Главная » Книги

Житков Борис Степанович - Повести и рассказы, Страница 4

Житков Борис Степанович - Повести и рассказы


1 2 3 4 5

ждал в пивной и потихоньку тянул пиво. Я все думал. Мне казалось, что уж ничего не поправишь, что Савелий уже сходил в местком. Может быть, написал заявление... или прямо донес в район. Мне хотелось поскорее уехать отсюда в другой город. Если б Самарио еще б раз набил рожу Голуа, чтоб завтра же собрался вон с удавом, собаками и со мной! А вдруг все, все уже кончено, и мне надо бежать сейчас же, прямо из этой пивной?
   Пивную уже закрывали; я спросил еще бутылку. Официант поторапливал. Я решил, что, если не дождусь Осипа, я не вернусь в цирк. Шторы уже спустили. Я уже знал, что через минуту меня отсюда решительно попросят. Чтоб задобрить хозяина, я спросил полдюжины и обещал выпить духом. Мне еще не поставили на стол бутылок, тут стук на черном ходу. Вваливается Савелий, а за ним Осип.
   Мы сидели и молча пили бутылку за бутылкой. Осип спросил еще полдюжины. Савелий только хотел открыть рот, Осип перебил его:
   - Ты мне скажи: зачем ты товарища топишь? А? Человек страх такой принимает, а ты эту копейку из него вымучить хочешь? Товарищ этот...
   - Какой товарищ? - грубым голосом сказал Савелий.
   - А Корольков?
   - Какой он Корольков? - И Савелий глянул Осипу в глаза: на-ка, мол, выкуси.
   - Не Корольков? А как же его? - И Осип прищурился на Савелия.
   - Не знаю как.
   - А вот не знаешь, - Осип не спеша взял за горло бутылку, - не знаешь ты, браток, вот что крепче: бутылка эта самая, - и Осип похлопал бутылкой по ладони, - или башка, скажем, к примеру? Нет? Не знаешь? И я не знаю. Так можно, видишь ты, спробовать это дело. - Осип пригнулся и все глядел прищуренным глазом на Савелия.
   Стало тихо. Савелий смотрел под стол.
   - Ну это... того... конечно, - забурчал он, - известно... - И вдруг взял свой стакан, ткнул в мой: - Выпьем, что ли, и квит.
   Я чокнулся и выпил.
   - Так-то лучше, - сказал Осип и тихонько поставил бутылку на стол.
   - Допиваем - и пошли, - вдруг сказал Савелий весело, как будто ничего не было. - Вы об лошадке можете не хлопотать. Мне ведь между делом раз-два. А вам ведь после удава-то... Верно: страсть ведь какая.
   - Уезжать тебе надо, - шепнул мне на ухо Осип, когда мы расходились. - Все одно он тебя доедет... Савел-то.
  

