же утро уехали к себе в горы, и нам за это ничего не сделали. Сам паша, говорят, очень смеялся нашему искусству, и люди все в городе нас хвалили за это. Паша не хотел (и доктор Вафиди так говорил) потворствовать франкам; все старался, чтобы с нами, греками, самому жить получше и заслужить у нас хорошее имя, а потом уже сжать нас крепко. И точно он был управитель хороший; но разве угодит турок когда христианину! Это невозможно... Христианин не может забыть старое зло и нового зла боится.
Ты сама, Аргиро моя, слышала много о старых турецких обидах. Я же тебе скажу только одно теперь для примера. Не помню я когда, только на островах было восстание. Знаешь ли, что тогда делали турки? Они на наших монахов надевали узду и седло ослиное и ездили на них верхом и били их, заставляя бежать, пока те падали и умирали. Об этом есть в книгах. Да!
И турки тоже не верят христианам, даже и тогда, когда христиане поклоняются и служат им. Армян и жидов они больше любят.[13] Жил в старину, например, один паша, и пришли к нему один раз вместе жид, армянин и грек. Паша принял армянина и жида благородно и посадил их на диване, а грека не посадил. Был при этом один друг паши; когда они все ушли, этот друг спросил его: "Отчего ты, паша, армянина и жида посадил, а грека принял так холодно?" Паша говорит ему: "Армянину нужны только деньги мои, и мне вреда нет от этого, а греку денег моих мало, ему нужно место мое на диване, и он от этого ненавистен мне! Он так ненавистен мне, что я иногда желал бы руку себе до плеча отрубить за то, что она на нашем языке называется - Эль и как скажу я: "Эль", так вспоминаю это имя эллин, которым греки любят себя называть. А жид? Жид - это веселость и великое утешение человеку (это все паша другу своему объясняет)... Однажды один падишах сказал: "Отчего у меня нет жидовского войска? Я читаю в древних книгах, что жиды были великие и страшные воины. Пусть жиды богатые в Эдирне[14] полк соберут". Жиды в Эдирне с радостью ополчились, оделись хорошо, собрали тысячу человек с оружием и подъехали к конаку паши. Паша приказывает им ехать в Стамбул. А жиды: "Мы не можем". "Как? отчего?" "Разбойники, может быть, есть на дороге; нам нужно пять-шесть провожатых турок! " Вот что такое жид. Отчего же мне не посадить его?" Видишь, Аргиро моя, так думают турки. Муж твой, не беспокойся, бедная, тоже не глупый и в политике кой-что понимает, хотя и молод еще!
Вот и Халиль-паша лет шесть или больше у нас правил, а теперь[15] слышно, люди у нас опять стали требовать прежних прав, тех же самых, за которые напрасно при Вели-паше и при Маврогенни поднимали оружие в 58 году. Это верно. А мы с братом Христо возвратились в Сфакию со славой. Тогда и у нас в горах, когда узнали о нашем деле с мсьё Аламбером, то точно так же, как и горожане канейские, всячески нас чествовали и очень превозносили...
Дорогой, когда мы ехали вместе в Сфакию, брат ничего не говорил мне об Афродите и там долго не говорил ничего. Только раз сестра наша, вдова Смарагдица, которая с нами жила, говорит брату Христо:
- Христо, я так думаю, что тебе время жениться... Он отвечает и смеется: "Скоро женюсь. Только не на
здешней. Мне Афродита, Никифорова дочь, понравилась. Я поеду вниз и буду ее просить".
А сестра, бедная, ужаснулась: "Что это ты мне говоришь, Христо мой... Это ты такую богатую за себя возьмешь!.. Она эмпора[16] хочет, человека политического. Она ученая и богатая; она за архонтского великого сына пойдет". А Христо все смеется: "За меня она пойдет! За меня. Я кой-что понял тогда и имею в уме моем нечто..."
Смарагдйца ко мне обращается:
- Что ты, Янаки мой, мне скажешь? Этот человек смеется или с ума сошел.
А я говорю: "Я почему это знаю?"
И внимания большого не дал всему этому делу; однако брат Христо не смеялся напрасно так.
Вечером он мне говорит: "Яни, что я тебе скажу". - "Говори!" - "Любишь меня?" - "Конечно, люблю, разве я не брат твой?" - "Хорошо! - говорит, - украдем Афродиту силой. А кто из нас ей понравится, пусть за того замуж и пойдет. И когда помиримся с отцом ее, и если она за меня пойдет, то ты тогда проси у меня денег, сколько ты хочешь. А я дам тебе сколько могу. А если она за тебя пойдет, то ты тогда мне будешь деньгами помогать. Теперь же пока молчи!" Я согласился, так как думал, что я ей больше брата нравлюсь и все оттого, что она меня рука за руку взяла.
Мы все приготовили; молодцов других подговорили, собрали; сели на мулов своих и дня через два вниз поехали.
Приехать надо было поздно, когда городские ворота турки уже запрут. Мы так и сделали.
Всех нас было четверо. Трое должны были после войти в дом Никифора, а один прежде. Первый постучался сам брат. На счастие наше никого лишнего в доме не было в этот вечер. Отворил работник; брат ему руку на рот; а мы его связали и положили к сторонке.
Мы трое остались пока в саду, а брат идет прямо в дом. В одном окошке внизу свет.
Никифор ужинать сел; служанка ему служила; а дочь в этот вечер кушать не хотела, легла на диван и говорит отцу:
- Нет мне, отец, охоты ужинать сегодня; я нездорова и полежу, посмотрю, как ты кушать будешь.
Старуха же, мать Акостандудаки, была наверху и спала уже. Она ничего не слыхала.
Брат вошел сперва один и поклонился. Акостандудаки был сначала удивлен, не встает и брата садиться не просит и говорит с досадой: "Что так поздно, хороший мой, вы являетесь?" Брат с почтением, извиняясь говорит ему: "Поздний час! Что делать! Посланы мы от капитана Ам-пеласа в город по делу; но один из товарищей ушибся, и вот мы запоздали. Простите, что я к вам зашел".
- Садись, - говорит Никифор, - что делать! Покушай. А где же твои товарищи? Позови и других сюда; что же им ночью на воздухе сидеть...
Пока брат Христо с ним совещается и кушает, мы сидим и все смотрим то на дверь темную, то на окно светлое, знака какого-нибудь ждем.
Работник лежит около нас на траве, не шевелится. Я говорю: "Не задохнулся ли?" Нагнулись к нему и говорим: "Василий, брат! Мы зла никакого не сделаем ни тебе, ни господину; мы не грабить пришли; мы только Афродиту увезем. Распустим мы тебе повязку на рту, только ты не кричи". И приставили ему к лицу пистолет, чтобы не кричал, а повязку поослабили. Он человек был хороший, мы его знали и пожалели.
Вышла служанка из дверей, наконец, и кричит:
- Василий, Василий! Поди позови других сфакиотских ребят в дом; пусть поужинают. Василий, где ты? Василий...
Я толкнул локтем товарища Маноли и думаю: "Бросимся на нее. Как закричит она, все дело испортит!", и говорю тихонько: "Маноли, я пойду один в дом, брату помогу, а ты ей тут два-три комплимента сделай!" Он говорит: "а Василий?"
И это правда. Пошел я к ней один навстречу, поздоровался и говорю: "Василий за воротами с другим нашим товарищем около мулов". А она говорит: "Господин приказал всех звать", и прямо с этим словом бежит на то место, где Маноли сидит в тени с Василием связанным. Тогда что делать! Я как схвачу ее прямо за рот сзади рукой и говорю: "убью на месте! молчи!" Она в обморок почти от страха упала; на руки мне опустилась, и тогда мы с Маноли ее очень легко связали и рот затянули ей платком не очень крепко; рядом с Василием в тени положили, и Маноли при них обоих с оружием остался. А я скорей, скорей бегу за ворота и зову того Антонаки, который при мулах остался. Говорю ему: "Бросай мулов! Что будет - будет. Идем в дом вместе скорей".
Оставили мулов одних и побежали в дом с Антонием вместе. Входим. Никифор сидит, и брат сидит за столом и разговаривают и пьют вино. Афродита тоже села за стол и на брата смотрит.
Только что мы вошли, брат встал и говорит нам: "Аида!"
И сам к невесте. А мы к отцу. Никифор был очень силен; но... человек городской, изнеженный! Испугался и кричать не стал громко, а только руки опустил и говорит нам: "Дети, дети мои... За что вы меня губите?.." Он думал, что мы убить его хотим. Я говорю: "Не беспокойся, кир-Никифоре... Позволь мне рот тебе завязать". Он говорит: "Вяжи, Яни, вяжи... Не бесчестите только мою бедную Афродиту. Я вам денег дам много". Мы с Антонием его связали и на диван положили. А брат между тем сразу, как только Афродита закричать сбиралась, ей жгут в рот и потом положил ее бережно в капу большую и обвязал кругом кушаком большим крепко и понес - бегом побежал с ней, и мы за ним к воротам. Маноли выскочил тоже, и бросились мы все к мулам. Христо мне Афродиту на руки, сам вскочил на седло, я ему ее подал опять; и ударили мы все мулов и поскакали в гору по мостовой... Сейчас за поворот и вон из села... И слышим уже крик в селе. Это работник Василий кричал, развязался.
Мы слышим крик и своротили тотчас же в сторону и к городу, вместо того, чтобы своей дорогой ехать. Бежали, бежали... Христо говорит: "Чтобы она не задохнулась!" и вынул ей жгут изо рта; раскрыл капу, сказал что-то ей тихо; она молчит, а мы опять скакать пустились...
Проезжали потом мимо самого города. С этой стороны идет широкая и гладкая дорога под самою стеной, именно в том самом месте, где мы с Никифором и капитаном турецкую музыку слушали. Луной вся почти дорога освещена; только поближе к стене тень. Брат передал мне Афродиту и говорит:
- Держи ей рот теперь крепко рукой; поймет она, что места жилые, и начнет кричать.
Я взял ее к себе и зажал ей рот рукой крепко. Проехали мы под стеной под самой благополучно; потом мимо кипарисов больших и мимо турецкого кладбища направо поворотили; отыскали с трудом потом еще подальше одного шейха особая могила есть на перекрестке; она вся в лоскутках и в тряпочках, потому, что от болезни к ней турки эти лоскутики и тряпочки привязывают.
Как только мы ее, эту могилу шейха, увидали, я говорю: "Вот и шейх наш. Отсюда назад поворот нам самый лучший. Без всякой дороги прямо через поле и через горки переедем!" "Правда!" - сказал брат и все товарищи, и поскакали мы опять назад, чтобы запутать, понимаешь, людей галатских, если гнаться вздумают...
Все было благополучно, однако. Не гнался никто; мы проехали очень хорошо и не спеша слишком по большому оливковому лесу, мимо многих имений и домов беев, через два села, мимо монастыря небольшого; тишина, все спят и отдыхают, и никто не потревожил нас. И так мы ободрились и повеселели, что когда проезжали через одно из последних нижних сел, то без всякой осторожности начали кричать: "Аида, айда!" и свистать, и опять кричать молодецки и, ударив мулов, поскакали вскачь со стуком и шумом по мостовой и потом кинулись тоже вскачь по большим камням ручья, который со скалы вниз бежал, и все разом кричим на все село: "ай-да-а-а!"
Пропала было тут моя бедная головка и с Афродитой нашей вместе. Я уж своего мула и не держал совсем. Где ж держать его? Одною рукой ее пред собой держу, а другой ей рот всякий раз зажимаю, когда место жилое, а когда опять место дикое, опять открываю ей рот. Так вот мул мой всеми четырьмя ногами поскользнулся вдруг. И где же? На большом гладком камне, с наш двор величиной и вода через него бежит, и весь он мокрый. Христос и Панагия! Но сказано, мул наш сфакиотский был, не упал и опять побежал вперед. Я тогда открыл ей на лице капу, нагнулся пониже к ней и гляжу. Лицо ее при луне все так хорошо видно белое! Я гляжу на нее близко, и она смотрит на меня глазами своими большими. Мне показалась она точно маленькое дитя, которое еще не умеет хорошо говорить, а лежит на руках у матери лицом кверху и на мать глядит. Вдруг мне стало очень ее жалко, и я спрашиваю у нее тихо: "Чего ты желаешь, коконица моя? Хорошо ли тебе так лежать?" Она и слова на это мне не ответила. Все молча вверх смотрит. Я поглядел направо и налево. Брат впереди, другие не смотрят; я нагнулся еще пониже и тихонько поцеловал ее. Раз, и два, и три. Она лежит как мертвая и все мне глядит в глаза. Мне стало как будто стыдно, и я оставил ее в покое.
Взобрались мы потом потихоньку на высокую скалу один за другим; выехали на ровное место между горами, ехали тихонько с полчаса и приехали к ручью. Брат говорит: "Пусть отдохнут теперь мулы, и она пусть успокоится, здесь на седло ее уже одну пересадим".
Так мы решили. Сошли с мулов, стали воду пить, а ее, Афродиту, развязали, коврик с седла на земле ей расстелили; брат говорит: "Посади и ее!" Я ее на руки как маленькую взял и посадил у ручья на ковре, завернул ее в капу и говорю ей:
- Не простудитесь, деспосини[17] моя!
Она все молчит.
Потом вздохнула и говорит: "Дай мне воды!" Мы обрадовались все, что она наконец заговорила, и друг у друга тазик серебряный отнимаем, кто напоит ее. Я напоил. Рад, что живая!
Стали ребята улаживать ей попокойнее сиденье на том лишнем муле, которого для нее взяли, наклали сколько могли помягче. А я около нее стою и смотрю, чем бы еще ей услужить и чем утешить.
Она долго опять молчала; и личика ее не видать в башлыке. Только вздыхает. Потом вдруг я слышу: "Яни! тебя ведь Яни зовут?" Я говорю с радостью: "Да! государыня, Яни слуга ваш". Она мне опять тоже: "Дай мне воды!"
Выпила и спрашивает:
- Яни, ты скажи мне, зачем вы меня увезли? Выкуп с отца взять хотите?
Я отвечал ей:
- Не знаю, милая госпожа моя, это не я, а брат мой Христо тебя увозит. Он мне старший брат, я ему помогаю. И что он мне скажет, то я и делаю.
Она опять замолчала.
Когда все на седле изготовили, поднял ее сам брат Христо на руки и посадил на седло по-мужски. Она не противилась, ножки ей вставили в ремни повыше стремян, и она сама подавала ножки и говорила: "Повыше, повыше!", а потом: "Хорошо!" И сама взяла узду в ру