Главная » Книги

Вовчок Марко - Записки причетника, Страница 17

Вовчок Марко - Записки причетника


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

гда застывший бездыханный мертвец, лежащий в гробе, готовый на погребение, не поражал меня так глубоко и болезненно, как эта дышащая, живая жена, беззвучно шептавшая привычные, затверженные молитвы. То была ужасная, способная навести трепет на неустрашимейшего, могила.
   Толчок в мое левое плечо и дребезжащее восклицание "господи помилуй!" над моею головою заставили меня откатиться в сторону от могильного холма, из-за коего я производил свои наблюдения.
   Великопострижная, коей приближения я, всецело отдавшийся созерцанию в другую сторону, не заметил, споткнулась за мою бренную оболочку, совершенно скрытую, так сказать, потонувшую в густой, высокой могильной траве.
   - Господи спаси и помилуй! - повторила она, поспешно и многократно осеняя себя крестным знамением.- Да воскреснет бог и расточатся врази его... и да бежат от лица его...
   Вся ее малорослая скелетообразная фигура, окутанная черными монашескими одеяниями и покрывалами, выражала крайнее недоуменье и великий испуг. Лихорадочно блестевшие очи были неподвижно устремлены на место, где я лежал.
   Сообразив, что убежище мое открыто, и желая по возможности если не предупредить, то по крайней мере смягчить необходимо долженствующее произойти следствие, я поднялся.
   - Кто ты? откуда ты? чего ты здесь прячешься? Подойди ближе! Подходи, подходи! Говори! говори!
   И, произнося вышеприведенные вопрошания и повеления задыхающимся шепотом, она быстро подступила ко мне и крохотными костлявыми перстами вцепилась в мои одежды.
   Я в кратких словах тщился объяснить ей, кто я, откуда и каким образом сюда попал, но она порывисто прерывала мои объяснения бесчисленными, не идущими, или только косвенно идущими к делу выпытываниями.
   - Где родители? - шептала она.- Как зовут? Сестры есть? Братья есть? Давно мать померла? Какой болезнию? Когда отец Михаил дожидает преосвященного владыку? Оплакивал покойную супругу? Приданое назад взяли? А девочка здорова? В мать или в отца?
   И при каждом моем ответе она быстро закрывала и открывала очи, быстро сжимала и отверзала уста свои и порывисто, глубоко вздыхала, уподобляясь изнемогающему от мучительной жажды и жадно схватывающему капли росы, случайно падающие и освежающие его пересохшие губы.
   Я не без неудовольствия отражал частый град ее вопрошаний наивозможно краткими ответами, стараясь улучить благоприятный для моего удаления миг, как внезапно одно из этих ее вопрошаний заставило меня вострепетать, приковало к месту и исполнило пламенным желаньем продолжать елико возможно далее разговор с получившею неожиданный интерес собеседницей.
   Она помянула драгоценных мне Настю и Софрония!
   - Вы ее видели? - воскликнул я с неудержимым порывом горести и надежды.
   - Видела... Так она все там? Не постригается? Не хочет?
   - Где видели? Когда видели?
   - Говорят: опять бежать хотела. Может, убежала? А его-то куда? В каторгу? Правда, что в каторгу?
   - Кто сказал? Где она? Где он? - восклицал я, чувствуя, что мысли мои мутятся от страстного, но бесполезного стремленья обрести какое-нибудь сведение, поймать какую-нибудь путеводящую нить в этой бездне, извергающей потоки отрывистых вопрошаний. - Где она? Где он?
   - А много украл-то он? С чудотворной иконы все каменья отыскались?
   - Где он? Где она? - повторял я в безумном отчаянии.
   Если бы я, растерзав это существо, мог вырвать из него то, что жаждал узнать, то мню, что в тогдашнем моем состоянии духа я бы не усомнился совершить подобное злодеяние.
   - Мать Мартирия! - произнес за мною беззвучно, но выразительно укоряющий голос, - мать Мартирия!
   Я быстро обернулся и увидал черную фигуру, сидевшую перед тем у мавзолея "странницы" и так поразившую меня своим видом.
   Но в эту минуту она потеряла для меня всякое значенье, не возбуждала ни удивления, ни страха, и если я обратил пытливые взоры иа ее изможденный лик, то с единою целию, с единым упованием, не добьюсь ли я от нее, чего не возмог добиться от беседовавшей со мною матери Мартирии, то есть не уловлю ли какого-нибудь, хотя бы отрывочного сведения о драгоценных моему сердцу людях.
   - Ах, мать Фомаида,- воскликнула мать Мартирия,- это служка отца Михаила, сынок терновского дьякона... он знает...
   - Мать Мартирия, - прервала Фомаида, - все ты о земном, все о тлени...
   И впалые очи ее вспыхнули.
   Невзирая на конечное расстройство моего духа, я, однако, немедленно уверовал из первых этих слов, что предо мною не лицемерная грешница, прикрывающая соблазнительные деяния благочестивыми восклицаниями, а искренняя подвижница.
   - Ах, мать Фомаида! Ах, мать Фомаида! - воскликнула мать Мартирия с глубокими вздохами, всплескивая руками и опуская голову, как стократ провинившаяся в одном и том же, стократ уличенная, истощившая все имевшиеся оправданья и не могущая обрести новых.
   - Ты за мной пришла, мать Мартирия?
   - За тобою, мать Фомаида. Сестра Феофила совсем плоха!
   - Приобщили святых тайн, мать Мартирия?
   - Приобщили, мать Фомаида.
   - И пособоровали, мать Мартирия?
   - И пособоровали, мать Фомаида. "Желаю, говорит, видеть мать Фомаиду... Хочу, говорит, ей слово сказать..."
   Мать Фомаида тихо направилась по тропинке через кладбище к отдаленному ряду монашеских келий. Мать Мартирия, охая и вздыхая, последовала за нею.
   Я, постояв некоторое время в томительной нерешимости, бросился за ними и скоро настиг мать Мартирию у двери одной келии, в узком душном коридоре.
   - Ах! ах! ты зачем сюда? - воскликнула мать Мар-тирия.
   - Не гоните! не гоните! - взмолился я, источая обильные слезы и удерживая ее за развевавшиеся черные покрывалы.
   - Да ты зачем же это? - воскликнула снова мать Мартирия.
   - Не гоните! не гоните! - снова молил я, хватая полы ее одеяний.
   - Что ты! что ты! Уходи ты, уходи!..- воскликнула мать Мартирия.
   - Если вы меня гоните, так я... так я...
   Я сам не знал, что я предприму, и, выпустив из рук полы ее одежд, в безумии отчаяния, облитый слезами, воспаленный, устремился в пространство.
   - Постой! постой! - воскликнула мать Мартирия, настигая меня и улавливая. - Постой же!.. Куда бежишь?
   В ответ на эти вопрошания я мог только с сугубейшею страстию зарыдать.
   - Ах, господи! спаси и помилуй! - воскликнула мать Мартирия. - Да полно же, полно!.. Чего тебе надо-то? Ведь у меня ничего нету, а то бы я тебе дала... Полно рыдать-то, полно... Ах, господи! спаси и помилуй!
   Что было далее, я могу рассказать только со слов матери Мартирии, ибо от невыносимых скорби и волнений потерял чувство и не помню, как она перенесла меня из коридора и приютила.
   Я опомнился уже в узкой, тесной келий. Слабый свет лампады озарял своим мерцанием почерневшее от времени большое распятие в углу, голые стены, черную, малых размеров, словно детскую, рясу на гвоздике, деревянную скамью, псалтырь на столике, истершийся ветхий пол...
   - Ах, слава тебе господи! слава тебе господи! - воскликнула мать Мартирия, едва только я, старающийся собрать и привести в порядок свои мысли, пошевельнулся. - Что, полегчало тебе, сердешный?
   Наклоненное ко мне крохотное костлявое личико дышало состраданием и участием, блестящие беспокойные глаза, еще полные недавно проливаемых слез, глядели на меня милосердно...
   Эти нежданно встреченные мною теплые чувства потрясли меня столь глубоко, что ослабевшая голова моя снова закружилась, мысли снова начали мутиться и путаться. Сладостные картины невозвратного прошлого вдруг замелькали предо мною, милые ласковые образы затеснились около меня, любимые звуки дорогих голосов раздавались снова...
   Сердце мое мучительно заныло, слезы неудержимо хлынули, подобно водам переполненного источника, вдруг пробившего себе русло...
   - Полно, сердешный, полно! Ах, господи! Ах, господи, спаси и помилуй!- лепетала мать Мартирия, когда я, оправившись от вторичного припадка, возвратился к действительности, - полно, полно...
   - Скажите мне, где они? - воскликнул я. - Скажите! скажите!..
   - Кто, сердешный? кто?
   - Настя... Софроний... Скажите!
   - Сказала бы, голубчик, да не знаю!
   - Не знаете? Вы знаете!
   - Полно же, полно... Не знаю, сердешный! Я бы тебе сказала! Как бог свят, я бы сказала!
   Она, очевидно, не лукавила. Ярко сверкнувший луч надежды снова угас.
   - Расскажите мне все, что про них слышали!
   - Да полно же, сердешный, полно! Я все расскажу... Полно...
   Сознавая, что для толкового соображенья драгоценных сведений необходимо утишить рыданья и остановить слезы, я превозмог одолевающие меня чувствования и настолько победил волнение, что с наружным спокойствием мог внимать матери Мартирии.
   - Я слышала, что она из монастыря-то хотела бежать, да поймали...
   - Из какого монастыря?
   - Из Кущинского.
   - Это далеко отсюда?
   - Не знаю, голубчик, не знаю!
   - Кто ж это говорил, что она хотела бежать?
   - Да все у нас толковали...
   - А они от кого узнали?..
   - Приезжала, говорили, черница из Кущинской обители, и говорила эта черница, что ее в другую обитель хотят послать.
   - Настю послали в другую обитель?
   - Да, голубчик, в другую...
   - Куда?
   - А вот запамятовала, как эта обитель прозывается!
   - Может, вспомните?
   - Может, вспомню...
   - А если не вспомните, так вы спросите... Спросите?
   - Спрошу, спрошу...
   - А про Софрония что слышали?
   - Да вот хотел украсть он чудотворную икону...
   - Неправда!- воскликнул я с неудержимым гневом.
   - Ах, сердешный, что ж это ты так затрясся-то! Опять на тебя находит?
   - Неправда! Он не хотел украсть! Он... он...
   Я не возмог продолжать.
   - Полно, полно...
   - Что же вы еще слышали?
   - Ну вот, его судить хотели... а потом на каторгу...
   - Где же его судили?
   - Уж не знаю где, голубчик. Кто говорит, к самому преосвященному представили, а кто говорит, в острог отвезли.
   - Далеко это?
   - Далеко...
   - И вы больше ничего не слыхали?
   - Больше ничего...
   - И теперь ничего не говорят?
   - Ничего не говорят, голубчик, ничего... Теперь только про отца Михаила говорят, про него только и речь идет...
   Отчаяние, как некий лютый зверь, на минуту приостановленный в своем яростном стремлении, с новою силою подавило меня.
   Долгое время не внимал я увещаньям матери Мартирии, долгое время бесполезно раздавались надо мною ее "полно, полно, сердешный!"
   Но всякие скорби и огорчения, даже у людей, к ним не привычных, утихают в своем проявлении, я же, уже не раз изведавший душевные муки и почитавший за чудо не оные, а скорее противоположные им ликования радости, успешнее не испытанных горестями пришел в свое, уже давно мне обычное состояние тихой, безнадежной, тупой печали.
   - Ах, хлопчик, хлопчик, чего ты так убиваешься! Сердешный ты мой! весь изойдешь ведь слезами! Полно! полно...
   И она, одною рукою поспешно отирая катившиеся слезы, другою тихонько прикасалась то к моей ланите, то к моим волосам.
   В этих ее ласковых прикосновениях проявлялось величайшее смущенье, неловкость и вместе удовольствие, кои не ускользнули даже от моей детской наблюдательности, невзирая на все мое душевное расстройство.
   - Такие, совсем такие глаза! И брови такие!- шептала она. - Совсем такие!
   - Какие? - вопросил я.
   - Как у моего крестничка... у сестриного сынка... Я его крестила... Давно, давно это было... Жив ли, не знаю... Живы ли они все?.. Ничего не знаю, ничего...
   - Где ж они? - вопросил я снова.
   - Далеко-далеко-далеко... Ах, господи! спаси и помилуй! спаси и помилуй!
   И она порывисто начала творить крестное знамение. По лицу ее струились слезы, уста трепетали.
   - И нельзя с ними вам увидаться? - вопросил я: в уме моем зародилась мысль, не постигла ли и ее, как меня, какая-нибудь насильственная разлука с милыми сердцу.
   Она хотела нечто вымолвить, но вместо слов у нее вырвалось рыдание.
   Я уже изведал минуты, когда легче рыдать, чем словами выражать свои горестные чувствования, и потому не докучал матери Мартирии дальнейшими вопрошаниями.
   - Во имя отца и сына и святого духа, - раздалось за дверью келии.
   Я тотчас же узнал, хотя слышал единый раз в своей жизни, беззвучный голос матери Фомаиды.
   Мать Мартирия вскочила, поспешила утереть слезы и слабо ответила:
   - Аминь!
   В эту минуту я, испуганный мыслию утратить возможность общения с единственной особой, которая отнеслась ко мне с любовию, обвил руками ее шею и отчаянно начал ее молить не гнать меня.
   - Нет... нет... нет... - прошептала она.
   - Мать Мартирия,- сказала вошедшая мать Фомаида,- сестра Феофила отошла. Погребение завтра.
   - Я сейчас, мать Фомаида, я сейчас, - отвечала растерянная мать Мартирия. - Вот мальчик, мать Фомаида... Вот мальчик... больной... Я его здесь положила... Совсем хворый...
   Мать Фомаида на мгновение обратила ко мне изможденный лик свой и устремила на меня потухшие, безучастные свои очи.
   - Коли труден, то надо его приобщить святых тайн, мать Мартирия, - произнесла она.
   - Может, ему полегчает, мать Фомаида... Жаль мальчика!
   - Отчего тебе его жаль, мать Мартирия? Он еще отрок, на нем тяжких грехов нет. Не жалеть ты должна, а радоваться!
   - Ах, правда, мать Фомаида, правда... - пролепетала мать Мартирия. - Ах, господи! спаси и помилуй! спаси и помилуй! Я сейчас, мать Фомаида, я сейчас...
   Мать Фомаида удалилась.
   - Ты тут лежи смирно, слышишь, голубчик? - прошептала мать Мартирия, наклоняясь надо мною. - Я скоро приду. Больно лежать-то?
   Она оглянула всю келию, после минутного колебания схватила висевшую на гвозде рясу и прикрыла ею меня, приговаривая:
   - Больше-то ничего нету... ничего!..
   - Не надо, не надо! - просил я, смущенный и растроганный.
   - Полно, полно, голубчик, - шептала она. - Лежи смирненько... Вот водица в кружечке... Я скоро приду... я скоро...
   Она напечатлела тихий, чуть слышный поцелуй на моей ланите, затворяя двери еще раз взглянула на меня с заботою и приветом и скрылась.
   Я остался один, - и остался, невзирая на все быстро родившееся и быстро укрепившееся расположение мое к матери Мартирии, невзирая на отраду после долгого совершенного одиночества видеть около себя существо, преисполненное участия и милосердия, - охотно.
   Распростертый на жестком отшельническом ложе, обозревая голые стены тесной келии, я не желал быть перенесенным в пышные чертоги, очи мои закрылись бы от всякого другого света, кроме мерцанья келейной лампадки...
   Неведомый доселе грустный мир снисходил на мою истерзанную, ноющую душу.
   Вдруг взоры мои остановились на большом черном распятии в углу.
   Я наизусть безошибочно знал весь порядок церковных треб, я без запинки мог прочесть все молитвы, мне были знакомы все акафисты, известно грехопаденье прародителя нашего Адама, построенье Вавилонской башни и происшедшее от того смешение языков, воскресенье Лазаря, нарожденье праматери Евы из ребра Адамова, явленье Гавриила с масличною ветвию, поклонение волхвов; но личность искупителя рода человеческого, вследствие запутанных объяснений моего родителя, представлялась мне смутно, и я много о ней никогда не думал. В этот вечер впервые меня поразила эта почерневшая, увенчанная тернием, распятая на кресте фигура; чем более я всматривался в склонившуюся к плечу страдальческую главу, в капли крови, скатившиеся из-под тернового венца, в закрытые очи, в пригвожденные руки и ноги, тем она влекла меня сильнее. Притягиваемый некоею неизъяснимою силою, я приподнялся, затем встал с ложа, затем приблизился к самому распятию...
   Отрывочные черты, когда-то случайно заронившиеся в памяти и заглохшие, быстро ожили и озарились новым светом...
   - Так вот эти бледные уста, получившие предательский поцелуй Иуды! Вот святые...
  

(Потеряны листки из записок.)

  
   . . . . . . . . . . . . и наступило безмолвие.
   - Отходит! - шепнула мать Мартирия и заплакала.
   Молодое лицо, страшно искаженное жестоким страданием, некоторое время оставалось совершенно неподвижным, как бы окаменевшим.
   - Не отошла? - шепнула мать Мартирия. Мать Фомаида все читала молитвы.
   Внезапно умирающая открыла очи, губы ее зашевелились, и она невнятно проговорила:
   - Хотя бы денек еще пожить! Жалко!.. Послушайте... послушайте... жалко!
   - Чего тебе жалко? Тебе жалко грешного мира?- вопросила мать Фомаида, прерывая молитвы и наклоняясь к пей. - Радуйся, что господь зовет тебя! Все здесь грех, все тлен!
   - Жалко! Жалко!- тихо стонала умирающая.
   - Подумай о душе своей! Обратись ко господу! Все земное - прах, пыль...
   - Жалко!.. жалко!..
   - Слышишь: прах, пыль!..
   Эти неоднократно повторяемые отрывистые слова, не отличающиеся при передаче их на бумаге ничем от обыкновенных иноческих возгласов, имели в иссохших устах ее невыразимую силу и как бы мечом пронзали мою душу.
   Мучительное томленье выразилось на лице умирающей, губы слабо пошевелились, но уже из них не вылетело ни единого звука, и очи медленно сомкнулись...
   - Все прах, пыль, тлен! - повторяла мать Фоманда, - все прах, пыль, тлен!
   - Отошла! - прошептала мать Мартирия...
  

(Потеряны листки из записок.)

  
   ...чтил несравненно выше, чем мать Мартирию, невзирая на все сердечные обо мне заботы последней и ее бесконечную мягкость и доброту. Мать Мартирия была для меня милосердною, благочестивою смертною, не изъятою от некоторых, хотя и не предосудительных, свойственных всем смертным, слабостей, мать же Фомаида - идеалом, к коему я начинал стремиться. Меня трогало волненье матери Мартирии при виде страждущих, теплое участие, кое она принимала во всяком огорченном или обиженном, но трогало, так сказать, против моей воли. Презрение же матери Фомаиды ко всему земному, ее отрешение от всех общечеловеческих интересов и страстей исполняло меня некиим, если позволено так выразиться, мрачным энтузиазмом. Я знал, скольких трудов, неусыпных забот и находчивости стоило матери Мартирии, при ее убожестве и истинно постническом житии, приобретение для меня всякого лакомого куска, я мог ценить все эти знаки любящего сердца, но никогда подобное не заставляло меня трепетать, как трепетал я при матери Фомаиде. Приветливые взоры, на меня обращавшиеся, не имели и сотой доли влияния взоров, устремленных к небу. Меня не занимали одушевленные сообщения матери Мартирии о текущих как монастырских, так и проникающих сквозь стены обители светских новостях, которыми она, невзирая на искреннейшее желание отречься от всего, выходящего из тесного круга подвижнической иноческой жизни, была поглощаема, но односложные слова матери Фомаиды: "прах, пыль, тлен" производили на меня неотразимое, магическое действие. В тишине ночи, при свете дня я часто повторял их. С почтением, с замиранием сердца я по целым часам прислушивался, притаившись в смежной с ее келиею келье матери Мартирии, как она глухим голосом читает молитвы. Я содрогался при ее пламенных, тихих возгласах "господи! помилуй мя!" и невольно повторял эту мольбу за нею...
   Однажды, в холодную погожую зимнюю пору, я стоял у вечерни. По храму, погруженному уже в сумрак и слабо освещавшемуся небольшим количеством трепетных лампад и темножелтых тоненьких восковых свечей, слабыми струями волновался дым кадильницы. Я долго и пламенно молился, затем, утомленный продолжительным духовным напряжением, обратил натруженные созерцанием темных святых икон очи к храмовым окнам, в кои яркий пурпур вечернего заката врывался, как пламя пожара, озаряя огненным светом блестящую пелену снегов.
   Внезапный жар и хлад объял меня...
   Приклонясь слегка головою к стене, у окна неподвижно стояла высокая, мощная, статная, незабвенная фигура Софрония!
   Я не верил собственным очам своим и провел по ним трепещущей десницей...
   Нет, это не обман зрения! Это он! Мне ли не узнать его!
   Дрожащими стопами я начал пробираться к нему ближе.
   В храме было немноголюдно; я знал, что зоркие, любопытные очи инокинь тотчас же меня приметят и, при первом моем неосмотрительном движении или взоре, заподозрят.
   Подобно преследуемому татю, я тихо, незаметно подвигался вдоль стен, ежеминутно останавливаясь как от страха быть угаданным, так и от невыносимого сердечного биения.
   "Как он здесь? Зачем здесь? Что сотворилось? Где Настя?"
   Жестокое недоумение, ум помрачающее восхищение, палящее нетерпение, томительные опасения пожирали меня.
   Я уже достиг ближайшего к входным дверям угла и приостановился, задержанный барским семейством запоздавших богомольцев, обращая жадные взоры на остающееся перейти пространство. Еще несколько десятков осторожных шагов, и я мог быть около драгоценного мне человека, мог говорить с ним!
   Вдруг впереди меня проскочила юркая, как мышь, мать Секлетея, что заставило меня со всевозможною быстротою попятиться и стушеваться за группой молящихся старушек.
   Когда я счел безопасным снова выдвинуться и устремил чающие взоры на место, где пред тем находился драгоценный предмет, к коему я стремился, это место было уже пусто.
   Я озирался во все стороны и, забыв все предосторожности, поспешно метался по храму.
   Раз у самого выхода мелькнула, мне показалось, высоко над всеми прочими головами знакомая курчавая, темная голова... Я ринулся к выходным дверям...
   Никого!
   Мимо меня скользнула черная ряса, мелькнула остроконечная шапочка...
   Не сознавая, что творю, я схватился за развевающиеся иноческие одежды поспешающей матери Секлетеи.
   Мое дерзкое обращенье не было, повидимому, ею замечено. Она ограничилась тем, что вырвала у меня свои полы и исчезла в начинавшей выходить из храма толпе, как ящерица в расщелинах стены.
   Я, отчаянно протолкавшись, выбежал на крыльцо - все тропинки, идущие от храма по двору обители, были белы и пусты!
   Я остановился на последней ступеньке и с трепетом стал всматриваться во все лица...
   Его не было!
   Я, спотыкающийся, задыхающийся от обуревавших меня смятенных чувств, обследовал все углы и закоулки, принимая каждое дерево за искомый желанный предмет, пронесся зигзагами по обнаженному, занесенному снегом саду обители, снова примчался к дверям храма и нашел их уже запертыми.
   В отчаянии я опустился на церковное крыльцо, старался собраться с мыслями, но не мог и только в жестокой скорби повторял:
   - Где искать?
   Холодная, звездная, сверкающая зимняя ночь не давала ответа, но она благотворно на меня подействовала, освежив мою разгоряченную голову.
   Я направился к келии матери Мартирии. Если кто что-либо знал о прибытии Софрония, то знала и мать Мартирия; если же она и не знала, то всех лучше могла споспешествовать мне в моих розысках. В ее готовности я нимало не сомневался.
   Я нашел мягкосердечную, заботливую обо мне инокиню на тропинке, ведущей от ее келии в обитаемую мною часть обители.
   Съежившаяся от ночного холода фигурка ее казалась еще крохотнее и хрупче; вытянув тоненькую шейку, она порывисто, беспокойно озиралась во все стороны.
   - Это ты? - воскликнула она, увидев меня. - Господи спаси и помилуй! Где ж это ты был? Что ты такой? Иззяб! Иди, иди, погрейся! Вот просвирка...
   Приняв торопливо сунутую мне в руки просвирку, я последовал за материю Мартириею в ее келию.
   Мать Мартирия проворно поместилась на своем обычном месте, как всегда защитила десницею слабые очи свои от тусклого света лампады, как всегда испустила многие порывистые вздохи, воскликнула многократно и приготовилась внимать моему обычному громогласному чтению псалтыря.
   Но я, не притрогиваясь к псалтырю, тихо шепнул ей:
   - Софроний здесь.
   Она встрепенулась, как от действия электричества, и торопливые вопрошания ее неудержимо посыпались, подобно мгновенно оборванной снизке ожерелий.
   - Здесь? здесь? Где? зачем? Ты видел? Что ж он сказал? К отцу Михаилу пришел? А мать игуменья что? А владыко что?
   Я в кратких словах сообщил ей о событиях и умолял ее помочь мне отыскать следы на мгновение показавшегося и исчезнувшего друга.
   Кроме любви ко мне этой одинокой отшельницы, привязавшейся к беззащитному, как она сама, существу со всею силою нежного, пылкого, долго занятого одними, уже значительно утратившими свежесть, воспоминаниями сердца, мне еще много помогло и упорно коренящееся в ней живое участие к мирским житейским делам, происшествиям и интересам.
   В одно мгновение она снова облеклась в свои покрывала и, шепнув мне сидеть смирно и ждать, исчезла за дверью.
   Я прислушивался к ее быстро удаляющимся по скрипучему снегу шагам, пока они стихли.
   Келия, где в последнее время я обретал мир и спокойствие, где находил отраду, показалась мне душною; я решил, что ожиданье на открытом воздухе представляет более удобств, и уже приблизился к выходу, когда "во имя отца и сына и святого духа", произнесенное за дверью, заставило меня остановиться.
   То была мать Фомаида. При виде этого моего идеала последнего времени я смутился, и сердце мое томительно сжалось.
   "Все прах, пыль, тлен!" - зазвучало у меня в ушах. Я веровал в эти слова, но чувствовал, как еще могущественно управляет слабым сердцем моим этот "прах, пыль, тлен", как они для меня мучительно дороги!
   Я подошел под благословение. Она благословила меня, и тотчас же взоры ее обратились на псалтырь.
   - Я нынче не читал, - проговорил я, поняв этот взгляд и отвечая на него. - Я...
   Она ждала, устремив на меня впалые очи свои.
   Оправданий у меня не было. Собравшись с духом, я прямо покаялся ей, что видел неожиданно Софрония, что он внезапно куда-то скрылся и что я жажду снова увидать его.
   Очи ее вспыхнули и расширились.
   - На что тебе он надобен? Оставь его! оставь мирское! спасай душу! помни о душе!.. Не ищи сокровищ на земле!.. Червь и тля тлит, тати подкапываются и крадут!..
  

(Потеряны листки из записок.)

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Новый переворот в моем житии

  
   Томительная, долгая зима приблизилась к концу. Весна тихо подступала. Отправляясь к утренней или вечерней службе, я по временам вдруг останавливался, чувствуя пахнувшую на меня невесть откуда струю теплого мягкого воздуха, и долго стоял в болезненно сладостном томлении, закрывая очи, утомленные сверканием золотых окладов и горящих свечей и лампад, от блеска весеннего дня, поджидая, не пахнёт ли она снова, затем, спохватившись, поспешал на молитву, сурово повторяя про себя:
   "Новый потоп придет и омоет землю, и тогда она опять станет чистая и хорошая, а теперь... Теперь тут одно беззаконие!"
   Чем далее, тем сильнее развивалась во мне некая восторженная свирепость, помрачавшая и без того слабый детский ум.
   Меня теперь уже не трогали, как в недавнее еще время, ни горе людское, ни нищета, ни посрамленье, ни угнетенье; я равнодушно взирал на страждущих тяжкими недугами как физическими, так и нравственными; при виде беспомощного старца я подозрительно начинал соображать, сколько в теченье долгих лет он сотворил беззаконий, цветущие юностию, богатые силою люди представлялись мне наиусерднейшими угодниками сатаны, причем я уповал, что в должный час они получат за то достойную кару; в несмысленных младенцах я уже преследовал грех прародителя нашего Адама. Бывалой младенческой мягкости и нежности чувствований во мне не оставалось признака. При встрече с моим ближним я теперь прежде всего изыскивал в нем преступлений против заповедей господних, перемешивая смысл священных ветхозаветных скрижалей с толкованиями руководящих мною престарелых отшельниц, и заботился о соответственной этим преступлениям каре. Ни единый древний, средневековый или современный ревнитель "истинной", по его разумению, веры не превзошел бы меня в наивном бесчеловечии, ни единый гонитель еретиков не возмог бы с вящими ясностию духа и усердием повертывать грешника в кипящей смоле. Подобно бессмертной своею святою простотою старушке, подложившей сухих щепочек к костру Иоанна Гусса, я с благоговейною, если позволено так выразиться, кровожадностию во всякий час дня и ночи готов был устремиться с целой охапкой горючего материала для распаленья сожигающего беззаконников огня.
   Ежели изредка, робко, неясно дерзали возникать предо мною прежде искушавшие меня "зачем" и "почему", то, едва возникнув, исчезали, спугнутые гневным приказом не испытывать уму непостижимые законы.
   Я строго постился, безжалостно истязал свою плоть, клал определенное число покаянных поклонов, молился до бесчувствия; мысли мои были запутанны и мрачны, какая-то холодная свинцовая гора с зари вечерней до зари утренней мучительно давила меня. Я ходил смиреннее ползущего червя, но внутри меня бушевало какое-то непонятное мне самому невыносимое раздражение. Силы мои значительно подались, и прежняя здоровая, неутомимая резвость заменилась унылою медленностию с проблесками лихорадочной порывистости. Я то страдал несносной бессонницей, то впадал по целым суткам в некую болезненную дремоту. Ночные грезы являли мне одни ужасы. Я ничего не желал, ни к чему не стремился, кроме неопределенно вдалеке, в высоте, в тумане рисовавшегося отдохновения на лоне Авраама, и нигде не возмогал снискать хотя бы минутного покоя.
   Однажды, во время долгой великопостной вечерней службы, силы мне внезапно изменили, и меня бесчувственного вынесли из храма.
   Свежий воздух скоро привел меня в память, но незнакомые лица усталых богомольцев, унизывавших все ступени церковного крыльца, где меня посадили, крик и плач детей, мерное, несколько пронзительное и гнусливое чтение, доносившееся из храма, проницающий запах жасминной помады, умащавшей вычурную прическу недалеко от меня помещавшейся молодой купчихи, произвели на меня столь душепретящее впечатление, что я машинально приподнялся, шатаясь спустился со ступенек и побрел в уединенную часть обительского сада.
   С трудом передвигая подкашивавшиеся ноги, я инстинктивно стремился дальше, дальше и дальше. Голова моя горела, мысли путались, в сердце клокотали какие-то нестерпимые горечь и смятение.
   В таком состоянии я достиг каменной ограды, отделявшей монастырский сад от прилежащих полей, и в бессилии опустился на землю.
   Не возмогу определить, сколько времени я оставался в таковом расслаблении, но вдруг с сладостным ужасом почувствовал, что меня как бы охватывает некая чудесно животворная сила. Я вдруг стал на ноги, огляделся кругом и, заметив невдалеке пролом в каменной ограде, поспешно к нему приблизился. Столь страстное, непреодолимое желание вдруг потянуло меня кинуть взгляд на места, находившиеся за этою оградою, что, прежде чем я успел вспомнить данный мною обет никогда не выходить, ниже взирать за черту обители, я уже стоял у пролома и, облокотясь о замшившиеся камни, жадно вдыхал теплый влажный воздух, напоенный ароматом развертывающихся тополей, жадно пожирал взорами шумно бегущие воды реки под зазеленевшейся обрывистой горой, расстилавшиеся за рекою влажные, испещренные весенними полоями луга, черные поля, над которыми стоял легкий пар, ближнюю кудрявую опушку темного бора, местами насквозь прохваченную играющими лучами дневного светила, синеющие леса, резко вырезывавшиеся на голубом горизонте очертания далеких горных вершин, жадно прислушивался к гремучим полноводным потокам, весело стремившимся с соседних скал...
   Опомнившись, я было отшатнулся от искусительного вида свежего простора, хотел отвратить ослепленные прелестию очи, хотел пожелать нового потопа, долженствующего омыть нечестивую землю. Я пробормотал, но скорее трепетно, чем сурово:
   - Придет второй потоп и омоет землю, и тогда земля будет чистая и...
   Но я не окончил.
   Глубокая синева лазури сияла в высоте, теплую землю обливали мягкие лучи солнца, какие-то темные пташки быстро реяли в благодатном воздухе, тихие заводи блистали, песчаные излучистые речные берега золотились, в камыше что-то словно звякало, отвсюду неслись какие-то неясные пленительные весенние звуки, отвсюду налетали живительные весенние веяния, все начинало воскресать, все гласило не о смерти, а о жизни - о кипучей, радостной жизни!
   Я склонился головою на ограду, и обильные слезы полились на старые каменья.
   - О чем ты плачешь? - вдруг раздался около меня мужественный, звучный, но сдержанный голос.
   Я быстро приподнялся, вскрикнул и с трепетом устремил взоры на стоявшего по ту сторону ограды высокого человека.
   - О чем ты плачешь? - повторил он.
   Да, это давно не слышанный, но незабвенный голос! Да, это давно не виденная драгоценная мощная фигура! Нет, это обман глаз! Где отвага, которой дышала каждая черта знакомого любимого образа? Где самоуверенность гордой силы, разлитой во всем существе? Где свежесть и здоровье? Не был погнут стройный, крепкий стан, но такие жалкие лохмотья никогда не покрывали его! Неужто это потемневшее, изнуренное, измученное, покрытое пылью лицо озарялось когда-нибудь счастливою улыбкою? Неужели эти глубокие впалые очи бросали когда-то пламенные взоры?
   - Софроний!- вскрикнул я с рыданием. - Софроний! вы это? вы?
   Он слеша вздрогнул и поспешно проговорил:
   - Тише, тише...
   Затем чутко прислушался.
   Я, не сводя с него очей, восхищенный и вместе не доверяющий своему благополучию, смиренный и трепещущий, тоже насторожил слух.
   Но все было тихо вокруг. Клейкие, не вполне еще развернувшиеся листочки тополей, разраставшихся в этой части сада, неподвижно блестели со всех сторон; изогнутые ветви яблонь, изобильно усыпанные темнорозовыми почками, не шевелились; как раз над нашею головою раздавались отрывочные, слабые, веселые нотки еще не расщебетавшейся пташки.
   Он обратился ко мне и, пристально глядя мне в очи своими впалыми мрачными очами, спросил:
   - Ты меня знаешь? Откуда ты? Что ты здесь делаешь? Тебя кто послал?
   Но прежде, чем я успел выговорить свое имя, он уже признал меня, вздрогнул, схватил меня за плечи, как бы ожидая от меня чего-то, могущего обратить его суровую скорбь в радость, понял, что ждать подобного нечего, улыбнулся приветливо, но так болезненно, что улыбка эта пронизала мое сердце как некое острое копье, - мнилось, он, окинув меня взглядом, вместе с тем окинул взглядом и все им утраченное, - и сказал:
   - А! Тимош, старый друг, я сразу не признал тебя! Что ты тут делаешь?
   Я хотел отвечать, объяснять, но не находил голосу, голова кружилась, мысли путались, все существо мое трепетало и замирало от наплыва горестных и радостных чувствований. Я мог только простереть к нему дрожащие руки и снова зарыдать.
   Он не убеждал меня, как то обыкновенно делают с недостигнувшими зрелого возраста или недостаточно для этого возраста установившимися, а только наклонился ближе, так что я мог обхватить его шею и с несказанною признательностию и беззаветною преданностию прижаться к его груди.
   Когда я несколько овладел собою и в бессвязных словах оповедал ему все случившееся и все виденное, слышанное, прочувствованное и предполагаемое мною со времени нашей разлуки и читателю уже известное из предшествующего моего повествования, он сказал:
   - Тебе надо уходить отсюда.
   - Я уйду! - ответил я, вдруг преисполняясь целым сонмом каких-то неясных, но окрыляющих упований, которые не имели ничего общего с недавно еще призываемым мною вторым потопом для омовения грешной земли, и инстинктивно цепляясь руками за каменную монастырскую ограду и силясь за нее перебраться.
   Ом, с бывалою легкостию мощного телом и бодрого духом здорового человека, приподнял меня и пересадил за черту обительского сада.
   - Я уйду! я уйду! - повторил я в ликовании сердца. И в то же время думал:
   "Он исхудал, и почернел, и изморился, но он такой же сильный, как и прежде! Он так же - почти так же - поднял меня теперь, как тогда, когда я приходил от Насти! Настя! Где Настя?"
   С той минуты, как я узнал его, мысль о Насте неотступно была при мне, но я не решался вымолвить незабвенного имени. Теперь ее пленительный, любимый образ восстал предо мною столь болезненно живо, что внезапно воспрянувший дух мой мгновенно свергся с высоты ликования в бездну уныния. Я запнулся и с безмолвною тоскою обратил взоры на драгоценного собеседника.
   - Куда же ты пойдешь? - спросил он.
   - Не знаю, - ответствовал я с трепетом. - Возьмете меня с собою?
   Он горько усмехнулся и, пристально глядя на мое смятенное лицо, спросил:
   - А ты знаешь, куда я иду?
   - Нет... Только это все равно, все равно, - ответствовал я с поспешностию: - я всюду с вами пойду, всюду, всюду...
   - А как мне никуда дорог нету? Как все пути заказаны?
   - Возьмите меня! - воскликнул я в порыве жестокого отчаяния. - Возьмите!
   Он внял исполненному страстной тоски молению и сказал:
   - Хорошо. Что дальше делать, увидим. Чем скорее ты отсюда выберешься, тем лучше.
   Слезы восхищения покатились по моим ланитам.
   - Ты был болен? - спросил он.
&nb

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 325 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа