Кому-нибудь надо же быть слепенькому.
Она даже порой говорила:
- Ведь это уже было давно. Когда я еще зрячей была.
И стала Машутка весела и довольна по-прежнему.
Но горе, как кошка, крадется из-за угла, выглядывает, высматривает и вдруг, нежданно-негаданно, цап-царап, прямо за сердце! Очень уж оно лакомо до сердца человеческого - горе ехидное!
Любариха ясно сознавала, что с тех пор, как ослепла Машутка, на ее плечи весь дом налег. Она в поле, она и в доме. Но все бы ничего, только одна дума, страшная дума являлась к ней по временам.
- Что будет с деточками, если я помру? Куда они денутся, мои родненькие? Отберет у них дом Иван Михеич (ее двоюродный брат), и начнет над ними властвовать Марья Якимовна (жена его - баба свирепая и нелюдимая).
И при этой мысли сердце Любарихи сожмется, голова закружится, и она старается скорее не думать эту тяжелую, невыносимую думу, а она, неотвязная, днем и ночью сама в душу лезет.
Пришла осень.
Тучи, хмурые тучи налегли на землю. Плывут, клубятся, несутся. Холодный резкий ветер гонит их и летает по голым полям и лесам, рвет с них последние пожелтелые листья. Земля замерзла. Все лужицы застыли, и тонкий слой льда покрыл края речки, быстрой, каменистой, богатой перекатами.
Стоит Машутка за воротами и ничего этого не видит. Она чувствует только холодный, порывистый ветер, который чуть с ног не валит.
- Пойдем, Машутка, в избу, - говорит Васена. - Видишь, как сиверко!..
Машутка ничего не ответила. Она стояла, накрывшись тулупчиком, и повертывала лицо к ветру, стараясь узнать, с которой стороны он дует. Если с полуночной, то быть ясной погоде, если же с полуденной, то завтра будет дождь. Но, очевидно, она это делала от нечего делать.
Она ждала свою дорогую мамоньку, которая отправилась на речку сполоснуть белье.
Час за часом бежит, а она не ворочается назад.
Несколько раз уже Машутка выходит за ворота. Уже печка давно истопилась, уже хлебы давно осели, а ее все нет как нет.
- Машутка, - говорит Васена, - что мы все за ворота, да за ворота... Холодно!..
И не хочется сказать Машутке, отчего у ней сердце сжалось и ноет, отчего она вся, всей бы душой полетела бы туда, на речку.
Постоит, посмотрит Машутка, долго, пристально посмотрит в ту сторону, где за поворотом исчезла мать, как будто и видит что-нибудь своими слепенькими глазами; а Кудлашка жалобно визжит и лает на ветер, посматривая на Машутку. Словно чует сердце собачье, что у ней делается на душе.
- Пойдем, Машутка, в избу, - опять зовет Васена, прыгая на холодном ветру и защищая покрасневший нос и слезящиеся глаза рукавом полушубка.
И опять, понурив голову и опираясь на своего вожатого, ворочается Машутка в теплую избу.
Наконец, она не выдержала.
Укутала, чем могла, Васену, и пошли, побежали на речку, а Кудлашка, как бешеная, мчится впереди них. Визжит и лает.
Прошли улку, пришли к спуску, и Васена совсем вступил в роль вожатого. Повернулся он спиной к Машутке, а она обеими руками оперлась ему о плечи, и он тихонько начал спускаться к речке. Спуск был крутой и грязный. Несколько раз Васена скользил и готов был оборваться. Наконец, на повороте тропочки выглянули мостки, и видит Васена, что кучка белья белеет на мостках и только одна доска осталась от них. Другую совсем в воду сшибло.
Видит он, что что-то краснеет подле камня, ровно мамонькин платок, а из воды торчит ровно палка или рука человечья.
Кудлашка присела, вся нахохлилась, насторожила уши, вглядывается, и визжит, и боится, и словно не может итти.
Ближе, ближе подходят детки.
Наконец, разглядел Васена. Весь задрожал и, не помня себя, с отчаянным криком бросился к мосткам.
Словно ножом резанул этот крик по сердцу Машутки.
Не зная как, очутилась она на мостках. Ползком, хватаясь дрожащими руками за скользкие бревна и доски, проваливаясь в холодную воду, добралась она до маменькиной головы.
Голова вся лежала в воде. Всю ее ощупала Машутка. Только конец красного платка плавал и сносило его бежавшей водой. Одна рука высоко торчала из воды, точно манила к себе деток. Да одна нога в лапте чуть-чуть кончиком лежала на мостках.
Не чувствуя холода, трясясь всем телом, Машутка снова через силу поползла по мосткам назад, хотела бежать в деревню, но тут силы изменили ей. Словно хмурые тучи спустились, заволокли голову, и она без чувств упала на грязную тропинку.
Васена с диким, пронзительным криком бросился бежать в деревню, а впереди него, визжа и отчаянно лая, летела Кудлашка.
Долго бегал и плакал Васена.
Наконец услыхали добрые люди его осипший голос и плач. Вышли, расспросили, побежали к мосткам, подняли Машутку и вытащили из воды мертвое тело бедной Любарихи.
Прошло три дня, и в них Машутка постарела на три года; да и Васена похудел и стал хмурый.
Угрюмо, с нестерпимой болью в сердце, похоронили они родимую, и боль эта у Машуты сложилась, разлилась в жалобе, которую голосила, причитала она над покойницей.
На кого покинула
Горьких сиротиночек,
Мамонька родимая,
Ясен, светел свет в очах
Грела, словно солнышко.
Пташек своих малых,
Нежила, лелеяла...
Да пропала, скрылася,
Сгинула, покинула
На житье горючее,
Маюшку, суровую,
Доле злой невзгодьицу.
Вечером, когда вернулись с похорон, одна старушка перехожая, что по дворам в наймах жила, суетилась, тараторила, прибирала все в доме у сиротинок.
- Вам здесь не осилить... - говорила она, - где осилить, болезным!.. Ты - слепенькая, он - махонький; весь дом в раззор разорите!.. В Питер бы вам махнуть. Вот куда! Там авось в како ни на есть заведение возьмут.
Машутка с Васеной слушали ее, сидя на маминой постели, слушали бесконечную болтовню, покрывшись зипунчиком.
У обоих сердце ныло. Оба, широко раскрыв заплаканные глаза, испуганно смотрели в темную, тяжелую даль будущего...
Так маленькие птички смотрят из родимого гнезда в холодную даль, когда ветер свистит и дождь льет без конца, а матери родимой нет, как нет.
Недолго сиротки пожили одинокими. Через два дня из ближней деревни нагрянули гости-наследнички, дядя, да тетка с детками.
С первых же разов пошел шум и гам, дым коромыслом. Вся изба ходуном, хоть вон беги.
Деток наехало семеро. Старшему пареньку десятый годок, младшему - другой пошел, и стало тесно всем в горницах.
Ночью на печке лег сам, на кровати тетка с малышом. На полатях все детки приезжие. А Машутку с Васеной уложили на лавках. Лавки узенькие. Васена заснул, во сне разметнулся и на пол скатился. Испугался и заревел, но тетка быстро, словно кошка, соскочила с постели и костлявой, мозолистой рукой надавала ему таких шлепанцев, что бедный Васена, совсем ошеломленный, затих на полу.
Когда тетка улеглась, к нему спустилась Машутка, подостлала под него шубенку, под голову подушку, укутала, пригрела, и Васена, уткнув голову к ней в рукав, тихо, тихо начал рыдать и всхлипывать, а Машутка, зажимая ему рот, целовала его, приговаривая:
- Нишкни, нишкни, родный! Услышут, опять хлестать начнут.
И Васена, наконец, замолк и заснул как убитый, тихо вздрагивая и всхлипывая во сне.
А Машутка не спала вплоть до рассвета.
Прошло несколько дней, и упорная мысль окрепла в головке слепой девочки: "Бежать надо!"
С вечера Машутка припасла мешочки и бураки. Васена не спрашивал. Он догадался, зачем, куда собирается сестра.
Полегли, по обыкновению, на полу, совсем одетые.
Середь ночи, после первых петухов, Машутка растолкала Васену, который крепко задремал.
Тихонько, как тени, не скрипнув дверью, вышли в сенцы, перекрестились.
На дворе завизжала, обрадовавшись, и бросилась к ним Кудлашка.
Молча вышли детки божьи.
Ночь была ясная, да холодная. Ярко горели звезды.
Сперва пошли на кладбище.
Бросились было на них с лаем собаки, но вскоре узнали знакомых, завизжали и побежали вслед за ними, виляя хвостами.
Перелезли через пряслицы и прямехонько пришли на могилку Любарихи.
Помолились - поклонились.
Машутка долго не поднимала головы с могилки. Слезы текли, текли вместе с словами прямо из сердца.
Мамонька, голубынька,
Перекрести, родимая,
Деточек любимыих
На страду земную.
Нет им уголка в избе,
Выгнали их вороги
Из родима гнездышка,
Где с тобою жили мы,
Где ты нас лелеяла...
Встали, пошли. Кудлашка побежала впереди.
Прежде чем повернуть за пригорочек, Машутка обернулась... постояла. Жаль ей было расставаться с родиной.
Перекрестилась, махнула рукой и пошла...
Кое-как, с лишениями, питаясь подаяниями, добрались, наконец, детки до Питера, и поглотил их город великий.
Осталась ли по вас памятка, страдальцы земли родной, или, подобно многим, многим, сгинули вы бесследно, - блесточки божьи, затоптанные в грязи, в темную ночь общественной жизни!
Она росла на небольшой поляне, прямая, стройная береза, с белым стволом, с пахучими, лаковыми листочками. А кругом нее шумели старые дубы, цвели белым цветом и сладко благоухали раскидистые большие липы, зеленели зелеными иглами яркие бархатные пихты, круглились иглистыми шапками красивые сосны, и постоянно дрожали как будто от страха всеми своими серо-зелеными листочками горькие, траурные осины. Одним словом, кругом березы была целая роща, хотя и небольшая, но очень красивая.
Береза росла и помнила, как она росла. Она помнила, как трудно было рыться и отыскивать в земле пищу ее молодым корешкам. То земля была очень рыхла, то слишком жестка, то вдруг камень мешал расти какому-нибудь ее корешку, и тот поневоле должен был отходить в сторону, а другие, упрямые, не хотели отойти и умирали; зато другим от этой смерти было просторнее.
- Почему же, - думала береза, - земля не везде одинакова? То много чересчур в ней пищи, то мало, то совсем нет, и зачем эти камни на дороге? Как все это скучно!
Когда весной солнце отогревало березу и она просыпалась от долгого зимнего сна, ей было так хорошо. Солнце светило ярко, приветливо грело. Воздух был полон теплых паров, земля как будто сама предлагала проснувшимся корешкам сочную, вкусную пищу. Все это было так хорошо. И береза развертывала свои смолистые, пахучие почки. Она вся радовалась, вся благоухала, вся одевалась мелкими, яркими желто-зелеными листочками.
Но это не всегда так было. Чем длиннее становились дни, тем сильнее грело солнце. Потом оно уже пекло, начинало жечь, и очень больно. Листья на березе покрывались пылью, сохли и желтели. Она умирала от жажды.
- Каплю, хоть одну каплю дождя! - молила она.
И, наконец, явился дождь. Налетела с гулом и вихрем черная туча. Верхушки деревьев шумели, гнулись, все их листочки дрожали. Ветер рвал их и уносил далеко. Но буря не могла достать березы. Ее защищали другие деревья, она чувствовала только, как по всем ее листочкам пробегал легкий, свежий ветерок, и ей было хорошо.
А вот и дождь. Он хлынул как из ведра, ветер мчал его капли. Он ими бил и хлестал все, что ему попадалось: лес, траву, дома, людей.
- Зачем же так больно! - говорила береза. Но дождь не понимал этого: он сек березу холодными каплями все сильнее и сильнее, и ей было и больно и холодно.
- Ах! - шептала береза. - Как все гадко на свете! Как мне больно и холодно! Еще сегодня утром я задыхалась от жару, а теперь мерзну от холоду, больная, избитая, израненная!
И пошел холодный дождь, пошел не переставая, и день, и два, и три. Береза совсем окоченела, точно зимой.
- Ах, как все это гадко, как гадко! - шептала она.
Наконец дождь перестал. Тучки расплылись в тумане, и солнце опять стало греть. Береза отогрелась, отдохнула, расправила все свои листочки, но она боялась и дождя, и холода, и стояла грустная, не доверяя ни солнцу, ни всему тому, что было вокруг нее.
Раз, рано утром, когда еще трава спала под холодной росой и розовое утро алело на вершинах деревьев, в рощу пришло много крестьян с пилами и топорами, и пошла работа. Стук, шум, крик. Старые деревья пилили пилами, рубили топорами, и они с треском и стоном валились на землю. К полудню работа была кончена, почти все деревья лежали вокруг березы мертвые. Не тронули только березу и еще несколько осин, которые были такие же молодые, как и береза.
Не стало рощи - далеко вокруг березы было чистое поле.
- Вот как хорошо теперь видно! - думает береза. - Синие светлые горы. Там должно быть очень тепло. А перед ними море, над ним летают белые птицы. Вон луг, такой зеленый, бархатный. По нему ходят барашки. Они, верно, придут и ко мне в гости. Ах! ничего этого я не видала прежде. И откуда же приходят тучи, и дождь, и град!
Недолго думала береза. Не прошло и двух дней, как собрались тучи, поднялся ветер; он дул все сильнее и сильнее. Все горы покрылись облаками, посинело бурное море. Все звери и маленькие зверьки и птички попрятались кто куда мог. Только длиннокрылые чайки вились над белыми валами.
А ветер свистел, гудел и ревел ураганом.
- Я теперь мчусь на крыльях могучих, я теперь чувствую силу. Сторонитесь все, простору мне, простору! - И он налетел на березу.
Со стоном покачнулась береза. Все ее ветки, все листики, жилки задрожали.
- Простору, простору! - кричала буря. - Прочь с дороги! Согнись, согнись, преклонись предо мной!
- Ах, я не могу нагнуться, - говорила береза. - Я с детства выросла прямая и гордая. Я не могу согнуться. Я в этом не виновата.
- Согнись, согнись! - гудел вихорь. - Я не виноват, что мчусь, все рву и ломаю. Не было бы воздуху, не было бы ветру. Не было бы ветру, не было бы бури. Не было бы воздуху - и не было бы ничего, что дышит воздухом. Прочь с дороги, простору мне, простору! Согнись, согнись передо мною!
- Я не могу гнуться. Не могу! - стонала береза.
- Ну, так держись крепче! Чья сила возьмет! - загудел ветер и со страшным порывом налетел на нее.
Застонала, затрещала береза и, изломанная, вырванная с корнем, повалилась на землю.
А буря мчалась дальше.
- Простору мне, простору, прочь с дороги! Я все сломаю! - кричала она.
И пролетела буря.
Мало-помалу затих ветер. Настала тишина, проглянуло солнце.
Береза лежала сломанная, изуродованная. Ее листики трепетали. Она еще была полна жизни, но должна была умереть, потому что буря оторвала ее от родной земли, которая ее поддерживала и питала.
Выползли жуки, забегали ящерицы, прилетела бабочка, запели птички, защебетали ласточки, выглянул крот из норы.
- Я знал, что так будет, - сказал крот. - Если б не было солнца, не было бы ветру. То ли дело жить в темноте!
- Ты глупый слепыш и больше ничего, - сказала ящерица. - Если б не было солнца, то не было бы и нас с тобой. - Ты давно бы замерз в своей темной норе. Ах! зачем оно не всегда светит и греет, это доброе, хорошее солнце. Так хорошо, когда оно печет!
- Нечего сказать! очень хорошо! - сказала улитка. - Нет, когда оно печет, то не знаешь, куда деваться от жары. Просто приходится зарыться под листья и закупориться в свой домик.
- Из-за чего они все хлопочут, - сказал камень. - Разве не все равно: буря, солнце, дождь, град, гром, молния, тепло, холод. Я лежу себе спокойно и не боюсь ничего! Меня мочит дождем, сушит ветром, печет солнцем - мне все равно, и все обратится рано или поздно в пыль и песок.
- Да! Если бы так рассуждать, то всем бы надо было быть камнями, - сказал седой мох, который тут же рос на камне, - я давно живу на свете, бывал под дождем и под снегом, высыхал чуть не до корней и снова отрастал. Я много испытал и скажу вам, отчего бывает на свете то гадко, то хорошо.
И все сказали:
- Послушаемте, что скажет седой мох!
- Все на свете, - сказал мох, - не имеет ни конца, ни начала...
- Это новость! - закричали все.
- ...Потому что все на свете переходит одно в другое, - досказал мох. - Никто не скажет, где кончается тьма и начинается свет, и никто не знает, как далеко идет свет, которого мы еще не знаем. Что такое тепло и что такое холод? Улитке тепло, а ящерица в это время чувствует холод. Орехи цветут, когда снег еще лежит кругом на полях, а липа цветет только среди жаркого лета. Эфир проникает воздух, воздух проникает камни, камни переходят в травы, травы превращаются в зверей. Одно из другого берет начало, и нельзя сказать, где кончается одно и начинается другое. Так все устроено на свете, и живи на нем кто и как может! - Хорошо тому, кто привык к холоду и жару, кто не боится дождя и бури, кто легко переносит голод и жажду, кто может жить даже под снегом, кто тверд, как камень, и подвижен, как ветер, кто умеет жить полной жизнью и умеет ею наслаждаться...
- Это правда, это правда! - закричали все, - да умрет все слабое, что не может пользоваться жизнью и не имеет на нее права! - И все гордо посмотрели друг на друга.
- Ах! - прошептала полумертвая береза. - Если бы я могла ко всему привыкнуть, я жила бы и радовалась. Но никто не виноват в моей смерти и я тоже.
Прошла целая неделя. Умерла береза. Ее листики засохли, пожелтели, их почти все разнесло ветром, и они сгнили далеко один от другого. Из них выросли вкусные белые грибы. Начал гнить и самый ствол березы. В нем завелось множество маленьких бурых жучков и белых червячков. Все они с наслаждением ели сочное, сладкое дерево березы, и все в один голос повторяли: пусть каждый пользуется жизнью, как может!
Раз, поздно вечером, пришел старый бедный дровосек с своими ребятишками. Они утащили к себе домой березу со всеми жившими в ней жучками и червячками. Старший сын при этом с удовольствием проехался по двору верхом на березе, потом ее изрубили, бросили в печь. Все жучки и червячки сгорели в печке. Зато сварили хорошую овсяную кашу. Все дети грелись около огня, с наслаждением ели кашу и все повторяли:
- Пусть каждый пользуется жизнью как может!
Ветер бил дождем в окна. На дворе было темно, сыро и холодно.
Но в большой, чистой комнате - тепло и уютно.
Светло горит лампа на круглом столике, перед мягким, большим диваном. Тихо теплится лампадка перед большим распятием, что висит в углу над диваном.
Распятие старинной итальянской работы из слоновой, уже пожелтевшей кости. Ровный свет лампадки пробегает легкими, нежными тонами по всей фигуре и мягким светом освещает голову Распятого. И вся фигура резко отделяется от креста из черного дерева.
- Мама! - говорит шестилетний кудрявый ребенок матери, что сидит на диване и быстро вяжет длинный теплый шарф. - Мама! Ведь это Христос распят?
- Да! Христос! - и она мельком оглядывается на распятие и снова погружается в свою работу.
- Как же Он распят? Расскажи мне, мама, что значит распят?
- Это значит, что Его прибили гвоздями к кресту.
- Как прибили гвоздями?!
- Так! - она оставляет работу и берет за ручку ребенка. - Приложили Его руки вот так к деревянному кресту, и в каждую руку вколотили гвоздь молотком, гвозди пробили руки насквозь и вошли в дерево. Потом сложили Ему ноги и сквозь них тоже вбили большой гвоздь в дерево, потом крест врыли в землю, и так висел Он на этом кресте целый день, пока не умер.
Ребенок побледнел. Его чуткое, восприимчивое воображение живо нарисовало весь ужас страшной кровавой казни.
- Мама! Ведь Ему было очень больно? - спросил он, стараясь не верить своему впечатлению, - больно... до крови?
- Да! Очень, очень больно.
- Зачем же это с Ним сделали? Разве Он был злой?!
- Нет! Он был добрый, очень добрый, Он был добрее всех людей, которые были и будут когда-нибудь на земле, потому что Он был не только человек, он был Бог!
- Зачем же Его так убили?
- Затем, что Он всем желал добра. Он говорил, что Бог, Его Отец, добр и за тем послал Его на землю, чтобы все узнали, как Он добр. И Он делал много добрых дел, и много народа ходило постоянно за ним. А злые завидовали Ему. Он уличал их во лжи, зависти, в злых делах. И вот за все за это схватили Его и казнили.
- И за это им ничего не сделали?! - И на лицо мальчика набежала краска, и слезы засверкали на глазах его... - Я бы их всех прибил гвоздями к деревьям.
И он сжал маленькие кулаки.
- Зачем же? - говорит мама. - Ты сделал бы очень дурно. Никогда не должно платить злом за зло. Это говорил Он, Христос, и когда Его распяли, как ни больно было Ему, но Он, умирая, молился за тех, которые Его распяли, молился, потому что Он любил всех людей, и добрых, и злых... Ведь каждый злой человек не был бы злым, если бы вокруг него не было ничего злого и если бы он сам не мог делать зла.
Мальчик долго смотрел на распятие, на Его опущенную голову, на искаженное страданием лицо, на полуоткрытые уста, которые, казалось, шептали молитву и повторяли одно и то же великое слово любви к человеку.
- Мама! - сказал он наконец. - Я буду добр, я буду всех любить, и добрых, и злых.
- Да, - сказала мама, - будь добр и люби всех, всех людей. Если ты будешь любить всех, то ты будешь хорошо учиться, потому что только тот, кто много знает, может сделать много добра всем людям и тот действительно любит всех людей.
И она пристально посмотрела на него, она сдвинула кудрявые волосы с его лба и поцеловала этот еще небольшой, но уже высокий и крутой лобик.
- Может быть, - подумала она, - в тебе действительно вырастет любовь к знанию, истине, на пользу и благо всех людей. Может быть, Он уже отметил тебя и вложил в твое сердце эту великую любовь. - И она с тихой, безмолвной молитвой взглянула на распятие...
И тихо теплится лампадка. Светло, тепло, уютно в большой, теплой комнате. А ветер бьет дождем в окна. На дворе темно, сыро и холодно.
Прошло чуть не целое столетие. Целая длинная человеческая жизнь, полная постоянными, долгими трудами, улеглась в этот промежуток.
Был опять вечер. Ветер бил дождем в окна. На дворе было темно, сыро и холодно.
В большой комнате, на большом диване, лежал больной, дряхлый, умирающий старик. Странно было все в этой темной, пыльной комнате. Тусклый свет лампы чуть-чуть освещал ее углы и все разбросанные в ней вещи; книги в стенных шкафах, с полу до потолка, книги на столах, на креслах, на полу, в грудах, в столбцах - развернутые, разорванные, разбросанные. Разные инструменты, снаряды и аппараты...
Никто с них пыли не сотрет,
Их червь и точит, и грызет...
Да! Это был кабинет ученого, и сам хозяин его лежал тут же, на старом, мягком диване. Он едва двигался. Он знал, что дни его сочтены, и в его уме, еще здоровом и крепком, в его памяти, еще светлой и сильной, как бы сама собою развертывалась длинная панорама жизни, пол ной тревоги и трудов. Он перевертывал страницу за страницей из прожитого. Он искал итогов, и чем дальше искал он, тем тревожнее становилось бледное лицо его. Мучительная дума давила его.
Вон лежит целый толстый сверток всяких дипломов на разные почетные звания и отличия.
- Vanitas vanitatum et omnia vanitas! - шепчет старик. - Благородная конкуренция!
Погремушки, которыми хочет свет выразить уважение к тебе и тешит и себя, и тебя, как ребенка.
Вон стоит длинный ряд мемуаров - его мемуаров. Сколько в них собрано новых фактов, сколько открытий!
- Все мелочи, мелочи, - шепчет старик. И ему чудится, как развертывается перед ним длинный ряд всяких специальных тонкостей, которые он изучал с любовью и описывал с таким наслаждением.
Из всех этих кропотливых трудов ни одного вывода. Все проходит длинной вереницей мелких микроскопических фактов.
- Ведь все это ради великого знания: когда-нибудь все это пригодится, - шепчет старик. - Все это ради тебя, о святая истина, к которой вечно будет стремиться человечество. Все это твое, о великое дело самосознания.
И лицо старика становится спокойно-восторженным, его глаза блестят, губы шепчут что-то вроде молитвы.
И вдруг испуг, страдание пробежали по этому лицу. Старик приподнялся, он прямо смотрит в один угол. Что-то белеет там. Какая-то головка бледная, бледная выглядывает из-за груды книг, из-за рычагов инструментов.
Старик узнал эту голову. В памяти его ярко нарисовалась сцена из давно прошедшего, далекого детства. Вот сидит его мать, сидит на том самом большом, мягком диване, на котором он лежит теперь больной, умирающий. Вот он смотрит на ту же самую голову, на которую смотрит и теперь. - Мама! - вспоминает он, ведь это Христос распят? - Да, Христос, - отвечает мать. - Только тот... - вспоминается старику, - только тот, кто много знает, может сделать много добра всем людям и тот действительно любит всех людей!
- Какие простые и великие слова! Неужели они когда-нибудь звучали в моем сердце?
Старик вздрогнул. Он снова оглянул комнату. Книги, книги, книги без конца!
- Ни одна из вас не подсказала мне великое слово любви! Ни одна не указала святой, вечной цели!
- О! Что мы, что все человечество будет делать на широкой свободе всех сознанных фактов, если не будет в нас любви?
- Ты любил истину, - утешал его внутренний голос. - Из мелких трудов складываются крупные вещи. Пусть каждый идет туда, куда влекут его прирожденные или воспитанные привязанности. Свобода, свобода, полная везде и во всем.
- Laissez faire, laissez aller! - прошептал он и горько улыбнулся. - Иди туда, куда влекут тебя страсти, живи для самоудовлетворения е sempre bene.
Он долго сидел, опустив голову на руки. Потом вдруг приподнялся. Тихо встал с дивана, шатаясь и переступая с трудом, он подошел к распятию и дрожащими руками вынул его из старой корзины, куда был сложен всякий хлам. Он отер с него пыль, он с любовью смотрел на чудную, артистическую работу. В ней сила красоты и сила чувства сливаются беспредельно.
- Да! Ты, один Ты умел любить человека, - шептал он, - любить беззаветно, со всей верой энтузиазма!..
В глазах у него темнело. Сердце переставало биться.
- О! Не Ты ли один, - шептал он, - ведал, что выше в этой туманной, таинственной жизни, что выше: любовь ли к истине или любовь к человеку!..
Голова его тихо склонилась на пыльный ящик, руки крепко сжали распятие и закостенели. Сердце перестало биться, голова перестала работать.
Порывистый ветер распахнул окно и загасил лампу.
Родились они, оба брата, и жили в одном из медвежьих углов - в глухой деревушке Пустышке. Старшего звали Зеноном, младшего - Паисием; только никто его так не звал, а звали просто дядя Бодряй.
Дядя Бодряй любил брата своего Зенона и всех людей, весь Божий мир; а Зенон никого не любил, - разумеется, кроме себя.
Когда умирал их отец, Степан, то он долго думал: кому оставить наследство? Сын Паисий сильно смущал его. "Вертопрашный мот! - думал он. - Ничего он не сбережет, не приумножит, а все по ветру стравит - ни себе, ни людям".
Думал, думал отец Степан и, наконец, решил: "Оставлю я сыну Зенону всю землю, и лошадушек моих (а их был целый косяк), и коровушек, и овечек, и всякий скот, и всю худобу мою; а непутящему Паисию оставлю я сто рублев - и того ему много".
Как решил, так и сделал. Оставил в завещании Зенону все имение свое, а дяде Бодряю только сто рублей, - новеньких, все рублевиками серебряными.
И когда получил это наследство дядя Бодряй, то сел на лавку и задумался: "Что я с ними сделаю, с этим наследством? Раздам я его беднякам, как я, многогрешным. Хорошо!.. Да ведь не хватит на всех. Вот тут, возле нас, в Пустобрюхове, да в Голодаеве, да в Плохосытове, больше ста побирух... мужиков и старух... Раздай сто рублев. Меньше рубля на рыло придется... Да какая же тягота!.. Тут, чай, фунтов 20 али боле будет... И куда я с ними поеду?!. Без них, без этих рублев, я - вольный казак и весь Божий мир мне путь и дорога... А с ними?!." Но тут в его раздумье вмешалась Аленка - жена брата Зенона.
- А ты отдай мне, братец, - заговорила она. - На что тебе? А мне они пригодятся... Вот к зиме шубейку Мишутке справлю, да Варюшке одеяльце сооружу...
И протянул дядя Бодряй кожаный мешочек со ста рублями невестке своей Аленке.
- На!.. - сказал он. - Господь нас так учил: просящему дай и от занимающего не убегай!
- Ну, вот и отлично! Дай тебе Господи доброго здоровья! Спаси Господи твою душеньку!
И она, вся радостная, отправилась к себе и положила в свой большой сундучище мешочек со ста рублями, а дядя Бодряй вздохнул глубоко, встал с лавки, потянулся и сказал в веселии сердца:
- Слава Тебе, Господи! избавил от тяготы жизненной.
И вышел из избы, а сам думает: "А если б все, что оставил отец брату Зенону, да разменять на рублевики, - у-у-у! какая бы тягота была... не вздымешь и не уволочешь!!.
Дядя Бодряй был бездомник, вдовец. Он каждый день и всю жизнь шлялся по чужим избам, и везде были ему рады.
- А?! - говорят. - Дядя Бодряй пожаловал. Милости просим, милости просим!
И дядя Бодряй, помолившись перед образом, с веселым радостным лицом, здоровый и румяный, всех ласково привечал, со всеми целовался, здоровался. Малых детей обдарить - кому грошовый пряник, кому деревянного коня.
И все ему рады, в особенности детвора. Дядя Бодряй ей слаще меду кажется. Как только он придет, так сейчас же все облепят его и начнут просить, канючить:
- Дядюшка Бодряй, расскажи сказочку!..
- Дядюшка Бодряй, расскажи побасеночку!
- Дядюшка Бодряй, расскажи что-нибудь божественно.
И в особенности им нравится это - божественно... Только дядя Бодряй не всегда расскажет. Иной раз придет из дальней деревни, Глушанки; верст двадцать отмашет и притомится, еле отдышится.
- Не почтовый я конь, - говорит, - и одна пара у меня ходилок-то. Двадцать верст отмахают - и приустанут, притомятся.
А в другой раз придет бодрый, да свежий и начнет сказы рассказывать. Вокруг него прицепятся, присядут ребятишки со всей деревни: одни влезут на колени, другие обнимут его за шею. И начнет дядя Бодряй рассказывать.
А за маленькими малышами, глядишь, бегут слушать дядю Бодряя и уже взрослые ребята; а за ними, гляди, плетутся, пробираются уже совсем взрослые мужички. Ведь всем занятно послушать краснобая - дядю Бодряя.
- Вот, - говорит, - не в котором царстве, не в котором государстве, жил-был один старче. И задумал старче спасаться... И просит, и молит он своего ангела-хранителя. Ангел, мол, хранитель мой! Скажи и укажи, что мне сделать, чтобы спасти душеньку и в царство небесное ее водворить?
- А рубашка у тебя есть? - спрашивает его ангел.
- Есть, - говорит старче.
- Своя? - спрашивает ангел.
- Своя, своя, - говорит старче.
- Ну, сними ее и отдай тому, у кого нет ее...
"Как же я отдам, - думает старче, - ведь голому-то, чай, зазорно ходить?"
Сам это думает, а рубашку все-таки снимает. Только, глядь-поглядь, не может он снять рубашки, к телу приросла... Уж он ее так и этак... Всю спину в кровь изодрал, а рубашки не может отодрать... приросла! - у каждого человека всегда так: своя рубашка к телу приросла. И если ее не отдерешь, то и не спасешься... Что ни делай - никак не спасешься. Хоть сто поклонов каждый день клади, хоть к соловецким угодникам ходи или в скиты печерские. Ничего не поделаешь... Таков уж предел положен.
- Чудно дело! - говорит один из слушавших его мужичков. - Как же это так? Как же это угодники-то Божьи спасались?..
- Для Бога, милый человек, - говорит дядя Бодряй, - все возможно. Для человека невозможно, а для Бога все возможно.
И так проходила или, вернее говоря, тихо катилась вся жизнь дяди Бодряя.
Была у него жена, баба суровая и злющая. Были и детки - целых трое. Умерла жена, и детки за нею пошли, три дочки, одна за другою.
Как потерял он вторую дочку, самую красивую и тихую, Машу, то он загрустил и пропадал из деревни целых три дня. Через три дня пришел, еще веселее и радостнее, чем был. И куда он исчезал, и куда он свое горе снес - никто об этом не узнал и никто не спросил его.
- Миру нужны мои сказы да побасенки, а не я сам, - говорил он. - А ты дай миру, милый ты человек, то, что ему нужно, или то, что он хочет!..
И опять покатилась его жизнь тихо, да радостно. Плетет он лапти себе, а больше другим, ребятишкам, плетет и поет, сидя на завалинке у братниной избы. Люди мимо идут, каждый с ним поздоровается так приветливо.
- Здравствуй, милый дядя Бодряй! Каково живется-можется?
И пройдут дальше.
- Здравствуй! Здравствуй! Милый человек, - скажет дядя Бодряй. - Живу, хлеб жую; Бога прославляю, всем добра желаю.
- Так! Так! - скажет прохожий. - Верно! Правильно! И пойдет дальше. И все ему кажется, что кто-то ласковое слово ему в душу заронил и по сердцу, любя, погладил.
- Дядя Бодряй! - говорит один мужичок. - Приходи к нам блины есть.
- Ладно! Милый человек, приду.
- Дядя Бодряй! - говорит другой мужичок. - У нас крестины. Мишутку крестим. Приходи, гостем будешь.
- Приду! Милый человек, спасибо на зове!
- Дядя Бодряй! - говорит третий мужичок. - Дочь Пашутку выдаю. Приходи пиво пить.
- Ладно, ладно, милый человек. Беспременно приду!
И ни одна свадьба, ни одни именины и крестины без Дяди Бодряя не бывают. Без него скучно и нерадостно, а он придет, румяный да ласковый, и точно всех озарит. И начнутся сказки да россказни, один другого краше да занятнее. То расскажет он, как кум Матвей к отцу Матвею ходил, помочь в нужде просил и как, наконец, отец Матвей помог куму Матвею в беде и как эта помощь, от долгого ожидания, показалась куму Матвею вдвое слаще.
- Так-то, милый человек, - прибавил дядя Бодряй, - сказано: терпи, казак, - атаманом будешь! Так оно и есть. У Господа Бога сроки долги. Не по нашему плечу, а все-таки надо терпеть, ибо всякому делу положен у Бога час и срок, и ничего не может произойти без этого положения. Вот, милый человек, чай, знаешь, как, примерно сказать, жисть в квашне скисает и поднимается, и растет. Вот так-то оно и везде, милый человек!
Год за годом проходит. Люди родятся, живут и помирают. Молодые стареются. Один дядя Бодряй не меняется. Только волоса его стали как будто чуточку седеть, а такой же крепкий, румяный и такой же запас у него сказок и пересказов. Целый непочатый кошель.
Только в последнее время стал он их меньше рассказывать, а больше слушать, что другие рассказывают.
- Для того, милый человек, - говорит, - нам два уха и один рот дан: больше слушать и меньше говорить.
И начали люди замечать, что дядя Бодряй стал в последнее время чаще пропадать, а куда - неизвестно. Уйдет он куда неведомо и пропадает и день, и два, и целую неделю. Вернется дядя Бодряй еще веселее и здоровее, чем был, и все ему, как родному, обрадуются. Все друг другу говорят:
- Дядя Бодряй пришел! Дядя Бодряй пришел!
И был в деревне Пустышке в те поры озорной и дурашный малый. И все его так и звали: озорник Прошка.
"Семь-ка, - думает Прошка, - дай-ка я узнаю, куда дядя Бодряй пропадат".
И стал он следить, выслеживать, куда дядю Бодряя нелегкая носит.
Один раз, дело было летом, вечером, подкараулил он, как дядя Бодряй отправился из деревни.
Вышел он из деревни в Памаевские луга и пошел прямо в Кузьминский лес, а лес тот тянулся в доброе старое время на многие добрые версты, и мужички говорили, что в том лесу есть благодатные уголки, только добраться до них нелегко.
Идет, идет дядя Бодряй, идет, калиновым подожком подпираючись, идет за ним дурашный Прошка, а за ними ночь и гроза надвигаются.
И дурашному Прошке вдруг стало жутко. "Куда, мол, - думает, - я в эку страсть пойду?" А дядя Бодряй обернулся и говорит:
- Иди, иди, милый человек, не бойся! Коли не будешь бояться, то никакой страх тебя не возьмет, а коли убоишься, то страх тут как тут, и накроет, и осенит, и осилит.
Прошка приободрился. "Я только, - думает, - до Семенова ключика провожу его, а там и удеру. Пущай один идет. Вишь, как гроза накатывает".