Главная » Книги

Житков Борис Степанович - Повести и рассказы, Страница 2

Житков Борис Степанович - Повести и рассказы


1 2 3 4 5

через неделю принести - три месяца уж тому. Как на глаза показаться?
   Я все шел скорей и скорей, прямо бежал почти и толкал прохожих. Стало рукам холодно. Я запустил руки в карманы и вдруг в правом кармане нащупал мерзлыми пальцами - деньги! Мелочь какая-то. Я сразу стал, подбежал к фонарю и давай считать. Все карманы в шубе обшарил - набралось семьдесят восемь копеек. В клубе меньше рубля ставить нельзя! Я все шарил, еще бы найти двадцать две всего копейки. Зашел в подворотню и все карманы вытряс - нет больше ни копейки. И я поплелся по улице. Шарил глазами - вдруг знакомый встретится: выпрошу двадцать две копейки. И вдруг вижу здание: все освещено, у подъезда извозчики черной кучей стоят, афиши саженные. Стоп! Да это цирк. Пойду в цирк, может, встречу кого, займу. Рубль даже можно занять.
   Я купил на галерку билет за сорок копеек. Я уж не смотрел на представление, а шарил глазами по рядам, по лицам, искал знакомого. Сейчас я еще человек, а завтра - завтра я растратчик, и меня будут искать. Еще ночь впереди - ведь можно отыграться. Только б рубль, рубль. И хоть бы один знакомый! Я бегаю глазами по людям, у меня все бьется внутри, а люди смеются - вот-то смешное клоун делает на арене.
   Я тоже стал смотреть на арену. Дрессировщик показывал маленькую белую лошадку. Он говорил по-французски, и очень забавно, но никто не понимал и не смеялся. Я хорошо знаю по-французски. И вдруг я подумал: наймусь в цирк, буду переводить, что говорит француз, буду эту лошадку чистить - миленькая такая лошадка, кругленькая.
   Назовусь не своим именем и забьюсь, как таракан в щелку. Смотрю, француз вывел пятерых собак, и тут я только услыхал, что музыка играет, а то так от тоски сердце колотилось, что я и музыки не слыхал.
   Объявили антракт, вся публика поднялась с мест. Я побежал в конюшню. Веселая публика смотрит лошадей; лошади блестят, как лакированные. Тут же стоят конюхи - на пробор причесанные, в синих куртках, в блестящих ботфортах. Спрошу, нельзя ли конюхом поступить. Я подошел к одному.
   - Скажите, - говорю, - как у вас, работы много? Он смотрит на мою шубу, почтительно говорит:
   - Хватает, гражданин, но мы не обижаемся.
   И не могу никак спросить: можно ли мне поступить? Засмеется только. Однако я сказал:
   - А вам тут человека еще не требуется?
   - Это вы в контору, пожалуйста. - И отвернулся к лошади, стал что-то поправлять.
   В контору пойти? Совсем пропасть. Вид у меня - настоящий бухгалтер, и вдруг - в конюхи. Что такое? Засмеют, а то прямо в район позвонят по телефону. Что же мне делать? Но тут народ повалил на места, и я снова залез на галерку.
   Когда кончилось представление, я вырвал из записной книжки листок, написал по-французски:
   "Господин Голу а (этого француза звали Голуа), очень прошу вас прийти в буфет, мне нужно передать вам несколько слов".
   И подписался "Петров". А фамилия моя Никонов. Дал я эту бумажку служителю, чтобы сейчас же передал, и жду в буфете.
   Француз пришел, как был на арене, - в желтых ботфортах с белыми отворотами, в зеленой венгерке, подмазан, усики подкручены и реденький проборчик, как селедочка с луком.
   Француз шаркнул:
   - Честь имею...
   И я начал говорить, что я восхищен его искусством. Француз вежливо улыбается, а глаза насторожились. Я ляпнул:
   - Хочу поступить к вам конюхом.
   Он совсем глаза вытаращил и рот раскрыл. Потом, вижу, начинает хмуриться, и уже никакой улыбки. И я сказал скорей:
   - То есть я так восхищен вашим искусством, что готов служить даже конюхом при таком великом артисте.
   Француз заулыбался и стал поспешно благодарить меня за комплименты и сейчас же повернул к двери.
   В буфете уже все убрали и запирали шкафы.
   Я выбежал на улицу. Завтра будет известно, что кассир Никонов скрылся с пятьюстами рублями и что к поискам приняты меры. И дома прочтут в газетах. А Наташку в школе будут спрашивать:
   "Это не твой папа?"
   Я стоял на морозе и думал. И вдруг мне пришла в голову мысль.
  

II

  
   Я решил, что именно в темноте, где не видно моей шубы проклятой, не видно моего бухгалтерского лица, именно в темноте и надо просить, умолять, требовать. Голос, голос мой будет один. А я чувствовал, что если я сейчас заговорю, то голос будет отчаянный, как у человека, который тонет. И в темноте легче, все можно говорить... даже на колени упасть. Пусть только выйдет кто-нибудь из циркачей. Я стану на колени, буду за полы хватать. Ведь мне все равно теперь. И я подбежал к задним дверям цирка, откуда выходят артисты.
   Я ходил по пустой панели мимо дверей, и у меня дух забился от ожидания. Дверь хлопнула. Кто-то вышел и быстро засеменил по панели. Я не успел за ним броситься. Нет! Я брошусь к девятому, который выйдет, кто бы он ни был. Я перешел на другую сторону переулка и стал ждать. Люди выходили по двое, по трое, весело говорили между собой. Я считал. Следующий - девятый. Я весь дрожал. Я подошел к самым дверям цирка и стал. Нет, никого нет. Господи, неужели я всех пропустил? Надо было не ждать, догнать первого... Я хотел уже бежать, но теперь где я их найду? В это время дверь наотмашь отворилась, и вышли оттуда сразу гурьбой пять человек. Они говорили громко, крепко, на весь переулок. И я слышу:
   - Он мне лопочет по-своему и тычет вниз: мажь, значит, копыта, а я каждый вечер...
   У меня сердце забилось: конюхи, конюхи! Но сразу броситься к ним я не мог. Я решил, что пойду за ними. Разделятся же они когда-нибудь, вот я и подбегу к
   одному - с одним легче. И я пошел за ними, глаз с них не спускал, чтоб не потерять в толпе.
   Вдруг они свернули влево через улицу. Тут трамвай, они перебежали, трамвай закрыл их от меня, а когда он прошел, конюхов на той стороне не оказалось. Я чуть не заплакал. Я метался из стороны в сторону и вдруг вижу - пивная, и дверная штора наполовину уже спущена. А вдруг они там? И я нырнул под штору. В пивной было почти пусто, и вон, вон они, все пять человек, садятся за столик. Я сел за соседний. Человек им подал пива и сказал:
   - Только по одной, граждане, и закрывать надо, время позднее.
   Я знал, что у меня осталось тридцать восемь копеек. Я спросил бутылку пива.
   Как же начать? Я боялся, что они наспех выпьют пиво - и марш. Штору спустили на дверях, и только и остались в пивной, что конюхи да я.
   И вот я слышу, один, самый старший, говорит не спеша:
   - Да, родные мои, приходит ко мне падчерица моя - вся в синяках. Ну - вся, вот как конь в яблоках. "Кто же это тебя, - спрашиваю, - милая ты моя?" - "Да опять, - говорит, - муж". И плачет. "Что ж, - говорю, - он тебя уродует?" - "Зачем, - говорит, - я косая, обидно ему". А она, верно, косенькая у нас. "Не такая, - говорю я, - уж ты косая, чтоб так бить. Живи, - говорю, - у меня, и черт с ним. Твоя, - говорю, - мать рябая, а я души в ней не чаю. Ты, - говорю, - наплюй".
   Я собрал голос и говорю:
   - Вы хорошо... как поступили. - Заикаюсь, голос срывается. А конюх потянулся ко мне и ласково спрашивает:
   - Вы что сказали, товарищ? Не слыхать.
   Я встал, подошел и сказал:
   - Мне очень нравится, как вы поступили. Извините, что я вмешался.
   И чувствую, что у меня слезы на глазах. Все конюхи на меня смотрят. А старший вдруг внимательно мне в глаза глянул и говорит:
   - Садитесь к нам, гражданин, веселее вам будет. - И вижу, раздвигает приятелей.
   Я схватил свою бутылку и пересел к ним. Все замолчали и на меня глядят. И тут я вдруг как сорвался, как с горы покатился.
   - Вот видите, - говорю я, - ей есть куда пойти, а мне некуда. - И чувствую, как слезы у меня закапали и текут по усам, по бороде катятся. И я стал рассказывать, как я проигрался, как меня дети из дому выгнали, как жена дома убивается над работой. И говорю, как лаю - душат горло слезы.
   - А вы выпейте, выпейте, гражданин милый, - говорит старый конюх и наливает в мой стакан.
   Я глотнул пива - легче стало. И все им рассказал. Одного только не сказал: что я растратчик и что меня завтра искать будут.
   - Вот, - говорю, - говорил я этому французу, а как просить станешь? Я в жизни не просил, не кланялся. Да в таком виде...
   - Да, - говорит старший, - вид, можно по-старому сказать, - барин вполне.
   Я боялся, что надо мной смеяться станут, и готов был и это стерпеть, но никто даже не улыбнулся. Один только сказал:
   - А другую какую работу, по своей части или... Старший перебил:
   - Видишь, человек не мальчик и не пьяный, значит уж есть что, зачем в конюхи просится.
   Хлопнул меня по колену и говорит:
   - Ну ладно, голубок, подумаем. Ты утрись. Дай-ка сюда парочку! - крикнул он официанту.
   Официант огрызнулся:
   - Из-за парочки вашей на штраф налетишь - выметайтесь, граждане, - время.
   - Давай полдюжину! - крикнул конюх и пошел к хозяину и чуть мне головой мотнул. Я встал за ним. Он мне в ухо шепчет:
   - Первое дело - надо сейчас ребятам поставить. Что у тебя есть? Часы есть?
   - Черные, - говорю, - стальные.
   - Даешь!
   Я живо снял часы и отдал конюху. А он ушел шептаться с хозяином за перегородку.
   Смотрю, волокут дюжину пива и две воблы на закуску. А у меня все внутри трясется: а ну как все это только шарлатанство одно, чтоб мои часы пропить и поиздеваться надо мной? Но я старался верить конюху, и от этого мне теплей было.
   - Только поторапливайтесь, граждане, - говорит хозяин.
   Все налили, стукают о мою кружку, чокаются, и все одно и то же говорят:
   - Ну, счастливо!
   Мы вышли из пивной черным ходом. Я все держался ближе к старому конюху. Его звали Осип. "Ну, - думаю, - сейчас скажут "спасибо" и кто куда, а меня оставят на тротуаре". Так и жду. Был первый час ночи, народ бойко ходил по улицам, и я боялся отбиться от Осипа.
   Вдруг он остановился и обернулся к товарищам.
   - Ну, вы, друзья, скажите человеку "спасибо" и, того, не гудеть. Человек из последнего расшибся, вам дюжину выставил. А мы с ним пойдем.
   Все стали со мной прощаться и давили руку. Осип, полуоборотясь, ждал.
   Мы тронулись с ним бок о бок.
   - Ночевать где будешь? - спрашивает Осип.
   Я, конечно, мог бы пойти к знакомым ночевать, но боялся хоть на минуту отпустить Осипа. Я даже взял его под руку и стал шагать с ним в ногу.
   Я шел молча, боялся его расспрашивать: а вдруг как рассердится, что пристаю, и тогда все пропало. Мы шли по каким-то улицам, я не мог замечать дороги - так в голове кружились мысли, да тут повалил густой снег.
   - Уж как-нибудь тебя устрою на ночь-то, - сказал Осип. И тут стал около деревянных ворот. Мы стоим оба белые от снега.
   - Ты, главное дело, не робей. Валиком, валиком, гляди - на дорогу выкатился. А? Верно я говорю? - И стукнул меня по плечу.
   И тут я увидел, что мне надо ему все рассказать. И я сказал, что я проиграл казенные деньги, что меня завтра искать будут... А Осип перебивает меня:
   - Да ты брось, брось, милый, и так знаю, с первых слов видать было: не в себе человек. Ладно уж. Дома-то языком не бей.
   И застучал в ворота.
   Крылечко под нами морозно скрипнуло. Вот дернул Осип примерзшую дверь, и вошли мы: душно, парно, темно. Куда-то впереди себя протолкал меня всего и сказал шепотом:
   - Во, тут сундук. Увернись в шубу и спи до утра.
   Я нащупал сундук, залез, поднял мокрый воротник, натянул на глаза шапку и закрыл глаза. И вдруг сразу внутри что-то как распустилось, будто лопнула веревка какая, что жала и давила мне грудь и дышать не давала. Я подумал, как там дети мои, и сказал: "Спите, мои родненькие, ничего: валиком, валиком", и заснул как убитый.
  

III

  
   Еще было темно, как меня разбудил Осип:
   - Вставай, пошли.
   Я сейчас же вскочил и, держась за Осипа, пошел. На дворе было темно. Бело лежал пухлый снег, и с неба крупные наливные звезды смотрели серьезно.
   - Пока не надыть, чтобы тебя кто видел таким-то видом, - сказал Осип. - Сейчас пойдем, перелицуем мы тебя - раз и два. Чайку вперед попьем, не торопясь - валиком.
   - Валиком, валиком, - повторял я за Осипом, и иду все, чтоб к нему поближе.
   Мы зашли в трактир, где пили чай обмерзшие ночные извозчики.
   Я пил вприкуску жидкий чай, закусывал баранкой.
   Стало чуть светать, синим цветом подернуло окно в трактире.
   - Идем, браток, сейчас на барахолку, и там мы загоним эту шубу твою и там же тебе устроим вот этакую куртку, вроде что на мне. И шапку эту тоже надо долой. А ну, дай-ка сюда.
   Осип повертел мою меховую шапку.
   - Да, - говорит, - она пятерку подымет вполне. А шуба, гляди, рублей как бы не тридцать потянула. Как думаешь?
   - Мне все равно, - говорю я.
   - Зачем же зря татар-то баловать? Пошли.
   Я никогда не бывал в таких местах. Куда-то далеко заехали мы с Осипом на трамвае. В переулке было сыро, мутно. В темную подворотню шмыгнули мы с Осипом, по темной лестнице; я путался в своей длинной шубе. Осип толкнул дверку, и на меня пахнуло затхлой вонью пыльного, старого тряпья. Под лампой на помосте два татарина ворочались в куче тряпья и ругались на своем языке. От тухлой пыли гнилой туман в воздухе.
   - Здорово, князь! - крикнул Осип.
   Оба татарина вскочили и оба вцепились глазами в мою шубу. Один не удержался и погладил ладонью по рукаву.
   Я снял шубу. Ее трясли, щупали, носили на двор, мяли мех в руках и ругались все трое: Осип и оба татарина.
   - Сорок пять, последнее слово, - сказал Осип и сунул мне шубу. - Надевай. Пошли.
   Я стал натягивать рукава. Но татары ухватили за полы и крикнули в один голос:
   - Сорок три!
   - Напяливай! - заорал Осип и стал запахивать на мне шубу. Он толкал меня в двери. Мы вышли на лестницу. На площадке уже ждали другие татары. Сразу трое нас обступили.
   - Бери сорок пять!
   - Полсотни, - сказал Осип и стал спускаться с лестницы.
   - Сорок семь! - крикнули сверху. Осип стал.
   - Давай!
   Нас потащили назад.
   Татары отслюнили нам сорок семь рублей. Моя шапка пошла за пять рублей. И вот я остался раздетый у татар в этой пыли и вони. А Осип с деньгами ушел. Уж, наверно, прошло с час, - а его все не было. Боже мой! Какой я дурак! Я остался без шапки, без шубы, неизвестно где, у каких-то старьевщиков. Я разболтал этому конюху, что я растратчик и что боюсь милиции. Он знает, что в милицию не пойду. Что мне делать? Я видел, что татары уже подозрительно на меня поглядывают. Они два раза спрашивали:
   - Что товарищ твоя: скоро ворочай - эте?
   На дворе было уже совсем светло. Я слышал, как звонил, гудел трамвай, как во дворе на морозе звонко орали татарские ребятишки, а на лестнице шлепали ноги и ругались голоса. Я стал придумывать, нельзя ли за мой костюм получить у татар какую-нибудь рваную фуражку и какое ни есть старье, чтоб выйти на улицу. Я видел, что они остро поглядывают на мои шевиотовые брюки. Я представил себя, каким я стану в этих лохмотьях, с моей бородой, в драной фуражонке на лютом морозе. Скрываться от милиции, прятаться от людей, как пес прозябший, скоряченный. Сегодня в "Вечерней" будет напечатано. Нет, все пропало!
   Дверь хлопнула, я вскочил навстречу - нет, не он. Какой-то татарин. Татарин стал болтать с хозяином, потом чего-то все на меня кивал, спрашивал. Я видал, что про меня говорят. Теперь, наверно, весь дом знает что-то подозрительное, какой-то гражданин... А что, как приведут сейчас милицию или сыщика? Начнут спрашивать: вас обокрали, раздели, обманули? Что случилось? Почему вдруг? Кто такой? У меня опять все замутилось внутри, и я решил, что нечего ждать, а сам пошлю татар за милиционером. Хоть бы от татар выйти без позору, а там в милиции скажу, что я растратчик и чтобы меня арестовали. И уж тогда все равно - сразу по крайней мере. Буду сидеть и ждать суда. И я решил сказать татарам, чтобы пошли в район. Я поднялся и сказал:
   - Вот что, дорогие граждане... И вдруг слышу за дверью:
   - Да брось! Не продаю! - И вваливается мой Осип, Осип с охапкой одежды. Красный весь с морозу.
   Шапка - финка с ушами, тужурка на баране, синяя курточка и брюки. Все ношеное, но все целое.
   Татары бросились.
   - Почему давал?
   А Осип на меня примеряет, по спине хлопает:
   - Гляди ты, брат, угадал-то как!
   Когда мы вышли, я в стекла магазинов глянул на себя и не мог узнать.
   Теперь оставалось побриться и найти по ноге старые ботфорты.
   Да, через час меня и дома не узнали бы.
   Осип глянул:
   - Фалейтор как есть, куражу только дай побольше. Шагай теперь, как не ты - никакая сила. Кто спросит - говори: мой свояк. Так и говори: Осипу, мол, Авксентьичу Козанкову - свояк. Откуда? Тверской - и больше нет ничего. А теперь гнать надо в цирк, завозились, гляди-де, - пятый час скоро.
   Мне стало весело и, действительно, показалось, что я уже не я, а Осипов свояк. У меня походка даже стала другая, чуть вприпрыжку, и очень легко и ловко казалось после долгополой шубы.
   Не узнали меня, что ли, вовсе конюхи, но они и виду не показали, что меня заметили. А я стал сейчас же помогать Осипу. Шла уборка конюшни. Я первый раз ходил около лошадей. Но я ничуть не боялся - все казалось, что это не я, а форейтору нечего бояться. И сам не ожидал, как я ловко подавал ведра Осипу, хватал щетки, мыл шваброй, где мне тыкал Осип.
   Француз Голуа стоял около своей лошадки. Я увидел, что при дневном свете лошадка совсем синяя. Голуа макал в ведро губку и синькой поливал лошадь и все ругался по-французски. Я, не поворачивая головы, громко переводил, чего хочет француз. А он удивлялся, что конюхи стали понимать. Но он скоро догадался, что это я пересказываю. Он подошел ко мне и спросил по-французски:
   - Вы умеете по-французски? Все на нас оглянулись.
   - Да, - сказал я, - немного знаю, - и продолжаю ворочать шваброй во всю мочь. А Осип мне приговаривает:
   - Ты не рвись, ты валиком, - и моргает тихонько на Голуа.
   - Откуда вы научились? - подскочил ко мне француз.
   - В войну военнопленным во Франции год держали, поневоле пришлось немного.
   И ушел за лошадь, будто мне работы много и некогда болтать. У меня сильно колотилось сердце, и я хотел, чтобы француз на время отстал. Но он нырнул под лошадь и оказался рядом со мной.
   - Вы здесь служите, вы новый, теперь поступили? Говорите же!
   - Нет, - сказал я, - я сейчас без дела и вот пришел помочь моему родственнику, - и киваю на Осипа.
   - Пожалуйста, пожалуйста, - затараторил француз, - объясните, чтобы они не мазали копыта моей лошади. Я их крашу в синий цвет, а они непременно вымажут их черным. И никакого эффекта. Никакого! И чем больше я объясняю, тем они сильнее мажут. Ужасно! Пожалуйста.
   И француз убежал.
   Все сейчас же бросились ко мне.
   - Что, что он тебе говорил?
   Я рассказал.
   - Правильно! - отрезал Осип. - Оно так и есть. Ты верно сказал. Я, мол, без делов, а пришел подсобить, как мы с тобой свояки. И квит. А он, конечно, в контору... Дай-ка мне, Мирон, ведро сюда.
   Я оглянулся, но сейчас же понял, что это Осип меня окрестил Мироном. Осип ухмыльнулся и, принимая ведро, сказал мне:
   - Спасибо тебе, свояк ты мой Мирон Андреич. Мирон Андреевич Корольков. Вот, брат, как!
   Я глянул на свои ноги в ботфортах, на синие брюки и сам наполовину поверил, что я именно и есть Мирон Андреевич Корольков. В это время входит в конюшню служитель и говорит:
   - Осип! Слышь, Осип! Гони твоего земляка в контору, француз спрашивает.
   У меня сердце екнуло. Я глянул на Осипа: идти ли, дескать? А Осип говорит спокойно:
   - Только не рвись, а катышком, помаленьку.
   Я отряхнул брюки и пошел за служителем. В конторе француз быстро лопотал что-то человеку за столом - он оказался помощником директора. Мы вошли; француз замолчал.
   Я стал на пороге и говорю:
   - Здравствуйте. - Кланяюсь по-простому. И так у меня хорошо вышло, будто я и впрямь только что из тверской деревни.
   Помощник директора спрашивает:
   - Вы что, товарищ, Осипу родственник?
   - Свояки мы, - говорю и снова поклонился.
   - Вот месье Голуа хочет, чтобы вы служили, а у нас штатных мест нет. Так месье Голуа предлагает вам у него служить лично. Лично, понимаете?
   - Лично, - сказал я и снова поклонился.
   - Одним словом, у него в конюхах. И собак смотреть.
   - Можем и собак, - ответил я.
   - Так вот объясните месье Голуа, как у нас в СССР: книжка, расчетная, союз там, страховка и с биржей как... Одним словом, все. А пока можете ходить поденно. Там уж сговоритесь.
   Он взял перо.
   - Как звать?
   И тут я в первый раз сам назвался по-новому:
   - Мироном звать. Мирон Андреевич Корольков.
   Я это сказал и как будто отрезал что. Как будто не стало уже кассира Петра Никифоровича Никонова. Там он где-то. В тумане, в татарской пыли будто спит.
   - Можно идти? - спросил я.
   - Губернии, значит, тоже Тверской? - спросил помощник. - Что это все тверские да скобские?
   Я двинулся. Француз пошел за мной. Он схватил меня под руку.
   - Мой друг Мирон! - кричал француз. - Я сейчас покажу вам собак, моих друзей. Идем, идем!
   Но я не спешил, как велел мне Осип, а шел не торопясь, упираясь. И тут спросил француза:
   - Однако, месье Голуа, сколько же вы мне жалованья положите?
   - Ах, скажите мне, мой друг, сколько вам надо? Вы будете чистить лошадь, вы будете водить собак на прогулку, чистить их щеткой. Вот так, вот так. - И француз водил рукой в воздухе. - Два раза в день кормить - это надо варить. Но это очень интересно.
   Я совершенно не знал, сколько спросить, я не знал, сколько получают конюхи, и решил, что спрошу Осипа. Собаки сидели в клетке, и все пятеро залаяли навстречу Голуа: четыре сеттера и черный пудель. Они блестели, как намазанные маслом, - до того лоснилась шерсть. Я потом узнал, что француз помадил их особой помадой и подкрашивал красной краской сеттеров.
   Голуа открыл клетку. Собаки бросились к нему, подскакивали, старались лизнуть в лицо.
   - Гардэву! Смирно! - крикнул француз.
   Собаки замолчали и моментально уселись в ряд на земле и замерли, как деревянные.
   - Вот, - сказал Голуа, - это Гамэн. - Пудель обернулся. - Это Гризетт. - Француз назвал всех собак по имени. - Повторите.
   Я повторил.
   - О! Да вы гений, мой друг! Браво для первого раза. На место! - крикнул он на собак и поволок меня к лошадке.
   Конюшню уже прибрали, и Осип склеивал цигарку из махорки.
   - Что, навяливается, чтоб с ним работать?
   - Сколько просить? - крикнул я Осипу.
   - Не торопись. Спроси: на манеж тоже с ним выходить или как?
   - Как это "на манеж"?
   - А вот как представление, то с ним вместе работать или только около собак ходить?
   Француз хмурился и глядел то на меня, то на Осипа.
   Я спросил француза, должен ли я буду помогать ему на арене.
   - Боже мой! Неужели это вам не интересно? Я вам разрешаю.
   - Ну, а я благодарю вас. Я не люблю на публике.
   - Вы привыкнете, это ничего, мой друг. Только первый раз, а потом...
   Я глянул в глаза Голуа и спросил серьезно:
   - Вы нанимаете меня с выходом или без?
   - Это мы увидим, - надулся француз, - годитесь ли вы еще... - И отвернулся.
   - Как вам угодно, - сказал я.
   Осип как будто понял, что мы говорим, и сказал, сплевывая махорку:
   - Без выхода проси с него семьдесят пять рублей, а с выходом сотню. Главней всего - не торопись. Одумается француз. Он крутит, а ты валиком, валиком. Пошли-ка обедать.
   Голуа заплетал в косы гриву своей лошади и не обернулся, когда мы с Осипом пошли к двери.
   - Не сдавай ни в коем разе, - сказал Осип, когда мы в трактире сели за чай.
  
   Я только что раскрыл двери, около которых я тогда метался и ждал девятого человека, и сразу услыхал этот резкий крик, цирковое гиканье: "Гоп! Гоп!" - и щелканье бича.
   - Самарио, итальянец, работает, - сказал Осип.
   На арене металась лошадь. Человек пять конюхов стояли на барьере, растопырив руки. А вокруг пустые места смотрели сверху деревянными спинками. Смуглый брюнет в зеленой тужурке, нахмуренный, злой, кричал резко, как будто бил голосом: "Гоп! Гоп!", щелкая длинным бичом по ногам лошади. Лошадь вертелась, вскидывала ногами, дышала паром на холодном воздухе, косила испуганным глазом на хозяина. Вдруг лошадь прижала уши и бросилась в проход на меня.
   - Держи! - крикнули конюхи.
   Я ухватился за тонкий ремешок, лошадь завернула, стала на дыбы, но я не пустил и повис у ней на шее. Тут подбежали конюхи. Я бы никогда раньше не сделал этого, я бы отскочил в сторону, но если я конюх Мирон.
   - Алле, алле! - кричал Самарио.
   В это время кто-то сзади схватил меня под руку.
   - Мой дорогой друг, месье Мирон! - И Голуа потащил меня вглубь, в коридор, что темным туннелем идет под местами. - Между друзьями не может быть спора, - говорил француз. - Деньги - вздор, искусство - впереди всего.
   Я глянул на него; француз закивал головой:
   - Сто рублей, и работа на манеже.
   И тут я заметил его глазки: совершенно черные, как две блестящих пуговки. Он на минуту остановил их на мне, и в полутьме стало чуть страшно.
   - Сегодня пятнадцатое. Начинаем! Вашу руку. Идем!
   Все катилось как во сне, быстро и бесспорно. Ведь дня не прошло, а я как будто прожил полжизни Мироном Корольковым. И Мирон выходил мужичком крепким, старательным и себе на уме. Все конюхи высыпали смотреть, как мы будем репетировать с французом. Он опять повторял свои шутки. Я перевел одну и крикнул конюхам. Все захохотали.
   - Что вы сказали? - бросился ко мне Голуа. - Ах, мой друг, научите меня, чтоб я сам это сказал.
   Я ходил с Голуа и долбил ему русские слова.
   - Корошенька мальшик прицупалься на трамвэ! - Это когда пудель висел, уцепившись за хвост белой лошадки. Потом пудель пускал хвост и катился по арене кубарем. Вставал совершенным чертом: мы его намазывали салом, и он весь вываливался в песке.
   - Корошенька приекала домой, - говорил Голуа.
   Я сам выдумывал всякую ерунду, и мне было весело.
   - Надо еще для детей, - сказал француз. - В воскресенье детский утренник, все школы, мальчики, девочки, надо смешно и немного глупо.
   И тут я подумал: "Ведь, может, и Наташа придет. Поведут со школой".
   На арене уже играл оркестр, и я в проходе увидал, что лошадь Самарио на задних ногах топчется под музыку, а Самарио стоит под самыми ее передними ногами и грозит ей хлыстиком перед носом.
   Человек в клоунском костюме сосредоточенно смотрел на наездницу, что прыгала под веселый марш на спине тяжелой лошади. Вдруг этот человек сделал дурацкую рожу, заверещал не своим голосом и бросился на арену.
   - Рано, рано! - закричал с арены человек в пальто. - Да считайте же, сколько раз я вам говорил, - на половине пятого тура ваш выход. Сначала, маэстро! - крикнул он в оркестр.
   Осип схватил лошадь; наездница села на голубой помост на спине лошади. Музыка грянула марш. Осип пробежал несколько шагов и пустил лошадь.
   Я слышал, как клоун, нахмурясь, считал:
   - Три... четыре... Ай-я-вай-вай-ва? - вдруг заорал он во всю мочь визгливым голосом и кинулся к наезднице, высоко подбрасывая коленки на бегу.
   Но тут Голуа потянул меня:
   - Мой друг, я забыл: прицупалься трамвэ!
   - Я вам буду суфлировать, - успокоил я наконец Голуа.
   - Бон, бон, мой друг, корошо. Я уверен. Бон.
   Перед представлением Голуа напялил на меня фрак с галунами, сам подмазал мне брови и нарумянил щеки, подвел глаза. Теперь я и сам не узнал себя в зеркале. Я волновался...
   - Главное - кураж, кураж! - приговаривал Голуа. - И ни слова по-русски. Мы - французы. Артист Голуа и его ассистент. Ассистент! Вы понимаете? - Голуа поднял палец вверх.
   Мы пошли к собакам. В проходе мелькнул у меня перед глазами набитый людьми амфитеатр, яркие фонари под куполом. Голубая наездница бочком сидела на толстой лошади. Лошадь мерными волнами тяжелым галопом шла по арене.
   - Вы только кланяйтесь: вот так, - говорил Голуа, - а я делаю рукой - вуаля. - Он браво взмахнул рукой и кивнул вверх подбородком. - Дю кураж, месье Мирон. После Самарио - клоун, и сейчас же наш номер. Вот! Слышите? Это его музыка. Берите собак. Гамэн!
   Признаюсь, я плохо видел публику. Она слилась вся в какую-то живую стену вокруг меня. Я поклонился под музыку. Француз лихо поднял руку. И так, каналья, поднял и так замер, что все стали хлопать. Француз кланялся во все стороны. Я заметил, как Осип из прохода в своем шталмейстерском фраке внимательно глядит на меня. Да, а вчера еще я сидел на галерке в моей шубе и глядел потерянными глазами на этот номер. Музыка начала сначала, и собаки стали делать номер за номером. Я подсказывал французу русские слова, он так смешно их коверкал, что весь цирк покатывался. Я так волновался, что не заметил, как кончился наш номер. Но я, сам не зная почему, так же подпрыгнул, так же поклонился, как Голуа, и вприпрыжку выбежал вслед за собаками.
   В коридоре запыхавшимся голосом Голуа говорил:
   - Очаровательно, я в восторге... Вы сделаете карьеру. Через шесть месяцев вы - рантье... У вас будет свой дом. - Он жал мне руку. Собаки подвывали, и Гамэн пихал меня лбом в коленку - они ждали кормежки после работы.
   - Да, да, - теребил меня за плечо Голуа, когда мы кормили псов. - Я поставлю вам номер, и тогда будете артист - вы, а я - ассистент. Мировой номер. Но это не с собаками. Собака есть в каждом дворе... Не давайте много Гризетт - она фальшивила в этот вечер... Это будет сенсация. Вся пресса неделю будет занята вами. Вот вам мое слово и моя рука! - И он совал мне свою руку в потной белой перчатке. - Завтра утром я вам покажу вашего партнера. Не забудьте лошадь Буль-де-Нэж - копыта, копыта. Я бегу, адьё!
   В конюшне Осип и конюхи обступили меня:
   - Что говорить: артист натуральный, форменно француз и выходка есть, не надо лучше.
   - Это уж ведро ставишь, - гудели мои товарищи.
   И во вчерашней пивной я на остатки денег угощал конюхов. Я не заметил, как Осип выкупил мои часы и тихонько спустил их в карман моей новой тужурки.
   Ночевал я в эту ночь в конюшне. Лошади мирно хрустели овсом и гулко переминались на деревянном помосте. Они все смотрели серьезно, как и тот клоун, что считал в проходе пятый тур наездницы.
   - Газету видал? - сказал мне дежурный конюх и протянул "Вечерку". Я вертел газету, и глаза сами привели меня к месту:
  

ЧТО СЛУЧИЛОСЬ ЗА ДЕНЬ

  
   Скрылся с 500 рублями кассир Кредитного товарищества П. Н. Никонов. Последнее время Никонов сильно играл в клубе. К поискам его приняты меры.
  
   Кассира Никонова нет. Как же его искать? Я натянул по уши казенный тулуп и заснул мертвецки Мироном Корольковым.
  

IV

  
   Наутро вычистил Буль-де-Нэжа. Как раз кончал, тут входит Голуа. Он поздоровался с лошадкой, потом со мной и сразу же потянул меня вон:
   - Идем, я вас представлю вашему партнеру! Мировой аттракцион. Это, действительно, европейский номер. Король реки Конго.
   Он порылся в кармане, достал ключ и открыл дверь. На меня из темноты пахнуло теплом и сыростью. Голуа повернул выключатель, и я увидел посреди комнаты большую плоскую клетку. Голуа молчал и остро взглядывал черными глазками то на меня, то на клетку. Клетка мне сразу показалась пустой. Но вдруг я увидел, что на полу этой клетки, как изогнутое бревно, лежала змея. Я дрогнул. Голуа резко свистнул сквозь зубы. Змея повернулась и, шурша кольцом о кольцо, тяжело стала перевивать тело и потянулась головой к дверке.
   - Ле боа! - сказал Голуа и указал мне рукой на клетку.
   Это, действительно, был удав. Не удав, а удавище. Я не мог сразу определить его длины; но он был толст и упитан, и во всех его поворотах чувствовалась сила, как будто тяжелая литая резина растягивается и сбегается в кольца. Змея уставилась неподвижно черными блестящими глазами. В этих глазах был один блеск и никакого выражения; тупой и спокойный идиот глядел на меня. Но я не мог оторваться от этих блестящих, как стеклярус, глаз и тут почувствовал, что какая-то неумолимая и жестокая власть глядит на меня из этих черных блесток. Я уж не считал его идиотом, а все глядел, глядел не отрываясь.
   - А? Не правда ли, Король? Король лесов, Король Конго. Вы восхищены, я вижу, - сказал Голуа. - Ну, довольно. - Он повернул меня к двери и погасил свет.
   - Работать с таким красавцем - это, конечно, счастье. Как вы ни одевайтесь, вы не заставите глядеть на себя тысячный зал, глядеть, затаив дух. Но если вы выйдете с таким прекрасным чудовищем, вы покорили свет. Публика задохнется от восторга, от трепета. Вы понимаете, что это может вам дать? И вы, месье Мирон, вы будете артист, а я ассистент!
   Но я ничего не мог отвечать. Я не мог стряхнуть оцепенения и страха, что остался у меня от этих глаз удава. Мне казалось, что за нами шуршит его тяжелое тело. А когда я взглянул в черные глаза Голуа, то даже вздрогнул: удав! Такие же черные, блестящие дырки, и такие же пристальные, и он ими жмет, гвоздит, когда говорит.
   В это время подошел к нам конюх Савелий.
   - Иди, Мирон, живо в местком. Требуют. Сейчас!
   У меня вдруг сердце упало. В месткоме будут спрашивать, спросят документы, паспорт, хоть что-нибудь, а у меня ничего, совершенно ничего, никакой бумажонки. Сказать - потерял? Но тогда надо заявлять в милицию, а милиция наведет справки по месту жительства, а там в Тверской губернии сидит в деревне настоящий Мирон Корольков. Все узнается, и я пропал, пропал!
   Голуа пристально глядел на меня сбоку своими блестящими дырками. Я со злобой вырвал свою руку - он всегда брал меня под руку - и бросился в конюшню искать Осипа. А Савелий кричал мне вдогонку:
   - Куда ты? Наверх, сюда. Тута местком.
   Осипа не было в конюшне, его совсем не было в цирке: его послали принимать опилки. Что же делать? Я вошел в стойло к Буль-де-Нэжу и без надобности расплетал и заплетал косички на его гриве. А Савелий нашел меня и кричал на всю конюшню:
   - Да брось ты стараться, иди, не будут там ждать тебя до вечера.
   - А что там им надо? - спросил я нарочно сердитым голосом.
   - Да идем! Там увидишь.
   Я пошел с Савелием. Я смотрел по сторонам, куда бы юркнуть, и вдруг решил: будь, что будет, - как будто снова я поставил на карту последний червонец.
   В месткоме сидели наш конторщик и билетерша. Голуа стоял тут же, хмурый. Зло глядел на билетершу и бил себя хлыстиком по голенищу.
   - У вас бумаги есть с собой? - прямо спросил меня конторщик. Я начал мужицким говором:
   - Каки наши бумаги?
   - Ну, книжка союзная. Но билетерша вмешалась:
   - Какой вы странный! Человек только что из деревни... а потом ведь лично у Голуа. Тут главное, чтобы страховка. Спросите, Корольков, вашего хозяйчика: что же он, намерен вас страховать?
   Все слушали, как я спрашивал по-французски Голуа.
   - Нон! Нон! - закричал француз. - Артист! Вы артист. Артист сам лезет туда, под купол цирка, и он берет плату за свой риск, он сам себя страхует. Почему один артист должен страховать другого? Нелепость. Нет, нет.
   - Ага! Не хочет! - закричала билетерша. - Ни черта, товарищ, мы ему все это вклеим. Тут тебе ЭС! ЭС! ЭС! ЭР! - крикнула билетерша в лицо французу.
   Я боялся, что она ему язык покажет. У француза хлыст так и прыгал в руке.
   - На, на! Пиши анкету. - Билетерша тыкала мне в руки лист. - Пиши, товарищ, и не я буду - через неделю будет книжка союзная! Пусть тогда покрутится. Валютчики!
   Я схватил лист, сложил и запрятал в карман.
   - Вечерком вам в кассу занесу. Мне надо толком, я по этому делу не мастер.
   Я поклонился и вышел в двери. Прошел три шага и побежал, во всю прыть побежал в конюшню.
   - Мирон! Мирон! - кричал сзади Голуа. Кричал тем голосом, что на собак.
   Вечером я сказал Осипу все, как было. Это был теперь один человек во всем мире,

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 471 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа