Мы идем из садика черным ходом, а навстречу нам летит с лестницы половой-мальчишка с разбитым чайником и трет чего-то затылок. На ухе у него кровь. Брехунов стоит наверху с салфеткой и кричит страшным голосом: "Голову оторву!.." - и еще нехорошие слова. Он видит нас и кричит: "С ими нельзя без боя... все чайники перебили, подлецы!" И щелкает салфеткой.
- Видал фокус? - спрашивает он меня.- Как щелкну да перейму - кончиком мясо вырву! И меня так учили. По уху щелкнут - с кровью волосья вырвут! Не на чем показать-то...
Я боюсь. Федя говорит - Михаила Панкратыч велит показать трактир, как там расписано. Брехунов берет меня за руку и ведет в большую комнату, в синий дым. Тут очень шумно, за столиками разные пьют чай. Брехунов подносит меня к прилавку, за которым все чайники на полках, словно фарфоровые яйца, и говорит: "Вот какие мальчишки-то бывают!" Я вижу очень полную, с круглым, белым лицом, как огромный чайник, Светловелосую женщину. Она сидит за прилавком и пьет чай с постными пирогами. Тут и Домна Панферовна, пьет чай с вареньем, и сидит много девочек на ящиках, побольше и поменьше, все белобрысые, с голубыми гребенками на головках, и у всех в кулаке по пирогу. Брехунов ставит меня на прилавок у пирогов и повторяет: "Вот какие бывают!" Мне стыдно, все на меня глядят, а на мне пыльные сапожки, а тут пироги и девочки. Женщина смотрит ласково и будто грустно, гладит мою руку и перебирает пальцы, спрашивает, сколько мне лет, знаю ли "Отче наш", сажает к себе на колени и дает ложечку варенья. Все девочки глядят на меня, как на какое чудо. Брехунов барабанит пальцами и тоже смотрит. Женщина спрашивает его, можно ли мне дать пирожка. Он говорит - обязательно можно! - и велит еще дать изюмцу и мятных пряников. Она насыпает мне полные карманы и все хочет поцеловать меня, но я не даюсь, мне стыдно.
Брехунов носит меня над головами, над столами, в пареном, дымном воздухе, показывает мне канареечек и как хорошо расписано. Я вижу лебедей на воде, а на бережку господа пьют чай и стоят, как белые столбики, половые с салфетками. Потом нарисована дорога, и по ней, в елочках, идут богомольцы в лапотках, а на пеньках сидят добрые медведи и хорошо так смотрят. Я спрашиваю - это святые медведи, от Преподобного? Он говорит - обязательно святые, от Троицы, а грешника обязательно загрызут. Только Преподобного не трогали. И показывает мне самое главное - "мытищинскую воду". Это большая зеленая гора, в елках, и наверху тоже сидят медведи, а в горе ввернуты медные краны, какие бывают в банях, и из них хлещет синими дугами "мытищинская вода" в большие самовары, даже с пеной. Потом он показывает огромный медный куб с кипятком, откуда нацеживают в чайники. И говорит:
- И еще одну механику покажу, стойку! нашу.
Он отводит меня к грязному прилавку, где соленые огурцы и горячая белужина на доске, а на подносе много зеленых шкаликов. Перёд стойкой толпятся взъерошенные люди, грязные и босые, сердито плюются на пол и скребут ногой об ногу, Брехунов шепчет мне:
- А это пьяницы... их Бог наказал.
Пьяницы стучат пятаками и кричат нехорошие слова. Мне страшно, но тут я слышу ласковый голос Горкина:
- Пора и в дорогу, запрягаем.
Он видит, на что мы смотрим, и говорит строгим голосом:
- Так не годится, Прокоп Антоныч... чего хорошего ему тут глядеть!
Он сердито тянет меня и почти кричит: "Пойдем, нечего тут глядеть, как люди себя теряют... пойдем!"
Горкин расстроен чем-то. Он сердито увязывает мешок, кричит на Федю и на Домну Панферовну: "Пустить без себя нельзя... по-мошники... рублишко бы за брехню сорвать, на то вас станет!.." Домна Панферовна хватает саквояж, кричит Анюте: "Ну, чего рот раззявила, пойдем!" - кричит Горкину: "Развозился, без тебя и дороги не найдем, как же!.." - и бежит с зонтиком, в балахоне. За ней испуганная Анюта с узелочком. Горкин кричит вдогонку: "Ишь шпареная какая... возу легче!" Федя не шелохнется, Брехунов стоит-поглядывает. У Горкина лицо красное, дрожат руки. Он выбрасывает на столик три пятака, подвигает их к Брехунову, а тот отодвигает и все говорит: "Это почему ж такое?.. из уважения я, как вы мои гости... Да ты счумел?!" Горкин кричит, уже не в себе:
- Мы не гости... "го-сти"! Одно безобразие! нагрешили с короб... На богомолье идем, а нам пьяниц показывают! Не надо нам угощения!.. И я-то дурак, запился...
Брехунов говорит сквозь зубы: "Как угодно-с",- и стучит пятаками по столу. Лицо у него сердитое. Мы идем к забору, а он вдогонку:
- И вздорный же ты, старик, стал! И за что?! И шут с тобой, коли так!
Что-то звякает, и я вижу, как летят пятаки в забор. Горкин вдруг останавливается, смотрит, словно проснулся. И говорит тревожно:
- Как же это так... негоже так. Говею, а так... осерчал. Так отойтить нельзя... как же так?..
Он оглядывается растерянной дергает себя за бородку, жует губами.
- Прокоп Антоныч,- говорит он, - уж не обижайся, прости уж меня, по-хорошему. Виноват, сам не знаю, что вдруг?.. Говеть буду у Троицы... уж не попомни на мне, сгоряча я чтой-то, чаю много попил, с чаю... чай твой такой сердитый!..
Он собирает пятаки и быстро сует в карман. Брехунов говорит, что чай у него самолучший, для уважаемых, а человек человека обидеть всегда может.
- Бывает, закипело сердце. Чай-то хороший мой, а мы-то вот...
Они еще говорят, уже мирно, и прощаются за руку. Горкин все повторяет: "А и вправду, вздорный я стал, погорячился..." Брехунов сам отворяет нам ворота, говорит, нахмурясь: "Пошел бы и я с вами подышать святым воздухом, да вот... к навозу прирос, жить-то надо!" - и плюет в жижицу в канавке.
- Просвирку-то за нас вынешь? - кричит он вслед.
- Го-споди, да как же не вынуть-то! - кричит Горкин и снимает картуз.- И выну, и помолюсь... прости ты нас, Господи! - И крестится.
Долго идем слободкой, с садами и огородами. Попадаются прудики; трубы дымят по фабрикам. Скоро вольнее будет: пойдут поля, тропочки по лужкам, лесочки. Долго идем, молчим. Кривая шажком плетется. Горкин говорит:
- А ведь это все искушение нам было... все он ведь это! Господи, помилуй...
Он снимает картуз и крестится на белую церковь, вправо. И все мы крестимся. Я знаю, кто это - он.
Впереди, у дороги, сидит на травке Домна Панферовна с Анютой. Анюта тычется в узелок,- плачет? Горкин еще издали кричит им: "Ну, чего уж... пойдемте, с Господом! по-доброму, по-хорошему..." Они поднимаются и молча идут за нами. Всем нам как-то не по себе. Антипушка почмокивает Кривой, вздыхает. Вздыхает и Горкин, и Домна Панферовна. А кругом весело, ярко, зелено. Бредут богомольцы - и по большой дороге, и по тропкам. Горкин говорит - по времени-то девятого половина, нам бы за Ростокиным быть, к Мытищам подбираться, а мы святое на чай сменяли,- он виноват во всем.
Хорошо поют где-то, церковное. Это внизу, у речки, в березках. Подходим ближе. Горкин говорит - хоть об заклад побиться, васильевские это певчие, с Полянки. Федя признает даже Ломшакова, октавный рык, а Горкин - и батыринские баса, и Костикова - тенора Славно поют в березках. Только тревожить не годится, а то смутишь. Стоим и слушаем, как из овражка доносится:
...я-ко кади-ло пре-эд То-о-бо-о-о-ю-у-у.
Во-зде-я-а-а...ние... руку мое-э-э-ю-ууу! .*
Плывет - будто из-под земли на небо. Долго слушаем, и другие с нами. Говорят - небесное пение. Кончили. Горкин говорит тихо:
- Это они на богомолье, всякое лето тройкой ходят. Вишь, узелки-то на посошках... пиджаки-то посияли, жарко. Ну, там повидаемся. И до чего ж хорошо, душа отходит! Поправился наш Ломшачок в больнице, вот и на богомолье.
Анюта шепчет - закуски там у них на бумажках и бутылка. Горкин смеется: "Глаза-то у те вострые! Может, и закусят-выпьют малость, а как поют-то! Им за это Господь простит".
Идем. Горкин велит Феде - стишок подушевней какой начал бы. Федя несмело начинает: "Стопы моя..."*. Горкин поддерживает слабым, дрожащим голоском: "...на-прави... по словеси Твоему..." Поем все громче, поют и другие богомольцы. Домна Панферовна, Анюта, я и Антипушка подпеваем все радостней, все душевней:
И да не обладает мно-о-ю...
Вся-кое... безза-ко-ни-и-е...
Поем и поем, под шаг. И становится на душе легко, покойно. Кажется мне, что и Кривая слушает, и ей хорошо, как нам,- помахивает хвостом от мошек. Мягко потукивает на колеях тележка. Печет солнце, мне дремлется...
- Полезай в тележку-то, подреми... рано поднялся-то! - говорит мне Горкин.- И ты, Онюта, садись. До Мытищ-то и выспитесь.
Укачивает тележка - туп-туп... туп-туп... Я лежу на спине, на сене, гляжу в небо. Такое оно чистое, голубое, глубокое. Ярко, слепит лучезарным светом. Смотрю, смотрю...- лечу в голубую глубину. Кто-то тихо-тихо поет, баюкает. Анюта это?..
...у-гу-гу... гу-гу... гу-гу...
На зе-ле-ном... на лу-гу...
Или - стучит тележка... или - во сне мне снится?..
НА СВЯТОЙ ДОРОГЕ
С треском встряхивают меня, страшные голоса кричат: "Тпру!.. тпру!.." - и я, как впросонках, слышу:
- Понеслась-то как!.. Это она Яузу признала, пить желает.
- Да нешто Яуза это?
- Самая Яуза, только чистая тут она.
Какая Яуза? Я ничего не понимаю.
- Вставай, милой... ишь разоспался как! - узнаю я ласковый голос Горкина.- Щеки-те нажгло... Хуже так-то жарой сморит, в головку напекет. Вставай, к Мытищам уж подходим, донес Господь.
Во рту у меня все ссохлось, словно песок насыпан, и такая истома в теле - косточки все поют. Мытищи?.. И вспоминаю радостное: вода из горы бежит! Узнаю голосок Анюты:
- Какой же это, бабушка, богомольщик... в тележке все!
И теперь начинаю понимать: мы идем к Преподобному, и сейчас лето, солнышко, всякие цветы, травки... а я в тележке. Вижу кучу травы у глаза, слышу вялый и теплый запах, как на Троицын день в церкви,- и ласкающий холодок освежает мое лицо: сыплются на меня травинки, и через них все - зеленое. Так хорошо, что я притворяюсь спящим и вижу, жмурясь, как Горкин посыпает меня травой и смеется его бородка.
- Мы его, постой, кропивкой... Онюта, да-кося мне кропивку-то!..
Вижу обвисшие от жары орешины, воткнутые надо мной от солнца, и за ними - слепящий блеск. Солнце прямо над головой, палит. У самого моего лица - крупные белые ромашки в траве, синие колокольчики и - радость такая! - листики земляники с зародышками ягод. Я вскакиваю в тележке, хватаю траву и начинаю тереть лицо. И теперь вижу все.
Весело, зелено, чудесно! И луга, и поля, и лес. Он еще далеко отсюда, угрюмый, темный. Называют его - боры. В этих борах - Угодник, и там - медведи. Близко сереется деревня, словно дрожит на воздухе. Так бывает в жары, от пара. Сияет-дрожит над ней белая, как из снега, колокольня, с блистающим золотым крестом. Это и есть Мытищи. Воздух - густой, горячий, совсем медовый, с согревшихся на лугах цветов. Слышно жужжанье пчелок.
Мы стоим на лужку, у речки. Вся она в колком блеске из серебра, и чудится мне: на струйках - играют-сверкают крестики. Я кричу:
- Крестики, крестики на воде!..
И все говорят на речку:
- А и вправду... с солнышка крестики играют словно!
Речка кажется мне святой. И кругом все - святое.
Богомольцы лежат у воды, крестятся, пьют из речки пригоршнями, мочат сухие корочки. Бедный народ все больше: в сермягах, в кафтанишках, есть даже в полушубках, с заплатками,- захватила жара в дороге,- в лаптях и в чунях, есть и совсем босые. Перематывают онучи, чистятся, спят в лопухах у моста, настегивают крапивой ноги, чтобы пошли ходчей. На мосту сидят с деревянными чашками убогие и причитают:
- Благоде-тели... ми-лостивцы, подайте святую милостинку... убогому-безногому... родителев-сродников... для-ради Угодника, во телоздравие, во душиспасение...
Анюта говорит, что видела страшенного убогого, который утюгами загребал-полз на коже, без ног вовсе, когда я спал. И поющих слепцов видали. Мне горько, что я не видел, но Горкин утешает - всего увидим у Троицы, со всей Росеи туда сползаются. Говорят - вон там какой болезный!
На низенькой тележке, на дощатых катках-колесках, лежит под дерюжиной паренек, ни рукой, ни ногой не может. Везут его старуха с девчонкой из-под Орла. Горкин кладет на дерюжину пятак и просит старуху показать - душу пожалобить. Старуха велит девчонке поднять дерюжку. Подымаются с гулом мухи и опять садятся сосать у глаз. От больного ужасный запах. Девчонка веткой сгоняет мух. Мне делается страшно, но Горкин велит смотреть.
- От горя не отворачивайся... грех это!
В ногах у меня звенит, так бы и убежал, а глядеть хочется. Лицо у парня костлявое, как у мертвеца, все черное, мутные глаза гноятся. Он все щурится и моргает, силится прогнать мух, но мухи не слетают. Стонет тихо и шепчет засохшими губами: "Дунька... помочи-и..." Девчонка вытирает ему рот мокрой тряпкой, на которой присохли мухи. Руки у него тонкие, лежат, как плети. В одной вложен деревянный крестик, из лучинок. Я смотрю на крестик, и хочется мне заплакать почему-то. На холщовой рубахе парня лежат копейки. Федя кладет ему гривенничек на грудь и крестится. Парень глядит на Федю жалобно так, как будто думает, какой Федя здоровый и красивый, а он вот и рукой не может. Федя глядит тоже жалобно, жалеет парня. Старуха рассказывает так жалобно, все трясет головой и тычет в глаза черным, костлявым кулачком, по которому сбегают слезы:
- Уж такая беда лихая с нами... Сено, кормилец, вез да заспал на возу-то... на колдобоине упал с воза, с того и попритчилось, кормилец... третий год вот все сохнет и сохнет. А хороший-то был какой, бе-э-лый да румяный... табе не хуже!
Мы смотрим на Федю и на парня. Два месяца везут, сам запросился к Угоднику, во сне видал. Можно бы по чугунке, телушку бы продали, Господь с ней, да потрудиться надо.
- И все-то во снях видит...- жалостно говорит старуха,- все говорит-говорит: "Все-то я на ногах бегаю да сено на воз кидаю!"
Горкин в утешение говорит, что по вере и дается, а у Господа нет конца милосердию. Спрашивает, как имя: просвирку вынет за здравие.
- Михайлой звать-то,- радостно говорит старушка.- Мишенькой зовем.
- Выходит - тезка мне. Ну, Миша, молись - встанешь! - говорит Горкин как-то особенно, кричит словно, будто ему известно, что парень встанет.
Около нас толпятся богомольцы, шепотом говорят:
- Этот вот старичок сказал, уж ему известно... обязательно, говорит, встанет на ноги... уж ему известно!
Горкин отмахивается от них и строго говорит, что Богу только известно, а нам, грешным, веровать только надо и молиться. Но за ним ходят неотступно и слушают-ждут, не скажет ли им еще чего,- "такой-то ласковый старичок, все знает!".
Федя тащит ведерко с речки - поит Кривую. Она долго сосет - не оторвется, а в нее овода впиваются, прямо в глаз,- только помаргивает - сосет. Видно, как у ней раздуваются бока и на них вздрагивают жилы. Я кричу - вижу на шее кровь:
- Кровь из нее идет, жила лопнула!..
Алой струйкой, густой, растекается на шее у Кривой кровь. Антипушка стирает лопушком и сердится:
- А, сте-рва какая, прокусил, гад!.. Вон и еще... гляди, как искровянили-то лошадку оводишки... а она пьет и пьет, не чует!..
Говорят - это ничего, в такую жарынь пользительно, лошадка-то больно сытая,- "им и сладко". А Кривая все пьет и пьет, другое ведерко просит. Антипушка говорит, что так не пила давно,- пользительная вода тут, стало быть. И все мы пьем, тоже из ведерка. Вода ключевая, сладкая: Яуза тут родится, от родников, с-под горок. И Горкин хвалит: прямо чисто с гвоздей вода, ржавчиной отзывает, с пузыриками даже,- верно, через железо бьет. А в Москве Яуза черная да вонючая, не подойдешь,- потому и зовется - Яуза-Гряуза! И начинает громко рассказывать, будто из священного читает, а все богомольцы слушают. И подводчики с моста слушают - кипы везут на фабрику и приостановились.
- Так и человек. Родится дите чистое, хорошее, андельская душка. А потом и обгрязнится, черная станет да вонючая, до смрада. У Бога все хорошее, все-то новенькое да чистенькое, как те досточка строгана... а сами себя поганим! Всякая душа, ну... как цветик полевой-духовитый. Ну, она, понятно, и чует - поганая она стала,- и тошно ей. Вот и потянет ее в баньку духовную, во глагольную, как в Писаниях писано: "В баню водную, во глагольную"! Потому и идем к Преподобному - пообмыться, обчиститься, совлечься от грязи-вони...
Все вздыхают и говорят:
- Верно говоришь, отец... ох, верно!
А Горкин еще из священного говорит, и мне кажется, что его считают за батюшку: в белом казакинчике он, будто в подряснике,- и так мне приятно это. Просят и просят:
- Еще поговори чего, батюшка... слушать-то тебя хорошо, разумно!..
На берегу, в сторонке, сидят двое, в ситцевых рубахах, пьют из бутылки и закусывают зеленым луком. Это, я знаю, плохие люди. Когда мы глядели парня, они кричали:
- Он вот водочки вечерком хватит на пятаки-то ваши... сразу исцелится, разделает комаря... таких тут много!
Горкин плюнул на них и крикнул, что нехорошо так охальничать, тут горе человеческое. А они все смеялись. И вот когда он говворил из священного, про душу, они опять стали насмехаться:
- Ври-ври, седая крыса! Чисть ее, душу, кирпичом с водочкой, чище твоей лысины заблестит!
Так все и ахнули. А подводчики кричат с моста:
- Кнутьями их, чертей! такие вот намедни у нас две кипы товару срезали!..
А те смеются. Горкин их укоряет, что нельзя над душой охальничать. И Федя даже за Горкина заступился - а он всегда очень скромный. Горкин его зовет - "красная девица ты прямо!". И он даже укорять стал:
- Нехорошо так! не наводите на грех!..
А они ему:
- Молчи, монах! в триковых штанах!..
Ну, что с таких взять: охальники!
Один божественный старичок, с длинными волосами, мочит ноги в речке и рассказывает, какие язвы у него на ногах были, черви до кости проточили, а он летось помыл тут ноги с молитвой, и все-то затянуло,- одни рубцы. Мы смотрим на его коричневые ноги: верно, одни рубцы.
- А наперед я из купели у Троицы мочил, а тут доправилось. Будете у Преподобного, от Златого Креста с молитвою испейте. И ты, мать, болящего сына из-под Креста помой, с верой! - говорит он старушке, которая тоже слушает.- Преподобный кладезь тот копал, где Успенский собор,- и выбило струю, под небо! Опосля ее крестом накрыли. Так она скрозь тот крест проелась, прыщет во все концы,- чудо-расчудо.
Все мы радостно крестимся, а те охальники и кричат:
- Надувают дураков! Водопровод-напор это, нам все, сресалям, видно... дураки степные!
Старичок им прямо:
- Сам ты водопровод-напор!
И все мы им грозимся и посошками машем
- Не охальничайте! веру не шатайте, шатущие!..
И Горкин сказал - пусть хоть и распроводопровод, а через крест идет... и водопровод от Бога! А один из охальников допил бутылку, набулькал в нее из речки и на нас - плеск из горлышка, крест-накрест!
- Вот вам мое кропило! исцеляйся от меня по пятаку с рыла!..
Так все и ахнули. Горкин кричит:
- Анафема вам, охальники!..
И все богомольцы подняли посошки. И тут Федя - пиджак долой, плюнул в кулаки да как ахнет обоих в речку,- пятки мелькнули только. А те вынырнули по грудь и давай нас всякими-то словами!.. Анюта спряталась в лопухи, и я перепугался, а, подводчики на мосту кричат:
- Ку-най их, ку-най!
Федя, как был, в лаковых сапога, - ним в реку и давай их за волосы трепать и окунать. А мы все смотрели и крестились. Горкин молит его:
- Федя, не утопи... смирись!..
А он прямо с плачем кричит, что не может дозволить Бога поносить, и все их окунал и по голове стукал. Тогда те стали молить - отпустить душу на покаяние. И все богомольцы принялись от радости бить посошками по воде, а одна старушка упала в речку, за мешок уж ее поймали - вытащили. А Федя выскочил из воды, весь бледный,- и в лопухи. Я смотрю - стягивает с себя сапоги и брюки и выходит в розовых панталонах. И все его хвалили. А те, охальники, выбрались на лужок и стали грозить, что сейчас приятелей позовут, мытищинцев, и всех нас перебьют ножами. Тут подводчики кинулись за ними, догнали на лужку и давай стегать кнутьями. А когда кончили, подошли к Горкину и говорят:
- Мы их дюже попарили, будут помнить. Их бы воротяжкой* надоть, чем вот воза прикручиваем!.. Басловите нас, батюшка.
Горкин замахал руками, стал говорить, что он не сподоблен, а самый простой плотник и грешник. Но они не поверили ему и сказали:
- Это ты для простоты укрываешься, а мы знаем.
Тележка выезжает на дорогу. Федя несет сапоги за ушки, останавливается у больного парня, кладет ему в ноги сапоги и говорит:
- Пусть носит за меня, когда исцелится.
Все ахают, говорят, что это уж указание ему такое и парень беспременно исцелится, потому что сапоги эти не простые, а лаковые, не меньше как четвертной билет,- а не пожалел! Старуха плачет и крестится на Федю, причитает:
- Родимый ты мой, касатик-милостивец... хорошую невесту Господь те пошлет...
А он начинает всех оделять баранками и всем кланяется и говорит смиренно:
- Простите меня, грешного... самый я грешный.
И многие тут плакали от радости, и я заплакал. Ищем Домну Панферовну, а она храпит в лопухах,- так ничего и не видала. Горкин ей еще попенял:
- Здорова ты спать, Панферовна... так и царство небесное проспишь. А туг какие чудеса-то были!..
Очень она жалела, всей чудесов-то не видала.
Идём по тропкам к Мытищам. Я гляжу на Федины ноги, какие они белые, и думаю, как же он теперь без сапог-то будет. И Горкин говорит:
- Так, Фёдя, и пойдешь босо, в розовых? И что это с тобой деется? То щеголем разрядился, а то... Будто и не подходит так... в тройке - и босой! Люди засмеют. Ты бы уж неприглядней как...
- Я теперь, Михаила Панкратыч, уж все скажу..- говорит Федя, опустив глаза.- Лаковые сапоги я нарочно взял - добивать, а новую тройку - тридцать рублей стоила! - дотрепать. Не нужно мне красивое одеяние и всякие радости. А тут и вышло мне указание. Пришлось стаскивать сапоги, а как увидал болящего, меня в сердце толкнуло: отдай ему! И я отдал, развязался с сапогами Могу простые купить, а то и тройку продам для нищих или отдам кому. Я с тем, Михаила Панкратыч, и пошел, чтобы не ворочаться. Давно надумал в монастыре остаться, как еще Саня Юрцов в послушники поступил...
И вдруг подпрыгнул - на сосновую шишечку попал,- от непривычки. Горкин разахался:
- В монасты-ырь?! Да как же так... да меня твой старик загрызет теперь... ты, скажет, смутил его!
- Да нет, я ему письмо напишу, все скажу. По солдатчине льготный я, и у папаши Митя еще останется, да, может, еще и не примут, чего загадывать.
- Да Саня-то заика природный, а ты парень больно кудряв-красовит,- говорит Домна Панферовна,- на соблазн только, в монахи-то! Ну, возьмут тебя в певчие, и будут на тебя глаза пялить... нашу-то сестру взять
- И горяч ты, Федя, подивился я нонче на тебя.. - говорит Горкин.- Ох, подумай-подумай, дело это не легкое, в монастырь!..
Федя идет задумчиво, на свои ноги смотрит. Пыльные они стали, и Федя уже не прежний будто, а словно его обидели, наказали,- затрапезное на него надели.
- Благословлюсь у старца Варнавы, уж как он скажет. А то, может, в глухие места уйду, к валаамским старцам...*
Он сворачивает в канавку у дороги и зовет нас с Анютой:
- Глядите, милые... земляничка-то божия, первенькая!
Мы подбегаем к нему, и он дает нам по веточке земляничек, красных, розовых и еще неспелых - зеленовато-белых. Мы встряхиваем их тихо, любуемся, как они шуршат, будто позванивают, не можем налюбоваться, и жалко съесть. Как они необыкновенно пахнут! Федя шурхает по траве, босой, и все собирает, собирает и дает нам. У нас уже по пукетику, всех цветов, ягодки так дрожат... Пахнет так сладко, свеже - радостным богомольем пахнет, сосенками, смолой... И до сего дня помню радостные те ягодки, на солнце,- душистые огоньки, живые.
Мы далеко отстали, догоняем. Федя бежит, подкидывает пятки, совсем как мы. Кричит весело Горкину:
- Михаила Панкратыч... гостинчику! первая земляничка божья!..
И начинает оделять всех, по веточке, словно раздает свечки в церкви. Антипушка берет веточку, радуется, нюхает ягодки и ласково говорит Феде:
- Ах ты, душевный человек какой... простота ты. Такому в миру плохо, тебя всякий дурак обманет. Видать, так уж тебе назначено, в монахи спасаться, за нас Богу молиться. Чистое ты дите вот.
Горкин невесел что-то, и всем нам грустно, словно Федя ушел от нас.
А вот и Мытищи, тянет дымком, навозом. По дороге навоз валяется: возят в поля, на пар. По деревне дымки синеют. Анюта кричит:
- Ма-тушки... самоварчики-то золотенькие по улице, как тумбочки!..
Далеко по деревне, по сторонам дороги, перед каждым как будто домом, стоят самоварчики на солнце, играют блеском, и над каждым дымок синеет. И далеко так видно - по обе стороны - синие столбики дымков.
- Ну, как тут чайку не попить!..- говорит Горкин весело,- уж больно парадно принимают... самоварчики-то стоят, будто солдатики. Домна Панферовна, как скажешь? Попьем, что ли, а?. А уж серчать не будем.
- Ты у нас голова-то... а закусить самая пора... будто пирогами пахнет?..
- Самая пора чайку попить - закусить...- говорит и Антипушка.- Ах, благодать Господня... денек-то Господь послал!..
И уж выходят навстречу бабы, умильными голосками зазывают:
- Чайку-то, родимые, попейте... пристали, чай?..
- А у меня в садочке, в малинничке-то!..
- Родимые, ко мне, ко мне!.. летошний год у меня пивали... и смородинка для вас поспела, и...
- Из луженого-то моего, сударики, попейте... у меня и медок нагдышний*, и хлебца тепленького откушайте, только из печи вынула!..
И еще, и еще бабы, и старухи, и девочки, и степенные мужики. Один мужик говорит уверенно, будто уж мы и порядились:
- В сарае у меня поотдохнете, попимши-то... жара спадет. Квасу со льду, огурцов, капусгки, всего по постному делу есть. Чай на лужку наладим, на усадьбе, для апекиту... от духу задохнешься! Заворачивайте без разговору.
- Дом хороший, и мужик приятный... и квасок есть, на что уж лучше...- говорит Горкин весело.- Да ты не Соломяткин ли будешь, будто кирпич нам важивал?
- Как же не Соломяткин! - вскрикивает мужик.- Спокон веку все Соломяткин. Я и Василь Василича знаю, и тебя узнал. Ну, заворачивайте без разговору.
- Как Господь-то наводит! - вскрикивает и Горкин.- Мужик хороший, и квас у него хозяйственный. Вон и садик, смородинки пощипите,- говорит нам с Анютой,- он дозволит. Да как же тебя не помнить... царю родня! Во куда мы попали, как раз насупротив Карцовихи самой, дом вон двуяросный, цел все...
- А пощипите, зарозовела смородинка,- говорит мужик.- Верно, что сродни будто Лександре Миколаевичу...- смеется он,- братье, выходит.
- Как - братье?! - с удивлением говорит Антипушка; и я не верю, и все не верят.
- А вот так, братье! Вводи лошадку без разговору.
Мужик распахивает ворота, откуда валит навозный дух. И мешается с ним медовый, с задов деревни, с лужков горячих, и духовито горький, церковный будто,- от самоварчиков, с пылких сосновых шишек.
- Ах, хорошо в деревне!..- воздыхает Антипушка, потягивая в себя теплый навозный дух.- Жить бы да жить... Нет, поеду в деревню помирать.
Пока отпрягают Кривую и ставят под ветлы в тень, мы лежим на прохладной травке-муравке и смотрим в небо, на котором заснули редкие облачка. Молчим, устали. Начинает клонить ко сну...
- А ну-ка кваску, порадуем Москву!..- вскрикивает мужик над нами, и слышно, как пахнет квасом.
В руке у мужика запотевший каменный кувшин, красный; в другой - деревянный ковш.
- Этим кваском матушка, покойница, царевича поила... хвалил-то как!
Пенится квас в ковше, сладко шипят пузырики,- и кажется все мне сказкой.
НА СВЯТОЙ ДОРОГЕ
- Хорош квасок, а проклажаться нечего,- торопит Горкин,- закусим - да и с Богом. Пушкино пройдем, в Братовщине ночуем. Сколько до Братовщины считаете?
- Поспеете,- рыгает мужик в кувшин.- Шибает-то как сердито! Черносливину припущаю. На цветочки пойдемте, на усадьбу. Пни там у меня, не хуже креслов.
Идем по стежке, в жарком, медовом духе. Гудят пчелы. Горит за плетнем красными огоньками смородина. В солнечной полосе под елкой, где чернеют грибами ульи, поблескивают пчелы. Антипушка радуется - сенцо-то, один цветок! Ромашка, кашка, бубенчики... Горкин показывает: морковник, купырники, свербика, белоголовничек. Мужик ерошит траву ногой - гуще каши! Идем в холодок, к сараю, где сереют большие пни.
- Французы на них сидели! - говорит мужик.- А сосна, может, и самого Преподобного видала.
Дымит самовар на травке. Антипушка с Горкиным делают мурцовку: мнут толкушкой в чашке зеленый лук, кладут кислой капусты, редьки, крошат хлеба, поливают конопляным маслом и заливают квасом. Острый запах мурцовки мешается с запахом цветов. Едим щербатыми ложками, а Федя грызет сухарик.
- Молодец-то чего же не хлебает? - спрашивает мужик.
Говорим - в монахи собирается, постится. Начинает хлебать и Федя.
- То-то, гляжу, чу-дной! Спинжак хороший, а в гульчиках и босой... а ноги белы. В мо-нахи - а битюга повалит.
Горкин говорит: как кому на роду написано, такими-то и стоит земля. Мужик вздыхает: у Бога всего много. Федя просит, нет ли сапог поплоше, а то смеются. Идет за сарай и выходит в брюках, почесывает ноги: должно быть, крапивой обстрекался. Мужик говорит, что сапоги найдутся.
Пьем чай на траве, в цветах. Пчелки валятся в кипяток - столько их! От сарая длиннее тень. Домну Панферовну разморило, да и всем дремлется - не хочется и смородинки пощипать. Мужик говорит, что с квасу это.
- С квасу моего ноги снут. Старуха моя в Москву к дочке поехала, а то бы она вас "мартовским" попотчевала бы... в ледку у ней засечен. Давеча ты сказал - богато живу...- говорит мужик Горкину.- Бога не погневлю: есть чего пожевать, на чем полежать. Сыны в Питере, при дворцах, как гвардию отслужили, живут хорошо. Хлеба даром и я не ем. А богомольцев не из корысти принимаю, а нельзя обижать Угодника. Спокон веков, от родителей. Дорога наша святая, по ней и цари к Преподобному ходили. В давни времена мы солому заготовляли под царей, с того и Соломяткины. У нас и Сбитневы есть, и Пироговы. Мной, может, и покончится, а закон додержу. Кака корысть! Зимой - метель на дворе, на печь давно пора, а тут старушку божию принесло, клюшкой стучит в окошко - "пустите, кормильцы, заночевать!". Иди. Святое дело, от старины. Может, Господь заплатит.
Говорит он важно, бороду все поглаживает. Борода у него широкая. Лицом строгий, а глаза добрые. И такой чистый, в белой рубахе с крапинкой. Горкин спрашивает, как это он -"царев брат" ?
- Дело это знаменитое. Сама Авдотья Гавриловна Карцева рассказывала, дом-то ее насупротив, в два яруса. Так началось. Как господа от француза из Москвы убегали на Ярославль, тут у нас гону было!.. Вот одна царская генеральша, вроде прынцесса, и поломайся. Карета ее, значит. Напротив дома Карцевых, оба колеса. Дуняше тогда семнадцатый год шел, а уже ребеночка кормила. Ну, помогла генеральше вылезть из кареты. Та ее сразу и полюбила, и пристала у них, пока карету починяли. Писаная красавица была Дуняша, из наборов избор! А у генеральшиной дочки со страхов молоко пропало, дитё кричит. Дуняша и стань его кормить, молошная была. Высокая была, и все расположение ее было могущественное, троих выкормит. Генеральша и упросила ее с собой, мужу капитал выдала. Прихватила своего и поехала с царской генеральшей. Воротилась через год, в лисьей шубе, и повадка у ней уж благородная набилась. С матушкой моей подружки были. Я в шишнадцатом родился, а у матушки от горячки молоко сгорело... Дуняша и стала меня кормить со своим, в молоке была. Я ее так и звал - мама Дуня. А в восемнадцатом годе и случилось... Губернатор с казаками прискакал, и в бумаге приказ от царской генеральши - с молоком ли Дуня Карцева? А она две недели только родила. Прямо ее в Москву на досмотр помчали. А там уж царская генеральша ждет. Обласкала ее, обдарила... А царь тогда Лекеандр Первый был, а у него брат Миколай Павлыч. Вот у Миколай-то Павлыча сын родился, а что уж там - не знаю, а только кормилку надо достоверную искать по всему царству-государству. Царская генеральша и похвались: достану такую... из изборов избор. Значит, на какой она высоте-то была, генеральша! Доктора ее обглядели во всех статьях - говорят: лучше нельзя и требовать. И помчала ее та генеральша с дитей ее в карете меховой-золотой, с зеркальками... с энтими вот, на запятках-то... помчали стрелой без передыху, как птицы, и кругом казаки с пиками... В два дни в Питер к самому дворцу примчали. А Дуняша дрожит, Богу молит, как бы чего не вышло. Дите ее кормилку взяли... Ну, она тайком его кормила, ее генеральша под секретом по какой-то лестнице с винтом вываживала. Сперва в баню, промыли-прочесали, духами душили, одели в золото - в серебро, в каменья, кокошник огромадный... Как показали ее всей царской фамилии - шабаш, из изборов избор! Сам Миколай Павлыч ее по щеке поласкал, сказал: "Как Расея наша! корми Сашу моего, чтобы здоровый был". А царевич криком кричит, своего требует: молочка хочу! Как его припустили ко груди-то... к нашей, сталоть, мы-ти-щинской-деревенской, ша-баш! Не оторвешь, что хошь. Сперва-то она дрожала с перепугу, а там обошлась. Три генеральши в шестеро глаз глядели, как она дитё кормила, а царская генеральша над ними главная. А целовать - ни-ни! "А я,- говорит,- наклонюсь, будто грудь выправить, и приложусь!" Сама мне сказывала. Как херувинчик был, весь-то в кружевках. И корм ей шел отборный, и питье самое сладкое. И при ней служанки - на все. Вот и выкормила нам Лександру Миколаича, он всех крестьян-то и ослободил. Молочко-то... оно свое сказало! Задарили ее, понятно, наследники большую торговлю в Москве имеют. Царевич как к Троице поедет - к ней заезжал. Раз и захотись пить ему, жарко было. Она ему - миг! - "Я тебя, батюшка, кваском попотчую, у моей подружки больно хорош". А матушка моя квас творила...- всем квасам квас! И послала к матушке. Погнала меня матушка, побег я с кувшином через улицу, а один генерал, с бачками, у меня и выхвати кувшин-то! А царевич и увидь в окошко - и велел ему допустить меня с квасом. Она-то уж ему сказала, что я тоже ее выкормыш. А уж я парень был, повыше его. Дошел к нему с квасом, он меня по плечу: "Богатырь ты!" И смеется: "Братец мне выходишь?" Я заробел, молчу. Велел выдать мне рубль серебра, крестовик. А генералы весь у меня кувшин роспили и цигарками заугощали. Во каким я вас квасом-то угостил! А как ей помирать, в сорок пятом годе было... за год, что ль, заехал к кормилке своей, а она ему на росстанях и передала башмачки и шапочку, в каких его крестили. Припрятано у ней было. И покрестила его, чуяла, значит, свою кончину. Хоронили с альхереем, с певчими, в облачениях-разоблачениях... У нас и похоронена, памятник бо