Главная » Книги

Вовчок Марко - Записки причетника, Страница 14

Вовчок Марко - Записки причетника


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

, ни сырости, ибо воздух приникал и сквозь сплошной покров ветвей; тоже не приходилось здесь сгибаться, ни подвигаться ползком, как то часто случается в галереях пещерных: человек высокого роста и достаточной тучности мог здесь пройти беспрепятственно. и даже удобно, ибо стенки были гладки, как будто заботливая рука постоянно тщательно их сравнивала.
   Я остановился и соображал, куда направить стопы свои - вправо или влево, когда пахнувшая мне в лицо струя благовоний положила конец колебаниям; я двинулся в том направлении, откуда исходили ароматы, по мере того как я шел, все сильнее и сильнее поражающие мое обоняние.
   Прошед шагов полтораста, причем мне казалось, что проход ведет не прямо, а полукружием, я уперся в небольшую низкую дверь, какие устраиваются иногда в храмах преимущественно для священнослужителей и причта и именуются у нас "краженками".
   В нащупанной мною "краженке" находился ключ, который повернулся в замке так тихо и легко, как будто бы по-пертывался не в дубовом дереве, а в чистом елее, и помянутая "краженка" распахнулась бесшумно, как обделанная в мягкий бархат.
   Пройдя благополучно через погруженный во мрак упраздненный храм, я достиг узкой тропинки, скрытой густой, растительностию и приведшей меня к полурастворенной двери какого-то деревянного здания.
   После минутного колебания я распахнул дверь.
   Неискусное, слабое перо мое отказывается выразить изумление, объявшее меня при виде представившегося мне зрелища.
   Освоившись с опьяняющими ароматами, а также с ослепительным блеском, причинившим боль глазам моим и заставившим быстро сомкнуть вежды, я увидал обширную храмину, посреди коей возвышалось нечто столь сверкающее, столь яркое, что моему воображению тотчас же представилась неопалимая купина.
   Сотворив дрожащею десницею крестное знамение, я уже чаял сподобиться видения, робкие взоры мои уже искали по углам храмины реющих семикрылых серафимов, мне уже чудился хвалебный хор ангелов...
   В треволнениях часы летят быстро и я, мню, довольно долгое время провел в смятенном чаянии чуда.
   Но смертный со всем освоивается, ко всему привыкает, и мало-помалу я хладнокровнее обвел испытующими взорами сияющую храмину.
   Предмет, напомнивший мне неопалимую купину, походил на роскошный пиршественный стол, на котором пылало в высоких подсвечниках великое количество восковых свеч. Белоснежный убрус, покрывающий помянутый стол, блестел, как иней при лунном сиянии; кубки, чаши, амфоры из драгоценных металлов, радужные хрустали, пирамиды румяных плодов искрились и сверкали, подобно алмазам, между тем как в углублении темным пурпуром переливалось пышное ложе.
   Ступив с порога, я почувствовал, что ноги мои утонули в некоем пуху: пол храмины был устлан роскошнейшим ковром, столь толстым, что ножки уложенных алыми атласными подушками кресел скрывались в нем почти до половины.
   Из этого покоя я пробрался в другой. Одинокая толстая восковая свеча, ярко пылая, освещала небольшое сравнительно пространство, беспорядочно заваленное разнородными кулями и бутылями, оставляя стены в полутьме, а углы и потолок в совершенном мраке. Благовония смешивались здесь с запахом бакалейных припасов, которые я не замедлил открыть, дерзнув проникнуть в темные закоулки.
   В неопытном детском уме священные предания столь легко и тесно смешиваются с легендами сказочными, с повествованиями волшебными и фантастическими, что явления, прямо противные логике, кажутся отроку возможными и в этих отраслях как бы естественными - чудесами, умствованию не подлежащими.
   Однакоже, несмотря на все вышереченное, я, блуждающий любознательно в этой храмине, обращенной в складочное место прихотливых и изысканных припасов, удовлетворивших бы самого брашнолюбивого из слуг Маммона, неоднократно погружался в тревожную задумчивость, которую заключив тяжелым и глубоким вздохом тоскливого недоумения, снова продолжал исследования.
   В ту минуту, когда я поставил себе один из наинеразрешимейших вопросов, слух мой был внезапно поражен звуками нескольких голосов из первого покоя, затем шумом размещавшихся особ, затем звоном сосудов и смехами, между которыми я, казалось мне, различал знакомое гоготанье патрона моего, Михаила Вертоградова.
   Подобно ночному татю, неслышными стопами прокрался я к двери и узрел восседающую за столом мать игуменью, образ коей теперь напоминал уже не подвижничество, не посты и молитвы, но противное всему вышеисчисленному. Она быстро передвигала по столу сверкающие, звенящие сосуды, которые мать Секлетея, с свойственными ей ловкостию и проворством, наполняла сердце веселящими напитками. Патрон мой, Вертоградов, окруженный сонмом юных прислужниц, напоминал скорее языческого упитанного бога вина, чем благочестивого пастыря.
   Приняв все видимое мною за злое бесовское наваждение, сотворив троекратное крестное знамение и прочитав мысленно "Да воскреснет бог и расточатся врази его", я ждал исчезновения помянутого наваждения, но ничто не исчезало, а, напротив того, преуспевало в буйстве и веселии.
   Огромных размеров золотой крест, блеснувший на груди матери игуменьи, заставил меня усомниться, не была ли предо мною живая плоть и кровь, ибо, хотя бес, по неизреченным своим лукавству и коварству, готов и может воспринять образ всякого богоспасаемого мужа или жены, а следственно, мог в точности взять на себя образ преподобной матери игумении, а также и мгновенно усвоить бесовской своей природе ужимки сестры Олимпиады и юркость матери Секлетеи, но ведомо, что крест святой страшен нечистому бесу и от лица его враг рода человеческого бежит в смятении и ужасе.
   Убедившись вышеизложенными соображениями в естестве созерцаемых мною пиршествующих, скоро уподобившихся беспорядком своим престарелому Ною, упившемуся соком виноградным, я...
   Но да не уподоблюсь я нечестивому детищу оного Ноя и да наброшу на всю наготу сию непроницаемое покрывало.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Наконец смолкли смехи, дикие возгласы и неистовые крики, прекратился звон сосудов и стук трапезных орудий, свет погас - все стихло. Мощный храп, еще в общем шуме и гаме возвестивший мне об успокоении патрона моего, раздавался теперь одиноко под темными сводами.
   Я осторожно вылез из своего убежища - из-за кучи старого хлама, сваленного у стены, - и стал пробираться к "краженке", надеясь обрести ее не на замке, ибо струя свежего воздуха была чувствительна и давала основание думать, что удалявшиеся жены не только не замкнули ее, но даже оставили полуотворенную.
   Я пробирался ощупью; меня окружал совершеннейший мрак. Я уже добрался, задевая за оставленные в беспорядке скамьи, до "краженки", когда вдруг она распахнулась, и я имел только время отпрыгнуть в сторону пред упитанной, тяжело дышащей, как после усиленного бега, фигурой, которая, с тяжеловесностию быка соединяя верткость змеи, быстро направилась к нише, где на пышном ложе храпел патрон мой.
   Вскоре раздались и загробные, уже известные мне и читателю, заклинания Ненилы, нарушившие сон Михаила Вертоградова, завопившего столь дико и зычно, что я мнил: ветхая храмина не устоит и разрушится.
   Вдруг к его реву присоединился пронзительный дискант, за ним другой, за другим третий. Все они исходили с разных сторон, снизу. Казалось, некое фантастическое стадо, опочившее в таком же беспорядке, какое представляла пиршественная утварь, мгновенно очнулось и возметалось.
   Чья-то находчивая десница, обретши зажигательные спички, лихорадочно зажигала их, но освещала ими только часть бледного, испуганного образа, ибо хрупкие эти запалки ломались и гасли вследствие быстроты и порывистости движении. - Вот бумага! - пролепетал чей-то дрожащий голосок, звуки которого я едва возмог уловить среди несмолкаемого рева Михаила Вертоградова.
   Вслед за тем вспыхнувшая бумага осветила на мгновение незнакомые мне, запечатленные ужасом образы и огромную, окутанную белым, наподобие савана, покрывалом, фигуру, стремящуюся к выходу.
   Пронзительный вопль нескольких голосов огласил снова потонувшие во мраке своды:
   - Мертвец! Тень! Привидение!
   Призрак между тем, с чисто плотскою разрушительностию ниспровергая встречавшиеся по пути препятствия, уже достигал выхода, когда я, сам ясно не сознавая, к чему и почто, подставил преградою его стремлению попавшуюся мне под руку скамью, а затем, проворно выхватив ключ из "краженки", распахнул ее, выскочил из храма, снова захлопнул, кинул ключ у порога и пустился бежать по темному проходу, который не замедлил вывести меня на одну из садовых тропинок, где я остановился и перевел занявшийся в груди дух.
  

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Богомольцы

  
   Собрав несколько расстроенные мои мысли, я огляделся; невдалеке от меня, всего шагах в десяти, расстилалась широкая аллея, ведущая к монастырскому зданию, таинственно и мирно почивавшему в ночной мгле.
   Все было тихо вокруг и безмолвно. Только ночной петел заявит о течении ночных часов, и крик его резко пронесся в холодном воздухе темной осенней ночи.
   Побродив у здания и не обретающий нигде приюта, я, погрузившись в головоломные размышления о явлениях окружающей меня жизни, направил стопы свои к монастырскому благолепному храму, на холодных ступенях которого и присел.
   Члены мои, усталые и прикрытые сколь несложным, столь же и ветхим одеянием, ныли и коченели; немилосердный голод мучил, тяжелая дремота одолевала и, наконец, одолела.
   Меля пробудили тихие печальные голоса.
   Я скоро распознал тот сдержанный, звучащий безнадежным унынием говор, который неоднократно слыхал в родных Тернах, когда на ступенях церковного крыльца сбирался народ и, в ожидании начала богослужения, передавал простые и горькие события своего трудного рабочего жития.
   Вглядевшись, я различил фигуры двух, судя по голосу, молодых женщин. Они сидели несколькими ступенями ниже меня. У одной лежал на коленях время от времени слабо стонавший ребенок.
   - А вы откуда? - спрашивала одна.
   - Да я, как и вы, тоже издалека, - отвечала другая, видимо продолжая начатый разговор. - Я из Ольшановки, коли знаете; знаете?
   - Нет, не слыхала. Вы шли или ехали?
   - Шла.
   - Долго?
   - Десять дней шла.
   - А я вот только на четвертую неделю добралась сюда. Пройду два шага, да и мочи уж нет - сажусь... Вас погода не захватила?
   - Захватила, да еще в чистом поле - ни кустика, ни деревца! Целый день дождь поливал. Я уж думала, что девочку и живую не донесу.
   - Давно она у вас хворает?
   - Скоро год. Истомила меня! Уж как теперь ей не поможет, так и не знаю, что делать, как быть. Уж я ее и к своим, ольшановским, и к чужим знахаркам - не пособили!
   - Не всякую, видно, болезнь и знахарки-то знают: меня тоже чем-чем ни поили, а вот все-таки пропадаю...
   Верить им нельзя!
   - Как подступит к самому-то сердцу, так верил бы всему на свете!
   - Это правда...
   Девочка застонала сильнее. Мать принялась ее закачивать.
   Несколько минут длилось молчание.
   - Уж, пора бы, кажись, к заутрене ударить? - сказала ольшановская жительница.
   - Да, пора бы, кажись, - отвечала ей ее собеседница.
   - А я-то и глаз не сомкнула, все боялась, не поспею к первой свече. {В наших краях существует поверье, что обремененный недугом, приходя во храм до зажжения свечей, получает облегчение страданий. (Прим. автора.)}
   - Сколько я уже этих первых свеч-то перевидала, а все не легчает!- уныло заметила ей в ответ собеседница. - Уж хоть бы смерть пришла! Заодно бы уж пропадать!
   - У вас что болит?
   - Ноги, руки, все тело! Совсем сил нету. Весь дом запустила, ребятишки оборвались. Совестно на людей глянуть, что живешь, только хозяину руки связываешь!
   - Давно так?
   - Другой год.
   На несколько минут они смолкли.
   Ночь между тем уступала место рассвету; окружающая нас мгла светлела, белела.
   При неясном еще свете я мог, однако, разглядеть теперь лица обеих собеседниц. То были лица еще молодые, являвшие признаки красоты и ума, но столь поблекшие и измученные, запечатленные столь горькою заботою и тоскою, что самое наиледовитейшее сердце должно было, казалось, сжаться при виде их если не сочувственно, то по крайней мере тревожно.
   - Я вот слышала, что в Заводях есть лекарь, - снова начала женщина с ребенком. - Знаете вы Заводи? Большое село, богатые паны живут?
   - Знаю.
   - Так вот у этих панов, сказывали, есть лекарь, и хорошо будто лечит. И, говорят, милостивый: ничего не берет. Я, коли теперь здесь не будет девочке легче, пойду к нему. Уж испробую все! Уж так и быть, я...
   - Не ходите! - перебила ее собеседница.
   - Отчего?
   - Незачем!
   - А говорят...
   - Что говорят! Я сама у него была.
   - Что ж?
   - Что? Да не то он сам плох, не то надо мной насмеялся.
   - Дал лекарства?
   - Дал.
   - Не помогло?
   - Нет.
   - Нет? - повторила вопрошавшая и глубоко вздохнула.
   - Я и в другой раз к нему ходила, - продолжала первая.
   - Ну, что ж?
   - "А! говорит, не помогло? Как, говорит, мне тебя, любезная, жаль! Да ты, говорит, все ли исполнила, что я тебе наказывал, а? Не работала ты? говорит. Лежала ты спокойно? говорит. Не ела ты ничего такого вредного - ни щей, ни тюри? говорит. Не работай, говорит, не морись, лежи спокойно, в рот не бери вредного кушанья, ешь все хорошее, да чтобы в хате было тепло и не душно..."
   И она рассмеялась столь тихим и вместе столь горьким смехом, что меня мороз подрал по коже.
   Слушавшая ее вздохнула, и разговор снова смолк на несколько минут.
   - Так и сказал: "Старайся, говорит, милая, чтобы ты все это исполнила", - продолжала снова повествовавшая: - "чтобы тебе еда хорошая, чтобы тебе покой..."
   И тот же тихий, горький смех, не уступающий в безотрадности наигорючейшим рыданиям, пронесся в воздухе.
   В эту минуту предрассветную мглу рассекли какие-то, как мне показалось, гигантские летучие мыши, из которых некоторые торопливо взлетели на ступени храма, а две, отделившись от стаи, понеслись к колокольне.
   Скоро загремели ключи, спали тяжелые затворы, распахнулись массивные церковные двери, с высокой колокольни загудел колокол, призывающий верных к заутрене.
   Беседовавшие женщины поспешили в храм. Я вошел вслед за ними.
   Внутренность величественного здания быстро вспыхнула сияющими точками, пылание которых заставляло сверкать дорогие оклады, украшавшие лики святых угодников и чудотворцев.
   Юные, зрелые и преклонного возраста отшельницы, одни в островерхих черных шапочках, другие - покрытые черными волнующимися покрывалами, быстро двигались во всех направлениях, все еще несколько напоминая стаю спугнутых летучих мышей, беспорядочно носящуюся в пространстве.
   Вышеописанные мною поселянки, беседовавшие на ступенях храма, упав на колени, горячо молились пред богатою, усеянною драгоценными каменьями иконою чудотворца.
   Сколь живо запечатлелись в моей памяти эти две коленопреклоненные фигуры! Я вижу каждую складку их убогих одежд, резко оттеняемых окружающим блеском и благолепием, вижу каждую черту их скорбных лиц, помню тоскливо-безнадежные их взоры, отчаянно и вместе покорно обращенные к безмятежно сверкающему в своих окладах угоднику, слышу горький шепот, вылетающий из трепещущих уст: "Помилуй! помилуй! помилуй!".
   В храме между тем все мало-помалу пришло в стройный церковный порядок: отшельницы уже не носились стаею, но, благочестиво опустив смиренную главу, потупив кроткие очи, как медленно несомые невидимым облаком, проплывали по обширному зданию, с пылающими свечами в десницах; "великий постриг", мрачно закутанный в свою погребальную мантию, проходил уничиженно, но вместе с тем строго, как праведный судия, мимо достойных кары преступников; цветущие крылошанки серафимоподобным, но и напоминающим довольно земную дисциплину отрядом являлись и занимали свои хоровые места; там и сям, под величественными сводами около стен, у колонн, по углам, непрестанно щелкали ключи, освещался налоеподобный столик, и на нем являлись кипы восковых свечей, или склянки со святою водою, или груды металлических, в миниатюре представленных, человеческих ног, рук, сердец, венчиков, крестов, образков и колец.
   Поселянки, еще коленопреклоненные, молились, когда преклонных лет грузная монахиня, в великом постриге, с лицом, как бы исклеванным хищными пернатыми, которая появлялась то у того, то у другого из упомянутых налоеобразных столиков и, так сказать, парила над ними, приблизилась к молящимся и внушительно заметила:
   - Свечи уж отперты!
   Поселянки встрепенулись, поспешно приподнялись и несколько мгновений как бы сбирались с мыслями.
   - Свечи уж отперты!- с вящею внушительностию заметила им великопострижная.- Вот сюда. Идите за мной! Я путеводящая.
   Они повиновались и последовали по ее тяжелым стопам к ближайшему столику, обремененному пуками желтых, белых и с золотистыми звездочками восковых жертвоприношений. За столиком сидела другая, столь же грузная, но более благообразная великопострижная, которая тотчас же бойкою, добродушною скороговоркою спросила:
   - Каких вам?
   - Уж вы возьмите беленьких, - наставительно сказала путеводящая. - Мать Евлампия! подавай им беленьких! Лишнего тут немного, а господу богу приятнее. Сказано: не жалей для отца небесного, и воздаст тебе сторицею! Ты, мать Евлампия, вот этих-то подай им, пятикопеечненьковых, беленьких. Ишь, как снег белоснежны! Это господу, творцу милосердному, приятно...
   Мать Евлампия, проворно передвинув желтые и белые пачки, подала требуемое путеводящей, заметив тою же бойкою и добродушною скороговоркою:
   - Господь услышит вашу молитву, родные... Господь любит приношение православное... Пожалуйте, - заключила она, протягивая свою пухлую, обширную десницу.
   В этой, можно сказать, чудодейственной деснице два, вероятно, трудно-трудно нажитые рубля исчезли, а взамен их из нее посыпался целый дождь микроскопической медной монеты, как бы внезапно, по воле матери Евлампии, рождающейся и стремящейся из жирных складок ее дланей. Отставляла она мизинец - катились серебряные пятачки, отставляла средний перст - сыпались полушки, поднимала указательный - являлся град копеек.
   - Пять да пять - десять,- считала мать Евлампия: - да еще пять, да еще копеечками пять - двадцать пять. Полушечка, другая... А Николаю чудотворцу не поставите?
   - Как не поставить!- вмешалась путеводящая.- Кому ж и ставить, как не великому чудотворцу нашему?
   - Ну, вот еще свечечка... Держи, родная! А вот и тебе две... другую-то поставь угоднику Митрофанию. А ты Варваре великомученице не поставишь, родная, а? Ты ей поставь, голубушка, ты ей поставь: она за тебя господу богу молитву вознесет!
   - Не на что, - проговорила поселянка с ребенком на руках.
   - Ах, ах, ах! - воскликнули вместе и путеводящая и мать Евлампия: - жалеешь для господа-то? для творца-то небесного? Ах, ах, ах!
   - Нету... нечего... - тоскливо проговорила поселянка.
   - Ведь сторицею воздаст господь! - убедительно настаивала мать Евлампия. - Ведь сторицею... Мать Мелания, ведь правда, сторицею воздаст?
   Мать Мелания, коей исклеванный образ выражал твердую уверенность, подтвердила:
   - Сторицею, сторицею!
   - Да ведь не на что! Ведь нету... - с сугубейшею тоскою возразила поселянка. - Ведь нечего... Ведь нету... Ах! Ведь голодаем!
   - Поголодай для господа! - строго наставительным тоном прервала мать Мелания, поднимая как бы в предостережение могущей быть кары жирный, с алым оттенком перст свой. - Не можешь ты для господа, для славы вседержителя поголодать? А ты знаешь, как жили два брата да как один-то брат все ел да пил - о душе своей не заботился, - что ему на том свете-то было, а?
   - Да ведь девочка у меня... девочка!.. - проговорила поселянка.
   Измученное лицо ее все передергивалось, и две слезы быстро скатились по впалым ланитам.
   - Что ж девочка? - строго спросила мать Меланин. - Девочке твоей господь поможет за твое усердие. Небесная-то манна лучше для нее всякого меду... Ну, купи дешевенькую, поставь: все лучше!
   - Вот тебе, родная, вот! - подхватила приемистая мать Евлампия, ловко, единым мановением всовывая новую свечку поселянке. - Христос с тобой... Вот и тебе - бери, голубушка! - обратилась она к другой поселянке. - Ишь, ты болезная какая! Иди, ставь скорее. Помоги тебе творец милосердный... Иди, родная... Вон икона-то, видишь?
   - А сдачу-то? - спросила поселянка.
   - Сдачу? Я ведь дала тебе сдачу.
   - Нет.
   - Нет? Уж не знаю, голубушка! Я дала тебе... Ну, уж пускай господь нас рассудит! Вот тебе еще раз, два, три... ну, иди с богом! Вон икона-то, вон налево, где решетка-то золоченая... Вон-вон, там... вон...
   - Нет, нет! прежде вот сюда! прежде вот сюда! - перебила путеводящая мать Мелания, схватываясь за обеих поселянок цепкими, как гарпуги, перстами и увлекая их к другому налоеподобному столику, на котором блестели металлические жертвоприношения.
   - Мать Иосасрата, нам вот для исцеления недугов... - обратилась путеводящая к восседающей за этой торговлей великопострижной матери, черной, сухой и вместе как бы маслянистой, казавшейся слепленной из черной смолы.
   Последнее предположение сильно подтверждалось тем, что вся она как-то чудесно растягивалась, подобно повиснутому тягучему веществу, что черты ее образа, при всяком ее повороте, то представлялись достаточно резкими и выразительными, то, как-то дивно слипаясь, сглаживались в один темный ком; что персты ее, не уступающие клейкой птичьей жерди, обладали волшебным даром единым своим прикосновением присасываться как к предметам ее торговли, так и к взимаемой за них плате.
   Так, окинув приведенных пред лицо ее поселянок внимательно-деловым взором, она погрузила только персты свои в груду металлических вещиц и затем, приподняв их, представила огромный выбор колец, ручек, ножек, сердец, образков и крестиков, которые казались инкрустованными в ее темных телесах.
   - Вот, - проговорила мать Иосафата протяжно и несколько гнусливо: - вот от ног, вот от рук, вот от живота, вот от головы...
   - Почем? - спросила поселянка с ребенком на руках, указывая на микроскопический оловянный крестик.
   - Пятачок, мое сердце, - отвечала мать Иосафата: - всего пятачок. И уж как помогает-то! Просто как рукой снимет!
   - Подешевле нету? - спросила тоскливо поселянка.
   - С господом богом-то не торгуйся ты, грешница! - с благоговейным ужасом воскликнула путеводящая мать Мелания.
   - Есть подешевле, - сказала не без укора и негодования мать Иосафата: - вот!
   И, прикоснувшись к одной из многочисленных груд металлических изделий двумя своими волшебными перстами, представила три крестика, прильнувших к перстовым оконечностям.
   - Ах, грешница, грешница! - шептала между тем мать Мелания.
   - Почем?- спросила смущенная поселянка.
   - По четыре! - с суровою непреклонностью отвечала мать Иосафата.
   Поселянка мучительно задумалась.
   - Ах, грешница, грешница! - повторяла мать Мелания.
   - Что же, берешь, что ли? - спросила мать Иосафата с сугубейшею мрачностию.
   - Беру, - ответила поселянка, меняясь в лице.
   - А ты, родная, чем болеешь? - спросила мать Мелания, обратись к другой поселянке с материнскою заботливостию и участием.
   - Вся больна, - отвечала поселянка.
   - Ну тебе, значит, и ручку, и ножку, и сердце, и колечко... Я тебе сама выберу, родная...
   - Да не на что! - проговорила поселянка.
   - Выберу, выберу, родная, для тебя, - повторила мать Мелания, как бы недослышав этих тихих слов.
   - С шнурочком аль без шнурочка? - спросила мать Иосафата.
   - Пожалуйте с шнурочком, - ответила поселянка.
   - С шнурочком-то, конечно, лучше: сейчас и наденешь на младенца. Девочка?
   - Девочка.
   - Постой, я ей надену. Во имя отца и сына и святого духа... как зовут-то?
   - Катерина.
   - Благословляется раба божия, младенец Катерина...
   И, с ловкостью арабских героев, мать Иосафата единым мановением десницы закинула шнурок на тоненькую шейку больной девочки, затем протянула руку к поселянке, получила две медные монеты, тряхнула их и потребовала:
   - Еще копейку!
   - Да ведь четыре? - повторила поселянка.
   - Четыре с грошом, - мрачно-негодующим тоном ответила мать Иосафата: - четыре с грошом, да грош за шнурочек: шнурочек свяченый, не простой... следует пятачок... Да вот у тебя пятачок и есть...
   Поселянка подала пятачок.
   - Сколько, мать Иосафата? - спросила путеводящая мать Мелания, уже тем временем успевшая навесить на больную шесть металлических изделий.
   - Ножку тоже взяли? - спросила мать Иосафата.
   - Взяли, - ответила мать Мелания.
   Затем, оборотясь к поселянке, она прибавила:
   - Давай, я за тебя расплачусь, родненькая. Где деньги-то? Ишь ты, чуть ведь стоишь... Давай...
   Поселянка покорно, как бы машинально, исполнила требуемое.
   - Пять да пять - десять! - начала считать мать Иосафата:- да семь, да три, да еще три, да две, да еще семь - сорок шесть. Вот вам сдача!
   И она на оконечностях перстов представила покупающей сдачные монеты.
   - Бери, бери, родненькая, не разроняй! - заботливо заметила мать Мелания. - Ишь, руки-то у тебя совсем высохли. Погодите-ка! Тебе, мое сердце, каких надо средств-то? Ведь свяченых? Или ты сама освятить попросишь?
   - Свяченых, - отвечала поселянка.
   - Ну, так за свяченые еще надо тебе три копеечки эти набавить.
   - Да, да! - подтвердила мать Мелания. - Да! Зато ведь уж свяченые! Уж, значит, так подействуют... Как, рукой снимет!
   - Что ж, вы дадите другие?- спросила недоумевающая поселянка.
   - Какие другие?
   - Свяченые.
   - Это и есть свяченые, - холодно ответила мать Иосафата.
   - Уж конечно свяченые, - прибавила мать Мелания: - уж конечно... Увидишь: как рукой снимет! Ну, пойдемте теперь вот сюда.
   И, снова зацепив обеих поселянок гарпугоподобными перстами, повлекла их далее.
   - Как тебя зовут-то? - спросила она.
   - Ганна, - отвечала больная поселянка.
   - Ганна? Так и записать тебя надо в поминанье... А тебя как зовут, родная?
   - Одарка.
   - А девочку Катерина?
   - Катерина.
   - Ну, всех и запишем. Вот сейчас и запишем за здравие...
   - Мать Мелания! - раздался гнусливый голос матери Иосафаты: - мать Мелания! воротите-ка их! Грех вышел!
   - Спаси, господи, и помилуй!- прошептала мать Мелания, на которую, казалось, обращенное к ней восклицание подействовало, как действует на пугливую лань звук охотничьего рога. - Спаси, господи, и помилуй! Что такое? Пойдем, пойдем, родные!
   И она снова привлекла поселянок пред лицо матери Иосафаты.
   Мать Иосафата с несказанными мрачностию и гнусливостию рекла:
   - Пятачок фальшивый!
   Мать Мелания ахнула и сотворила крестное знамение.
   - И двугривенный фальшивый! - рекла с теми же невыразимыми мрачностию и гнусливостию мать Иосафата.
   И с этими словами представила на оконечностях темных перстов своих обе помянутые монеты, ярко блестевшие, - те самые, которые сданы были при покупке свечей.
   - Ах-ах-ах! Спаси, господи, и помилуй! Матерь божия, заступница милосердная...- горестно восклицала мать Мелания, осеняя свою утесоподобную грудь крестными знамениями. - Ах-ах-ах! Николай чудотворец, предстатель ты наш великий! И двугривенный фальшивый? Пресвятая великомученица Варвара! моли бога о нас...
   - И двугривенный и пятачок фальшивые! - повторила мать Иосафата, простирая дальше персты свои с прильнувшими к их оконечностям монетами.
   - Свечи покупали, - начали было растерявшиеся поселянки.
   Но мать Иосафата прервала их:
   - Я не про свечи говорю, а про фальшивые деньги! За эту фальшь-то знаете куда посылают, а? Знаете, что ль?
   - Во святом-то храме! - простонала мать Мелания.- Пресвятая богородица! защити и спаси! Святые ангелы и серафимы, укройте под крыло ваше...
   Мать Иосафата тряхнула перстами, и монеты упали перед поселянками на окраину столика.
   - Пусть господь судит вас, а не я! - торжественно проговорила мать Иосафата. - Давайте деньги!
   Поселянки поглядели на нее несколько мгновений.
   Смолоподобная мать Иосафата застыла совершенно. В чернобурые ее очеса можно было кидать камешками, и они бы не смигнули, а все бы продолжали, казалось, отливать тем же грязновато-свинцовым цветом.
   - Ох-ох-ох! - проговорила мать Меланин. - Уж отдавайте вы скорее! Святые угодники! спасите нас грешных! Уж отдавайте вы, родненькие, поскорей!
   Поселянка Ганна безмолвно вынула из тряпицы последний рубль и подала.
   Смоляные персты матери Иосафаты приклеились к поданной ассигнации, замок звонко щелкнул, персты опустились в бездны ящика с медью и затем на оконечностях своих представили сдачу.
   - Мать Иосафата! - сказала мать Мелания: - вычти кстати уж и за поминанье, а то мне некогда ждать: сейчас фимиамы потребуются.
   - Я вас, родненькие, и запишу и помяну, уж вы будьте спокойны, - прибавила она, обращаясь благодушно к поселянкам. - Ганну и Одарку? И младенец Катерина? Помню, помню... Господи вас благослови!
   И она поспешно удалилась, пробуждая своими тяжелыми стопами эхо во всех углах величественного храма.
   - За написанье - три; за поминанье - три; заздравных - пять!- считала мать Иосафата.
   И по мере того как она считала, три перста ее загибались и свертывались, защемляя добычу, между тем как остальные, два расправлялись, вытягивались и, наконец, отпали от сдачи, сократившейся в самое ничтожное число копеек и грошей.
   - Сколько ж это вы? - проговорила поселянка Одарка.
   - Сколько следует! - кратко и сильно ответила мать Иосафата. - Идите с богом! Чего же вы стали? Грешницы вы, нераскаянные вы души! Вы сюда, во храм святой, чего пришли? Молиться или нет? Ох, что ж это за беззаконие такое наступило! Все только о житейском пекутся, о прахе заботятся!.. Господи! спаси и помилуй! Припадите к стопам всевышнего с чистою верою, с упованием... Или окаменели вы? Идите!
   Это последнее слово, сказанное повелительно, казалось, привело дотоле стоявших неподвижно поселянок в себя. Они тихо побрели в противоположную сторону благолепного, все более и более освещающегося, все ярче и ярче сверкающего драгоценными металлами и каменьями, здания.
   Не успели эти юные жены сделать десяти шагов, как их настигла "малопострижница" средних лет, приземистая, сытая и гладкая, как только насыщенная, отпавшая от крови, пиявица. Невзирая на замечательную округлость своих форм, обещающих немалую увесистость, она двигалась неслышно и быстро, как некий гигантский пузырь.
   - Голубушки! голубушки! - шептала она, дотрагиваясь гладким тупым указательным перстом до исхудалых рамен поселянок: - эй, послушайте, голубушки!
   Поселянки остановились.
   - Коли вам потребуется деньжонок, так вы мне скажите, голубушки: уж я вам, так и быть, дам... Помню заповедь господню: ближнему твоему помогай последнею крохою... Я вам помогу. Надо жить, голубушки, по-христиански, надо ближнему помогать!.. Я знаю, все говорят: "Сестра Гликерия все одно что младенец", да мне это ничего! Младенец я, так и младенец: зато никого уж не обижу! Надо по-христиански, голубушки, надо по-христиански! Не то что язычники и язычницы, бусурмане окаянные... Им тьма кромешная за их дела, адские муки, огнь вечный... Да, да, голубушки! А я уж вам помогу... помогу... Вот подите-ка сюда! Вот сюда, голубушки, сюда!..
   Она повернула их и направила к выходной двери, близ которой направо открывался, между нагроможденною цер-ковною утварью, столь узкий и извилистый проход, что поселянки остановились в недоумении.
   - Идите, идите, голубушки! Пробирайтесь! - ободрительно шепнула сестра Гликерия. - За мною, милые, за мною!
   И с беспрепятственностию скользкой пиявицы, она быстро извилась по змееподобному проходу и юркнула в некое подобие четвероугольной конуры, откуда, проворно выставив увенчанную остроконечной шапочкою голову, умильно поманила киваньем перстов и приморгиванием очес поселянок.
   - Ну, сколько же вам надо, милые? - спросила она, когда, наконец, поселянки благополучно достигли конурки.
   Поселянки переглянулись.
   - Говорите, говорите, сердечные, не бойтесь. Чего меня бояться? Я точный младенец. Все говорят: "Сестра Гликерия точный младенец!" Что ж делать-то! Сердце уж такое, душа уж такая... Одна мягкота, одна мягкота! Увижу муху в паутинке, я и ту выну: лети себе, господь с тобой!.. Так сколько же вам, милые, надо?
   Поселянки оставались, повидимому, в нерешимости.
   Наконец одна из них сказала:
   - Мне бы три злотых...
   - Три злотых, милая? Тебя как зовут-то?
   - Одарка.
   - Хорошо, Одарка, я тебе три злотых дам. Уж бог с тобой, дам...
   Затем она обратилась с неменьшим дружелюбием к другой:
   - А тебе, сердечная, сколько? Эх ты, какая худенькая! Как тут не пожалеть-то! Поневоле сердце тает... Сколько?
   - Полрубля.
   - Хорошо, полрубля тебе дам, милая.
   Сестра Гликерия юркнула в конурку, позвякала там монетою и не замедлила снова появиться, подкидывая на длани своей кучку мелкого серебра.
   - Вот, - сказала она, ясно улыбаясь и глядя на поселянок светлым взором: - вот вам!
   - Спасибо... спасибо... - проговорили поселянки.
   - Господа бога благодарите, милые, а я что? Я прах! Мне не кланяйтесь - ему, творцу вседержителю, подобает поклонение!.. А я не могу уж не помочь, коли вижу кого в беде! Я не могу! Уж у меня душа такая... Да, одна мягкота, одна мяг-кота... Ты мне что ж, Одарочка, в залог-то оставишь, а? Платочек этот, что ли, а?
   И она, дотронувшись до рамен поселянки, как бы с ласкающей приязнью, экспертскими перстами ощупала доброту платка.
   - Платочек-то неважный, - продолжала она, - совсем неважный... Ну, да уж для тебя так и быть! Уж у меня душа такая... Ты сколько за него заплатила?
   - Это еще мать в приданое дала,- ответила поселянка.- Он три рубля заплочен...
   - Да уж бог с тобой, я его возьму. Давай! Видно, с сердцем-то своим не совладаешь! Ох, не совладаешь! Уж как душа у тебя мягкая... А ты что, сердечная, оставишь? Может, нитки, полотно есть?
   - Нету, - ответила несколько угрюмо другая поселянка, - у меня только рубашка на перемену.
   - Покажи, покажи, милая... Тонкая, может? Расшитая?
   - Не тонкая и не расшитая.
   - Ах-ах-ах! Ну, да ничего! У тебя вот это что на руке-то висит? Шугайчик, что ль? У, какой! словно крапива жжет! Сермяжный! Ну, да я возьму. Ведь не пропадать же тебе с голоду!
   - Два рубли стоит... совсем новый... - проговорила поселянка...
   - Ну, где там новый, милая, где там!.. Только по христианству и беру... Только потому, что уж крепко мне жаль тебя... только потому, что сердце к тебе лежит... Уж давай, давай - так и быть! Как тебя зовут-то, милая?
   - Ганной.
   - Ганною? Молись женам мироносицам, каждое утро клади семь поклонов и читай: "Святые жены мироносицы! подайте исцеление от болезней..." Так уж я возьму... уж я возьму, так и быть! Давай, милая!
   Ганна безмолвно подала ей свою грубую белую корсетку.
   Сестра Гликерия, схватив залог, пощупала его, погладила, подкинула, понюхала. Не ведаю, какие соображения помешали ей лизнуть его, но в твердой пребываю уверенности, что поползновение лизнуть было очень сильное...
   Ганна же, получив деньги, прислонилась к выступу стены, закрыла глаза и как бы забылась.
   Как раз над ее головою висела страшная картина истязаемых варварами мучеников, но весь ужас изображения изрубленных членов, раскиданных внутренностей утрачивал вою силу пред этим простым, безропотным мужицким лицом с закрытыми глазами.
   - Плохонькая штучка, плохонькая, - говорила сестра Гликерия: - ну, да уж бог с тобой... бог с тобой... А ты, Одарочка? Что ж ты? Давай же!
   И сестра Гликерия, игриво перебирая перстами, как бы приманивая домашних пернатых к воображаемому корму, с улыбкой ожидания глядела на Одарку.
   - Дайте мне... - начала было Одарка.
   - Вот три злотых, милая, вот они! - прервала сестра Гликерия с прежнею ясною игривостию, подкидывая на скользкой своей длани три легковесные монетки. - Вот они!
   - Дайте мне рубль.
   - Рубль? - повторила сестра Гликерия, как бы не доверяя своим ушам. - Рубль? Что это ты, голубка моя, что это ты? Это ты шутишь, а? Рубль! Просила три злотых, а теперь рубль!..
   - Мне бы рубль...
   - Зачем тебе рубль? Ну, зачем тебе рубль, скажи?
   - Надо. Девочка больная, так, может... Мне рубль надо... А то лучше и не закладывать...
   - Ну, уж я тебе, так и быть, дам четыре злотых... Уж так и быть, дам...
  

Другие авторы
  • Ратгауз Даниил Максимович
  • Твен Марк
  • Щербина Николай Федорович
  • Бестужев-Рюмин Константин Николаевич
  • Барбе_д-Оревильи Жюль Амеде
  • Грей Томас
  • Багрицкий Эдуард Георгиевич
  • Каншин Павел Алексеевич
  • Добролюбов Николай Александрович
  • Фуллье Альфред
  • Другие произведения
  • Григорьев Аполлон Александрович - Мое знакомство с Виталиным
  • Ватсон Мария Валентиновна - Данте. Его жизнь и литературная деятельность
  • Суханов Михаил Дмитриевич - Суханов М. Д.: Биографическая справка
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Русский театр в С.-Петербурге. Братья-враги, или Мессинская невеста. Трагедия в трех действиях, в стихах, соч. Шиллера
  • Слепцов Василий Алексеевич - Н. Якушин. "Крупный, оригинальный талант"
  • Белый Андрей - А. Л. Казин. Андрей Белый: начало русского модернизма
  • Горький Максим - О сказках
  • Дорошевич Влас Михайлович - Саша Давыдов
  • Станиславский Константин Сергеевич - Переписка А. П. Чехова и К. С. Станиславского
  • Дживелегов Алексей Карпович - Добролюбов и идея революции
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 392 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа