ify">
Горкин говорит - слыхал так, что и древяной посудой торговали они... имя ихнее старинное, дом у них до француза еще был и теперь стоит. Тут старик - хвать его за плечо, погнул к земле и под тележку подтаскивает:
- Ну так гляди, чего там мечено... разумеешь?..
Тут и все мы полезли под тележку, и старик с нами туда забрался, ерзает, будто маленький, по траве и пальцем на задней "подушке" тычет. А там, в черном кружочке, выжжено - "А".
- Что это,- говорит,- тут мечено... аз?
- Аз...- Горкин говорит.
- Вот это,- говорит,- я самый-то и есть, аз-то, надо принять во внимание! И папаша мой тут - аз! А-ксе-нов! Наша тележка!..
Вылезли мы из-под тележки. Старик красным платком утирается, плачет словно, смотрит на Горкина и молчит. И Горкин молчит и тоже утирается. И все молчим. Что же он теперь с нами сделает,- думаю я,- отнимет у нас тележку? И еще думаю: кто-то у него украл тележку и она к нам попала?.. И потом говорит старик:
- Да-а... надо принять во внимание... дела Твоя, Господи!
И Горкин тоже, за ним:
- Да-а... Да что ж это такое, ваше степенство, выходит?
- Господь!..- говорит старик.- Радость вы мне принесли, милые... вот что. А внук-то мой давеча с вами так обошелся... не объезжен еще, горяч. Батюшкина тележка! Он эту сторону в узор резал, а я ту. Мне тогда, пожалуй, и двадцати годов не было, вот когда. И мету я прожигал, и клеймило цело, старинное наше, когда еще мы посуду резали-промышляли. Хором-то этих в помине не было. В сарайчике жили... не чай, а водичку пили! Ну, об этом мы потом потолкуем, а вот что... Вас сам Преподобный ко мне привел, я вас не отпущу. У меня погостите. . сделайте мне такое одолжение, уважьте!.. Прямо - как чудо совершилось.
Стоим и молчим. И Горкин смотрит на тележку - и тоже как будто плачет. Стал говорить, а у него голос обрывается, совсем-то слабый, как когда мне про грех рассказывал:
- Сущую правду изволили сказать, ваше степенство, что Преподобный это...- И показывает на колокольню-Троицу.- Теперь и я уж вижу, дела Господни. Вот оно что... от Преподобного такая веща-красота вышла - к Преподобному и воротилась, и нас привела. На выезде ведь мы возчика вашего повстречали, счастливыми нас назвал, как спросили его про вас, не знамши! Путались как, искамши... и отводило нас сколько, а на ваше место пришли... привело! Преподобный и вас, и нас обрадовать пожелал... видно теперь воочию. Ну, мог ли подумать, а?! И тележку-то я из хлама выкатил, в ум вот вошло... сколько, может, годов стояла, и забыли уж про нее... А вот дождалась... старого хозяина увидала!.. И покорнейше вас благодарим, не смеем отказаться, только хозяину надо доложить, на гостинице он.
- Ка-ак, и сам хозяин здесь?! - спрашивает старик
- На денек верхом прискакал... будто так вот и надо было!
- Так я,- говорит,- хотел бы очень с ними познакомиться. Передайте им - прошу, мол, их ко мне завтра после обедни чайку попить и пирожка откушать. Просит, мол, Аксенов. Мы и поговорим. А у меня в саду беседка большая, вам там покойно будет, будете мои гости Го-споди-Го-споди... и надо же так случиться!..
И все на тележку смотрит. И мы смотрим. Стоит и все оглаживает грядки и головой качает.
Прямо - как чудо совершилось.
У ПРЕПОДОБНОГО
Так все и говорят - чудо живое совершилось. Как же не чудо-то! Всё бродили - игрушечника Аксенова искали, и все-то нас путали, что не пускает Аксенов богомольцев, и уж погнали нас от Аксенова, а тут-то и обернулось, признал Аксенов тележку, будто она его работы, и что привел ее Преподобный домой, к хозяину,- а она у нас век стояла! - и теперь мы аксеновские гости, в райском саду, в беседке. И как-то неловко даже, словно мы сами напросились. Домна Панферовна корит Федю:
- Босой... со стыда за тебя сгоришь!
А Федя сидит под кустиком, ноги прячет. Антипушка за Кривую тревожится:
- Самовласть какая... забрал воц лошадку нашу! "Молитесь,- говорит,- отдыхайте, а мой кучер за ней уходит". А она чужому нипочем не дастся, не станет ни пить, ни есть. Надо ему сказать это, Аксенову-то.
Горкин его успокаивает: ничего, обойдется, скажем. И тележку опорожнить велел, будто уж и его она... чисто мы в плен попали!
А Домна Панферовна пуще еще накаливает: залетели вороны не в свои хоромы, попали под начал, из чужих теперь рук смотри... порядки строгие, ворота на запоре, сказывайся, как отлучиться занадобится... а случись за нуждой сходить - собачищи страшенные, дворника зови проводить, страмота какая... чистая кабала! Горкин ее утихомиривает:
- Хоть не скандаль-то, скандальщица... барышня хозяйская еще услышит, под березкой вон!.. Ну, маленько стеснительно, понятно... в чужом-то месте свои порядки, а надо покоряться: сам Преподобный привел, худого не должно быть... в сад-то какой попали, в райский!..
Сад...- и конца не видно. Лужки, березки, цветы, дорожки красным песком усыпаны, зеленые везде скамейки, на грядках виктория краснеет, смородина, крыжовник...- так и горит на солнце,- шиповнику сколько хочешь, да все махровый... и вишни, и яблони, и сливы, и еще будто дули...- ну, чего только душа желает. А на лужку, под березой, сидит красивая барышня, вся расшитая по рисункам и в бусах с лентами,- все-то на нас поглядывает. Беседка - совсем и не беседка, а будто дачка. Стекла все разноцветные, наличники и подзоры самой затейливой работы, из березы, под светлый лак, звездочками и шашечками, коньками и петушками, хитрыми завитушками, солнышками и рябью...- резное, тонкое. Горкин так и сказал:
- Не беседка, а песенка!
Стоим - любуемся. А тут Аксенов из-за кустов, словно на наши мысли:
- Не стесняйтесь, милые, располагайтесь. Самоварчик - когда хотите, харчики с моего стола... а ходить - ходите через калитку, садом, в заборе там, в бузине, прямо на улицу, отпереть скажу... мальчишка тут при вас будет. Лавки широкие, сенца постелят... будете как у себя дома.
Позвал барышню из-под березы, показывает на нас, ласково так:
- Ты уж, Манюша, понаблюдай... довольны чтобы были, люди они хорошие. А это,- нам говорит,- внучка моя, хозяйка у меня, надо принять во внимание... она вас ублаготворит. Живите, сколько поживется, с Господом. Сам Преподобный их к нам привел, Манюша... я тебе расскажу потом.
А тут Домна Панферовна, про Федю:
- Не подумайте чего, батюшка,- босой-то он... он хороших родителей, а это он для спасения души так, расслабленному одному лаковые сапоги отдал. А у них в Москве большое бараночное дело и дом богатый...
Ни с того ни с сего. Федя под куст забился, а Аксенов поулыбался только.
- Я,- говорит,- матушка, и не думаю ничего.
Погладил нас с Анютой по головке и велел барышне по викторийке нам сорвать.
- А помыться вам - колодец вон за беседкой. Поосвежитесь после пути-то, закусите... мальчишку сейчас пришлю.
И пошел. И стало нам всем тут радостно. Домна Панферовна стала тут барышне говорить, какие мы такие и какие у нас дома в Москве. А та нарвала пригоршню красной смородины, потчует:
- Пожалуйста, не стесняйтесь, кушайте... и сами сколько хотите рвите.
А тут мальчишка, шустрый такой, кричит:
- А вот и Савка, прислуживать вам... хозяин заправиться велел! А на ужин будет вам лапша с грибами.
Принес кувшин сухарного квасу со льду, чашку соленых огурцов в капусте и ковригу хлеба, только из печи вынули. А барышня велела, чтобы моченых яблоков нам еще, для прохлаждения. Прямо - как в рай попали!
Учтивая такая, все краснеет и книжкой машет, зубками ее теребит и все-то говорит:
- Будьте, пожалуйста, как дома... не стесняйтесь.
Повела нас в беседку и давай нам штучки показывать на полках - овечек, коровок, бабу с коромыслом, пастуха, зайчиков, странников-богомольцев...- все из дерева резано. Рассказывает нам, что это дедушка и прадедушка ее резали, и это у них - как память, гостям показывают, из старых лет. А в доме еще лучше... там лошадка с тележкой у них под стеклом стоит и еще мужик сено косит, и у них даже от царя грамота висит в золотой рамке, что очень понравились игрушки, когда-то прадедушка царю поднес. Горкин хвалит, какая работа чистая,- он и сам вырезывать умеет,- а барышня очень рада, все с полок поснимала - и медведиков, и волков, и кузнеца с мужиком, и лисичку, и...- да как спохватится!..
- Ах, да что это я... устали вы, и вам ко всенощной скоро надо!..
И пошла под березку - книжку свою читать. А мы - за квас да за огурцы.
Глазам не верится, куда же это мы попали! Сад через стекла - разноцветный: и синий, и золотой, и розовый, и алый... и так-то радостно на душе, словно мы в рай попали. И высокая колокольня-Троица смотрит из-за берез. Красота такая!.. Воистину сам Преподобный сюда привел.
Горкин ведет меня на гостиницу, к отцу. Скоро ко всенощной ударят, а ему еще в баню надо, перед говеньем. На нем теперь синий казакинчик и новые сапоги, козловые; и на мне все новенькое,- к Преподобному обшмыгой-то не годится.
Я устал, сажусь у столбушков на краю оврага, начинаю плакать. В овраге дымят сарайчики, "блинные" там на речке, пахнет блинками с луком, жареной рыбкой, кашничками... Лежат богомольцы в лопухах, сходят в овраг по лесенкам, переобувают лапотки, сушат портянки и онучи на крапиве. Повыше, за оврагом, розовые стены Лавры, синие купола, высокая колокольня-Троица - туманится и дрожит сквозь слезы. Горкин уговаривает меня не супротивничать, а я не хочу идти, кричу, что заманил он меня на богомолье - и мучает... нет ни бора, ни келейки.
- Какой я отрезанный ломоть... ка-кой?..
Он и сердится, и смеется, садится под лопухи ко мне и уговаривает, что радоваться надо, а не плакать: Преподобный на нас глядит. Богомольцы спрашивают, чего это паренек плачет - ножки, что ль, поотбил? Советуют постегать крапивкой,- пооттянет. Горкин сердится на меня, кричит:
- Чего ты со мной мудруешь?! по рукам - по ногам связал!..
Я цепляюсь за столбушек, никуда не хочу идти. Им хорошо, будут ходить артелью, а Саня-заика, послушник, все им будет показывать... как у грешника сучок и бревно в глазу, и к Черниговской все пойдут, и в пещерки, и гробок Преподобного будут точить зубами, и где просвирки пекут, и какую-то рухлядную и квасную покажет им Саня-послушник, и в райском саду будут прохлаждаться... а меня - на гостиницу!..
- В шутку я тебе - отрезанный, мол, ты ломоть теперь, а ты кобенишься! - говорит Горкин, размазывая мне слезы пальцем.- А чего расстраиваться!.. Будешь с сестрицами да с мамашенькой на колясках по богомолью ездить, а мы своей артелью, пешочком с мешочком... Небось уж приехала мамашенька, ждет тебя на гостинице От родных грех отказываться... как так - не пойду?.
Я цепляюсь за столбушек, не хочу на гостиницу. К папашеньке хочу... а он завтра в Москву ускачет, а меня будут муштровать, и не видать мне лошадок сереньких, и с Горкиным не отпустят... Он сердится, топает на меня:
- Да что ж ты меня связал-то!.. в баню мне надо, а ты меня канителишь? Ну, коли так... сиди в лопухах, слепые те подхватят!..
Хочет меня покинуть. Я упрашиваю его - не покидай, выпроси, ради Христа, отпустили бы меня вместе ходить по богомолью... тогда пойду. Он обещается, показывает на "блинные" в овражке и сулится завтра сводить туда - кашничков и блинков поесть.
- Только не мудруй, выпрошу. Всю дорогу хорошо шел, радовался я на тебя... а тут - на вон! Это тебя он смущает, от святого отводит.
Глаза у меня наплаканы, все глядят. Катят со звоном тройки и парами, везут со станции богомольцев, пылят на нас. Я прошу, чтобы нанял извощика, очень устали ножки. Он на меня кричит:
- Да ты что, сдурел?! Вон она, гостиница, отсюда видно... и извощика тебе нанимай?.. улицу не пройдешь? Всю дорогу шел - ничего, а тут!.. Вон Преподобный глядит, как ты кобенишься...
Смотрит на нас высокая колокольня-Троица. Я покорно иду за Горкиным. Жара, пыль, ноги едва идут. Вот широкая площадь, белое здание гостиницы. Все подкатывают со звоном троицкие извощики. А мы еще все плетемся - такая большая площадь. Мужики с кнутьями кричат нам:
- В Вифанию-то свезу!.. к Черниговской прикажите, купцы!..
Лошади нам мотают головами, позванивают золотыми глухарями. От колясок чудесно пахнет - колесной мазью и кожами, деревней. Девчонки суют нам тарелки с земляникой, кошелки грибов березовых. Старичок гостинник, в белом подряснике и камилавке, ласково говорит, что у Преподобного плакать грех, и велит молодчику с полотенцем проводить нас "в золотые покои", где верховой из Москвы остановился.
Мы идем по широкой чугунной лестнице. Прохладно, пахнет монастырем - постными щами, хлебом, угольками. Кричат из коридора: "Когда же самоварчик-то?" Снуют по лестнице богомольцы, щелкают у дверей ключами, спрашивают нашего молодчика: "Всенощная-то когда у вас?" У высокой двери молодчик говорит шепотом:
- Не велели будить ко всенощной, устамши очень.
Входим на цыпочках. Комната золотая, бархатная. На круглом столе перед диваном заглохший самовар, белорыбица на бумажке, земляника, зеленые огурчики. Пахнет жарой и земляникой и чем-то знакомым, милым. Вижу в углу, у двери, наше кавказское седло - это от него так пахнет,- серебряную нагайку на окошке, крахмальную рубашку, упавшую с кресла рукавами, с крупными золотыми запонками и голубыми на них буквами, узнаю запах флердоранжа. Отец спит в другой комнате, за ширмой, под простыней; видно черную от загара шею и пятку, которую щекочут мухи. Слышно его дыханье. Горкин сажает меня на бархатное кресло и велит сидеть тихо-тихо, а проснется папашенька - сказать, что, мол, Горкин в баню пошел перед говеньем, а после всенощной забежит и обо всем доложит.
- Поешь вот рыбки с огурчиком, заправься... хочешь - на диванчике подреми, а я пошел. Ти-хо смотри сиди.
Я сижу и глотаю слезы. Под окном гремят бубенцы, выкрикивают извощики. По белым занавескам проходят волны от ветерка, и показывается розовая башня, когда отдувает занавеску. С золотой стены глядит на меня строгий архиерей в белом клобуке, словно говорит: "Тихо смотри сиди!" Вижу на картинке розовую Лавру, узнаю колокольню-Троицу. Вижу еще, в елках, высокую и узкую келейку с куполком, срубленную из бревнышек, окошечко под крышей, и в нем Преподобный Сергий в золотом венчике. Руки его сложены в ладошки, и полоса золотого света, похожая на новенькую доску, протягивается к нему от маленького Бога в небе, и в ней множество белых птиц. Я смотрю и смотрю на эту небесную дорогу, в глазах мерцает...
- В Вифанию-то свезу!..
Я вздрагиваю и просыпаюсь. На меня смотрит архиерей: "Ти-хо смотри сиди!" Кто-то идет по коридору, напевает:
...при-шедше на за-а-а-лад со-олнца...
Солнышко уползает с занавесок. Хлопают двери в коридоре, защелкивают ключи,- ко всенощной уходят. Кто-то кричит за дверью: "Чайку-то уж после всенощной всласть попьем!" Мне хочется чайку, а самовар холодный. Заглядываю к отцу за ширмы - он крепко спит на спине, не слышит, как ползают мухи по глазам. Смотрю в окно.
Большая площадь золотится от косого солнца, которое уже ушло за Лавру. Над стенами - розово-белыми - синие, пузатые купола с золотыми звездами и великая колокольня-Троица. Видны на ней колонки и кудерьки и золотая чаша, в которую льется от креста золото. На черном кружке часов прыгает золотая стрелка. В ворота с башней проходят богомольцы и монахи. Играют и перебоями бьют часы - шесть часов. А отец спит и спит.
В зеркале над диваном вижу...- щека у меня вытянулась книзу и раздулась и будто у меня... два носа. Подхожу ближе и начинаю себя разглядывать. Да, и вот - будто у меня четыре глаза, если вот так глядеться...- а вот расплющилось, какая-то лягушачья морда. Вижу - архиерей грозится, и отхожу от зеркала. Ем белорыбицу и землянику... и опять белорыбицу, и огурцы, и сахар. Считаю рассыпанные на столе серебряные деньги, складываю их в столбик, как всегда делает отец. Липнут-надоедают мухи. Извощики под окном начинают бешено кричать:
- Ваш степенство, меня рядили... в скит-то свезу! в Вифанию прикажите, на резвых!.. к Черниговской кого за полтинник?..
Заглядываю к отцу. Рука его свесилась с кровати. Тикают золотые часы на тумбочке. Ложусь на диван и плачу в зеленую душную обивку. Будто клопами пахнет?.. Вижу - у самых глаз сидят за тесьмой обивки, большие, бурые... Вскакиваю, сажусь, смотрю на келейку, на небесную светлую дорогу...
Кто-то тихо берет меня... знаю - кто. Стискиваю за шею и плачу в горячее плечо. Отец спрашивает: "Чего это ты разрюмился?" Но я плачу теперь от радости. Он подносит меня к окну, отмахивает занавеску на кольчиках, спрашивает: "ну, как, хороша наша Троица?" дает бархатный кошелечек с вышитой бисером картинкой - Троицей. В кошелечке много серебреца - "на троицкие игрушки!". Хвалит меня: "А здорово загорел, нос даже облупился!" - спрашивает про Горкина. Говорю, что после всенощной забежит - доложит, а сейчас пошел в баню, а потом исповедоваться будет. Отец смеется:
- Вот это так богомол, не нам чета! Ну, рассказывай, что видал.
Я рассказываю про райский сад, про сереньких лошадок, про игрушечника Аксенова, что велит он нам жить в беседке, а тележку забрал себе. Отец не верит:
- Это что же, во сне тебе?..
Я говорю, что правда,- Аксенов в гости его зовет. Он смеется:
- Ну, болтай, болтушка... знаю тебя, выдумщика!
Принимается одеваться и напевает свое любимое:
Кресту-у Твое-му-у... поклоня-емся, Влады-ы-ко-о-о...
Ударяют ко всенощной. Я вздрагиваю от благовеста, словно вкатился в комнату гулкий, тяжелый шар. Дрожит у меня в груди, дребезжит ложечка в стакане. Словно и ветерок от звона, пузырит занавеску,- радостный холодок, вечерний. Важный, мягкий, особенный звон у Троицы.
Лавра светится по краям, кажется легкой-легкой, из розовой с золотцем бумаги: солнце горит за ней. Монах поднимает на ворота розовый огонек - лампаду. Тянутся через площадь богомольцы, крестятся у Святых Ворот.
Отец говорит, что сейчас приложит меня к мощам, а завтра оставит с Горкиным.
- Он тебе все покажет.
Мамаша не приедет, прихворнула, а его ждут дела. Он опрыскивает любимым флердоранжем свежий, тугой платок, привезенный в верховой сумочке, дает мне его понюхать, ухватывая за нос, как всегда делает, и, прищелкивая сочно языком, весело говорит:
- Сейчас теплых просфор возьмем, с кагорчиком угощу тебя. А на ужин... закажем мы с тобой монастырскую солянку, троицкую! Такой уж не подадут нигде.
Он ведет меня через площадь, к Лавре.
Розовые ее стены кажутся теперь выше, синие купола - огромными. Толсто набиты на них звезды. Я смотрю на стены и радостно-затаенно думаю - что-то за ними там!.. Бор... и высокая келейка, с оконцем под куполком? Спрашиваю - увидим келейку? Отец говорит - увидим, у каждого там монаха келья. На нем верховые сапоги, ловкая шапочка-верховка,- все на него любуются. Богомолки называют его молодчиком.
Перед Святыми Воротами сидят в два ряда калеки-убогие, тянутся деревянными чашками навстречу и на разные голоса канючат:
- Христа ра-ди... православные, благоде-тели... кормильцы... для пропитания души-тела... родителев-сродников... Сергия Преподобного... со присвятыи Троицы...
Мы идем между черными, иссохшими руками, между падающими в ноги лохматыми головами, которые ерзают по навозу у наших ног, и бросаем в чашки копеечки. Я со страхом вижу вывернутые кровяные веки, оловянные бельма на глазах, провалившиеся носы, ввернутые винтом под щеки, култышки, язвы, желтые волдыри, сухие ножки, как палочки... И впереди, далеко, к самым Святым Воротам,- Машут и машут чашками, тянутся к нам руками, падают головами в ноги. Пахнет черными корками, чем-то кислым.
В Святых Воротах сумрак и холодок, а дальше - слепит от света: за колокольней - солнце, глядит в пролет, и виден черный огромный колокол, будто висит на солнце. От благовеста-гула дрожит земля. Я вижу церкви - белые, голубые, розовые - на широком просторе, в звоне. И все, кажется мне, звонят. Ясно светят кресты на небе, сквозные, легкие. Реют ласточки и стрижи. Сидят на булыжной площади богомольцы, жуют монастырский хлеб. Служки в белом куда-то несут ковриги, придерживая сверху подбородком,- ковриг по шесть. Хочется есть, кружится голова от хлебного духа теплого - где-то пекарня близко. Отец говорит, что тепленького потом прихватим, а сейчас приложиться надо, пока еще не тесно. Важно идут широкие монахи, мотают четками в рукавах, веет за ними ладаном.
Я высматриваю-ищу - где же келейка с куполком и елки? Отец не знает, какая такая келейка. Спрашиваю про грешника.
- Какого такого грешника?
- Да бревно у него в глазу... Горкин мне говорил.
- Ну, у Горкина и надо дознаваться, он по этому делу дока.
Направо - большой собор, с синими куполами с толстыми золотыми звездами. Из цветника тянет свежестью - белые служки обильно поливают клумбы,- пахнет тонко петуньями, резедой. Слышно даже сквозь благовест, как остро кричат стрижи.
Великая колокольня - Троица - надо мной. Смотрю, запрокинув голову,- креста не видно! Падает с неба звон, кружится голова от гула, дрожит земля.
Народу больше. Толкают меня мешками, чайниками, трут армяками щеки. В давке нечем уже дышать. Трогает кто-то за картузик и говорит знакомо:
- Наш словно паренек-то, знакомый... шли надысь-то!..
Я узнаю старушку с красавочкой-молодкой, у которой на шее бусинки. Она - Параша? - ласково смотрит на меня, хочет что-то сказать как будто, но отец берет на руки, а то задавят. Под высокой сенью светится золотой крест над чашей, бьет из креста вода; из чаши черпают воду кружками на цепи. Я кричу:
- Из креста вода!.. чудо тут!..
Я хочу рассказать про чудо, но отец даже и не смотрит, говорит - после, а то не продерешься. Я сижу на его плече, оглядываюсь на крест под сенью. Там все черпают кружками, бьет из креста вода.
У маленькой белой церкви, с золотой кровлей и одинокой главкой, такая давка, что не пройдешь. Кричат страшные голоса:
- Не напирайте, ради Христа-а... зада-вите!.. ой, дышать нечем... полегше, не напирайте!..
А народ все больше напирает, колышется. Отец говорит мне, что это самая Троица, Троицкий собор. Преподобного Сергия мощи тут. Говорят кругом:
- Господи, и с детями еще тут... куды еще тут с детями! Мужчину вон задавили, выволокли без памяти... куды ж с детями?!.
А сзади все больше давят, тискают, выкрикивают, воздыхают, плачутся:
- Ох, родимые... поотпустите, не передохнешь... дыхнуть хоть разок дайте... душу на покаяние...
Сцепляются мешками и чайниками, плачут дети. Идет высокий монах в мантии, благословляет, махает четками:
- Расступитесь, дорогу дайте!..
Перед ним расступаются легко, откуда только берется место! Монах проходит, благословляя, вытягивая из толпы застрявшую сзади мантию. Отец проносит меня за ним.
В церкви темно и душно. Слышно из темноты знакомое - Горкин, бывало, пел:
Изведи из темницы ду-шу мо-ю-у!..
Словно из-под земли поют. Плачут протяжно дети. Мерцает позолота и серебро, проглядывают святые лики, пылают пуки свечей. По высоким столбам, которые кажутся мне стенами, золотятся-мерцают венчики. В узенькие оконца верха падают светлые полоски, и в них клубится голубоватый ладан. Хочется мне туда, на волю, на железную перекладинку, к голубку: там голубки летают, сверкают крыльями. Я показываю отцу:
- Голубки живут... это святые голубки, Святой Дух?
Отец вздыхает, подкидывает меня, меняя руку. Говорит все, вздыхая: "Ну, попали мы с тобой в кашу... дышать нечем". На лбу у него капельки. Я гляжу на его хохол, весь мокрый, на капельки, как они обрываются, а за ними вздуваются другие, сталкиваются друг с дружкой, делаются большими и отрываются, падают на плечо. Белое его плечо все мокрое, потемнело. Он закидывает голову назад, широко разевает рот, обмахивается платочком. На черной его шее надулись жилы, и на них капельки. Подо мной - головы и платки, куда-то ползут, ползут, тянут с собой и нас. Все вздыхают и молятся: "Батюшка Преподобный, Угодник Божий... родимый, помоги!.."
Кричит подо мной баба, я вижу ее запавшие, кричащие на меня глаза:
- Ой, пустите... не продохну... девка-то обмерла!..
Ее голова, в черном платке с желтыми мушками, проваливается куда-то, а вместо нее вылезает рыжая чья-то голова. Кричит за нами:
- Бабу задавили!.. православные, подайтесь!..
Мне душно от духоты и страха, кружится голова. Пахнет нагретым флердоранжем, отец машет на меня платочком, но ветерка не слышно. Лицо у него тревожное, голос хриплый:
- Ну, потерпи, голубчик, вот подойдем сейчас...
Я вижу разные огоньки - пунцовые, голубые, розовые, зеленые...- тихие огоньки лампад. Не шелохнутся, как сонные. Над ними золотые цепи. Под серебряной сенью висят они, повыше и пониже, будто на небе звездочки. Мощи тут Преподобного - под ними. Высокий, худой монах, в складчатой мантии, которая вся струится-переливается в огоньках свечей, недвижно стоит у возглавия, где светится золотая Троица. Я вижу что-то большое, золотое, похожее на плащаницу - или высокий стол, весь окованный золотом,- в нем... накрыто розовой пеленой. Отец приклоняет меня и шепчет: "В главку целуй". Мне страшно. Бледный палец высокого монаха, с черными горошинами четок, указывает мне прошитый крестик из сетчатой золотой парчи на розовом покрове. Я целую, чувствуя губами твердое что-то, сладковато пахнущее миром. Я знаю, что здесь Преподобный Сергий, великий Угодник Божий.
Мы сидим у длинного розового дома на скамейке. Мне дают пить из кружки чего-то кисленького и мочат голову. Отец отирается платком, машет и на себя, и на меня, говорит - едва переводит дух,- чуть не упал со мной у мощей, такая давка. Говорят - сколько-то обмерло в соборе, водой уж отливали. Здесь прохладно, пахнет политыми цветами, сырой травой. Мимо проходят богомольцы, спрашивают - где тут просвирки-то продают. Говорят: "Вон, за уголок завернуть". И правда: теплыми просфорами пахнет. Вижу на уголке розового дома железную синюю дощечку; на ней нарисована розовая просвирка, такая вкусная. Из-за угла выходят с узелками, просвирки видно. Молодой монашек, в белом подряснике с черным кожаным поясом, дает мне теплую просфору и спрашивает, нагибаясь ко мне:
- Н-не у-у...знал м-меня? А я Са-саня... Юрцо...цов!
Я сразу узнаю: это Саня-заика, послушник, нашего Трифоныча внучек. Лицо у него такое доброе, в золотухе все; бледные губы выпячиваются трубочкой и дрожат, когда он силится говорить. Он зовет нас в квасную, там его послушание:
- Ка-ка...каваску... на-шего... ммо... мона-стырского, отведайте.
И Федя с нами на лавочке. Он в новых сапогах, в руке у него просвирка, но он не ест - только что исповедовался, нельзя. Рассказывает, что были с Горкиным у Черниговской, у батюшки-отца Варнавы исповедовались... а Горкин теперь в соборе, выстоит до конца. Что-то печален он, все головой качает. Говорит еще, что Домна Панферовна сама по себе с Анютой, а Антипушка с Горкиным, и ему надо опять в собор. Саня-послушник говорит отцу:
- Ка-ка...васку-то... мо-мо...пастырского...
Ведет нас в квасную, под большой дом. Там прохладно, пахнет душистой мятой и сладким квасом. Маленький старичок - отец квасник - радушно потчует нас "игуменским", из железного ковшика, и дает по большому ломтю теплого еще хлеба, пахнущего как будто пряником. Говорит: "Заходите завтра, сладким-сыченым угощу". Мы едим хлеб и смотрим, как Саня с другим монашком помешивают веселками в низких кадках - разводят квас. И будто в церкви: висят на стене широкие иконы, горят лампады. Квас здесь особенный, троицкий,- священный, благословленный, отец квасник крестит и кадки, и веселки, когда разводят, и когда затирают - крестит. Оттого-то и пахнет пряником. Отец спрашивает - доволен ли он Саней. Квасник говорит:
- Ничего, трудится во славу Божию... такой ретивый, на досточке спит, ночью встает молиться, поклончики бьет.
Велит Трифонычу снести поклончик, хорошо его знает, как же:
- Земляки с Трифонычем мы, с-под Переяславля... у меня и торговлишка была, квасом вот торговал. А теперь вот какая у меня закваска... Господа Бога ради, для братии и всех православных христиан.
Такой он ласковый старичок, так он весь светится - словно уж он святой. Отец говорит:
- Душа радуется смотреть на вас... откуда вы такие беретесь?
А старичок смеется:
- А Господь затирает... такой уж квасок творит. Да только мы квасок-то неважный, ки-ислый-кислый... нам до первого сорту далеко.
Оба они смеются, а я не понимаю: какой квасок?.. Отец говорит:
- Плохие мы с тобой молельщики, на гостиницу пойдем лучше.
Несет меня мимо колокольни. Она звонит теперь легким, веселым перезвоном.
За Святыми Воротами все так же сидят и жалобно просят нищие. Извощики у гостиницы предлагают свезти в Вифанию, к Черниговской. Гостинник ласково нам пеняет:
- Что ж маловато помолились? Ну, ничего, с маленького не взыщет Преподобный. Сейчас я самоварчик скажу.
В золотых покоях душно и вязко пахнет согревшейся земляникой и чем-то таким милым... Отец дает мне в стаканчике черного сладкого вина с кипятком - кагорчика. Это вино - церковное, и его всегда пьют с просвиркой. От кагорчика пробегает во мне горячей струйкой, мне теперь хорошо, покойно, и я жадно глотаю душистую, теплую просфору. За окнами еще свет. Перезванивают в стемневшей Лавре; вздуваются занавески от ветерка.
Я просыпаюсь от голосов. Горит свечка. Отец и Горкин сидят за самоваром. Отец уговаривает:
- Чаю-то хоть бы выпил, затощаешь!
Горкин отказывается: причащаться завтра, никак нельзя. Рассказывает, как хорошо я шел, уж так-то он мной доволен - и не сказать. Говорит про тележку и про Аксенова: прямо чудо живое совершилось. Отец смеется:
- Все с вами чудеса!
Думал - завтра после ранней обедни выехать, пора горячая, дела не ждут, а теперь эта канитель - к Аксенову! Горкин упрашивает остаться, внимание надо бы оказать: уж шибко почтенный человек Аксенов, в обиду ему будет.
- Не знаю, не слыхал... Аксенов? - говорит отец.- Как же это тележка-то его к нам попала? Дедушку, говоришь, знал... Странно, никогда что-то не слыхал. И впрямь Преподобный словно привел.
Горкин вдумчиво говорит:
- Мы-то вот все так - все мы знаем! А выходит вон...
И начинает чего-то плакать. Отец спрашивает - да что такое?
- С радости, недостоин я...- в слезах, в платочек, срывающимся голосом говорит Горкин.- Исповедался у батюшки-отца Варнавы... Стал ему про свои грехи сказывать... и про тот мой грех, про Гришу-то... как понуждал его высоты-то не бояться. А он, светленький, поглядел на меня, поулыбался так хорошо... и говорит, ласково так: "Ах ты, голубь мой сизокрылый!.." Епитрахилькой накрыл и отпустил. "Почаще,- говорит,- радовать приходи". Почаще приходи... Это к чему ж будет-то - почаще? Не в монастырь ли уж указание дает?..
- А понравился ты ему, вот Что...- говорит отец.- Да ты и без монастыря преподобный, только что в казакинчике.
Горкин отмахивается. Лицо у него светлое-светлое, как у отца квасника, и глаза в лучиках - такие у святых бывают. Если бы ему золотой венчик,- думаю я,- и поставить в окошко под куполок... и святую небесную дорогу?..
- А Федю нашего не благословил батюшка-отец Варнава в монастырь вступать. А как же, все хотел, в дороге нам открылся - хочу в монахи! Пошел у старца совета попросить, благословиться... а батюшка Варнава потрепал его по щеке и говорит: "Такой румянистый-краснощекой - да к нам, к просвирникам... баранки лучше пеки с детятками! когда, может, и меня, сынок, угостишь". И не благословил. "С детятками",- говорит! Значит, уж ему открыто. С детятками,- чего сказал-то. Ему и Домна-то Панферовна все смеялась,- земляничкой молодку все угощал.
Беседуют они долго. Уходя, Горкин целует меня в маковку и шепчет на ухо:
- А ведь верно ты угадал, простил грех-то мой!
Он такой радостный, как на Светлый день. Пахнет от него банькой, ладаном, свечками. Говорит, что теперь все посмотрим, и к батюшке-отцу Варнаве благословиться сходим, и Фавор-гору в Вифании увидим, и сапожки Преподобного, и гробик. Понятно, и грешника поглядим, бревно-то в глазу... и Страшный суд... Я спрашиваю его про келейку.
- Картинку тебе куплю, вот такую...- показывает он на стенку,- и будет у тебя келейка. Осчастливил тебя папашенька, у Преподобного подышал с нами святостью.
Отец говорит - шутит словно и будто грустно:
- Горка ты, Горка! Помнишь...- делов-то пуды, а она - туды? Ну вот, из "пудов"-то и выдрался на денек.
- И хорошо, Господа надо благодарить. А кто чего знает...- говорит Горкин задумчиво,- все под Богом.
В комнате темно. Я не сплю Перебился сон, ворочаюсь с боку на бок. Перед глазами - Лавра, разноцветные огоньки. Должно быть, все уже спят, не хлопают двери в коридоре. Под окнами переступают по камню лошади, сонно встряхивают глухими бубенцами. Грустными переливами играют часы на колокольне. Занавески отдернуты, и в комнату повевает ветерком. Мне видно небо с мерцающими звездами Смотрю на них и, может быть, в первый раз в жизни думаю - что же там?.. Приподымаюсь на подушке, заглядываю ниже: светится огонек, совсем не такой, как звезды,- не мерцает. Это - в розовой башне на уголку, я знаю. Кто-нибудь молится? Смотрю на огонек, на зрезды и опять думаю, усыпающей уже мыслью - кто там?..
У ТРОИЦЫ
Слышится мне впросонках прыгающий трезвон, будто звонят на Пасхе. Открываю глаза - и вижу зеленую картинку: елки и келейки, и Преподобный Сергий, в золотом венчике, подает толстому медведю хлебец. У Троицы я, и это Троица так звонит, и оттого такой свет от неба, радостно-голубой и чистый Утренний ветерок колышет занавеску, и вижу я розовую башню с зеленым верхом. Вся она в солнце, слепит окошками.
- Проспал обедню-то,- говорит Горкин из другой комнаты,- а я уж и приобщался, поздравь меня!
- Душе на спасение! - кричу я.
Он подходит, целует меня и поправляет:
- Телу на здравие, душе на спасение - вот как надо.
Он в крахмальной рубашке и в жилетке с серебряной цепочкой, такой парадный. Пахнет от него праздником - кагорчиком, просвиркой и особенным мылом, из какой-то "травы-зари", архиерейским, которым он умывается только в Пасху и в Рождество,- кто-то ему принес с Афона. Я спрашиваю:
- Ты зарей умылся?
- А как же,- говорит,- я нонче приобщался, великой день.
Говорит - в Лавру сейчас пойдем, папашенька вот вернется: Кавказку пошел взглянуть; молебен отслужим Преподобному, позднюю отстоим, а там папашенька к Аксенову побывает - и в Москву поскачет, а мы при себе останемся - поглядим все, не торопясь. Рассказывает мне, как ходили к Черниговской, к утрени поспели, по зорьке три версты прошли - и не видали, а служба была подземная, в припещерной церкви, и служил сам батюшка-отец Варнава.
- Сказал батюшке про тебя... хороший, мол, богомольщик ты, дотошный до святости. "Приведи его,- говорит,- погляжу". Не скажет понапрасну... душеньку, может, твою чует. Да опять мне. "Непременно приведи!" Вот как.
Я рад, и немного страшно, что чует душеньку. Спрашиваю - он святой?
&nb