> - Ну-с, мы его сейчас заберем... Погода-то какая! Опять грязь...
А Кирилл Саверьяныч опять меня ногой. Велел околоточный брать Кривого и
в карету помощи. Понесли его и гитару забрали и что было, какое имущество.
Ну, конечно, я проводил околоточного в сени и попросил, чтобы вообще... не
было какой канители... И он любезно мне:
- Ничего, теперь, кажется, все ясно... Кляузник такой был... Отлично
его знаю.
Вернулся я в квартиру, а Кирилл Саверьяныч как накинется на меня:
- Вот как вы цените отношение! И меня запутали! Я из-за вас теперь в
протокол попал? Запутали вы меня! Из-за всякого мальчишки... Он у вас на
язык невоздержан, а я тут по чужому делу! У меня и так расходов много...
Нет, мне надо быть подальше... Я теперь вижу... как к людям снисходить...
А тут Колюшка и влетел:
- Пожалуйста! Можете уходить... Вон!
- Как "вон"! Ты... смеешь? Он при тебе смеет? меня? Это он мне-то!
Щенок! дрянь эдакая, шваль, молокосос! Тебя еще пороть надо, мерзавца
безмозглого! Я тебе еще покажу, какие ты слова говорил!
Я совсем растерялся, а Колюшка одно и одно:
- Вон! Вон! Папаша в вас не нуждается, в вашем снисхождении!
А у того глаза заюлили, не знает, что сказать. Даже позеленел.
- Твое,- говорит,- мерзавец, счастье, что свидетелей нет, а по
закону я отца не могу притянуть! И я сам, сам ухожу... сам! Ноги моей не
будет! - Потом скосил на меня глаза и кипит: - Только у таких и могут быть
такие... хулиганы!
Ни за что обидел и ушел. Чуть было мой его не растерзал. Схватился, но
я его за руку удержал. Потом ушел к Наташе в комнату и затворился. Вот как
обернулось! Такая неприятность, и даже Кирилл Саверьяныч, которого я уважал,
оказался таким занозливым. А тут еще донос какой-то Кривой послал...
Пошел я к Луше - на постель прилегла от сердца,- она мне:
- Мочи моей нету... засудят Колюшку... Вот какой негодяй оказался...
Что он про него написал? Возьмут его, как Гайкина сына...
Дал ей капель и пошел к Колюшке. Дергаю дверь - не отпирает. С крючка
сорвал. Сидит над столом и голову на руки положил.
- Чего ты бесишься? - говорю.- И человека вооружил... Ведь он со
злобы на тебя донести может, про твои слова! Донос на тебя есть уж... Ведь к
нам полиция может каждую минуту... Может, у тебя какие книги есть от
Гайкина...
А он на меня, вместо того чтобы успокоить:
- Вы-то хороши! Он при вас на мертвого врал, а вы... Мамаша мне
сказала... И оставьте меня в покое! И по виску себя кулаком.
- Неужели это из-за меня он? Господи! Папаша! Даже мне обидно стало,
по правде сказать. Посторонние интересы, что Кривой повесился, он к сердцу
принимает, а что нам будет - без внимания. И говорю ему:
- Чужой тебе приболел, а мы для тебя что? плюнуть да растереть. Вот ты
как! Я же о тебе забочусь... Ответь ты мне, есть у тебя какие книги?
А он мне:
- Уйдите вы прочь! - Кулак сжал и в подушку ткнулся.
- Да пощади ты,- говорю,- хоть отца! Я из себя для вас жилы тяну,
свету не видал... Что ты геройствуешь-то? Ведь из тебя оттябель выйдет! -
стал ему рацеи читать.- Какой из тебя полезный член выйдет? Скандал за
скандалом... в квартире человек удавился, нам неприятность... С человеком
меня поссорил! А он сколько раз меня поддержал... Протекцию тебе оказал, как
в училище поступать... через знакомство с учителем...
А он ногой - раз! - о кровать.
- Так ты так! - говорю.- Ну, теперь я все вижу! Это твой Васиков
долгоногий тебя с пути сбил! Как стал к тебе ходить с книжками, так ты как
другой стал... Ну, так чтоб духу его у меня в квартире не было! Ответишь ты
мне? - кричу.- Всех выгоню! И Пахомова не пущу! Его, подлеца, выгнали за
грубиянство, а он к тебе ужинать ходит? Ты его, дармоеда, кормишь!
Пронял его. Встал он, посмотрел так на меня и головой качает. Потом я
уж понял, что не надо бы так. Бедный парнишка был Пахомов этот и больной.
Прачка его мать была, а его выгнали из училища за плохое поведение... Так он
до места к Колюшке ходил, очень бедный... Вот Колюшка мне и говорит:
- И вам не стыдно? - Правду, конечно, он сказал.- Не стыдно вам?!
Куска пожалели! Не ждал я от вас этого. Сами рассказывали, как нужду
терпели, корочки от каши после рабочих в реке размачивали... Будьте покойны,
не придет... Но только знайте... я и сам освобожу от расходов... Может быть,
и для меня жалко?
И заплакал. Смотрю, стоит у стола, скатерть теребит. И курточка на нем
вздрагивает, заплаточка на локте... и поясок перекосился. Вот как сейчас его
вижу. И штаны выше щиколоток поднялись, голенища видны. И так мне его вдруг
жалко стало. Такое расстройство, а тут еще сами друг другу обиду делаем.
- Да,- говорит,- вы там, в вашем ресторане, с господами
очерствели...
Потом вдруг и вынимает из пазухи конверт.
- Вот вам от директора письмо.
Так все во мне и оборвалось.
- Какое письмо? зачем?
- Прочитайте...- И отвернулся. Никогда никаких писем раньше не было,
а тут вдруг... Отпечатал я письмо, руки у меня - вот что... дрожат, смотрю
- бумага с номером, и написано на машинке, что приглашает меня на
завтрашний день к двенадцати часам сам директор... Для разговора о сыне
Николае Скороходове. Спросил я его, о чем говорить приглашают, а он только
плечами пожал.
- Может быть,- говорит,- из-за Мартышки... учитель у нас есть... У
меня с ним столкновение вышло...
- Какое столкновение? Что такое?
- Он меня негодяем при всем классе обозвал... Я отговаривал на войну
деньги собирать, а он высказал, что только негодяи могут не сочувствовать...
А сам сына по знакомству от мобилизации освободил. Ну, я и сказал ему - это
как называется? А он из класса ушел. Должно быть, за этим и вызывают...
- И ты,- говорю,- так сказал? Колюшка! Что ж ты наделал?!
- Да, сказал. Я ничего не боюсь, пусть хоть" и выгонят... Думаете, что
очень мне их диплом нужен? И так его достану.
- Как так? Значит,- говорю,- все мои труды и заботы на ветер?
- Нет. Я вам очень благодарен. Я теперь по крайней мере все понимаю.
Они требуют, чтобы я извинение попросил у Мартышки, но я у него просить не
стану! Поглядел я на образ и сказал в горе:
- Вот тебе Казанская Божия Матерь... при ней говорю, как мне тяжело!
Колюшка,- говорю,- попроси извинения!...
- Нет, не могу. Может быть, меня и не выгонят еще... Только полгода
всего и учиться-то осталось... И оставим, пожалуйста, этот разговор... Все
обойдется... Так это все скрутилось сразу. А тут еще Наташка из гимназии
пришла и чуть не плачет:
- Мне замечание начальница сделала... чуть не оборванкой назвала... Не
пойду я в гимназию! Новое платье мне нужно, у меня все заштопано, и швы
побелели... И все на высоких каблуках, а у меня стоптано все... Шварк книги
под кровать - и реветь от злости. Каторга окаянная! Как сказал я ей про
Кривого, так и села. И такое томление тогда на меня напало, хоть сам в петлю
полезай... Вот какая полоса нашла.
Плюнул я на всех и пошел в ресторан. Хоть на людях забыться! А какое
там забыться! Хуже, хуже это чужое веселье раздражает...
VI Прямо как несчастье какое наслал на нас Кривой. И такое меня зло
разобрало: зачем я их по ученой части пустил? Год от году Колюшка занозистей
становился, и Наташка с него перенимала. Рядиться стала, локоны начала
взбивать, с гимназистами на каток бегать стала, в картинную галерею... И
все-то не по ней, и все претензии: и квартира у нас плохая, и людей
настоящих не бывает, и подруг ей совестнo в гости позвать. Требовать стала,
чтобы Луша обязательно в шляпке ходила. поправлять в разговоре стала даже:
"До сих пор, говорит, "куфня" говорите и "ндравится"... Учительница какая
нашлась, а сама себе дыр не зачинит. Совестно приглашать!
- Чего тебе, глупая,- спрашиваю,- совестно, а? Вот тебе комната, и
приглашай... Я тебе запрещаю?
- Вы ничего не понимаете! Какая у нас обстановка? Диван драный да
половики со шваброй?
Пожалуйте! Это дрянь-то! Семнадцать лет всего - и разговаривать! А я
знал, знал, чего ей совестно! Материто она все высказала. Что я служу в
ресторане! Наврала подругам, что я в фирме служу. В фирме! Дура-то! Боялась,
что подруги узнают. А у них там больше дочери купцов, вот ей и совестно. И
ведь наврала, в бумаге наврала! Велели им на листках написать про домашних,
кто чем занимается, а она и написала про фирму. Стыдно, что отец официант в
ресторане! Вот какое зрение у них! Швыряй отец деньгами, да с любовницами,
да по проходам,- им не будет стыдно! Что же, это ее в училище так обучили?
И насмотрелся я на это опровержение! Сколько раз, бывало, начнет какой
что-нибудь такое высказывать супруге или там которая с ним из барынь, вроде
замечания... Да вот как-то доктор Самогрузов и скажи супруге:
- Чешешься ты, как кухарка... волосы у тебя в разные стороны...
Так она вся в жар:
- Как тебе не стыдно при лакеях мне!..
Стыдно при лакеях! А не стыдно и похуже чего, и не только при лакеях, а
прямо на всеобщем виде? Не стыдно, что ногами трутся, как кобели? Ей-богу!
Как в компании парочками рассядутся, чтобы вперемежку, для интереса в
разговоре, так после ликеров-то, под столом-то... ногами-то... Из рюмочек
тянут, а глаза запускают с вывертом. Знаю я им цену настоящую, знаю-с, как
они там ни разговаривай по-французски и о разных предметах. Одна так-то все
про то, как в подвалах обитают, и жалилась, что надо прекратить, а сама-то
рябчика-то в белом вине так и лущит, так это ножичком-то по рябчику, как на
скрипочке играет. Соловьями поют в теплом месте и перед зеркалами, и очень
им обидно, что подвалы там и всякие заразы... Уж лучше бы ругались. По
крайности сразу видать, что ты из себя представляешь. А нет... знают тоже,
как подать, чтобы с пылью.
А то вот как голод был... Мы, конечно, всегда сыты при нашем деле, а
вот как приехал к поваренку отец и начал он на кухне плакаться, как тут у
вас всего очень много, а у них там хлеб из осиновой коры пекут, так у нас
разговор пошел, и Икоркин всех донял. Так сказал, даже Игнатий Елисеич
хвалил:
- Тебе бы,- говорит,- Икоркин, попом быть! По копейке с номера стали
отчислять в день, рубль двадцать копеек.
И Икоркин каждый месяц отправлял в комитет заказным и нам квитанцию
представлял.
- Смотрите, послал, а не себе в карман, как другие делают.
И в газетах было. Ну, и в залах у нас кружки стояли и тоже сборы
делались. Поужинают в компании, к ликерам приступят, господи благослови, вот
один какой и начнет соболезновать: вот мы, дескать, тут прохлаждаемся и все,
а там дети с голоду помирают. И сейчас какой-нибудь барыньке шляпу в ручку,
и она начинает:
- Жертвуйте, господа! Иван Петрович, Петр Иваныч! Ну, от своей
бедности! Ну-у же...
И ей это большое удовольствие, и кривляется, и так, и тянет, и
глазами... Ну, и соберут рублей десять, а по счету ресторану рублей сто
уплатят.
А то артистка одна к нам со своей компанией ездила, так та себя на
распродажу пускала. И очень много смеху у них бывало. Ручку голую поцеловать
до локотка - три рубля, к плечу там - пять, а к шейке - красненькая... И
так всю исцелуют, что... Один красное пятно ей насосал, штраф наложили по
суду сообща. И вышел раз скандал. Сидел с ними в кабинете один, очень
мрачный из себя, фабрика у него была канительная, Иван Иваныч Густов, вот
который застрелился от скуки жизни. Так он так-то вот встал и говорит:
- Дам вам на голодающих вот это! - и вытащил бумажник.- Тут у меня
десять тысяч, сейчас из банка взял. Я вам расценок устрою всем. Всем вам в
хари плюну - и на голодающих?!
Матушки, что вышло! И бумажником об стол хватил. Ему тут двое карточки
суют, с артисткой обморок, на диван ее потащили, с кулаками лезут, а он их
отстранил одним взмахом', положил бумажник в карман, да и говорит:
- Плевка жалко!
И пошел. А потом в газетах было, что десять тысяч на голодающих от
неизвестного посетителя ресторана нашего. Вот это я понимаю!
И вот пошел я в ресторан, а сердце совсем расстроилось, и никак в себя
прийти не могу. А при нашем деле верткость нужна и тревоги чтобы - ни-ни.
Потому как тревога - так все равно как из кармана. А нельзя не идти - две
экстренности: свадьба и юбилей. И с маху, не успел и за дело взяться как
следует, а тут три дюжины тарелок в угловую гостиную понес, да замлело
что-то во мне-и врастяжку. По десять целковых дюжина! Второй раз только за
всю службу. Первый раз хрусталю наколотил на двадцать четыре целковых,
баккара, посклизнулся на апельсинную корочку и сварил. Да вот в этот раз.
Сейчас метрдотель. Сварил? Сварил. Заплотишь. У нас это просто - из залога
берут. И так мне после этого сделалось, что лег бы куда, забился бы куда в
дырку, чтобы не видно было, лежал бы и плакал. Обида одолела. А тут
туда-сюда, счета, марки из отделения в отделение сортируешь, то по буфету,
то по кухне, то по сервировке, то в счете не так что-то... Все помни, что
кто заказал. Первое наше дело - ноги и память. Весь как на струне. А как
что неладно вышло, так весь день и пойдет одоление.
Закончились обеды, сервировали в угловой, и уж съезд. Пошли и пошли. А
народ все капризный и раздражительный, учителя эти. Редко у нас бывают,
та-ак, раз в год по обещанию, зато уж тут с напряжением: дескать, мы тоже
все понимаем. Приступили к закуске, то-се... И пошли гонять. Распорядитель
юбилея у них был - метрдотеля за пояс заткнет, и голос зычный. Того нет,
другого нет, метрдотеля сюда, да почему икры только в трех вазах, да почему
больше форшмаки да тефтели, да рыбного чтобы больше, да балыка, да лососины,
да омаров... Знают, что в цене! Это по шесть-то рублей с персоны, конечно,
без вина! Думал, что ему еще глазков маринованных поднесут за шесть-то
рублей!
Совсем я закружился.' И вот как рок какой! Ну, точно вот нарочно! Несу
пирожки, смотрю - он! Его превосходительство, Колюшкин директор. И такой на
меня страх напал, что чуть блюдо не выскочило. В глаза ему попасть боюсь. И
как нарочно - куда ни станешь, отовсюду его видать. Такой он широкий,
выпуклый, как ящик какой. Взглянешь - и он точно глядит. И вот будто у него
что против меня в мыслях есть.
И как стал пирожками с икрой обносить, чуть блюдо держу. И как
приказали им на тарелочку положить, я им волованчиков огратен, и
крокеточков, и зернистой икры вдоволь наложил - они очень эту закуску
обожали - и стал опять следить за ними. И когда они последнюю крокеточку в
рот сунули, подняли голову и на меня уставились очень ласково. Очень я
испугался. Вот, думаю, сейчас спросит. А они пожевали-пожевали, проглотили и
пальцем мне. Вмиг предстал и жду. А они так ласково посмотрели мне в лоб и
говорят:
- Дай-ка мне еще икорки... и вот этих еще... Я им еще крокеточков и
икры, как на порцию.
Но только они меня как бы и не признали. Очень возможно, что и забыли,
потому что я года три тому, как к ним в последний раз являлся и прошение о
плате подавал. Так весь вечер их вид для меня как казнь была. И как начали
рыбу подавать, потребовали, чтобы я им мозельвейну дал.
А праздновали не то чтобы юбилей, а награждение. Директора гимназии,
старичка, повысили в попечители. Вот все и собрались на обед, чтобы
праздновать. И сейчас после рыбы речи наступили. А как речи, тут уж движение
прекращается. Стой и слушай. И очень хорошо говорили, что надо растить
поколение для пользы народа и чтобы больше свету. И тосты говорили, и пили
за все. И решили телеграмму послать. Это у нас всегда. Поговорят-поговорят
- и сейчас кому-нибудь телеграмму.
А у меня так сердце и мозжит, и так захолодает, что сколько раз выбегал
я на кухню. Выбежишь в сени, снежку приложишь под манишку к сердцу - и
отпустит. А небо все-то звездами усеяно... И так там хорошо, и далеко, и
тихо, а у нас - ад. А тут, на кухне, скандал еще. Повар Семен опять
бунтовать пришел. Его за пьянство прогнали, так он на моих глазах с ножом
кинулся на старшого и рассек ему котлетным ножом руку, и сам зарезаться
хотел... Пришел опять наверх, а тут огни и блеск и оркестр играет... Даже
удивительно, как в волшебном царстве. Стали с юбилея расходиться, и не мог я
томления одолеть, как стал директор Колюшкин собираться. Стал у двери и жду.
И решение во мне такое, чтобы, как пройдет мимо, напомнить им про себя и про
Колюшку попросить. Идет он к двери, ласково так посмотрел на меня и говорит:
- Человек, там я на окошке грушу оставил и еще что-то...
Побежал я к окну - приметил уж я, что они там грушу положили и
мандаринов,- прибавил еще пару слив белых и поднес. Он их сейчас в задний
карман мундира запихнул и дал мне полтинник. А я и говорю ему вослед:
- Ваше превосходительство... дозвольте попросить... А он обернулся и
так сердито:
- Я вам, кажется, дал?! 6 И. С. Шмелев, т. 1 161
И пошел. А тут меня распорядитель кликнули. Он, значит, думал, что я
еще на чай захотел... не понял... Убраться бы и идти домой, ноги не ходят, и
состояние такое ужасное, а разве с юбилея-то их скоро прогонишь? Заплатили
денежки, так надо их оправдать. Вина допивали под руководством ихнего
распорядителя. И загонял он меня с бутылками! Все бутылки по счету проверил,
высчитал на бумажке, что осталось, и распорядился по-хозяйски. Очень насчет
этого дела оказался способный человек, хоть и учитель.
- Початые,- говорит,- мы жертвуем для прислуги, за эти вот со счета
долой, пусть ресторан примет, а вот этот пяточек,- хорошие отобрал! - ты в
кулечек упакуй и завтра в свободную минуту вот по карточке снесешь на
квартиру.
Порылся в кошельке и тридцать копеек дал. И допивали они початое очень
долго, но только был уже свободный разговор, и очень горячо рассуждали про
этого, которого поздравляли. И разобрали его по всем статьям и начистоту.
Под конец у нас всегда так, начистоту... И так много было работы в ту ночь,
часа два в порядок приводили угловую гостиную. Очень все задрызгали и
окурков натыкали по всем местам, даже в портьеры. Так что Игнатий Елисеич
нам выговор задал, что не смотрели. Поди-ка поговори! И какие жадные! Так
это прямо удивительно. Все, что рассчитал метрдотель с распорядителем ихним,
все как есть очистили. И ведь не то чтобы съесть, айв карман. Конечно, по
части фруктов. И каждый так улыбнется и скажет:
- Ребятам, что ли, взять... на память... И уж как один сделал, так и
пошли - на память. И у одного даже мундир просочился - на грушу сел.
Конечно, надо же свои шесть целковых отъесть. И ведь тоже знают - как и
что. Закуску обработали умеючи. Икры там, омаров и балыка - и звания не
осталось. Вмиг сервировали. И разговаривают, а уж руку натрафят без промаха.
И у нас, конечно, тоже свой план. Закуску подставлять с переменами, чтобы
сперва погорячей чего и потяжелей, а уж там на прикрас пустить из легкого.
Так они тоже это очень хорошо понимают... Сосисички на сковородках,
тефтельки там и форшмаки не осадили сгоряча... Пять раз лососины прирезали и
балыка. И, конечно, ресторан наш немного заработал. А к концу еще
неприятность. Прислали горничную с квартиры от одного, что на юбилее был.
Барин портсигар серебряный оставили на столике. Искать - нет. Всех номеров
опросили - никто не видал. А у нас бывает, что и бумажники оставляют, и мы
их в контору сдаем. А такую-то дрянь, ему и цена-то пятнадцать целковых! -
кто позарится. Так и не нашли. Может быть, и из гостей кто по забывчивости в
карман сунул на манер чужих спичек. На этот счет у нас бывало. Одна барыня
подняла так-то вот брошку в зале, повертела, поглядела так по сторонам и...
в платочек. И я это видел. И она это видела, и вся как маков цвет, а не
отдала. А как я скажу метрдотелю? И барыня-то незнакомая... Может, и ее это
брошка. А утром к нам от фабриканта присылают - не у вас ли брошку жена
потеряла в пятьсот рублей? Вот и портсигар... Но только нам репутация дороже
денег. VII
Сказался я метрдотелю, что завтра приду к двум часам. Пришел домой в
четыре, а у нас еще свет. А это все мои в одну комнатку сбились и спят при
огне. Страшно им, что Кривой повесился. Наташка на диванчике прикорнула.
Колюшка так на столе голову положил. Как сиротинки какие. Только Луша не
ложилась, потому что жутко ей в спаленку нашу идти - рядом с той комнатой,
где Кривой обитал.
Поднял Колюшка голову и смотрит тяжело так. И сразу похудел, одни
глаза.
- Чего ж ты не ложишься? - спрашиваю. Молчит. А Луша мне:
- Измаял он меня. Хоть ты-то его успокой. Все твердит - из-за нас да
из-за нас... И так-то тот все мерещится, а он еще тут... Спасибо еще
Черепахин Наташку все развлекал, конфеты ей принес с бала...
Посмотрел я - дверь в комнатку Кривого закрыта и даже стул приставлен.
Так вот и мерещится, как он там лежит на полу и кулаками грозится. Стал я
Колюшку успокаивать. Рассказал, что директора видел и он очень веселый был и
ласковый, а он мне вдруг сердито так:
- Будете завтра говорить с ним, так держите себя как следует... А то
привыкли кланяться!..
Очень он меня этими словами уколол.
- А вот ты,- говорю,- привык с отцом зуб за зуб! Ты вот, может,
последнего человека жалеешь, какого-то Кривого, который нам напакостил через
свою гордость... Он,- говорю,- и удавился-то нарочно у нас, а ты своему
отцу в глаза тычешь!
б*
А он мне с такой укоризной и даже головой стал качать:
- А вы еще про религию говорите! Религиозный человек!..
Тогда я в расстройстве был и так, конечно, про Кривого сгоряча сказал,
а он меня не мог извинить.
- А ты,- говорю,- после этого скот, а не сын! Дармоед ты!.. Вот что!
Он повернулся и пошел в коридорчик, где спал. А мне бы хоть бить кого,
хоть убежать бы... Рванул я Наташку с дивана, обругал... А она со сна
смотрит - ничего не понимает. Пошел, водки выпил прямо из графина. Залить
бы все... Я очень много тогда перестрадал и потом. Ах, как я болел Колюшкой!
И не приласкал я его за всю жизнь, а обижал часто... Друг дружку обижали...
Характер-то у него во-от... каменный...
Легли мы с Лушей спать, и она стала приставать, чтобы переехать с
квартиры. Не останусь и не останусь здесь ни за что! Во всех углах, говорит,
куда ни пойдешь, все представляется, как дразнится. И мне-то - вот стоит в
дверях и смотрит, как той ночью... А у нас очень крысы полы грызли тогда,-
ну прямо как царапается кто под полом. Лежим и думаем, и сон не берет. А
Луша и говорит:
- Поликарп-то Сидорыч как странно стал себя вести... Сегодня весь
день, как ты ушел, по комнате кружился и себя за голову щупал. А пришел с
бала и Наташке колечко поднес... Говорит, на улице нашел. И совсем
новенькое, с красным камушком. Просил принять по случаю семейного несчастья.
Ничего это, что она взяла? Рублей пять стоит...
- Что ж тут такого? - говорю.- Он к нам очень расположен...
- Да. Если, говорит, откажетесь принять, я все равно в помойку брошу.
У меня, говорит, никаких сродственников нет, а вам удовольствие... Положил
ей на руку, а сам в комнату скрылся...
А это он из расположения. Очень он любил сестру свою, Катеньку. Она в
портнихах жила и померла от несчастной любви, выпила нашатырного спирта.
Рассказывал мне. С молодым человеком жила, а тот женился... Черепахин-то
того на улице поймал и кулаком убил до смерти, но суд его оправдал, и
присудили только к церковному покаянию. Очень это сильно на него
подействовало, и он к нам так и прицепился, что нет у него никого на свете.
И зашибал он часто, как тоска нападала. А как выпьет, так все грозился
подвиг какой ни на есть совершить, чтобы себя ознаменовать. И очень его
специальность мучила, насчет трубы. Только и разговору: связала и связала
меня труба на всю жизнь. И Наташка-то его все дразнила:
- Что это вы, Черепахин, такой большой,- а он очень высокий и
могущественный,- и такими пустяками занимаетесь, в трубу играете?.. Если бы
вы на рояли могли играть, а это даже и не музыка!..
А он весь покраснеет и руки начнет потирать.
- Все равно, и это как музыка, только, конечно, не для женского уха...
А если бы у меня были деньги, я бы на рояли стал... У меня очень пальцы
способны для рояли... И как растопырит, такой смех - как вилы. А та его на
трубе заставляет играть, а он стесняется.
- Ну, тогда я от вас конфет не возьму и разговаривать с вами не буду.
И начнет он марш трубить, а она рада и покатывается. Такая насмешница.
А он для нее был как ягненок, очень хорошего характера для нее-то.
Стала она как-то смеяться, что такая у него фамилия - от черепахи, так
он совсем расстроился и дня два из комнаты не показывался. А потом вдруг
заявился и говорит:
- Вы, Наталья Яковлевна, про фамилию мою сказали... Не хотел я
говорить, а теперь должен сказать. Она такая необыкновенная, потому что я от
разбойников произошел...
Очень нас насмешил. Чудак был!..
- Не от черепахи я, а от разбойников. Мой дедушка был в шайке и
кистенем бил со страшной силой, и как ударит но голове, так череп - ах! Вот
его и прозвали. И это в суде записано, и можете даже справиться во
Владимирской губернии... И песня даже есть про моего деда, и помер он на
каторге... И сам я тоже очень страшной силы человек и могу пять пудов одной
рукой вытянуть!..
Схватил при нас железную кочергу и петлей свернул, как бечевку. А как
Луша забранилась на него, он опять напрямь вытянул.
- И если вас, Наталья Яковлевна, кто посмеет обидеть, вы мне только
прикажите... Я с тем человеком поступлю как с кочергой!..
Лежим мы с Лушей и раздумываем, и слышу я, как в коридорчике словно как
чвокает что. Луша мне и говорит:
- Никак Колюшка?.. Что такое с ним творится... А я ей ни-ни, что к
директору завтра потребован, чтобы пуще не расстраивать прежде времени.
Вышел я в коридорчик и слушаю: очень тяжело вздыхает. Чиркнул спичкой,
а он как вскочит...
- Ай! Испугали вы меня!.. Я ему и стал говорить от сердца:
- Зачем ты и себя и нас мучаешь? Колюшка, милый ты наш сын... голубчик
ты мой! Вот ты плачешь... А он с гордостью мне:
- Ничего я не плачу! Представляется вам... А тут спичка и погасла.
Подошел я к нему и сел рядышком. Обнял его в темноте, и так мне его
жалко стало... Худой он был - ребра слышны, хоть и жилистый и широкий по
кости.
И он ко мне притискался. Молча так посидели. Поласкал я его тут молча,
по щеке потрепал. Так меня тогда взяло за сердце.
Только раз один за всю жизнь так его приласкал. И стал я ему на ухо
говорить, чтобы Луша не услыхала:
- Попроси завтра прощения у учителя!.. Ну мало ли и мне обид делали?
Люди мы маленькие, с нами все могут сделать, а мы что... А ты бери пример с
Исуса Христа...
- Не могу, папочка... не могу!.. Через слезы сказал. И никогда так
раньше меня не называл - папочка. И как-то даже совестно мне сделалось и
хорошо, очень нежно сказал.
- Я не человек буду после... я не могу!.. Так меня унижали, так
мучили... Вы не знаете ничего. Таких, как я, кухаркиными детьми зовут. Нет,
нет! Не стану!.. Вскочил и меня за руки схватил.
- Знайте, что я на гадости не пойду... Я ваш сын, и я рад... Может, я
совсем другой был бы... Папочка, вы ложитесь... вы устали... Ах, папочка!..
Так мне тяжело, так тяжело...
За плечи меня схватил, сам дрожит... И тогда я перекрестил его в
темноте.
- Попроси прощения... Мать убьешь, Колюша... У ней сердце больное...
- Не мучайте... не могу!.. А Луша из комнаты звать стала:
- Что такое? Что вы шепчетесь? Да поди ты, Яков Софроныч... жуть...
Так и расстались. И не лег я спать. Такое нашло на меня, что я долго
молился в ту ночь, все молитвы перечел, какие знал. И за Колюшку, и за
упокой души Кривого. А с Лушей припадок случился от удушья, кричала все,
чтобы фортки открыть... Всю ночь фортки от ветру бились, точно кто в окошки
стучал.
Vlll Так я помню этот день явственно. Разбудила меня Луша:
- Зима на дворе... Смотри, какой снег валит... Светло так стало в
квартире, а за окнами стена белая, сыплет густо-нагусто. Стал я в сюртук
облекаться, а Луша и спрашивает - зачем. Сказал, что по делу ресторана в
одно место.
А сюртук очень ко мне идет, и стал я очень представительный. Пошел. По
дороге в часовню Спасителя зашел, свечку поставил. Прихожу в училище.
Швейцар при училище был очень из себя солидный, с медальями, и орденами, и
нашивками, и такой взгляд привычный, но встретил очень услужливо. Потому у
меня фигура складная и, потом, шуба хорошая, с воротником под бобра, как
барин я солидный. Как обо мне доложить, спросил. Сказал я, что вот по
письму. Тогда он карточку визитную попросил, а у меня нет, и подал мне
бумажку - написать, кто и по какому случаю. Понес наверх, а меня в боковую
комнату проводил.
Как на суд я пришел. И к людям я привык, но в таких местах робею. А тут
хуже суда, все от них зависит, и нельзя никуда жаловаться. Барыня там еще
сидела в шляпе, очень хорошо одета, в черном платье со шлейфом. Присел я с
краю, очень в ногах слабость почувствовал, в коленках. Всегда так у меня в
коленках дрожание бывает, когда тревожно: служба нам на ноги первое дело
влияет. И строго там у них все. Шкапы огромные, а за стеклами разные фигуры
из алебастра, горки, и звезды, и головы. А на шкапах чучела птиц и банки. И
портреты на стопах в рамах, и часы огромные, до полу, в шкапу. Так маятник
- чи-чи. Тихо так, а он - чи-чи. А у меня сердце разыгралось. И барыня не
в себе. Встала, к окошку подошла, пальцами похрустела и вздохнула. И вдруг
мне говорит:
- Как долго... Видите, хочу вас спросить... Я своего мальчика перевожу
из гимназии в третий класс... Как вы думаете, могут без экзамена принять?..
У него всº награды...
А тут я, по привычке, привстал и говорю - не могу знать. Она так
оглянула и ни слова. Да, ей вот тревога, могут ли без экзамена принять, а у
меня... А тут швейцар обе половинки настежь, и входит сам директор, его
превосходительство. И совсем другой, чем в ресторане. В мундире, голову в
плечи и вверх, и взгляд суровый. Пальцем приказал швейцару двери закрыть. И
сперва к барыне. Поговорил ничего, ласково, и отпустил. Потом ко мне. Както
сбычился и с ходу руку сует. А я запнулся тут - у меня шапка в руке была...
Я ему поклонился, а он так взглянул мне в лицо, и так как-то вышло неудобно.
Руку-то я его не успел взять, а уж он свою убрал за спину и смотрит мне в
лоб.
- Что вам угодно? - важно так спросил и опять мне на лоб посмотрел.
Подал я ему письмо и сказал насчет сына... Тогда он так пальцем сделал
и скоро так:
- Д-да! - как вспомнил.- Д-да! Скороходов?.. Понял я, по глазам его
понял, что он меня теперь признал. Сморщился он как-то неприятно, пальцами
зашевелил и как из себя стал выкидывать на воздух:
- Да, да, да... Мы не знаем... Положительно не знаем, что с ним
делать! Положительно невозможен! Я не могу понять! Положительно не могу!
К шкапу стал говорить, а рукой все по воздуху сечет и голосом все выше
и выше. А у меня в ногах дрожанье началось и в сапогах как песок насыпан. И
внутри все захолодало. А он все кричит:
- Это недопустимо! У нас училище, а не что!.. Вы своего сына знаете?
- Простите,- говорю,- ваше превосходительство! Он всегда уроки
учит...
А он и сказать не дал:
- Не про уроки я говорю! Он разнузданный! Он дерзость сказал!
- Простите,- говорю,- ваше превосходительство! Он не в себе был... У
нас расстройство вышло... семейное дело...
Хотел объяснить им про Кривого, но он и слова не допустил.
- Это не касается!.. Он дерзость сказал учителю!
- По глупости, ваше превосходительство... Я,- говорю,- его строго
накажу. Дозвольте мне объяснить... Но он так разошелся, так закипел, что
никакого внимания.
- Дайте сказать! - кричит.- И это не все! Тут гадости!..
И вынимает из кармана два письма.
- Вы знаете... это кто писал мне... донос? Кто это? что это?
И в руки сует. Так мне сразу Кривой и метнулся в голову.
- Что это? Вы об этом знали? Что это, я вас спрашиваю?
Верчу я письма и совсем растерялся. Вижу - такой крючковатый почерк, с
хвостиками, как раз Кривого писание. Так и мне записку писал про извинение,
крючками и усиками.
- Это,- говорю,- у нас жилец жил, писарь участковый... Он на нас со
злобы... Дозвольте сказать... А он и слушать ничего не хочет, осерчал
совсем.
- Прошу меня избавить!.. Примите меры!.. Я бы,- говорит,- дал знать
в полицию, но не хочу марать училище...
И так горячился, так горячился.
- К нам,- говорит,- посторонние с улицы лезут и дрязги несут...
Очень много в короткое время насказал и про свои заботы. И пальцем все,
пальцем, как не в себе. Разгасился весь, дергается... Я слово, он десять...
Сказать-то не дозволяет.
- Ваше превосходительство,- говорю, вижу, что он устал от
разговора.- Он заботливый и всегда уроки учит и уважает всех... А вот у
нас, извините сказать, Кривой, жилец был, который вчера удавился, так он это
со зла написал...
А он уж отдохнул и слушать не хочет. И опять стал рукой трясти.
- Довольно, довольно! Не желаю слушать дрязги! Это не касается... Я
вам прямо говорю! Если ваш сын в классе не попросит прощения у учителя, мы
его уволим из училища!..
- Ваше превосходительство! Помилуйте! Он все сделает и прощения
попросит у всех учителей... Я ему прикажу и устыжу при всех... Я,-
говорю,- целый день при деле и даже часть ночи, в ресторане, а он без моего
глазу рос... А он мне так на это спокойно:
- Должны соблюдать правила!.. Для нас все одинаковы, кто угодно. У нас
и сын нашего швейцара учится, и мы рады... Но мы никому не дозволим
непокорства, хоть бы и сыну самого министра!..
И опять стал нотацию читать, и что не хочет никого губить, а не может
дозволить заразу, потому что у них пятьсот человек. И я стал просить
потребовать сюда Колюшку, чтобы ему прочитать при них наставление. Он сейчас
пуговку нажал и приказал:
- Позвать Скороходова из седьмого класса! И давай по комнате ходить,
как в расстройстве, и волосы ерошить. Красный весь сделался, воды отпил. А я
притих и стою. А часы только - чи-чи... Только бы скорей кончилось все...
Потом отдышался и опять:
- Груб он и дерзок! Не внушают ему дома!.. Надо обязательно внушать и
следить!.. С батюшкой спорит на уроках... А в церковь он ходит?
И тут я сказал, чтобы его защитить, неправду.
- Как же,- говорю,- ваше превосходительство! Каждый праздник, я
слежу.
Только плечами пожал и фыркнул. Подошел к окну и стал смотреть. Тихо
стало. Только все - чи-чи... А тут как раз и входит мой.
Остановился у шкапа, руку за пояс засунул, бледный, и губы поджаты,
даже на ногу отвалился и смотрит вбок. Директор оглянул его и приказал
куртку оправить и стать как следует.
Оправился он, надо правду сказать, вразвалку, небрежительно. И так
жутко мне стало. Посмотрел он на меня и точно усмехнулся.
Директор ему и говорит:
- Вот, и отец на вас жалуется!..- А я, правду сказать, не
жаловался.- Расстраиваете родителей... Он тоже удивляется вашему
поведению... Стойте прямо, когда с вами говорят!..
Так резко крикнул, меня испугал. А тот плечом так дернулся, как дома,
когда выговор ему задашь. То есть ни-чего не боится.
- Какое же мое поведение особенное? - даже дерзко так спросил.- Меня
назвали...
А тот ему моментально:
- Молчать! - как крикнет.
Что поделаешь! Стиснул рот и замолчал.
- Ваше дело слушать, а не возражать! Я все знаю! А Колюшка опять:
- Меня раньше оскорбили... А тот ему слова не дает сказать:
- Молчать! Я вас выучу, как говорить с начальством! При вашем отце я
говорю вам в первый-последний раз: сейчас пойдете в класс, и я приду и...-
Учителя он назвал, забыл я фамилию.- И вы попросите прощение за глупую
дерзость.
Я стал делать ему глазами и умолять, но он не внял.
- Нет,- говорит,- я не могу просить прощения... Он меня оскорбил
первый... Это несправедливо... Так меня в жар бросило. А директор так к нему
и подскочил.
- Ка-ак? Вы, мальчишка, осмелились!.. Грубиян! Ни за что считаете, что
училище заботилось о вас! Дали вам образование! Должны считать за счастье!..
А тот дернулся и бац:
- Почему же за счастье? - И так насмешливо поглядел, как на меня.
А у директора даже голос сорвался, как он крикнул:
- Не рассуждать! С швейцаром говорите? Я выучу разговаривать!..
Мальчишка, грубиян!..
Я стою как на огне, а ему хоть бы что! Позеленел весь и так и режет
начисто:
- И вы на меня не кричите! Я вам тоже не швейцар! Ну, тогда директор
прямо из себя вышел, даже очки сорвал. Надо правду сказать, так было дерзко
со стороны Колюшки, что даже невероятно. Ведь начальство - и так говорить!
И директор велел ему идти вон:
- Вон уйдите! Я вас из училища выгоню!.. А тот даже взвизгнул:
- Можете! Выгоняйте! Не буду извиняться! Не буду! И ушел. Я к
директору, а он и на меня руками. Весь красный, воротник руками теребит,
задыхается. А я стал просить:
- Ваше превосходительство... помилуйте... У нас расстройство... не в
себе он, мучается...
А он совсем ослаб и уже тихо:
- Нет, нет... Берите его... мы его вон... исключим... Вон, вон! Не
могу... Никаких прощений... Довольно!.. И ушел. Я за ним, а он дверью
хлопнул. И остался я один...
Попрекал меня Колюшка, будто я чуть не на колени становился, но это
неправда... Не становился я на колени, нет, неправда... Я их просил, очень
просил вникнуть, а они так вот рукой сделали и вышли. И никого не было, как
я просил вникнуть. А на колени я не становился... Я тогда как бы соображение
потерял... Да... Так вот шкапы стояли, а так вот они, и я к ним
приблизился... и стал очень просить... Я, может быть, даже руку к ним
протянул, это верно, но чтобы на колени... нет, этого не было, не было...
Они вышли очень поспешно, а меня шатнуло, и я локтем раздавил стекло в
шкапу...
И вдруг передо мной встал какой-то высокий в мундире с пуговицами,
перышко в зубах держал... Глаза такие злобные, и так гордо сказал:
- По поручению директора объявляю, что Скороходов Николай будет
исключен.
Повернулся на каблуках и пошел с перышком. А тут мне швейцар и
показывает на шкап:
- Уж вы заплатите, а то с нас взыщут... И заплатил я ему за стекло
полтинник. Он мне шубу подал и пожалел даже. Спросил меня:
- У вас сынка исключают? У нас очень строго. А вы идите по карточке
этой,- и карточку мне в руку сунул,- у них такое же училище, и они у нас
раньше учились... Могу рекомендовать... У них двести рублей только... А
может, и скинут, если попросить...
А как вышел я, ничего не видя, во дворе слышу:
- Папаша! погодите!
А это Колюшка с бокового хода, с книжками. Бежит, пальто на ходу
надевает, и книжки у него рассыпались прямо в снег. Помог я ему собрать, а
он гребет их со снегом, мнет, листки выпали, остались так.
- Не надо теперь... не надо... Но я подобрал их и сунул ему в карман.
И снег шел, такой снег... Пошли двором... Смотрю я на Колюшку, что он так
тихо идет. А он назад кинулся, где книжки рассыпал... Стал искать опять,
ничего не нашел... Опять пошли к воротам. И уж не смотрю на него, а стараюсь
по тропке идти, кругом снегу намело.
- Ну, что же... все равно... Говорит, а сам нос чешет.
- Ничего... я сразу сдам... все равно... И замолчал. И я ничего не мог
сказать: слова не было такого. Иду, он рядом. Дошли до ворот. Тут он
оглянулся, посмотрел на училище... и так горлом сделал: гу... И лицо у него
было... Щурился он, чтобы не заплакать... И снег нам в лицо прямо был,
густой снег. И так глухо сказал:
- Несправедливо меня... они...
Выкрикнул. И заплакал, махнул рукой.
- Все равно... ничего...
Дошли до угла, а я все не могу говорить. И повернул я в переулок, чтобы
в ресторан идти. Не мог я домой идти. Там Луша...
- Папаша, вы куда? Насилу я выговорил:
- Куда?.. в ресторан пойду... И разошлись. Одумался я, пришло мне в
голову тут, что ему обязательно домой надо. И обернулся я, чтобы наказать
ему, чтобы домой он шел, а его уж не видно. Такой снег валил, такой снег...
свету не видать...
IX вот какое мне испытание выпало! А за что? Что я, не исполнял своей
службы и обязанностей? Разговорился я как-то с Иван Афанасьичем - старичок
у нас на дворе жил, учитель из уездного училища, в отставке от службы. Так
он и про себя рассказывал мне очень много горького. И вот скажу, как ни
тяжело мне было, а легче как-то стало на сердце: другим еще тяжелей бывает!
У него сын как вышел в люди и поступил булгахтером на фабрику на две тысячи,
так его загнал прямо в щель. Так и сказ