X

  
   В воскресенье был назначен днем детский утренник.
   Я не смотрел по рядам на этот раз - я сразу увидал среди темных шапок зеленый огонек: ярко горела зеленая шапочка. Наташка сидела во вторых местах слева. И как я ни поворачивался на манеже во время нашего номера, я и спиной даже чувствовал, как видел, где она, эта зеленая шапочка. Я подозвал Осипа и из прохода показал ему.
   Осип заулыбался.
   - Скажи, какая хорошенькая! Вот эта, говоришь, что встала?
   - Да нет, вон рядом, в зеленом-то.
   - Ну, эта еще лучше, - заулыбался Осип. - Позвать, может? В антракте скажешь? Аль боязно - вдруг кто заметит. А?
   "Рыжий" подошел к нам.
   - Кого вы высматриваете? Знаете кого-нибудь?
   - Девочка мне будто известная, - сказал Осип.
   - Дорогой, пожалуйста, хоть одну, мне надо до зарезу!
   Осип глянул на меня, и я незаметно кивнул головой.
   - Вон тая, зелененькая, вон-вон, во вторых местах, - как бы не Наташей звать.
   "Рыжий" закивал головой.
   Пока расставляли барьеры для лошадей, "рыжий", как всегда, путался и всем мешал. Дети смеялись. И вдруг "рыжий" закричал обиженным голосом:
   - Вы думаете, если я "рыжий", так очень дурак? Я тоже учился... вот... вот, - и "рыжий" тыкал пальцами ребят, - вот с этой девочкой. - Он ткнул на Наташу. Он стал на барьер арены и тыкал пальцем прямо на Наташку. Я видел, как она хохотала и жалась на своем месте. Все на нее глядели. - Вот в зеленом колпачке. Да! Я даже насквозь помню, как ее зовут.
   "Рыжий" приставил палец ко лбу. Наташка спрятала голову за свою соседку.
   Секунду была тишина.
   - Наташа! - выпалил "рыжий" и навзничь ляпнулся с барьера, задрав ноги.
   - Верно! - запищало несколько голосов, и все захлопали, загоготали. Наташка, красная, хохотала в плечо своей подруге.
   В антракте дети повалили в конюшню всей гурьбой. Я вертелся тут же, но не мог сквозь густую толпу ребят пробиться к Наташе и только издали следил за зеленой шапочкой.
   Вечером шел в первый раз при публике номер с удавом. Но я очень легко о нем думал. Мне скорей хотелось начать получать свои два с половиной червонца. И я считал в уме:
   "Воскресенье - раз. Понедельник - не работаем. Вторник - уже пятьдесят рублей. Это в банк... Нет, им! А в банк - в пятницу".
   Я представлял, как они получат там дома. Ответ от них уж у меня был - на Наташке зеленая шапочка, как я просил.
   Цирк был набит битком, и говорили, что около кассы скандалы и милиция. Мой номер должен идти последним. Директор нашел меня и серьезно спросил вполголоса:
   - Вы себя хорошо чувствуете?
   Я себя отлично чувствовал. Представление было парадное. Самарио играл со своей Эсмеральдой в футбол. Осип и "рыжий" стояли голкиперами. Эсмеральда три раза забила гол Самарио. В конце "рыжий" прижал мяч коленками к животу и кубарем выкатился с манежа. Эсмеральда кланялась и делала публике ножкой. Потом схватила Самарио за ворот и унесла с арены. Я с этой возней с удавом не заметил, когда итальянец успел наладить этот номер.
   Наш номер с собаками и с Буль-де-Нэжем прошел с блеском, как никогда. Голуа вызывали, и он три раза повторял свой жест. Теперь под куполом без сетки работали воздушные гимнасты. Тут Голуа схватил меня под руку и потянул к удаву.
   - Я обязан вам показать мое искусство.
   Он что-то долго рисовал на этот раз на визитной карточке.
   - Бросайте! - сунул мне Голуа карточку. Я взглянул. На карточке была довольно похоже нарисована голова Самарио в жокейской кепке.
   - Бросайте! Еще! Еще! Мы его помучим сначала.
   Француз без промаха садил из маузера и подбивал карточку.
   - Клейте теперь!
   Я налепил карточку на стену.
   Бах! Бах! И Голуа всадил две пули рядом на месте глаз картонного Самарио.
  
   Я вышел на манеж в своей безрукавке. Желтые панталоны с раструбами болтались на ногах, как паруса... Я сделал рукой публике и поклонился. Весь цирк захлопал.
   - Вот что значит афиша! Какой кредит! - сказал француз.
   Когда внесли клетку, вся публика взволнованно загудела. Это волнение вошло и в меня. Сердце мое часто билось. Но вот грянул мой марш, визгнула дверка. Удав пошел на меня. Я манипулировал кольцами под барабанную дробь. Барабан бил все громче, все быстрей. Перед третьим разом публика заорала:
   - Довольно! Довольно!
   Удав полз по мне третий раз. Вой и крики заглушали барабан. Удав уже полз к своей клетке. Музыка снова ударила мой марш. Я осмотрелся кругом: весь цирк стоял на ногах. Хлопали, кричали, топали. Я раскланивался. Публика не унималась. Бросились с мест.
   - Долой с манежа! - резко крикнул мне Голуа. - Они будут вас бросать в воздух.
   Я проскочил вперед клетки, которую уже несли служители за кулисы.
   Клетку поставили в коридоре, и публика тискалась и толкалась: всем хотелось взглянуть на Короля. Голуа в уборной обнимал меня.
   - Вы должны меня благодарить, мой прекрасный друг, но я рад, я поздравляю, я горжусь вами. - И он тискал меня со всех сил. Я вспомнил про пятьдесят долларов. Я спросил деньги.
   - Ах, мой друг, ведь вы получили на четыре вечера вперед. Да, действительно: я взял у Голуа сто рублей еще перед первой пробой.
   - Но если вам нужны деньги, то я готов. Вот вам двадцать пять, - и он масляно глядел мне в глаза, передавая червонцы, - и даже... тридцать. Я не копеечник. - И он с шиком хлопнул мне в руку дрянную пятерку. - Вы счастливы! Поцелуйте меня!
   И мне пришлось с ним поцеловаться.
   - Слушайте, мой друг, - сказал Голуа, обняв меня за плечо, - ведь вы француз в душе, в вас есть мужество галла, изысканность римлян и мудрость франков. Вы мне сочувствуете, не правда ли? Скажите: что лучше всего предпринять против этого корсиканского бандита? Вы ведь не откажетесь быть свидетелем?
   Я знал лишь одно: что надо скорей, скорей уезжать отсюда. И я сказал Голуа:
   - Ведь Самарио тоже может найти свидетелей... заноза, железная заноза... Вы понимаете?
   - Это подлый вздор! - закричал Голуа, и глаза его сжались, кольнули меня.
   - Да, но об этом говорят, все говорят.
   Француз вернулся и хлопнул себя зло по ляжке. Но вдруг он присмирел и таинственным голосом спросил:
   - Вы знаете этого конюха? - И он показал рукой маленький рост и большие усы. Я знал Савелия и кивнул головой.
   - Вот он, - продолжал шепотом француз, - он мне сказал, будто он видел и чтоб я ему дал десять рублей. Это вздор, он мог видеть это во сне. Но он бедный человек. Здесь такие маленькие жалованья. Я пожалел его... я дал десять рублей. Как вы думаете?
   - Я думаю, что надо ехать, и больше ничего.
   - Вы думаете?
   - Да, - сказал я твердо.
   - Вашу руку, мой друг, я вам верю. - И Голуа посмотрел мне в глаза нежным взором.
   Через неделю Голуа назначил отъезд. Приглашений было масса. Даже предлагали уплатить все неустойки.
   За эту неделю я успел послать пятьдесят рублей в банк и двадцать пять домой. Долгу за мной теперь оставалось четыреста рублей.
   После прощального спектакля Самарио снова подошел ко мне и сказал:
   - Еще раз говорю вам - ваш хозяин мер-за-вец!
   - Я знаю, - сказал я.
   Самарио вздернул плечи.
   - Ну... вы не дурак и не трус. Аддио, аддио, синьор Миронье. - И он крепко пожал мне руку.
   В день отъезда я бегал к школе - я стоял напротив у остановки трамвая и пропускал номер за номером. Выходили школьники, но Наташи я не видал. Может быть, я ее пропустил... Вечером на вокзале бросил в ящик письмо. Я написал длинное письмо домой. Я ничего не писал о том, где и как я работаю. Не написал и о том, что уезжаю. Я до смерти боялся, чтоб не напали на мой след, раньше чем я выплачу эти проклятые пятьсот рублей.
   Конюхи меня провожали, и Осип стукнул рукой в мою ладонь и сказал:
   - Ну, счастливо, свояк! Пиши, если в случае что. Не рвись ты, а больше норови валиком. Счастливо, значит.
   А я все говорил: "Спасибо, спасибо" - и никаких слов не мог найти больше.
  

XI

  
   Теперь я уже жил в гостинице; меня прописали по моей союзной книжке. В этом чужом городе меня никто не знал.
   В цирке меня приняли как артиста, артиста Миронье с его мировым номером - борьба человека с удавом.
   Голуа все торговался с конторой, чтоб помещение для удава топили за счет цирка.
   Здесь уже три дня висели афиши, и все билеты были распроданы по бенефисным ценам. Оркестр разучивал мой марш. Нельзя было менять музыку. Король уж привык работать под этот марш. Я узнал, что Голуа прибавили до семидесяти долларов за выход, и я потребовал, чтоб за это он взял мое содержание за свой счет. Голуа возмутился.
   - Это вероломство! - кричал он на всю гостиницу. - Честь - это есть честь.
   Но я намекнул, что я могу заболеть, и даже сделал кислое лицо. Француз ушел, хлопнув дверью. Но ночью, после представления, он ворчливо сказал в коридоре:
   - Больше семи рублей в сутки я не в состоянии платить за вас, - и нырнул за дверь.
   "Ничего, валиком", - твердил я себе, засыпая.
   Дела мои шли превосходно. Я получил мое жалованье за месяц. Все сто рублей я перевел в банк. Это уж были последние сто рублей. Я ходил в тот день именинником. Я теперь думал только о том, чтобы собрать еще немного денег для семьи. Я решил, что скоплю им шестьсот рублей. Пока меня будут судить, пока я буду в тюрьме, пусть им будет легче житься.
   Мы переезжали с французом из города в город. Голуа уже заговаривал о загранице. К удаву я почти привык. Я говорю "почти", потому что каждый раз, как открывалась на арене клетка, по мне пробегала дрожь.
   Мы гастролировали на юге, и уже повеяло весной. Удав стал веселей; он живей подползал ко мне, он спешными, крутыми кольцами обвивал меня, - этого бы никто не заметил. Сам Голуа этого не видел, это мог чувствовать только я, у которого под руками играли упругие мышцы удава. Я чувствовал, что удав сбросил свою зимнюю лень. Наш номер кончался в две минуты. И я каждый раз слышал вздох всего цирка. Француз не врал: зрители еле дышали, пока удав, как будто со злости за неудачу, с яростью завивал вокруг меня новое кольцо.
   У меня было уже шестьсот рублей. Но деньги сами плыли мне в руки. Я играл без проигрыша. Я теперь сам выбирал, куда мне стягивать кольца змеи - вниз или вверх. Я вертел змеей как хотел. Этот резиновый идиот впустую проделывал свою спираль и оставался в дураках. Мне нравилось даже играть с ним, когда он был на мне; я его уж нисколько не боялся. Я решил добить мои сбережения до двух тысяч. Свое жалованье за работу с собаками я целиком отправлял семье.
   Был, помню, праздник. Народу, как всегда на наши гастроли, привалило множество. Было тепло. Толпа была пестрая, и яркими пятнами светились в рядах детские платья. От манежа попахивало конюшней.
   Шел дневной спектакль - в этот день у меня было два выхода с удавом. Оркестр бодро грянул мой марш, вся публика привстала на местах, когда пополз удав. Он быстрыми волнами скользнул ко мне, шурша опилками по манежу. Голуа стоял рядом, как всегда держа под накидкой свой маузер. Удав набросил свое тело кольцом, но я шутя передвинул его выше: удав скользнул дальше. Я работал уверенно, играючи. Шел третий тур. Я уже лениво перебирал кольца. И вдруг услышал:
   - Манипюле! Манипюле!
   И в это время я почувствовал, что кольцо змеи с неумолимой силой машины сжимает. Я ударил по кольцу кулаком, как о чугунную трубу, и я больше ничего не помню.
   Потом мне рассказали, что Голуа выстрелил, весь цирк сорвался с мест с воем: женщины бились в истерике. Конюхи, пожарные бросились ко мне.
   Я очнулся в больнице. Я открыл глаза, обвел эти чересчур белые стены без единого гвоздика, без картинки, увидал на себе казенное одеяло и сразу все понял. Я не знал, цел ли я, и боялся узнавать. Я закрыл глаза. Я боялся пошевелить хоть одним членом, чтоб не знать, ничего не знать. Я забылся.
   Меня разбудил голос: кто-то негромко, но внятно и настойчиво говорил надо мною:
   - Миронье! Вы слышите меня, Миронье?
   Я открыл глаза: надо мной, в белом халате, стоял доктор в золотых очках. За ним стояла сестра в белой больничной косынке.
   - Как вы себя чувствуете? - спросил доктор по-французски.
   - Я русский, - сказал я. - Спасибо. Не знаю. Скажите, доктор: я совсем пропал? - сказал я и почувствовал, что слезы застлали глаза и доктор расплылся, не видно. Я невольно поднял руку, чтоб протереть глаза. Рука была цела. Но доктор закричал:
   - Не двигайтесь, вам нельзя. Но с вами беды большой нет. Мы поправимся. Ничего важного. Помяло вас немного. Но это, оказывается, лучше, чем из-под трамвая. Порошки давали? - обратился он к сестре.
   Я видел, что все больные - нас было в палате человек тридцать - обернулись ко мне. Иные привстали на локте.
   - С добрым утром! - говорили мне. И все улыбались.
   - Сестрица, что со мной? - спросил я, когда ушел доктор. - Как все было? Я буду жить?
   - Живем, чудак, - сказал мне сосед. - Мы-то думали - француз.
   - Я спрятала номерок - сами прочтете, я не была, не видела. И вот я читал в старом номере местной газеты:
  

УЖАСНЫЙ СЛУЧАИ В ЦИРКЕ

  
   Вчера на арене цирка разыгралась потрясающая драма.
   Гастролирующий в нашем городе артист, укротитель Миронье, показывал свой номер - борьбы человека с удавом. Номер состоял в том, что чудовищная змея обвивала кольцами укротителя, но Миронье удачными маневрами выпутывался из ее объятий. Вчера, когда змея третий раз обвилась вокруг тела артиста, последний почему-то замешкался, и чудовище сдавило несчастного артиста в своих железных объятиях. Стоявший рядом с револьвером наготове ассистент артиста выпалил и разнес в куски голову чудовища разрывной пулей. В цирке возникла необычайная паника. Судорожные движения змеи, однако, продолжали свое дело. Сбежавшиеся служители и товарищи пострадавшего при участии пожарных освободили несчастного артиста при помощи топора, оказавшегося у дежурного пожарного. В бессознательном состоянии Миронье был доставлен в больницу. У пострадавшего оказались поломанными три ребра и перелом левой ключицы. Опасаются осложнений от внутреннего кровоизлияния.
   Думаем, что настоящий случай откроет глаза любителям "сильных номеров", которые приближают наш цирк ко временам "развратного Рима".
  
   "Три ребра и ключица! - подумал я. - Вот счастье-то!" И я смело пошевелил ногами. Ноги работали исправно.
   Я спросил, какой день. Оказалось, что я третьи сутки в больнице.
  

XII

  
   На другой день утром я уж из коридора услыхал трескотню Голуа. Он болтал и шел за сестрой. Она ничего не понимала и смеялась.
   - Ах, месье Мирон! - кричал с порога Голуа. - Какое несчастье! Но вы живы, и это все. Жизнь - это все. Но Король, Король! Короля нет. Я размозжил ему голову. Такой красавец! И вы знаете, его разрубили на куски, - вы бы плакали (я уверен), как и я, над этими кусками. Они еще долго жили, они вились и содрогались очень долго, - я прямо не смог смотреть. Это ужасно! И это одно ваше неосторожное движение. Да, да! Это ваша халатность. Вы манкировали последнее время. Я ж вам крикнул: "Манипюле!" Еще было время. Бы понимаете, что я потерял? Ведь просто продать в любой зоологический сад - и это уж капитал. Такого экземпляра не было нигде. Мне в Берлине предлагали десятки тысяч марок. Я доверил вам это сокровище. Ах, Мирон, Мирон!
   Голуа схватился за голову и в тоске шатал ее из стороны в сторону.
   - Но может быть, вы поправитесь. Может быть, вы мне отработаете, не волнуйтесь, месье Мирон, вам вредно, не правда ли? Нет, месье, об этом подумаем. Но это десятки тысяч. Я буквально разорен. Я буду по дворам ходить с моими собаками.
   Голуа встал и с минуту сокрушенно тряс головой и наконец сказал убитым голосом:
   - Адьё!
   Мне теперь вспомнилась та ночь, когда я не мог остановиться в игре, не мог уйти вовремя от стола. И здесь - ведь я назначил себе до двух тысяч, и вот я не мог вовремя бросить эту проклятую работу. Если б был со мной Осип, говорил бы мне почаще: "Валиком, не рвись..."
   На дворе была весна.
   Я видел в окно, как просвечивало солнце свежие зеленые листки в палисаднике под окном. Я был бы теперь дома, - я хоть день погулял бы, побегал с Наташкой, с Сережкой, а потом бы пошел и заявил властям. Пусть бы судили. Теперь я калека.
   Я позвал сестру и попросил бумаги, чтоб написать письмо. Писать мне самому не позволили, и я продиктовал письмо.
  

"Дорогой друг Осип!

Меня раздавил удав. Знаешь уж, наверно, из газет. Я в больнице и поправляюсь. Кланяюсь всем".

  
   И больше я не мог ничего сказать. Мне жалко стало своих детей и жену, что они увидят меня калекой и что жена будет корить себя, что это все из-за нее, когда я сам же довел себя до этого.
   Я знал, что мне еще долго лежать в гипсовых лубках. А Голуа ходил ко мне и все надоедал, что он пострадал из-за меня, что ему не с кем работать на манеже и что я его разорил.
   И вдруг как-то, после обхода, доктор снова подошел ко мне.
   - Простите, Корольков, - сказал доктор. - Не мое дело вмешиваться. Но я понимаю, что говорит вам француз. Он - ваш хозяин? Так ведь выходит?
   - Да, как будто, - сказал я.
   - Но ведь львиную долю получал он, а вы были на жалованье? Так это он еще обвиняет вас, что вы его разорили? Да что ж вы, не понимаете, что ли, ничего? Вы же не будете больше работать в цирке, вы потеряли все сто процентов цирковой карьеры. Он, он вам должен возместить, а не вы ему отрабатывать. Это же возмутительно. У вас есть семья?
   Доктор весь покраснел даже. Все больные слушали; никто не болтал. Все глядели на меня.
   - У меня двое детей, - сказал я.
   - Довольно, - сказал доктор. - Дальше я знаю, что делать.
   Доктор ушел, и я видел по походке, что прямо сейчас возьмется за дело.
   Я не успел его остановить. Я боялся, что если подымется дело, то всплывет раньше времени, что я не Корольков, что я обманул местком, что и Осип обманщик, что я скрывшийся растратчик, кассир Никонов. Власти примутся за меня, увидят - дело темное, а пока суд да дело, Голуа улизнет, все равно ничего не заплатит. Я мучился весь день от этой мысли. Главное, я боялся подвести Осипа. Я не дотерпел до утра и поздно ночью просил вызвать ко мне доктора. Я сказал, что мне плохо.
   Это было верно: я так ворочался от тоски, что разбередил себе все мои ломаные кости.
   Доктор пришел сердитый и строгий. Он поправил очки и наклонился ко мне.
   - Ну, в чем дело? - Он говорил шепотом, чтоб не разбудить больных.
   Я стал говорить. Сначала сбивался, запинался. Мой шепот срывался, я говорил, говорил и сказал доктору все, все с самого начала, как со мной все это случилось, и про карты, и про растрату. Доктор ни разу не перебил меня.
   - Все? - спросил доктор, когда я замолчал.
   - Все.
   - Ну вот что, Петр Никифорович, - меня первый раз за это время называли моим настоящим именем, - все это, Петр Никифорович, уладится.
   Он говорил таким голосом, как говорят со знакомыми.
   - Завтра я пришлю к вам моего приятеля, он адвокат.
  

XIII

  
   Через три дня я узнал, что Голуа обязали подпиской о невыезде из города. Адвокат предъявил ему от моего имени иск в три тысячи рублей.
   Я уже мог сидеть на постели. И вот раз сижу я на постели и жду, что ко мне придет следователь, чтоб снять с меня показания: я уж заявил, что я кассир Никонов, которого ищут. Но мне было легко. Я скорее хотел уж снять с себя то, что вот уж почти полгода висело над моей головой.
   Мне сказали, что меня хотят видеть. Я поправился на кровати и сказал:
   - Просите, пожалуйста.
   Я услыхал мелкие, звонкие шаги по плиточному коридору. У меня - я не понял почему - заколотилось сердце.
   Вошла жена; за руку она вела Наташку. Я видел, что она ищет глазами по койкам и не узнает меня. А у меня сдавило грудь, и не было голосу крикнуть, позвать их.
   И вдруг Наташка со всех ног бросилась ко мне.
   - Папа! Папочка!
   Жена меня не узнала, потому что я был сед, сед как лунь, как видите.
   Это Осип, Осип через школу нашел моих, и он понемногу, "валиком", рассказал им все, как со мной случилось и где я.
   Потом меня судили, приговорили к году условно. Голуа уплатил мне две тысячи. Да, а вот крив на правый бок я так и остался.
  
  

ВАРЬКА

  

I

  
   Вот она: на осень погода становится. Заложило, и третий день работает ветер-кинбурн. Жмет воду, разводит зыбь, всю муть подняло.
   Рвет со дна мидию - ракушу, крутит песок, катает каменья.
   Рыжая зыбь свернется бараном под берегом, роет песок, бодает обрыв. Лезет выше-выше, подбирается к шаландам.
   Слизнет зыбь шаланду и пойдет вертеть-играть, толочь о каменья. Бортом, дном, носом. Поймала - не вырвешь. Пестрые щепки соберут бабы на палево.
   А лодка рыбаку что конь мужику.
   И по скользкой глине тянут рыбаки на кручу тяжелые намокшие шаланды. Скользят, проклинают, рвут руки.
   Тучи низко летят, гляди, за обрыв зацепят. Валят серой, оголтелой кутерьмой над самой водою. Ветер рвет белую пену, и она растерянно носится над берегом. Выбирает, где сесть.
   Учитель Дмитрий Николаич сидел в своей хате на берегу и наживлял перемет. Длинная - в полверсты - смоленая веревка. От нее хвостиками волосяные подлески с крючками - полторы тысячи крючьев.
   Он сидел на полу между двумя корзинами, брал из правой крючок, сажал соленую рыбешку и складывал крючок к крючку налево.
   Веревка тянулась через колени. Он привык за год, и работа не мешала думать.
   Звенит за окном прибой. Даст зыбина - ухнет берег; и голоса летят с моря, словно кто на помощь зовет.
   Учитель кусал пополам наживку, выплевывал половинку в ладонь и с поворотом сажал на крюк.
   И тянулись мысли за веревкой.
   Рыженький, в полупальто - ватная тужурочка: из мастеровых. И учителя к нему в очередь. Хвост во дворе, до самых ворот. А он глазками пронзает:
   - Анкету!
   Тут Дмитрий Николаич вздыхал, и задерживались крючья в руках.
   - Признаете? Может, сочувствуете? А вы меня-то за человека признаете? - Шептал, плевал наживкой, и крючья шибко летели из руки в руку, и зло просаживал учитель наживку.
   - Чем вы дышите? Мы чем дышим?
   Учитель набирал воздуху:
   - А вот тем дышим...
   Дмитрий Николаич рванул перемет и сорвал два крючка, что зацепились за корзину.
   И рыженький теперь стоял и слушал, чем дышит Дмитрий Николаич. Не настоящий рыженький, а мутный. А настоящий говорил:
   - Это мы вполне знаем, дорогой товарищ, что вы четырнадцать лет буржуев учили. Будете теперь учить наших. Очень даже просто, что заставим.
   Надо было ответить... и то, что надо было ответить, вот уже год по вечерам шептал учитель, когда живлял перемет. Задыхался, жалил крючьями наживку, обрывал подлески.
   - И сам бы пошел! Сам!.. Сам! Еще раньше вас хотел. И в округе косились. На волоске висел.
   Учитель переводил дух. Опять набирал воздуху.
   - А заставить? Нет... Чем дышите? А вот - рыбалим! Кусал горькую наживку и зло сплевывал в руку.
   - И будем рыбалить. Придете просить.
   Как нож, точил по ночам мысли. Ждал, когда вонзить. Дверь приоткрылась: на мутном свете низкий силуэт. Тяжелый маузер топорщился сбоку и оттягивал пояс.
   - Береговой контроль - Особого Отдела. Товарищ! Я ваший номер забыл.
   Человек чавкал по полу налипшей глиной, шагал через комнату. Он сел на койку.
   - Я вам объявляю, что ночью в море выходить никому нельзя. С захода до восхода. Вот!
   И он внимательно оглянул стены.
   - Да какой дурак в такую погоду... - забурчал с полу Дмитрий Николаич.
   Особист перебил:
   - Насчет дурака я вам, товарищ, пока словесно говорю: вы поаккуратней. А насчет выезда, чтоб потом отговорок никаких чтобы не было. Вот?
   Он встал, приподнял рваные паруса и сетки, что были вместо подушки. Заглянул под топчан.
   - Так вот! А насчет дурака надо быть поумней. Вышел, не запер дверь.
   Дмитрий Николаич вскочил. Высунулся в дверь. Кричал вслед хрипло, яростно:
   - Дверь! Дверь! Дверь! Запирать!
   Перемет зацепился за куртку, высыпался; опрокинулась корзина. Особист скользил по осклизлой глине, придерживал фуражку. Не оглянулся.
   Дмитрий Николаич подошел к столу, дрожащими руками стал лепить из газеты папиросу.
   Просыпал на стол махорку.
  
   Оставалось уже полтысячи крючьев. Дверь распахнулась, и в комнату рванул во всю ширь гром прибоя. На пороге стояла Варька.
   Она придерживала на груди концы цветного платка, другой рукой поправляла трепаные мокрые волосы.
   - Я до вас. Закурить нема? Все скрозь из табаку повыбились.
   - В жестянке. - Дмитрий Николаич кивнул на стол.
   Варька обтерла о порог стоптанные туфли, обошла стол. Она придерживала рваную юбку. Мокрый фестон раскачивала на ходу - всего-то два шага. Варька протиснулась за стол и села в плетеное кресло, как на трон. Встряхнула банку с махоркой.
   - Тю! Андряцет! Тоже дикофт? Скажи, кругом в людей дикофт. Заговелись!
   Варька засмеялась, и Дмитрий Николаич заметил, что спереди у нее нет одного зуба. А смеялась она во весь рот, будто хвалилась черной метиной.
   Варька поймала взгляд:
   - Что вы смотрите? Это мне Гаврик Косой в "Венеции" выбил. Варька лихо отодрала кусок газеты - как раз сколько надо - и
   стала сворачивать цигарку.
   Она закурила и выставила голую до локтя руку: поставила локтем на стол. Как на табачной рекламе.
   - Трактирная фея, - нахмурился учитель и взялся за крючки.
   - Нет, верно: вот Тимошка не даст соврать. Все через Нюньку Андрюшкину вышло. А говорит - я его на это вывела. Косой все одно потом бедный был: аж два месяца в городской валялся. Мало не сдох.
   Дмитрий Николаич глянул на Варьку, на веселые глаза и стал путать крючья. Он рвал, дергал - перемет цеплялся и кучей вываливался из корзины.
   Варька смотрела на его работу, и Дмитрию Николаичу крючило руки. Он как попало запихал перемет в корзину: внаброску кучей.
   Он знал, что на рыбальской работе Варька никому на всем берегу не уступит. Серьезный рыбак Василий, пять лет тому, взял ее из "Венеции". Пять раз за пять лет Варька от него уходила. Пять раз звал ее Василий домой: кланялся.
   - Ну что, как у Василия? - спросил Дмитрий Николаич.
   Спросил, чтоб Варька не смотрела ему в руки.
   И разговор степенный.
   - Да что? - Варька скучно глянула в окно. - Что ему, черту, делается? Одно слово - борода.
   Она потянула из слюнявой цигарки. Заплевала, запрыскала мелкой махоркой.
   - Тьфу, дьявол! Жуем траву эту, как бараны, - говорила Варька. - Из табаку из последнего повыбивалися. Калеки несчастные. Рыбу удим-удим, а вечерять, черт, будем? Фириной живляете? И чего вы такую сволочь курите? Тьфу!
   Она шлепнула об пол окурок и пристукнула ногой.
   - Чего вы легкого не купляете? Полторы тысячи крючьев имеете!
   - Пусть теперь другие курят. - Дмитрий Николаич обрадовался: не терпелось вонзить. - А мы уж махорку... - грозно сказал, в пол глядя.
   Варька подняла брови, тупо задумалась и вдруг весело глянула на учителя:
   - Полторы тысячи крючьев у человека, у двоих с мальчиком рыбалить, на андряцете сидить! Так к чертовой маме с таким рыбальством.
   Дмитрий Николаич остановился живлять. Проглотил слюну, набрал воздуху.
   Варька подалась вперед и глядела прижатыми глазами, черными, как сапожные пуговки. Ждала, чем кинет Дмитрий Николаич.
   - А разверстка? - громыхнул учитель. - А это знаете: "Даешь рыбу?" - и револьвер в лоб тебе наставит.
   - Маме своей в пуп нехай наставить! Ей-богу, подурел народ. Варька вскочила, толкнула стол, опрокинула махорку.
   - Самоплюи! Рыбалки еще! Сами на крючок чепляются.
   Дмитрий Николаич глядел на Варьку снизу, старался удержать иронию на лице, как перед зеркалом.
   Окно звенело от прибоя, и оба вспомнили про море. Варька подобрала махорку в жестянку, сдула со стола.
   - Давайте я вам подживлять буду. Айда! Понес!
   Она подсела на корточках к корзине, проворными пальцами распутала перемет и глянула на учителя: задорно, весело.
   - А ну, ходом, ходом! Пошла игра.
   Варька из-под рук вытаскивала крючья, одним коротким тычком насаживала наживку. Мигом передавливала рыбешку пополам.
   Их руки путались, сталкивались. Варькины пальцы бегали проворно, как крабы. Будто свой ум в руках, в каждом пальце. Хватала цепко, верно, без промаха. Рядок к ряду ложились крючья в корзину.
   Дмитрий Николаич не поспевал, конфузливо гымкал, улыбался.
   - Штрикаем, штрикаем! Ходом! - подгоняла Варька.
   - Зачем вам беспокоиться? - бормотал Дмитрий Николаич, поплевывая наживкой.
   - А зачем вы, скажите, в рыбальство бросились? Ученый человек - нема должности у городе?
   Варькины руки работали без нее, и она смотрела на учителя - здесь, в полуаршине, в упор.
   - Нас теперь не надо, - сказал глухо Дмитрий Николаич. - Пусть теперь другие работают.
   - А вам чего в зубы глядеть? Вон Фенькин человек. Божий бычок, можно сказать, в городе каким-то заделался. За троих пайки огребает, чтоб мне пропасть.
   Дмитрий Николаич ждал этого вопроса. Долгий год его ждал. Пусть Варька - рыбальская баба. Все равно.
   Он бросил крючья, уперся спиной в стену, руками в пол.
   Варька опасливо взглянула. Видела, что собирается, как замахивается.
   Дмитрий Николаич собрал весь голос и на всю комнату зло, веско поднес Варьке:
   - В комиссары идти прикажете? Уперся глазами, молчал. Варька с минуту мигала.
   - А что? Плохо? Вот спугали. У комиссарах порватый бы не ходили. Вон Фенькин, говорю, весь у кожу убрался. Левольверт, сапоги, аж по самое некуда. Ну, кончаем, кончаем!
   Варька дернула перемет и еще шибче забегала пальцами.
   - Ну-с, ладно, - сказал Дмитрий Николаич и взялся за крючья. Становилось темно, и Варька живляла "на щуп".
   Теперь оба молчали, и снова стал слышней прибой и ветер. Варька встряхивала головой и старалась локтем пригладить трепаные космы.
   Последний крючок. Варька быстро выдернула у Дмитрия Николаича конец веревки и свернула в корзинку. Плюнула, прихлопнула - на счастье.
   - Чай, что ли, греть будем? Плита вашая к черту затухла. Вода есть?
   Она впотьмах брякнула ведром.
   - Мотайтесь за водой. - Варька ткнула в руки учителю ведро.
   Дмитрий Николаич вышел. Сырой, плотный ветер валит с ног, слезит глаза. Ревет море. В ушах голоса стонут, захлебываются.
   А вон будто кто стоит на обрыве. Мутный силуэт. Или куст мотает голыми ветками. А, черт с ним.
   Учитель натянул фуражку на самые глаза - стало уютней.
   Он не знал, хорошо это или досадовать надо, - вот что не вышло с комиссарами. Он старался размеренно шагать, чтоб размеренно думать. Но теперь комиссары не приступали к горлу.
   Ветер рвал ведро, плескал, сдувая воду. Уверенно, не мигая, светилось окно в хате.
   Глина густо облепила ноги. Учитель скользил, размахивал ведром, разливал, спешил и глядел на огонь.
   За дверьми голоса. Варька кому-то ругательно выговаривала:
   - Тебя звал кто? Ты мне скажи, что ты тута забыл? Грязюки по-натаскивали полну хату. Служба, говоришь? Так тебя что? Полы паскудить наняли? Да? Жинка дома бьет, так он по людям лазит. Не ставь ты мне ноги на пол! - заорала Варька.
   Учитель отворил дверь.
   Особист сидел на сундуке, скорчившись, подняв обе ноги на воздух. Варька с сердцем пихала сучья в плиту.
   - Вы его звали? - кричала Варька учителю. - Пассажир какой! Заседатель сыскался. А не звали, так вытряхивайся с хаты, выколачивайся! Чисто конюшню с хаты поделали.
   - Что я? Огня не могу спросить? - Особист достал папироску и покосился на учителя. - У меня дело...
   - Тут все дела справные, вытряхивайся.
   Особист вышел.
   - Зачем вы, Варя, так с ним... - начал Дмитрий Николаич.
   - С кем? - перебила Варька. - С Пантюшкой, с кровельщиком? Нацепил левольверт, думаеть, я испугалася здорово. Его баба бьет, аж перо летить.
  
   Было поздно, когда Варька поднялась уходить.
   - Темно, - сказал Дмитрий Николаич. - Я вас провожу. Варька засмеялась.
   - Я здесь пять лет путаюся, пьяная не заплутаю. А потом вас сходой обратно вести?
   Дмитрий Николаич не знал, что именно надо сказать, но видел, что если сейчас, сию минуту, не скажет чего надо, Варька уйдет. И не придет больше.
   Он перебрал наспех в уме все слова, все фразы, и все не те попадались.
   Варька стояла, смотрела задорно в глаза и перебирала обеими руками шпильки в волосах.

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 473 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа