Кукольнику.} которыми любовался я в оригиналах, ничто в сравнении с тою картиною, которую бессознательно представлял из себя нищий-слепец Шушерин, сидя на камне и с таким чувством произнося прекрасные слова своей роли:
Слепец, чтоб слезы лить, осталися мне очи;
Дни ясны для меня подобно мрачной ночи.
Нет, никогда уже мой не увидит взор
Ни красоты долин, ни возвышенных гор,
Ни в вешний день лесов зеленые одежды,
Ни с жатвою полей - оратаев надежды,
Ни мужа кроткого приятного чела,
Которого рука богов произвела...
Сокрылись от меня все прелести природы!
А отчего был он так пластичен? Оттого, что был верен природе, разумеется с _б_л_а_г_о_р_о_д_н_о_й_ ее стороны. То же бывало в иных ролях и с Яковлевым, о котором речь впереди.
Нет сомнения, что Озеров всем успехом "Эдипа" был единственно обязан Шушерину и должен был бы посвятить свою трагедию ему, а не Державину, который за это посвящение отплатил ему плохими стихами:
Вития, кому Мельпомена,
Надев котурн, дала кинжал, и проч.13
Здесь место упомянуть о некоторых обстоятельствах, относящихся до трагедии "Эдип", и ее автора.
Мне часто говорят: "В ваше время, то есть, в_о_ _в_р_е_м_я_ _о_н_о, любили литературу собственно для литературы; все литераторы были братья; не было ни зависти, ни преследований, ни недобросовестных журналистов, словом, существовал золотой век для пишущей братии". Отвечаю: нет! все было точно так же, как и теперь. Изменились обстоятельства и формы, но люди как люди, всё те же; партии существовали и в мое время и партизаны гомозились также: это я готов доказать кому угодно историческими фактами, если так можно назвать записки, веденные мною в продолжение 48 лет ежедневно,14 и огромную переписку по разным случаям. Я сам, каюсь в вине своей, насмехался над писателями почтенными, легкомысленно преследовал, совокупно с другими, литераторов заслуженных, которые и по личному достоинству и по положению своему в обществе стояли гораздо выше и были во сто крат полезнее меня и _м_о_е_г_о_ _п_р_и_х_о_д_а. Скорблю о том теперь; но к извинению своему должен сказать, что скорбел и в то время и только не имел достаточно нравственной силы, чтоб расстаться с людьми, с которыми свела меня судьба в моей молодости. Из многих примеров, которые я мог бы представить в подтверждение сказанного, приведу здесь два случая.
Все литераторы, вероятно, слыхали о мнимом преследовании князем Шаховским Озерова, будто бы из зависти к его таланту. Об этом повторяли в обществах, об этом печатали в журналах, провозгласили в биографии Озерова с присовокуплением, что он преждевременно погиб жертвою гонений и проч. Разумеется, об имени князя Шаховского не было упомянуто, но это не препятствовало клевете делать свое дело. Озеров служил, был награждаем, вышел в отставку по страсти к литературе, получал пенсион, жил в деревне и никто никогда его не преследовал (кроме собственного его непомерного самолюбия); так если и могло быть какое гонение, то уж, конечно, литературное; а так как он писал театральные пьесы, то гонителем непременно должен был оказаться начальник по репертуарной части, который в то же время был и сам автор. Стали говорить, что князь Шаховской препятствует принятию пьес Озерова на театр, а принятые обставляет плохими актерами, не делает новых декораций, не назначает вовремя репетиций и проч. и проч.; наконец написали на него эпиграмму, включив в нее всеми уважаемого А. С. Шишкова, что и заставило кн. Шаховского сказать, что за помещение его в такое хорошее общество сердиться нельзя; а между тем вот как преследовал князь Шаховской знаменитого впоследствии автора "Эдипа": в начале 1804 г. Озеров представил свою трагедию, по принадлежности, на просмотр князю Шаховскому. Князь, прочитав ее, был в восторге и тотчас доложил о ней тогдашнему главному директору Александру Львовичу Нарышкину, с тем чтоб немедленно разучить ее и поставить на сцену. Нарышкин был очень рад, но прежде приказал узнать, какие могут быть издержки на постройку костюмов и постановку декораций. Бывший казначей театра, Петр Иванович Альбрехт, лицо историческое в летописях тогдашнего театрального управления, представил, что в кассе только 215 руб. и что нет возможности сделать издержки в 1200 руб., исчисленные на монтировку _п_ь_е_с_ы, _к_о_т_о_р_а_я_ _м_о_ж_е_т, _е_щ_е_ _и_ _г_р_о_ш_а_ _н_е_ _п_р_и_н_е_с_е_т. Начались споры; дело пошло в оттяжку. У князя Шаховского собрался комитет из А. Н. О., графа В. В. М., князя И. А. Г., Павла Мих. А., А. А. М., И. А. Дмитревского и И. А. Крылова (писавшего тогда свою "Модную лавку"), чтоб посоветоваться, как помочь горю. Думали, думали, выпили два самовара чаю - и ничего не придумали. Вдруг пылкий князь Шаховской вскочил с своего места: "Ах, я дурак какой! да дело очень просто. Макар! (служитель князя Шаховского) беги к Альбрехту и зови его сейчас сюда". Тот приехал. "Вот, батюшка, Петр Иваныч, вы все думаете и делаете по-немецки, сбили с толку и Александра Львовича, а мы так вот по-русски: "Эдипа" я ставлю на свой счет. У меня гроша нет, да мое жалованье у вас. Если трагедия выручит, вы мне возвратите деньги, в противном же случае - моя беда". - "Ну, этак можно, - сказал omnipotent {Всемогущий (лат.).} {Любопытна жалоба французского актера Каллана (Calland), отличного комика, на Альбрехта, в стихах, в числе которых есть очень смешные:
Au caissier Albrecht je m'annonce
Et lui dit, qu'un besoin urgent
Me fait demander de l'argent:
Niet, niet, niet, ce fut sa reponse.
{Я являюсь к кассиру Альбрехту, крайняя нужда заставляет меня просить у него денег, а у него один ответ: нет, нет, нет (франц.).}} театральной кассы, - мы ничего не теряем, а ваши интересы до вас касаются" И вот как представлена была трагедия "Эдип" - на счет преследователя ее автора; а чтоб успех представления обеспечить вполне, выписан был нарочно из Москвы для роли Полиника известный тогда драматический (а после комический) актер Григорий Иванович Жебелев, здравстующий и поныне, на 85-м году от рождения.
Теперь - вот в какой мере _п_р_о_т_и_в_и_л_с_я_ князь Шаховской принятию на театр трагедий Озерова. Они представлены: "Эдип" 23 ноября 1804, "Фингал" 8 декабря 1805, "Дмитрий Донской" 14 января 1807, "Поликсена" 14 мая 1809 года... Кажется, промежуток времени между представлениями этих трагедий не так велик, чтоб заставить предполагать умышленную медленность. Только между "Дмитрием Донским" и "Поликсеною" прошло два с небольшим года, и то по случаю небытности автора, который в это время жил в казанской своей деревне и прислал "Поликсену" оттуда. Все эти пьесы даны с возможным по тогдашнему времени великолепием и самою рачительною обстановкою.15 Роль Поликсены была последняя, которую Семенова проходила с князем Шаховским в присутствии Дмитревского; затем поступила она, по выражению Яковлева, на _в_ы_п_р_а_в_к_у_ к Н. И. Гнедичу, который писал для нее _н_о_т_ы. {Об этом будет сказано в своем месте.16}
А вот и другой случай. Князь Шаховской, как всем известно, имел страсть к драматической литературе и театру: им безусловно посвятил он все свои способности, все время, всю жизнь; и теперь, когда для него началось потомство, кто не отдаст справедливости его таланту, уму и глубокому знанию сцены? 17 Но не всем известно, что он был человек отлично-добрый, бескорыстный, чрезвычайно приятный собеседник, любивший искренно своих приятелей, которых имел мало, и прощавший врагам своим, которых у него, как обыкновенно у всякого человека, принужденного по званию своему быть иногда неблагосклонным и не потворствовать чужому самолюбию, - было много. С этими качествами соединялись в нем и важные недостатки: он имел характер слабый, неопределенный, всегда готовый быть под влиянием первого человека, ему польстившего; в обращении был иногда неуместно откровенен, колок и насмешлив до такой степени, что если не над кем было подтрунить, то подшучивал над своим брюхом, талией и особенно носом, который, по огромности своей, чаще представлял ему случай к остроумной игре слов. Занимая место, требовавшее некоторой степенности в обращении, он, напротив, имел всю живость двадцатилетнего юноши, что вовсе не согласовалось с его лицом и фигурою {Я познакомился с ним в конце 1807 года, когда ему минуло 30 лет; тогда казался он лет около шестидесяти; зато до самой кончины сохранил свою физиономию без перемены.} и было очень смешно. Словом, он не имел никакого, что называется, такта и всех почти судил по себе и своим чувствам, пока не разочаровывался впоследствии; но это разочарование проходило скоро, и он забывал полученные им уроки. Отсюда проистекали все его промахи.
Но исключительною страстью князя Шаховского было давать советы драматическим писателям и актерам и учить декламации. Несмотря на неуклюжую свою фигуру и неясное произношение он, однако ж, чрезвычайно был полезен в этом деле. Еще живы люди, помнящие его заслуги и неутомимую деятельность в преподавании правил декламации. Он угадал и образовал таланты Семеновой и Валберховой, образовал Брянского, Сосницкого и Рамазанова; дал совершенно другое направление талантам Боброва и Рыкалова и из плохих драматических актеров сделал превосходных комических; дал случай Рожественскому, который считался актером третьестепенным (utilite), развить прекрасное дарование в ролях Пурсоньяков и поставил его в глазах знатоков дела едва ни не на первый план; и талант Самойловых, мужа и жены, и Болиной, к сожалению, так рано оставившей сцену {Болина вышла замуж за сослуживца моего Маркова.18}, много обязаны были его настойчивым наставлениям. Самойлова-певца он почти _н_а_с_и_л_ь_н_о_ заставлял, для усовершенствования сценического таланта, играть в комедиях и даже поручил ему роль Нового Стерна в своей комедии, которая, по непостижимому недоразумению касательно цели, с которою была написана, навлекла на него такую толпу врагов непримиримых.
А между тем этого образователя актрисы Семеновой вдруг обращают в жестокого ее притеснителя! Десятка два языков, лижущих с тарелок молодой актрисы, провозглашают князя Шаховского гонителем ее дарования! Он не назначает ей ролей, присвоенных ее амплуа; он дает превратное направление ее таланту; он учит ее умышленно неправильной декламации и заставляет понимать и произносить стихи в трагедии совершенно противно их смыслу, путает ее на репетициях в репликах, искажает пантомиму... Обвинения действуют в обществе, потому что обществу нельзя знать, что происходит в кабинете князя Шаховского (в котором во время прохождения им с Семеновой ролей, кроме Ив. Аф. Дмитревского, князя Г*, редко Гнедича, реже Крылова и иногда меня, не бывало никого из посторонних), - и вот князь Шаховской признается гонителем таланта Семеновой, к спасению которого не находят другого средства, как поручить ее Гнедичу. Однако ж дело было просто и заключалось в том, что при поступлении на сцену Валберховой надобно было назначить и ей некоторые роли; но эти роли были именно те, которых Семенова никогда не играла; в удел Валберховой достались: Пальмира в "Магомете", Дидона и Софонизба Княжнина и несколько других, в которых стихи, без поправки князя Шаховского, переломали бы язык молодой актрисе. Считавшиеся же тогда лучшими роли Антигоны, Моины, Ксении, Поликсены, Корделии, Аменаиды и проч., то есть все писанные языком человеческим, остались за Семеновой; и доказательством, до какой степени несправедливы были приверженцы Семеновой к Шаховскому, может служить то ревностное участие, которое принимал он в составлении ее бенефисов. В 1809 г., по неимению новой роли, в которой бы Семенова могла блеснуть своим дарованием, князь Шаховской предложил перевести для нее Вольтерову "Заиру"; и так как приближалось время ее бенефиса, а переводчика в виду не было, то он уговорил нас, обыкновенных своих собеседников, перевести трагедию по актам и кинуть жребий, кому какой акт достанется. Первый акт достался Полозову, второй Гнедичу, третий Лобанову, четвертый мне, а пятый принял он на себя. Трагедия была переведена, выучена и поставлена на сцену в течение шести недель. Этот знаменитый перевод Яковлев называл переводом с_е_м_и_ _С_и_м_е_о_н_о_в, но был рад роли Оросмана, бывшей торжеством Лекена, и, по вдохновению, прекрасно ее исполнил. Впоследствии для бенефисов Семеновой были переведены Лобановым "Ифигения" и "Федра".
Eh voila comme on ecrit l'histoire! {Так вот как пишут историю (франц.).}19 и вот как люди подпадают незаслуженному нареканию!.. Из этого можно заключить, что и в мое время были партии и существовало недоброжелательство...
Я сказал, что на долю Валберховой, в первое время ее вступления на сцену, досталось несколько ролей из прежних трагедий;20 но впоследствии, когда талант ее более развился, сочинители и переводчики стали назначать ей роли в своих трагедиях, что весьма было не по нраву Семеновой и ее приверженцам. Так, Грузинцев поручил Валберховой свою Электру, Висковатов - Зенобию, граф Потемкин - Гофолию, князь Шаховской - Идамию и Дебору и проч. К несчастью, большая часть этих ролей была не по средствам этой умной и прелестной актрисы. Так иногда и услуга бывает не в услугу, и князь Шаховской, со всем его знанием и опытностью, заблуждался насчет ее дарования: превосходная в ролях первых трагических любовниц и в комедиях, она была несколько слаба в ролях цариц и матерей, требовавших большей степени одушевления, сильнейшей груди и более могучего голоса.
Знаю, что кто говорит много, тот мало доказывает; но, воля ваша, нельзя иногда утерпеть, чтоб не обличить несправедливость, отягчающую память знакомого, достойного человека.
При сравнении игры Плавильщикова с игрою Шушерина в сценах "Эдипа", сколько дозволяла мне память, я имел одно намерение: показать относительные достоинства наших великих артистов в трагедиях классических; о тех же ролях, которые с таким успехом занимали они в драмах и комедиях, потолкуем впоследствии. Пора теперь поговорить о человеке, который был одарен талантом исключительным и над памятью которого тяготеет более или менее несправедливость. Этот человек - Яковлев. Тридцать семь лет минуло с тех пор, как прах его покоится в земле, и сорок два года с того времени, когда, в припадке жестокой меланхолии, он покусился на жизнь свою и утратил большую часть своих способностей; а между тем рассуждают о нем, как о живом человеке. Кто ж из людей настоящего поколения видел, слышал и достаточно изучал Яковлева, чтоб получить право произнести определительный ему суд не по одной только наслышке и произвольным умозаключениям?
Нередко случалось и случается мне слышать от людей, не видавших Яковлева или видевших его в упадке его дарования, что он, хотя и имел природные способности, но не умел ими пользоваться и, сверх того, был _г_у_л_я_к_а_ и _г_о_р_л_а_н. По мнению моему, не такими эпитетами надлежало бы чествовать память великого актера, славу русской сцены. Что ж это такое? Желание ли похвастать своими познаниями или умышленное уничижение величайшего таланта, какой когда-либо являлся на нашем театре и, может быть, - не боюсь вымолвить - на театрах целого света, для того, чтоб на развалинах репутации одного дарования воссоздать репутацию другого? Гуляка и горлан! Пусть так; но и Кин с Шериданом были люди невоздержные, и Тальма в первую эпоху свою был также _г_о_р_л_а_н {Смотри фельетоны знаменитого Жофруа и прекрасный разбор игры Тальмы в роли Ореста в Расиновой "Андромахе".}, а между тем англичане и французы справедливо гордятся ими, хотя в Англии и особенно во Франции было более талантов первоклассных, нежели у нас. Мочалов-сын был также человек невоздержный, а о страсти к крепким напиткам современника его, актера Ширяева {Я изумился, увидев в первый раз этого актера. Какой талант! какая дикция и какое чувство! Какое благородство и естественность! Он, помнится, был не более двух лет на сцене...}, так быстро промелькнувшего на московской сцене, одного из величайших талантов в драматических ролях благородных отцов и резонеров, нечего и упоминать, и, однако ж, никто не говорит о том - да и зачем говорить? Мы не имеем права входить в частную жизнь актера, следить за его поступками и разбирать их _в_н_е_ театральной залы. Но если уж мы решились на такой подвиг, то будем разбирать его как человека, _в_с_е_г_о, стараясь указывать не на одни только его слабости и недостатки, без которых не родятся люди, но и на добрые его качества, которые также более или менее свойственны всем людям. Если мы, повторяю, решились принять на себя обязанность строгих судей и обличителей нравов, то будем и поступать как судьи и со всем беспристрастием вникнем в причины этих слабостей. Конечно, слабостей в человеке защищать нельзя; но принимать в уважение обстоятельства, породившие эти слабости, и некоторым образом извинять их - должно: этого требует не одна поверхностная снисходительность, но самая справедливость и человеколюбие. Еще простительно быть неосторожным в суждении о писателях, потому что они в своих творениях имеют сильных за себя защитников пред потомством; но есть ли другая защита актеру, который 40 лет назад исчез из глаз публики, кроме справедливых о нем отголосков его современников? Правда, Яковлев имел пристрастие к крепким напиткам или, вернее, к тому состоянию самозабвения, которое производит опьянение {Он не знал никакого вкуса в вине и не пил его, как пьют другие, понемногу или, как говорится, _с_м_а_к_у_я, но выпивал налитое вдруг, залпом, как бы желая залить снедающий его пожар.}, пристрастие, развившееся особенно в последние годы его жизни; но зато какими прекрасными и возвышенными качествами души и сердца искупал он эту слабость! Он был умен (не говорю: рассудителен), добр, чувствителен, честен, благороден, справедлив, щедр, набожен, одарен пылким воображением и - трезвый - задумчив, скромен и прост, как дитя. Не имей Яковлев этой слабости, он, кажется, был бы совершенным; и да не подумают, чтоб все исчисленные мною качества были с моей стороны произвольным и ни на чем не основанным панегириком, - нет, я могу сослаться в том на многих живых еще людей, которые вместе со мною были очевидными свидетелями его христианских подвигов, так же как и его заблуждений. Отдать последний грош нуждающемуся человеку, пристроить бедного сироту, похоронить на свой счет беднягу, взять на попечение подкидыша и обеспечить существование несчастного ребенка, защитить в известном обществе приятеля от клеветы в предосуждение своим выгодам и все это стараться делать по писанию, втайне - вот весь Яковлев! Я не пишу его биографии и потому не хочу распространяться о делах его в подробности, но почитаю обязанностью честного человека удостоверить примерами, что этот артист думал иногда о чем-нибудь важнейшем, чем о стакане крепкого пунша. Яковлев может быть единственным исключением из того правила, чтоб актера не смешивать с человеком: он в совокупности был и актером и человеком превосходным.
Наружность его была прекрасна: телосложение правильное, рост высокий, но не огромный, благородная поступь, движения естественные: ничего угловатого, ничего натянутого. Лицо было зеркалом души его: открытый лоб, глаза светлые и выразительные, рот небольшой, улыбка пленительная {У меня есть прекрасный портрет Яковлева, чрезвычайно с ним схожий, которым со временем поделюсь с читателями моих воспоминаний.}; память имел он необычайную, орган, какого никогда и нигде не удавалось мне слышать: сильный, звучный, приятный, доходящий до сердца и вместе необыкновенной гибкости - он делал из него что хотел. Яковлев превосходен был в сценах страстных; особенно же в сценах ревности был неподражаем. Впрочем, всюду, где только был ему случай, по выражению Дмитревского, _п_о_р_а_з_г_у_л_я_т_ь_с_я, то есть в ролях наиболее поэтических, как, например, в роли первосвященника Иодая, он играл всегда отлично; зато в таких ролях, как роль Тезея и других, ей подобных, был всегда сам не свой, играл вяло и слабо, как бы нехотя и в тот день обедал сытно и выпивал стакан пуншу, между тем как в день представления любимой трагедии он мало ел и ничего не пил, кроме квасу. Так поступал он, впрочем, до 1813 г.; а после... но зачем говорить об этой печальной эпохе?
В нормальном состоянии своем Яковлев никогда не смеялся, был очень умерен, кроток, скромен, всегда задумчив и любил уединение. Бывало, сидит себе один на диване и читает библию, всемирную историю Плутарха или прежние сочинения Державина, которые любил страстно и называл свыше вдохновенными. С 1811 г. начал он читать Штиллинга и Эккартсгаузена и несколько раз признавался мне, что ничего не понимает. Однако ж Штиллингова "Тоска по отчизне" его заинтересовала: ему понравилось предсказание автора, что со временем Россия для всех народов будет обетованною землею и что ей одной предназначено видеть у себя начало благодатного тысячелетнего царствования Христова.21 Иногда он писал стихи, но они всегда отзывались слогом наших трагиков прошедшего столетия, хотя и заключали в себе сильное чувство и особенно _з_а_д_н_ю_ю_ _м_ы_с_л_ь_ о той несчастной страстной любви, которая пожирала его существование.22 Это мысль, которая, как ни тщательно он хотел скрыть ее, проявлялась почти во всех его стихотворениях, даже и в шуточных, написанных им в последние годы.
{Вот для доказательства несколько стихов его и, между прочим, небольшое пригласительное ко мне послание, писанное в то время (17 марта 1811 года, в день именин его; последующие же стихи относятся ко времени совершенного им на жизнь свою покушения: они, несмотря на устаревший язык, исполнены чувства и могут назваться перечнем всей его жизни. Напечатаны в собрании его стихотворений, впрочем, весьма неполном и с большими пропусками.), как я переводил или, скорее, изводил для него "Атрея":
Не побрезгуй, Атрей,
Вечеринкой моей,
Я прошу;
Да кутни хоть слегка:
Я для вас индыка
Потрошу.
Выпить пуншу стакан
Афанасьич Иван {*}
Тут как тут!
И Сергей, молодец, {**}
И Григорий отец
Оба ждут.
Но брюзгу ты оставь
И себя поисправь:
В этот день
Чур меня не корить,
Свысока городить
Дребедень.
Если, по льду скользя, {***}
Не упасть нам нельзя -
Как же быть,
Чтоб с страстьми человек,
Не споткнувшись свой век,
Мог прошить?
По неволе кутнешь,
Иногда и запьешь,
Как змея
Злая сердце сосет,
И сосет и грызет...
Бедный я!
- - -
Стой, помедли, солнце красное,
И лица не крой блестящего
В хладной влаге моря синего.
Не взойдешь уже ты более
Для очей моих...
Се врата пред мною к вечности!
Я готов в путь, неизвестный мне!
Да не судит меня строгий ум:
Кто во счастии проводит дни,
Тот не знает дней несчастного!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ах! я двух лет от рождения
Был несом за гробом отческим;
На осьмом за доброй матерью
Шел покрыть ее сырой землей!
Горько, горько сиротою жить
И рукой холодной чуждого
Быть взращаему, питаему,
И на лоне нежной матери
Не слыхать названий ласковых.
Пролетели дни младенчества,
Наступили лета юности,
Резвой юности мечтательной;
Но - увы! на милой родине
Я пришлец был мало знаемый.
Я искал сердец чувствительных -
Находил сердца холодные
И повсюду видел облако
Думы полное и мрачное!
Так летело время быстрое -
Друг и недруг переменчивый
К одному лишь мне несчастному
В неприязни постоянное.
Тут увидел я прелестную:
Жизнь текла моя отраднее;
Но меж нас судьбина лютая
Создала преграду крепкую:
Я из бедного беднейшим стал!
Тридцать семь раз косы жателей
Посекали класы злачные,
Но во все сие теченье лет
Я и дня не видел красного и проч.
- - -
Как странник к родине стремится,
Спеша увидеть отчий кров,
Или невольник от оков
Минуты ждет освободиться,
Так я, объятый грусти тьмой,
Растерзан лютою тоскою,
Не находя нигде покою,
Жду только ночи гробовой,
Чтобы обресть себе покой!
{*} Дмитревский.
{**} Кусов.
{***} Я расшибся, катаясь на коньках.
Но если Яковлев трезвый был тих, скромен и молчалив, то, под влиянием пуншевых паров, чрезвычайно был эксцентричен, хотя так же добр, чувствителен и безобидчив; и это эксцентричество, конечно, кроме Яковлева, никому не прошло бы даром. Так однажды, вскоре после представления "Ирода и Мариамны", пришел он к Державину, остановился в дверях его кабинета и громовым голосом произнес: "Умри, Державин! ты переживаешь свою славу!". Великий поэт не знал, что подумать о такой выходке и, приглашая Яковлева садиться, просил его объяснить, в чем дело. "Дело в том, - отвечал трагедиант, - чтоб ты, великий муж, слава России, не писал больше стихов: будет с тебя!", и вдруг, ни с того ни с другого, начал:
О ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи естества, и проч.
прочитал всю оду от первого до последнего стиха и, окончив: "Ну, - сказал он, - теперь прощай!", и уехал. В другой раз, во время представления французскими актерами "Андромахи", после сцены Гермионы с Орестом, которого играл молодой, вновь прибывший актер Ведель - совершенная карикатура Тальмы, Яковлев вдруг является в ложу главного директора, кланяется ему в пояс и говорит: "Ну, ваше высокопревосходительство, уж актер! и это Орест? да это ветошник! Где только этакие шелопаи родятся? а чай, жалованья получает втрое больше Яковлева". Добрый Александр Львович захохотал и пригласил Яковлева приехать к нему для объяснения на другой день... Так проказничал наш русский Тальма; но его коротко знали, любили и прощали его выходки.
Сценическое поприще Яковлева можно разделить на три эпохи: одну, со времени вступления его на театр в 1794 г. до появления трагедий Озерова в 1804 г.; {Не говорю о трагедии его "Ярополк и Олег", представленной в 1798 г., трагедии, составленной и написанной по образцам трагедий Сумарокова и Княжнина.} другую с 1804 по 1813 год и последнюю с этого года по 1817 год, время его кончины. В первую из этих эпох Яковлев играл только в трагедиях Сумарокова и Княжнина и в двух или трех старинного перевода. Он признавался, что из всех трагических ролей, им тогда игранных, любил только роли Синава, Ярба, Массиниссы и Магомета, но что все прочие были ему _к_а_к-т_о _н_е_ _п_о_ _д_у_ш_е, особенно роль Росслава. "Нечего сказать, - говорил он, - уж роль! хвастаешь, хвастаешь так, что иногда право и стыдно станет". Не любил также роли Тита, о которой отзывался, что это роль оперная; роли же Ярба, Массиниссы и Магомета играл и впоследствии охотно, исправив в первых двух всю шероховатость стихов и устаревшего языка. То же бы сделал он и с ролью Магомета, если б не уважал Дмитревского, которому предание приписывало перевод этой трагедии, хотя этот перевод известен был с именем графа П. С. П. В последующую же эпоху репертуар Яковлева чрезвычайно обогатился новыми ролями; Тезея, Фингала, Дмитрия Донского, обоих Агамемнонов (в "Поликсене" и "Ифигении"), Пожарского, Эдипа-царя, Радамиста, Гамлета, Лавидона, Иодая, Отелло, Атрея, Чингис-хана, Ирода, Ореста, Орозмана, Танкреда и другими, в которых стихи, если были не равного достоинства и иногда довольно слабы, но все же лучше тех, которые заключались в прежних его ролях. В эту эпоху Яковлев, так сказать, нравственно вырос и дарования его получили полное развитие. В промежутке новых пьес Яковлев, разумеется, играл и в драмах, даже в небольшой комедии Дюваля "Влюбленный Шекспир" прекрасно выполнил роль Шекспира; но как речь теперь идет о Яковлеве-т_р_а_г_е_д_и_а_н_т_е, то об игре его в драмах говорить пока не буду. Только в продолжение этой эпохи Яковлев познакомился с настоящим искусством актера, с искусством оттенять свои роли и иногда из простых изречений и ситуаций представляемого им персонажа извлекать сильные эффекты, чего ему, по неимению образования и по недостатку примеров, прежде недоставало. В то время когда Яковлев поступил на театр, Дмитревский больше не играл, французских актеров он не разумел: следовательно и не откуда было ему почерпнуть надлежащих понятий о всех тонкостях искусства; да и зачем ему было до того времени знать их? Публика была не очень взыскательна, а представляемые им небывалые на свете персонажи, с малым исключением, не имели ни определительного характера, ни физиономии исторической. Достаточно было, если трагический актер проговорит известную тираду вразумительно, ясным и звучным голосом и под конец ее разразится всею силою своего органа или в ролях страстных будет уметь произнести с нежностью выражение любви - и дело кончено: публика аплодировала; а кому она аплодировала, тот, значило, был актер превосходный. Замечательно по этому случаю признание самого Яковлева. "Пытался я, - говорил он, - в первые годы вступления на театр играть (употреблю его собственные выражения) и так и сяк, да невпопад; придумал я однажды произнести тихо, скромно, но с твердостью, как следовало: _Р_о_с_с_л_а_в_ _и_ _в_ _л_а_в_р_а_х_ _я_ _и_ _в_ _у_з_а_х_ _я_ _Р_о_с_с_л_а_в - что ж? публика словно как мертвая, ни хлопанчика! Ну, постой же, думаю: в другой раз я тебя попотчую. И в самом деле, в следующее представление "Росслава" я как рявкну на этом стихе, инже самому стало совестно; а публика моя и пошла писать, все почти с места повыскочили. Да и сам милый Афанасьич-то наш после спектакля подошел ко мне и припал к уху: "Ну, душа, уж сегодня ты подлинно _о_т_л_и_ч_и_л_с_я". Я знал, что он хвалил меня на смех, да бог с ним! После, как публика меня полюбила, я стал смелее и умнее играть; однако ж много мне стоило труда воздерживаться от желания в известных местах роли п_о_п_о_т_ч_е_в_а_т_ь_ публику. Самолюбие - чортов дар". О последней эпохе яковлевского поприща сказать нечего: он упадал с каждым днем, и я не узнавал его в лучших его ролях.
Сожалею, что не могу представить подробного сравнения игры Яковлева с игрою других достойных актеров в одних с ним ролях: я не видал в них Шушерина, а Плавильщикова видел в одной только роли Ярба, но был в то время так молод, что теперь не смею доверить тогдашним своим ощущениям. Однако ж начало первой сцены и конец последней второго действия "Дидоны" врезались у меня в памяти, потому что игра Плавильщикова тогда меня поразила. Вот его выход: он в величайшем раздражении вбегал на сцену и тотчас же обращался к наперснику, выходившему с ним рядом:
Се зрю противный дом, несносные чертоги,
Где всё, что я люблю - _н_е_м_и_л_о_с_е_р_д_ы_ _б_о_г_и_
Т_р_о_я_н_с_к_у_ страннику с _п_р_е_с_т_о_л_о_м_ отдают!
Эти стихи произносил он дрожащим от волнения голосом, особенно налегал на последний и, окончив, как будто в отчаяньи закрывал себе лицо руками:
Г_и_а_с
Ты плачешь государь? твой дух великий...
Я_р_б
Плачу;
Но знай, что слез своих напрасно я не трачу,
И слезы наградят сии - злодея кровь!
Это _п_л_а_ч_у_ Плавильщиков произносил так дико и с таким неистовым воплем, что мне становилось страшно, а на словах _з_л_о_д_е_я_ _к_р_о_в_ь_ делал сильное ударение с угрожающею пантомимою.
Г_и_а_с
К чему, о государь, ведет тебя любовь!
Я_р_б
Любовь?
(Приближаясь к наперснику, с возрастающим бешенством)
Нет! _т_а_р_т_а_р_ _в_е_с_ь_ я в сердце ощущаю,
Отчаиваюсь, злюсь, грошу, стыжусь, стонаю...
Яковлев играл иначе: он входил тихо, с мрачным видом, впереди своего наперсника, останавливался и, озираясь вокруг с осанкою нумидийского льва, глухим, но несколько дрожащим от волнения голосом произносил:
С_е! зрю противный дом, несносные чертоги,
Где _в_с_ё, _ч_т_о_ _м_и_л_о_ _м_н_е - немилосерды боги
с горьким презрением:
Троянску страннику...
чувством величайшей горести и негодования:
с престолом отдают!
Здесь только подходил к нему наперсник с вопросом: "Ты плачешь, государь?" и проч. Схватывая руку Гиаса, он прерывающимся от слез голосом произносил:
Плачу;
твердостью и грозно:
Но знай, что слез своих напрасно я не трачу:
З_а_ _н_и_х - _Е_н_е_е_в_а_ _р_у_ч_ь_е_м_ _п_о_л_ь_е_т_с_я_ _к_р_о_в_ь!
Последний стих Яковлев переделал сам, и он вышел лучше и удобнее для произношения. Так поступил он и с прочими своими ролями.
Я желал бы, чтоб все, так много толкующие теперь о пластике, видели этот выход Яковлева в роли Ярба: я уверен, что они отдали бы ему справедливость, несмотря на то что он _б_е_с_с_о_з_н_а_т_е_л_ь_н_о_ был пластичен. Того же, как произносил он стихи:
Любовь? нет, тартар весь я в сердце ощущаю,
Отчаиваюсь, злюсь, грожу, стыжусь, стонаю...
я даже объяснить не умею: это был какой-то волкан, извергающий пламень. Быстрое произношение последнего стиха, с постепенным возвышением голоса, и наконец излетающий при последнем слове "стонаю" из сердца вопль - все это заключало в себе что-то поразительное, неслыханное и невиданное... Не в моих правилах хвалиться, но мне удалось на веку моем видеть много сценических знаменитостей и, однако ж, смотря на них, я не мог забыть впечатления, которое _и_н_о_г_д_а_ в иных ролях производил на меня так называемый _г_о_р_л_а_н_ Яковлев; и отчего ж этот горлан в известной тираде последней сцены второго действия:
Пройду, как алчный тигр, против моих врагов,
Сражуся с смертными, пойду против богов;
Там в грудь пред алтарем Энею меч вонзая
И сердце яростной рукою извлекая,
Злодея наказав, Дидоне отомщу
И брачные свещи в надгробны превращу!
вовсе не горланил, и всю эту тираду, в которой, по выражению Дмитревского, был ему простор _п_о_р_а_з_г_у_л_я_т_ь_с_я, он произносил почти полуголосом, но полуголосом глухим, страшным, с пантомимою ужасною и поражающею, хотя без малейшего неистовства; и только при последнем стихе он дозволял себе разразиться воплем какого-то необъяснимо-радостного исступления, производившем в зрителях невольное содрогание. Между тем Плавильщиков декламировал эту тираду, употребляя вдруг все огромные средства своего органа и груди и конечно производил на массу публики глубокое впечатление; но игра его вовсе не была так отчетлива. Да и какая разница между ним и Яковлевым в отношении к фигуре, выразительности лица, звучности и увлекательности голоса и даже, если хотите, самой естественности! {Прошу извинения у тех, которые судят о Яковлеве, видев его на сцене в последние годы его жизни или в ненормальном его положении.}
Бесспорно лучшими ролями Яковлева, разумея в отношении к искусству и художественной отделке, независимо от действия, производимого им на публику, были роли: Ярба, Агамемнона в "Поликсене", Отелло, Эдипа-царя; Иодая, Радамиста, Гамлета, Ореста в "Андромахе", Оросмана и в особенности Танкреда; что ж касается до ролей Фингала, Дмитрия Донского и князя Пожарского (в трагедии Крюковского), в которых он так увлекал публику и оставил по себе такое воспоминание, то, по собственному его сознанию, эти роли не стоили ему никакого труда, и он играл их без малейшего размышления и соображения, буквально, как они были написаны. "Не о чем тут хлопотать! - говаривал он, - нарядился в костюм, вышел на сцену, да и пошел себе возглашать, не думая ни о чем - ни хуже ни лучше не будет; так же станут аплодировать - только не тебе, а стихам".
Здесь кстати заметить, что на всех больших театрах, на которых давались классические трагедии, для первых трагических ролей (premiers roles) находилось всегда почти два актера: один для ролей благородных, страстных, пламенных (chevaleresques), как то: Оросмана, Танкреда, Ахилла, Арзаса, Замора и проч. {К слову о Заморе нельзя не вспомнить пресмешного экспромта В. Л. Пушкина по случаю представления на одном театре в Москве "Альзиры". "Как нравится тебе представление?", - спросил Пушкина хозяин дома. Пушкин без запинки отвечал:
"Альзиру видел я, Гусмана и Замора -
Умора!".},
а другой для таких ролей, которые требовали таланта более глубокого и мрачного, как, например: Ореста, Эдипа-царя, Манлия, Ярба, Магомета, Отелло, Радамиста, Цинны и проч. (последние роли на первом французском театре занимал Тальма, а первые играл Лафон); но Яковлев, по гибкости таланта своего, играл не только роли обоих амплуа, но и других, лишь бы они пришлись ему по сердцу, и с равным успехом представлял первосвященника Иодая и царя Агамемнона, Танкреда и Оросмана, Ярба и Радамиста. Как в этом случае, так и в других, нельзя не согласиться с неизвестным автором надписи к его портрету:
Завистников имел, соперников не знал.
Между 1809 и 1812 годами служил при театре некто Судовщиков (помнится, Николай Родионович), автор многих сатирических сочинений и, между прочим, комедии в стихах: "Неслыханное диво, или Честный секретарь". Эта комедия точно заслуживала названия неслыханного дива по своему дикому тону и изображению подмеченной верно натуры без всяких прикрас; но вместе с тем она исполнена была таких комических сцен и забавных характеров, что, видя ее на сцене, нельзя было не хохотать, особенно при уморительной игре Рыкалова, представлявшего председателя-взяточника, и Роже