ех, за исключением меня и Агарии, которую увели в плен и продали, как я потом узнал, Самуилу в невольницы. Тогда я дал клятву Богу всемогущему отмстить, отмстить за отца и за мать, за бедную сестру мою. Я стал издали скрытно следить за Самуилом. Много раз я видел, как он выходил из своего дома, но он выходил всегда окруженный свитой и своими друзьями, приятелями, и мысль, что мне могут помешать, что меня схватят и казнят, эта мысль останавливала меня.
Прошло немного времени. Один раз ночью, когда вся кровь волновалась во мне жаждой мщения и я не знал, где найти место вражде моей, я вышел за город. Ночь была душная, но ясная. Полная луна ярко освещала все предметы. Я, не помня и не замечая как, спустился в один из оврагов. На дне его лежал труп женщины, и при свете луны я узнал, что это был труп моей дорогой сестры, моей Агарии. Большая рана была в груди ее, прямо против сердца. Рана смертельная... Я лишился чувств и когда пришел в себя, то снова повторил страшную клятву об отмщении врагу моему. Я прочитал ее над трупом моей дорогой Агарии. Я омочил руку в крови ее и поднял ее к небу в знак того, что кровью моей дорогой сестры я клянусь исполнить клятву мою.
Рабель замолчал и на одну минуту закрыл лицо руками, как бы подавленный невыносимо жестокими воспоминаниями. Потом резко отнял руки и снова быстро заговорил:
- Ее убил Самуил. Это была последняя капля горечи, влитая в мою истерзанную душу. Я тогда жил одной мыслью отмстить... Мне казалось, что убить его будет мало, мало за все выстраданное моим бедным сердцем. С восходом солнца я просыпался с этой мыслью, она не расставалась со мной целый день. Я придумывал тысячи планов, как бы отплатить ему самым жестоким образом. У него не было ни отца, ни матери. Он был круглый сирота. Он был страшно богат и не любил никого... Я тогда не знал, что истинное сокровище скрыто в любви и что, не имея ее, он был беднее всякого нищего и беднее, о! гораздо беднее меня... Так прошло еще несколько лет. Один раз я потерял его из виду. Он уехал, но куда, я не знал и тогда... (при этом Рабель схватил руку Гайдара и крепко сжал ее) и тогда я узнал такие мучения, каких я не испытал во всю мою жизнь. Я желал смерти, я искал смерти. Несколько раз я порывался убить себя... Но меня останавливала страшная, данная мною клятва. Я думал, что для клятвопреступников нет прощения... Что же, думал я, ожидает меня за гробом? Гнев Господа и новые, более сильные мучения. А между тем мне постоянно мерещились тени отца моего, и матери моей, и моей милой и дорогой Агарии. Я видел их бледными, грустными и кивающими мне головами. Я видел их страшные кровавые раны, видел и днем и ночью, и мучился, и страдал невыносимо...
Тут голос его снова прервался... Он говорил с трудом, задыхался и, наконец, совсем остановился, помолчал несколько минут и затем снова начал тихим шепотом:
- Нет тяжелее страдания для человека, как стремиться отомстить и изнывать в бессилии... - Он помолчал и снова продолжал рассказ: - Все это прошло, давно прошло... все забылось... и за это я буду вечно благодарить Бога, если Он даст мне жизнь вечную. И еще больше, еще сильнее буду благодарить Его за то, что Он всю мою злобу, всю жажду мщения истребил и превратил в доброе великое чувство. Прошло много лет. И он, Самуил, снова возвратился... Я купил хороший нож. Я сам отточил его и не расставался с ним ни днем, ни ночью. Я почти не спал, и есть мне не хотелось. Днем и ночью я бродил около его дома. Но он был заперт, и Самуил никуда не выходил. На четвертый или на пятый день, не помню, я вышел на улицу поздно вечером, смотрю, впереди меня идет он. Я сразу узнал его по его широкому плащу, его абу - белому с красными полосами. Такие плащи продаются только в Дамаске. Он тихо шел и хромал, опираясь на высокий посох. Я ускорил шаг и опередил его. Луна светила прямо на его лицо, и я узнал его. Кровь бросилась мне в голову. Еще одно мгновенье, и я кинулся бы на него, но я переждал это мгновенье. Одно соображение быстро мелькнуло в моей голове. Он идет за город, в пустынное место. Он будет, может быть, около того оврага, в который он уложил труп моей бедной Агарии. Я пропустил его и тихо пошел за ним. Кровь моя клокотала. Адская злоба и радость кипели в моем сердце. Он шел тихо, почти поминутно останавливаясь и издавая тихие, жалобные стоны. Он, очевидно, был болен, страдал. Наконец мы вышли за город. Он прямо подошел к тому оврагу, в котором я нашел труп Агарии. Он опустился на краю его и со стоном припал лицом к земле. Он был теперь в моей власти. Я вынул мой нож. Я мог убить его безнаказанно и столкнуть в овраг. Где-то в глубине моей души раздалось: ты убьешь беззащитного. Но разве отец, мать моя и моя бедная, дорогая Агария не были также беззащитными? Я, как безумец, в ярости взмахнул ножом над его спиной... Но в то же самое мгновенье кто-то остановил мою руку. Я обернулся. Позади меня никого не было, а в ушах моих громко и ясно раздались слова: "Мне отмщение и Аз воздам".
В глазах у меня потемнело. Точно какой-то белый туман заволок их. И когда этот туман рассеялся, то я увидел, что стою далеко от оврага и весь дрожу. И вдруг я вижу, что Самуил, тихо стеная, поднялся и, шатаясь, подошел или скорее подбежал ко мне. Он раскрыл передо мной грудь свою, и на этой груди была громадная кровавая язва.
- Кто бы ты ни был, - вскричал он, - сжалься надо мной - убей меня! - И он повалился мне в ноги. - Убей меня, потому что жизнь моя - одно непрестанное мученье. Я сам бы убил себя, но мне страшны мученья за гробом, вечные мученья самоубийцы. Я совершил ужасный грех. Я сжег и разорил целое селение самаритян, Я продал в плен отца и мать одного из них по имени Рабель бен-Ад; я увел у него его сестру Агарию, обесчестил и ее. Я совершил много злодеяний. Если бы я знал, где живет Рабель, я пришел бы к нему, и он, наверно, убил бы меня.
В эту минуту мне ужасно хотелось сказать ему: Рабель перед тобою, но я удержался. "Нет! - сказал я сам себе, - я откроюсь ему тогда, когда жизнь ему будет дорога, а не будет мучением". И с этой минуты мы стали неразлучны. Теперь прошло уже три года. Три года я, Рабель, постоянный свидетель невыносимых страданий, соединенных с ужасными мучениями совести. Один раз Самуил не спал целых три ночи сряду. Постоянная мучительная боль во всех костях не давала ему покоя ни минуты, и я тогда подумал: "Можно ли страдать еще больше, и недостаточно ли я отмщен? Отец, мать и сестра моя перестали страдать, а он, этот несчастный злодей, мучится и днем и ночью, мучится не переставая". И вспомнил я, что сказал Тот, кто остановил мою отмщающую руку: "Мне отмщение и Аз воздам".
И понял я, что никакие нож, и меч, и огонь не накажут и не отмстят так, как отмстил за меня Тот, кто управляет звездами и движет морями. В эти три года ненависть моя мало-помалу исчезла. Сначала, когда я слушал стоны Самуила, каждый стон и каждое его слово волновали мое сердце и оно просило его крови. Но когда он лежал беспомощно на моей груди, измученный и разбитый болью, когда он засыпал на этой груди, обессиленный страданьем, то чувство ненависти во мне смягчалось, стихало - и я чувствовал только одно сострадание. Я жаждал так же, как и он, прекращения этих страданий... Но иногда мне приходила в голову злобная мысль: открыться ему, сказать ему: "Я Рабель бен-Ад; я тот, у которого ты убил отца, мать и сестру. Ты уничтожил мой дом, разорил его, ты лишил меня всего, всего, что дорого человеку, и вот видишь, я ухаживаю за тобой, как за моим добрым другом. Я отмстил. Я заплатил тебе добром за зло..." Но такое признание могло увеличить его страдания, к мучениям совести прибавилось бы еще одно ужаснейшее мученье, а между тем и тех, от которых он страдал, было довольно, слишком довольно. Зачем же я буду еще его мучить?.. Вот уже более двух лет он не может жить без меня. Ему становится легче, когда я кладу руку на грудь его и растираю ее. Я давно уж бросил в реку тот нож, которым я хотел убить его. Я давно уже не могу покинуть его... и... мне страшно и стыдно признаться даже самому себе... - и он закрыл лицо руками и прошептал тихо, так тихо, что Гайдар едва расслышал его слова: - Я... я... люблю его...
И из-под пальцев, прижатых к глазам, покатились слезы.
Гайдар смотрел на его тяжело подымавшуюся грудь, и ему ясно казалось, что в этой груди бьется "великое", человечное сердце.
Он тихо, задумчиво встал с земли и пошел прямо, прямо к той высокой горе, которая поднималась перед ним. Подъем был крутой, но ему казалось, что там, на этой высокой горе, он найдет "великое".
"Люди, - думал он, - всходили на эту гору, чтобы молиться, и, может быть, в этой молитве они находили великое!"
И он шел, поднимался, не замечая усталости. Его сердце как будто само поднималось, и ему становилось легко, свободно.
Он вспомнил Гудану, но это воспоминание как-то промелькнуло бесследно в его сердце, как далекая зарница среди жаркого лета. Он вспомнил детей, которых он видал там, на лугу, и это воспоминание осветило его, и сердце его забилось и как бы расширилось. Он вспомнил о матери, плачущей над ребенком, и его сердце наполнилось состраданием ко всем ее детям, и ко всем детям земли, и ко всем земным страданиям. Наконец, он вспомнил о Рабеле и Самуиле, и его сердце затрепетало свободно и радостно. Оно расширилось. Оно захватило все земное, все сотворенное "Великим" и Его - "Великого".
Но сердце человека не может обхватить и заключить в себе этого "Великого". Сердце Гайдара разорвалось.
Он упал.
Он был на вершине горы. Горный воздух был кругом него. Был простор, была свобода, и ясное, заходящее солнце освещало своими прощальными лучами лицо его, на котором была тихая, бесстрастная улыбка.
С Новым годом! С Новым годом! И все веселы и рады его рождению.
Он родился ровно в полночь! Когда старый год - седой, дряхлый старикашка - укладывается спать в темный архив истории, тогда Новый год только, только что открывает свои младенческие глаза и на весь мир смотрит с улыбкой.
И все ему рады, веселы, счастливы и довольны. Все поздравляют друг друга, все говорят: "С Новым годом! С Новым годом!"
Он родится при громе музыки, при ярком свете ламп и канделябр. Пробки хлопают! Вино льется в бокалы, и всем весело, все чокаются бокалами и говорят:
- С Новым годом! С Новым годом!
А утром, когда румяное, морозное солнце Нового года заблестит миллионами бриллиантовых искорок на тротуарах, домах, лошадях, вывесках, деревьях; когда розовый нарядный дым полетит из всех труб, а розовый пар из всех морд и ртов, - тогда весь город засуетится, забегает. Заскрипят, покатятся кареты во все стороны, полетят санки, завизжат полозья на лощеном снегу. Все поедут, побегут друг к другу поздравлять с рождением Нового года.
Вот большая широкая улица! По тротуарам взад и вперед снует народ. Медленно, важно проходят теплые шубы с бобровыми воротниками. Бегут шинелишки и заплатанные пальтишки. Мерной, скорой поступью - в ногу: раз, два, раз, два - бегут, маршируют бравые солдатики.
Вот между народа бежит и старушоночка, а с ней трое деток. Старший сынок в маленьком обдерганном тулупчике без воротника и в протертых валенках бежит впереди, подпрыгивает, подплясывает и то и дело хватает за уши - бегут, бегут, скрип, скрип, скрип.
- Мороз лютой, погоняй не стой!.. Бежим, матка, бежим!
- Бежим, касатик, бежим, родной. Мороз лютой, погоняй не стой!.. Господи Иисусе! - Бежим, Гришутка, бежим, лапушка!..
И Гришутка торопится, пыхтит, семенит ножонками. Скрип, скрип, скрип... От земли чуть видно. Шубка длинная, не по нем, но его поддерживает сестренка Груша. Поддерживает, а сама все жмется, ёжится. - Похлопает, похлопает ручками в варежках и опять схватит Гришутку за ручку и - побежит, побежит!..
- Мороз лютой, погоняй не стой!..
Но Гришутка не чувствует мороза. Ему тепло, ему жарко. Пар легким облачком вьется около его личика.
И весь он там, еще там, где они были назад тому с полчаса. В больших палатах, где большая, большая лестница уставлена вся статуями и цветами. Там швейцар с большими черными баками, весь в золотых галунах, в треугольной шляпе и с большою палкой.
Там живет сам "его превосходительство", и они ходили поздравлять его с Новым годом.
Каждый Новый год приходит Петровна с детками поздравлять его превосходительство, и каждый раз его превосходительство высылает ей три рубля за верную и усердную службу ее покойного мужа Михеича.
И на этот раз швейцар доложил - и через час выслали с лакеем новенькую, не согнутую трехрублевую бумажку.
Петровна поклонилась, поблагодарила, перекрестилась, дала швейцару двугривенный, на который он посмотрел искоса, подбросил на руке и затем с важностью опустил в жилетный карман.
Все время, пока они стояли в сенях у его превосходительства, Гришутка на все дивовался, все осматривал своими большими черными глазами и поминутно теребил мать за рукав.
- А это, мама, лестница? - лепечет он чуть слышно.
- Лестница, касатик, - шепчет мама.
- А куда она идет?
- Наверх, в комнаты.
- Они тоже большущие?
- Большущие, касатик, большущие.
- А на лестнице это сады рассажены?
- Сады, родименький, сады.
- А между ними, что за куклы большущие, белые, стоят?
- Это для красы, лапушка, для красы.
- А это что, вон там, светлое такое - большущее?
- Это зеркило, касатик, зеркило.
- А это, посреди, из чашки вверх бежит, это что такое, мамонька?
- Это фантал, касатик, фантал... А ты нишкни, лапушка, сейчас прийдут... не хорошо болтатьто...
И Гришутка замолк, но не успокоился. Его черные глаза словно хотели проникнуть насквозь и ковер на лестнице, и медные прутья, которыми он был пристегнут, и лепку на сводах высоких пилястр, и грациозную фигурку сирены, поддерживающей чашу фонтана.
"Вот бы туда посмотреть! - думал он, - в те большущие комнаты, что на верху этой лестницы с куклами. Там, чай, каких чудес нет?.."
И он бежал дорогой и все придумывал, воображая - какие должны быть чудеса на этой большущей лестнице?
- Бежим, бежим, лапушка, замерзнешь, - торопила Груня.
И Гришутка инстинктивно бежал скоро, скоро, скоро. Скрип, скрип, скрип, скрип, скрип!..
Прибежали в переулчишко, узенький, дрянненький, в двухэтажный серенький домишко и то на задний двор, чуть не в подвальный этаж; перед грязным, заплесканным крылечком целая гора намерзла грязных помоев. Скатились, точно в яму. Здравствуйте! домой пришли.
- Холодно! голодно!
- Погодите, ребятки, - говорит мать, - теперь у нас есть что поесть и чем погреться. Погодите, родненькие. Сейчас будем с Новым годом. Я духом слетаю, дровец куплю, того, сего.
И действительно, духом слетала. Только по дорожке, на самую чуточкуминуточку в питейный дом завернула и шкалик перепустила, - да тут же рядом в лавочке пряничков, орешков, леденчиков купила и три фунта колбасики вареной, да краюшку решотнаго, да полфунтика масла промерзлого - чтобы Новый год было масляно встречать.
- Ну! Пташечки-касаточки, вот вам! - И того, и сего, и этого... Груня, клади, матка, живей дровец в печь! Насилу, насилу все-то дотащила.
И Груня положила дровец, растопила печку. Зажарили вареную колбасу в масле. Мать суетилась без отдыха. Груня и Вася помогали ей с усердием. Вскипятили самоварчик, достали с полочки чайник с отбитым носком, с трещинами, чашки полинялые и побурелые. Из сундука вынули сахар в жестяной коробочке и щепотку чаю, бережно завернутую в бумажку. Чай давно уже пахнул кожей и сеном. Впрочем, он и свежий был с тем же самым ароматом.
Только Гришутка не принимал участия в общей хлопотне. Он как сел у замерзлого окошечка, так и не отходил от него. Он хмурился и скоблил ледяные узоры на разбитых оконцах. Но, очевидно, машинально скоблил, а его душа и мечты находились там, там - в этих большущих сенях с мраморной лестницей, усаженной садами, уставленной большими куклами...
- Гришутка, касатик, дай скину красну рубашечку - да в сундучок спрячу - до праздника. А то, не ровен час, касатик, запачкаешь, упаси Господи!
- Нет, мама, я в ней останусь...
- Запачкаешь, мол, говорю, касатик. - И мать подходит к нему, обнимает и целует - в надежде, что касатик снимет драгоценную рубашечку из красного канауса и плисовые черные шаровары, подарок крестной матери; но касатик положительно возмущается...
- Отстань, мамонька! Говорю: не замай!.. От тебя вон водкой воняет...
- А это я для куражу, для праздничка, лапушка, выпила, - оправдывается мама, быстро вертя рукой около смеющегося, красного, истрескавшегося лица.
- Ну, ладно! Отстань, мамонька, я целый день буду в эвтом ходить, - вот что! И мамонька отстала. Пущай его, думает она, уснет младенец, я его, крошечку, раздену, а теперь пущай пощеголяет, душеньку для праздника потешит.
- На-ко, сахарный, леденчиков да пряничков! - предлагает она.
И сахарный машинально, задумчиво берет леденчики и прянички. Но, очевидно, думы его слаще ему леденчиков и пряничков.
Наелись, напились, - напраздничались. - Пришли гости: кум, да сват, да свояченица, принесли гостинцев.
- С Новым годом, с новым счастьем. Дай Бог благополучно!..
Послали Ваню за полуштофом. Опять поставили самовар, и пошли чаи да россказни без конца и начала...
Наконец, наговорились, разошлись по домам.
Стемнело. Гришутка припрятал пакет, что мать принесла с пряниками, и в нем с десяток пряничков и леденцов. Как ни тянуло его, он ни один не съел, все припрятал с пакетом, завернув его тщательно, и все держал за пазухой.
- Мамонька! - обратился Гришутка к матери, - а там, там, где мы были, - там долго спать не ложатся?..
- У его превосходительства?.. И-и, касатик медовой, ведь они баре, - сказала она шепотом. - У них ночь заместо дня. Мы давно уже спим, а они до вторых петухов будут сидеть.
- Что ж это они делают, мамонька?!
- А вот что, касатик. Седни вечером у них елка. Большущу, большущу таку елку поставят и всю ее разуберут всякими гостинцами, конфектами, да всю как есть свеченьками уставят. Страсть хорошо! А на верху, на самом верху звезда Христова горит... Таки прелести - что и рассказать нельзя. Вот они, значит, около этой елки все соберутся и пируют.
И Гришутка еще больше задумался. - Большая елка, с Христовой звездой наверху, приняла в его детском все увеличивающем представлении сказочные, чудовищные размеры.
К вечеру матка стала совсем весела. Всех, и Ваню, и Груню, и Гришутку, заставляла плясать и сама прищелкивала и припевала:
Уж я млада, млада сады садила,
Ах! Я милого дружочка поджидала...
Наконец, она совсем стала сонная. Ходила покачиваясь. Все прибирала. Разбила две чашки, расплакалась, свалилась и захрапела.
- Ну, - сказал Ваня сестре. - Теперь матку до завтра не разбудишь. Пойдем за ворота поглазеем. И они, накинув тулупчик и пальтишко, вышли за ворота.
Гришутка остался один.
В комнате совсем стемнело. Он присел около печки в угол, прислонился к ней и думал упорно все об одном и том же. Темная комната перед ним вся освещалась, горела огнями. Чудовищная елка вся убиралась невиданными дивами, и все ярче горела на ней звезда Христова. Наконец воображение устало. Гришутка зевнул, съежился, прислонился ловчее к печке и крепко заснул...
Долго, долго прогуляли Груша с Ваней: бегали на большую улицу, смотрели в окна магазинов, наконец вернулись, и целые клубы пара ворвались с ними в комнату. Он обхватил, разбудил Гришутку.
Весело перешептываясь и смеясь, дети разделись и спать улеглись, - а об Гришутке забыли.
Он тихонько привстал, потянулся. Подождал, пока брат и сестра заснули. Тихо, на цыпочках подошел он к своей шубке. Кое-как надел ее. Надел шапку, варежки, натянул валенки - и тихонько вышел, притворив дверь как мог плотнее.
Черная ночь обхватила его морозным воздухом. В переулке тускло мерцали фонари.
Он помнил только, что "его превосходительство" живет на улице, которая называется Большой Проточной, и что в эту улицу надо свернуть с Заречного проспекта.
Вышел он из переулочка на улицу и у первого попавшего "дядюшки" спросил - как ему пройти в Большую Проточную.
- Эх ты, малыш! - сказал дядюшка. - Как же ты эку даль пойдешь? Ступай до угла, а там поверни налево... и все прямо, прямо иди, все так-таки прямо все иди, иди по проспекту-то, а там спроси - укажут, чай, добры люди... Ах ты, малыш, малыш!
Смотри через улицу не переходи! Задавят... Да тебя кто послал-то?!.
- Никто, дядюшка, я сам, к его пливосходительству иду...
- Сам! - удивился дядюшка и долго смотрел вслед Гришутке, - а он, подобрав шубку, бежал, бежал, как было указано. Пот давно уж капал с его раскрасневшегося личика. Он шатался. Ноги ему отказывались служить...
Наконец еле дыша, чуть не плача, подошел он к другому "дядюшке".
- Дяденька! Укажи мне, где Большая Проточная.
Дяденька поглядел на Гришутку, подумал. Нагнулся к нему.
- Считать умеешь?
- Нетути!..
- Нету-ти. Ну, вот что. Смотри, - и он растопырил пальцы. - Вот одна улица, другая, третья. И поверни ты в эту третью. Это и будет Большая Проточная... Понял?
- Понял! - прошептал Гришутка. - И с новыми силами, с новой бодростью в сердце побежал дальше.
Против первой улицы он загнул один пальчик, против второй - загнул другой, в третью повернул. Шел, шел и вот... Да! Действительно, это был он, дом "его превосходительства". Но отчего же перед ним стоят все кареты, кареты?
Гришутка вздохнул полной грудью и поднялся на крыльцо.
С трудом он чуть-чуть отворил и протиснулся в большие дубовые двери с зеркальными стеклами. Отворил он и вторые двери и очутился в сенях.
Газовые лампы ярко горели. В сенях никого не было. Зато в швейцарской направо слышались громкие голоса и смех.
Гришутка подумал, идти ли ему к швейцару, или не идти. Он боялся его большой палки с золотым шаром и больших черных бакенбард. На вешалке висело много шуб. Он скинул тулупчик, свернул его комочком и положил на пол в уголок. Затем вынул из-за пазухи гостинцы - пакетик с леденцами и пряниками - и бодро отправился вверх по мраморной лестнице.
Статуи точно смотрели на него с их пьедесталов; но он, не глядя на них, бойко всходил наверх. Маленькое его сердце колотилось в груди, голова шла кругом.
Наконец он поднялся на высокую лестницу. Там, наверху, все зеркала, зеркала - и он увидал в них себя, увидал свое раскрасневшееся личико - с большими черными глазами.
Потом он вошел в первую залу - всю красную, раззолоченную. Пол такой скользкий и блестит как "зеркало". А там, впереди, был шум, говор, детские голоса, детский смех.
Гришутка пошел туда. Он прошел всю длинную залу и подошел к двери. Перед ним была большая, большая белая зала, - и посреди ее большущая елка.
Вся она сверху донизу горела и сверкала огоньками! А на самом верху сияла большая, большая звезда Христова.
Кругом елки были дети, много детей в ярких нарядных платьицах. А кругом них стояли господа, барыни... Шум, говор, смех!..
У Гришутки потемнело в глазах. Вся зала покрылась словно туманом и закачалась. Но это было ненадолго. Он вытянул вперед ручонку с гостинцами, плотно прижал другую к груди, к колыхавшемуся сердцу и бодро пошел вперед.
Он подошел прямо к высокому седому господину.
Этот господин и был сам "его превосходительство".
- Ваше пливосходительство! - сказал внятно Гришутка, - вот я пришел с Новым годом вас поздравить. Вот-с и гостинцы!
- Это мне? - спросил его превосходительство.
- Вам, ваше пливосходительство... А мне можно будет поиграть здесь?
Его превосходительство удивленными глазами, не переставая улыбаться, посмотрел на Гришутку, на его доброе, красивое личико с умными большими глазами.
Он смотрел, а сам развертывал серый пакетик с леденцами и пряниками.
- Да кто же ты? - спросил он с недоумением, оглядываясь кругом.
- Я Гришутка... Мама, знаете, спать легла, и все спать легли. Я все сидел да думал, сидел да думал, как бы мне посмотреть на большую елку. Взял да и пошел один. Спросил сперва одного дяденьку, потом другого дяденьку, - а он растопырил этак руку - вот, говорит, одна улица, а вот другая улица, и там будет третья. Ты в третью-то и ступай...
Большие и малые обступили Гришутку. Нимало не смущаясь, он осматривал всех и продолжал рассказывать.
- Да кто же твоя мама? - спросил его хозяин дома.
- А Петровна... чай, знаете?
- Quel charmant enfant! (Какое прелестное дитя), - сказала одна молодая дама. - Dieu! Quels yeux! (Какие чудные глаза!)
- Где же живет Петровна? - спросил его превосходительство, обертываясь к дверям залы. У этих дверей стояли несколько слуг и один скоро, скоро подошел к его превосходительству.
- Узнайте, где живет Петровна? - сказал его превосходительство.
И слуга быстро побежал, узнал и доложил, что Петровна живет на Песках, в Глухом переулке.
- Боже мой! и этакую даль ты шел один! - вскричали дамы.
- Тссс! - произнес генерал, покачав головой.
- Ну, - сказал он, - Гришутка, теперь пойдем - я тебя, брат, представлю хозяйке дома, - и он повел Гришутку за руку в гостиную, в которой было не так светло и где сидели старые, почтенные дамы.
- Вот, - сказал он, входя в гостиную, - рекомендую вам джентльмена с Песков. Один ночью пришел с Песков сюда, пришел поздравить меня с Новым годом - и вот вам - гостинцы принес... не угодно ли. - Говоря это, он любезно предложил дамам - les bonbons de Piessky.
- Quel delicieus enfant! - вскричали дамы. - Прелестный ребенок: подойди, душечка, сюда... Ravissant... Как же это ты один шел... И не страшно тебе было?
- Нет, - сказал Гришутка. - Я, знаете, все бежал, бежал так шибко, шибко. Одного дяденьку спрашиваю, где, мол, Заречный проспект, а он говорит: тебя, мол, говорит, кто послал?..
- Да тебе сколько лет-то? Клоп ты с Песков!.. - спросил вдруг его превосходительство.
- Мне семой...
- Qu'est се que са...; сёмой - quel baragouin!
- Вот, княгиня, - обратилась хозяйка к старой, больной даме. - Вы искали воспитанника. Вот вам сирота, изволите видеть... один в одиннадцатом часу с Песков пришел. Можете вы себе представить... один, один... с Песков пришел.
Княгиня взяла Гришутку за ручку и притянула к себе... Она посмотрела в его личико. Гришутка пристально посмотрел на нее...
- Знаешь что, Гриша, - сказала она, - это не сам ты пришел, а Бог привел тебя... ты любишь Бога?..
- Для-че не любить. Я всех люблю, коли кто добрый. А вот у нас дворник Наумыч, чай, знаете, он злющий, все маму бранит. Я его не люблю.
- А меня будешь любить?
- Тебя-то?
Он пристально посмотрел на добрые, полусонные глаза княгини.
- Ладно. Для-че не любить.
Говоря это, он тщательно рассматривал вышитый ридикюль княгини и кисти его из стального бисера.
- Ну! Гришутка с Песков, - сказал генерал, - пойдем теперь в залу. За твои гостинцы я тебе сам дам гостинца. И, взявши опять Гришутку за ручку, он привел его к елке.
- Ну, чего хочешь? Выбирай!
Пред Гришуткой запестрели нарядные бонбоньерки, корзиночки, игрушки - все как жар золотом горело и рябило глаза. Но Гришутка твердо помнил одно то, что занимало его целый вечер.
- Мне, дяденька, ваше пливосходительство, - сказал он, - Христову звезду дайте.
- Какую Христову звезду? - спросил удивленно его превосходительство.
- Вон, вон, на самой вершинке-то - така, как жар горит!
- Ооо! чего захотел! Самой вершинки захотел. Ах ты, клоп с Песков!.. Да как же я достану до звезды-то Христовой. Видишь, видишь... я еще не дорос до нее...
- А вы, дяденька, ваше пливосходительство, велите лестницу принести. Такую большущу, у нас есть на Песках така лестница, что по крышам лазают.
- Ха! ха! ха! - засмеялся его превосходительство, и все дети дружно захохотали кругом.
- Ну, я велю принести лестницу, - сказал его превосходительство, - только, думаю, такая лестница и здесь найдется, за ней не надо на Пески ходить.
И он велел принести лестницу.
Принесли ее три лакея и подкатили как раз к елке.
- Ну, - сказал генерал, - Гришутка с Песков, вот тебе и лестница. Теперь, если хочешь, полезай сам и доставай Христову звезду.
И Гришутка бодро кинулся на лестницу. Бойко взошел он на нее. Но ручонка не доставала до звезды.
Не долго думая, он схватил ближайшую ветку и потянул к себе. Несколько свечек упало, несколько золоченых яблоков и орехов полетело вниз; но Гришутка крепко схватился за звезду, изо всех сил потянул ее, и звезда осталась у него в руке.
Высоко подняв звезду над головой, весь красный от волнения, весь дрожа, он начал спускаться с лестницы. Дети и барыни закричали "браво, браво!" и громко захлопали в ладоши.
Гришутка спустился с своим сокровищем.
- Ну, - сказал его превосходительство. - Молодец, Гришутка с Песков! Знаешь ли, что это за звезда?
Гришутка ничего не отвечал. Он тяжело дышал.
- Эта звезда будет твоей путеводной звездой, - понимаешь? - твоей путеводной звездой. Она тебя выведет на дорогу. Береги ее!
Прошло много, много лет.
Давным-давно не стало матери Гриши. Не стало Груни и Васи. Умер его превосходительство и княгиня-воспитательница Гриши, а сам Гриша из Гришутки давно превратился в Григория Васильевича, и сам стал "его превосходительство".
Он даже поселился на Большой Проточной, недалеко от прежнего дома его превосходительства, от того самого дома, в котором он добыл когда-то свою "путеводную звезду".
Он жил в третьем этаже на большой лестнице; на ней также стояли статуи и большие растения. И эта лестница была общая для всех этажей и всех квартирантов.
В квартире была большая передняя и несколько комнат, светлых, чистых и просторных.
У него была добрая старушка жена, три взрослые дочери и две внучки.
Всю жизнь его вела "путеводная звезда" по светлой прямой дороге. Он всю жизнь хлопотал о том, как бы устроить для всех Гришуток приюты, где бы они воспитывались и выходили в люди не по прихоти случая или "путеводной звезды".
Он думал, что придет, наконец, то блаженное время, когда не будет глухих закоулков на разных "Песках" и люди не будут жить в подвальных этажах, подле помойных ям и мерзнуть от холода в зимние морозы.
Он много трудился над этим делом - и теперь почти пятьдесят лет прошло с тех пор, как он в первый раз выступил на эту дорогу.
Много было основано им всяких благотворительных обществ и учреждений, много построено всяких благодетельных зданий и заведений. Но чем более он их строил, тем дальше уходила от него цель, за которой он гонялся, как мальчик за тенью.
Пятьдесят лет тому назад он вышел на смертный бой с тем чудовищем, которое зовут людской бедностью.
Он бился с ним ровно полвека, и что же?.. Чем больше он бился, тем больше вырастало чудовище. Он строил новые учреждения, и новые головы вырастали у чудовища, как у гидры.
Город разросся. Но не исчезли его "Пески" и глухие закоулки. Они только отодвинулись на новые окраины, а в самом центре завелись углы и подвалы - грязные закоулки и разные помойные ямы. Завелись целые приюты нищеты и разврата...
Он чувствовал, как руки его опускались, - он, семидесятилетний старик, - чувствовал, что борьба кончилась, что победило его страшное чудовище.
Грустный, испуганный сидел он один в своем кабинете, накануне Нового года, опустив на руки свою седую голову.
А в зале раздавались веселые голоса, детский смех.
Но ничего не слышал он. Не сводя глаз, он смотрел прямо, упорно, и глаза его в ужасе раскрывались шире и шире.
Перед ним стояло отвратительное чудовище - грязное, худое. Оно дрожало от холоду и едва ворочало коснеющим языком. Его костлявое тело выглядывало из множества дыр обдерганного, обтрепанного рубища.
А сзади его, смеясь, самодовольно шло другое чудовище, еще более отвратительное, - чудовище, страшное своей бесчеловечностью и силой. Оно хохотало пронзительно - и при этом тряслись его длинные пейсы и остроконечная борода...
Оно шло на смену и было непобедимо...
Нестерпимый ужас охватывал сердце...
- "Путеводная звезда", - шептал он, - "путеводная звезда", куда ты меня привела?!!
И он смотрел с укором на эту "путеводную звезду", на это воспоминание из его далекого детства. Она висела перед ним на стене, обделанная в золотую рамочку.
Но в это время в соседней комнате раздались детские голоса, и в кабинет к нему ворвалась веселая компания.
Впереди всех бежали две его внучки с бокалами в руках, с букетами белых роз.
- С Новым годом, деда, с Новым годом!.. С новым счастьем, - и они обе обхватили его шею...
Подошли дочери, подошла и жена - и обняли его голову.
- С Новым годом, старик! - сказала она, целуя его.
Но старик ничего не ответил... Только горькие слезы тихо катились по его доброму старческому лицу...
В старые, древние годы, на родном месте, стоял дремучий лес - сосны да сосны, ели да ели - высокие, седые спали в дрёме дремучей и весь лес словно мохом серым оброс.
Давным-давно, когда был он молод, когда свежая, юная жизнь играла в каждом зеленом деревце - и солнце глядело в самую глубь его, на все молодые стволы берез, сосен и елей, когда оно ласкало и согревало траву и цветы, что росли вокруг этих стволов, - тогда все в лесу было полно жизни и свету.
Птички порхали по молодым деревцам и кусточкам; бабочки кружились над цветами, мышки бегали и резвились на лужайках. Они приходили пить воду из маленького озерка, и водяные брызги текли по их усам и бархатным мордочкам, играли на солнце мелкими бриллиантиками.
Тогда в лесу было весело, отрадно. Над озерком на маленькой полянке росло большое дерево, и под это дерево приходили играть двое детей, мальчик и девочка. Мальчика звали Руфом, девочку - Руфиной.
Они были чужие друг другу, сироты, но сердца их сжились и сроднились.
- Ты мой брат, мой милый Руф, - говорила девочка, - а я твоя Руфина.
Но Руф ничего не отвечал на этот теплый привет своей названой сестры. Он только брал ее крохотную, пухлую ручку и крепко сжимал в своих крепких, сильных ручонках.
- Руф! скажи мне, милый, отчего солнце светит и греет, отчего цветы цветут, зеленеет травка и поют и порхают птички и бабочки.
Но Руф не вдруг отвечал Руфине. Он посмотрел на солнце, на цветы и зеленые луга, на порхающих птичек и бабочек и тихо сказал:
- Оттого, что солнце горит и не сгорает. Это вечная лампада. Оно светит, и греет и землю, и вместе с ней все, что вертится вокруг него. Если бы солнце не грело и не светило, то не было бы и лесу, и бабочек, и птичек, и мышек.
Руфина крепко задумалась и потом встряхнула всеми своими русыми кудрями и, взглянув на Руфа своими любящими, ясными, светло-голубыми глазками, сказала:
- Нет, мой милый Руф! Мне кажется, это не так. Солнце греет землю, потому что оно любит ее. Оно любит ее и убирает и зеленой травой, и лесом, и цветами. Оно зовет из земли и травку, и деревья, и кусты, и они идут к нему на его ласковый зов, любуются друг на друга и любуются на солнце, и солнце на них любуется. Бабочки льнут к цветам, ласкают цветы, а птички так любят лес, кусты и деревья. Слышишь! Слышишь! Как они весело чирикают?! Это они поют песню любимому солнцу, свету и воздуху.
Руф посмотрел на нее и улыбнулся.
- Крот не любит света! - сказал он. - И сова, и филин, и волк, и лиса, и рысь, и всякий хищник крадется ночью, - потому что ночью им лучше, удобнее ловить добычу. Они все не любят света.
- Да, они никого и ничего не любят, и их никто не любит, потому что они злые, - перебила его Руфина.
- Если бы не было злых и все были бы добрые, - сказал Руф, - то мы не знали бы, что они добрые.
- Ах! это не нужно знать... Мой милый Руф! Это надо чувствовать - и сердце сейчас чувствует, слышит, кто добрый и кто злой.
Руф опять усмехнулся.
- Если были бы одни добрые и солнце бы любило их, - то, наконец, их бы столько народилось, что всем бы на земле стало тесно, и корма бы им недостало, и они поневоле стали бы есть друг друга.
Но Руфина в ужасе зажала себе уши и вся вздрогнула. Руф искоса взглянул на нее, улыбнулся и сказал:
- На свете всюду борьба добра со злом. И если б не было этой борьбы, то все люди, птицы и звери и рыбы давно бы спали сном праведным и не дошли бы до того, до чего дошли теперь... Борьба не дает им спать покойно. Она постоянно их будит и заставляет быть добрыми и деятельными.
Руфина всплеснула своими маленькими ручками.
- Да разве борьба заставляет быть деятельными? Борьба есть зло, так же как и лень... и блажен тот, кому даны силы победить в себе косную неподвижность. Руф, мой милый, дорогой Руф! Я верю, что есть где-нибудь там... там далеко, куда не доходит свет солнца, там есть блаженная страна, где нет борьбы и где все добро и любовь.
- Да!.. Как бы не так! Ты вот всему веришь, а ничего не знаешь и никогда не будешь знать!
- О! Мой родной Руф! Если бы и в тебе было больше веры и меньше знания, то как бы легко тебе жилось на свете!
- Мне и теперь жить нетрудно. А будет больше знания у меня и у людей, то будет еще легче жить. Гораздо, гораздо легче...
Но Руфина вздрогнула и вскрикнула, показывая на траву:
- Руф! Руф! Смотри... змея!.. Но Руф схватил эту змею за хвост, и она, шипя и извиваясь, обернулась двумя кольцами вокруг его руки.
- Руф! - вскричала Руфина. - Что ты делаешь!
И она бледная схватила его за руку и старалась оторвать змею от его руки.
Но он легким движением отстранил ее.
- Это не змея, а уж! Пойми и знай, что это безвредный, невинный уж... Ты даже этого не знаешь и не можешь отличить змею от ужа.
- Смотри, она выставляет жало!