едва слушавшийся кормила и единодержавной руки.
Не было человека, который бы не был смущён, не видел бы надвигающейся бури и не ждал бы грозы от собирающихся туч. И никто не знал, что новичок кормчий ведёт корабль не только твёрдой рукой, не только искусной, но даже опытной, как будто век свой делал это. Этот кормчий вчера был юной германской принцессой крошечного государства, а завтра будет одним из вершителей истории человечества.
Умные, знающие, искушённые в делах государственные мужи ждали на море политики шторма и крушения родного корабля. Кормчий боялся тоже, и верил, и не верил в свои силы и в своё искусство, часто падал духом, но, воспрянув, снова брался за кормило верной и властной рукой и снова правил, направляя всё и всех.
Через, года два... может, и гораздо раньше, решили умные, просвещённые головы, - будет перемена. Снова будет сверженный император Иоанн или же малолетний император Павел с новым регентом, но не немцем, конечно, а русским. А прозорливец, если б нашёлся, мог бы ответить:
- Будет таковое только тогда, когда теперешние младенцы будут пожилыми людьми.
Князь Козельский, собравшись дать пир, позвал много народу, и по-московски: широко, не горделиво, то есть без разбора. Старинный, родовитый, но небогатый дворянин без "знаков отличия" от прочих был приглашён сесть вместе и чуть не рядом с сановником уже нового образца, вновь и надолго народившегося на гнилой почве берегов Невы.
Этот сановник, вчерашний пришелец-чужеземец или свой земец-подьячий, приказный, не мог поступиться своим краденым величием, не мог не брезгливо и не чванно сесть рядом с захудалым Рюриковичем. И нового рода местничество родил Петербург с той поры, что первыми людьми империи являлись безвестные выходцы, и свои, и заморские. Но не они сами, иногда крупные звёзды ума и таланта, возродили это новое местничество, а их сателлиты... Помазанники слепой богини Фортуны, Меншиковы и Лефорты, Минихи и Остерманы, конюхи Бироны, лекари Лестоки, чумаки Разумовские были по мере сил своих рачителями пользы и добра. Но их приспешники были только язвой.
Второй ошибкой Козельского оказалось неведение этого нового местничества, не московского, а петербургского, новой борьбы между древней родовитостью и схваченным вчера чином или крестом.
Затем князь не принял во внимание, что между правлениями двух цариц, всесветно знаменитой Елизаветы и ещё неведомой, отважной, но, пожалуй, кто знает, возомнившей чересчур о себе Екатерины, было шестимесячное правление такого императора, как Пётр Феодорович. Монарх, диковинно быстро и почти мастерски успевший всё и всех перепутать, и дела, и людей, и события, и отношения... Монарх, доведший отечество до положения, что "своя своих не познаша". Монарх, заваривший кашу, которую расхлёбывать, и захлестнувший узел, который развязывать нужна была длань богатыря, царя-плотника, а не слабая рука молодой женщины.
И это было третьей и главной ошибкой князя. Поэтому теперь многое удивило его и заставило задуматься. Так, князь пригласил к себе канцлера графа Михаила Илларионовича Воронцова, старого знакомого, которого он, как и все, уважал за ум, за прямоту, за гордость мыслей и чувств и за полное отсутствие той спеси, которая удел лишь выскочек.
Но прямодушный Воронцов, узнав от князя, что к столу приглашён и явившийся из ссылки граф Бестужев, елизаветинский канцлер, поморщился, говоря:
- Мне-то всё равно... Но Алексею Петровичу будет со мной невмоготу. Я его место занимаю. Он ждёт не дождётся, когда его снова займёт Что, по всей вероятности, скоро и случится.
Однако канцлер всё-таки обещался быть. Но узнав, что будет за столом и его родная племянница княгиня Дашкова, уже отказался наотрез.
- Мужа её я уважаю, и пока я канцлер, он будет за Россию стоять в чужих краях. Я его хоть к самому Фридриху не побоюсь послать за Россию постоять. А с этой шумихой и мельницей встречаться не хочу.
Сама княгиня обещалась быть у "дяденьки" Козельского, как она в шутку звала князя с детства, но прибавила:
- Не кликай клич к столу-то, дяденька. А то ведь придётся мне, кавалерственной даме, и со стрекулистами, и с просвирнями у тебя кушать.
Граф Бестужев, узнав, что будет за столом со скороспелым сановником "из истопников" Тепловым, {Теплов Григорий Николаевич (1717-1779) - сын истопника, учился студентом при Академии наук, стал помощником К. Г. Разумовского - президента Академии. Статс-секретарь, сенатор.} нахмурился:
- Что ж делать, князь. Буду И с Иудой-предателем за стол сяду. Он ведь меня доносом в ссылку-то угнал. На меня и великую княгиню, теперешнюю царицу, подло донёс. Но если она, матушка, его терпит, да ещё отличает, то и молчи.
Наконец, князь дошёл до такой наивности, что, недавно познакомившись с новыми "сильными людьми" Орловыми, и их всех позвал. Братья, народ добродушный, весёлый да не без меры "простаки себе на уме", узнав, с кем вместе они будут гостями Козельского, всё посмеивались, прибавляя:
- Будем, будем... Эдакой оказии, князь, не пропустим. В другой раз жди ещё, когда придётся пообедать с Никитой Ехидой или с княгиней Мухой... Токмо вот что. Предупредите и Панина, и Дашкову, что и мы званы. И если они прибудут да мы перецарапаемся, то не взыщите. Никита Иваныч всегда был мастер-шпын, а Муха, кажись, стала ныне от разных обстоятельств - осой.
Из двадцати сенаторов, прибывших в Москву на коронацию, князь пригласил графов Александра Шувалова, Петра Шереметева и Петра Скавронского, {Таковой неизвестен. Вероятно, имелся в виду упомянутый у П. Н. Краснова Мартын Карлович Скавронский.} князей Шаховского и Волконского, генералов Сумарокова, {Вероятно, имеется в виду Сумароков Пётр Спиридонович (170? - 1780) - обер-шталмейстер.} Брылкина и Суворова. {Суворов Василий Иванович (170? - 1776) - генерал-аншеф, отец знаменитого генералиссимуса.} И из них только Шувалов отказался быть, чтобы не встретить Разумовских.
- Это не придворствовать, где всяк на своём месте, - сказал граф, - а гостить и тесниться. Пословица неправду сказывает, что в тесноте люди живут. В ней люди друг дружке на ноги наступают.
Распорядитель всей коронации князь Никита Юрьевич Трубецкой и "приготовитель" короны венчания Бецкой были почётными и редкими гостями, так как за эти дни были страшно заняты и осаждаемы всеми, ехавшими к ним с просьбой не обидеть, не обойти в церемониале ожидаемых великих дней.
Кроме того, в числе гостей был позван московский губернатор Жеребцов, обер-президент магистрата Квашнин-Самарин, гофмейстерина Нарышкина и три фрейлины государыни, графини Гендрикова, Вейделова и Чеглокова.
Так как у бобыля-князя не было жены или сестры, не было даже близкой родственницы, то звание хозяек для приёма гостей взяли на себя по его просьбе жена гетмана графиня Разумовская и состоящая при особе государыни графиня Матюшкина.
Никогда, конечно, московский дом князя Александра Алексеевича ещё не изображал такого зрелища, какое явлено теперь было обывателям. Двор и соседние улицы наполнились рыдванами, колымагами, каретами и берлинами, {Берлин - старинная карета-колымага.} все, конечно, цугом чудных коней. Дом был гостями переполнен совершенно. И всё сверкало ослепительно... И убранство комнат. И зал с огромным обеденным столом на двести кувертов. И сами гости в мундирах и орденах.
Князь долго стоял на подъезде, встречая гостей, и по всей большой лестнице, парадно устланной персидским ковром, вереницей двигались гости между шпалерами стоящих лакеев, гайдуков, скороходов и казачков, причудливо и почти фантастично разодетых в богатые ливреи и кафтаны.
Большинство гостей держало себя тихо, чопорно и почтительно, так как слишком много было теперь в стенах этого дома важных лиц. В малой третьей гостиной было не более двадцати человек, так как не всякий решался в неё войти, завидя с порога особ слишком высокого положения и значения. Старик, елизаветинский канцлер, войдя сюда, покосился, поморщился и, подсев к графине Разумовской, своей старой приятельнице, ворчал:
- Долго ж я был, видно, не в милости, когда даже вот эдакие в сановники успели выйти... - И он указал на Бецкого и на Орлова.
Но всеобщее главное внимание обращала здесь на себя княгиня Дашкова. И своей екатерининской лентой через плечо, и своей суровой важностью взгляда и речи. Если она была суетливой и докучливой "мухой" в июньские дни, то теперь была именно степенной, но ядовитой "осой". Орловы, давшие ей обе клички, были правы.
- Горделивее самой царицы! - заметил кто-то.
Когда все званые собрались, грянула музыка на хорах зала и гости чинно, парами двинулись за стол. Только в сумерки начался разъезд.
Все толковали весело о трёх "смехотворных приключительствах", генерал-адъютант Орлов оставил хозяину на память кучу изорванных в мелкие кусочки ложек и вилок.
Бецкой заявил за столом громко, что корона российская "уподобительна" в его руках: "Что хочу, то с ней и сделаю". И только немногие удивились. Было известно, что у этого неглупого человека были странные вспышки самомнения и чванства.
Граф Бестужев, по старой привычке, усугублённой ссылкой, так сильно подвыпил, что не мог встать из-за стола, а был вынесен и донесён в карету.
Сашок целый день в себя не мог прийти от изумления и, подробно рассказав о диве дивном своему дядьке, и старика привёл в недоумение.
Встретить такого стрекулиста, как этот Вавилон Ассирьевич Покуда, на парадной лестнице у господ Орловых было, конечно, диво. А все лакеи, которые не обратили на него, офицера, никакого внимания и всё кланялись Покуде, - второе диво. А карета цугом, с малиновым чехлом на козлах и золотыми гербами, в которую сел Покуда, подсаживаемый своими лакеями, - третье дивное диво. Теперь он вспомнил, что на чехле и на ливреях был его герб! Его - Сашка - герб! Князей Козельских герб!! Звезда, полумесяц и меч. Это - четвёртое уже и наибольшее чудо. Даже не диво, а прямо наваждение, колдовство, волшебство или мошенничество.
Это даже крайне важное дело, которое так оставить нельзя. Помимо Сашка, нет князей Козельских. Один только его старый дядя, которого в Москве теперь нет. Как же смеет хам Покуда этот герб себе заводить? А если не Покуда, то тот, чья карета. Вероятное дело, что карета и лакеи - не Покудины. Его довезли и отвезли опять к тому, кто герб князей Козельских самовольно взял да ещё франтит эдак по Москве, когда в белокаменной сама царица, весь Петербург и чуть не всё важнейшее дворянство со всей России ради коронования.
Целый день Сашок с Кузьмичом рассуждали: "Как быть?"
На другой день, побывав на службе у Трубецкого, Сашок вернулся домой, обдумав и решив, что делать с Покудой. На его вопрос о дядьке Тит заявил, что старик ушёл.
"Опять к Квощинским, наверное, - подумал Сашок. - Может, ради меня и этой хорошенькой Тани. А может быть, и для себя. Эта нянюшка для него, старика, не стара. А лицом чистая, пригожая. Лет сорок ей. Ну, вдруг мой старый Иван Кузьмич сердечко своё защемил".
Сашок засмеялся этой мысли, но тотчас прибавил, ворча вслух:
- Да... Меня вот охраняет от погубления, а сам небось... Знай только злится на Катерину Ивановну, что она гуляет близко от окошек.
И Сашок, войдя к себе в квартиру, невольно задумался об этой красивой женщине, которая так странно взглядывала всегда на него всякий раз, что он её встречал в садике на церковном дворе, и всякий раз, что она проходила мимо его окон.
И сколько раз он выходил и тоже гулял. И сколько раз они эдак встречались, и он мысленно горел от желания и нетерпенья разговориться с ней... И не мог... И сколько раз он даже почти молился, восклицая мысленно: "Господи! Кабы она сама заговорила! Господи. Подай".
Но красавица только взглядывала на него и молча проходила. И взглядывала с каждым разом всё как-то чуднее, удивительнее... Её красивые глаза будто говорили...
А говорили они такое:
"Ты милый, хороший... Ты мне люб... Чего же ты молчишь? Когда же ты заговоришь?"
Всё это Сашок отлично читал в глазах женщины и всегда мысленно отвечал:
"Отчего ты сама не заговариваешь... Я сейчас отвечу..."
И теперь он иногда начинал мечтать, сидя дома: "Вот она идёт и вдруг упала... "Ах!" Я бегу, подбегаю и говорю: "Вы ушиблись?" А она: "Нет! Ничего..." Вот бы и заговорили!"
Затем он мечтал: "Кричат, бегают... Сумятица!.. Пожар! Горим! Где пожар? У князй?.. Нет, у пономаря Ефимонова пожар... Катерина Ивановна не выскочила. В огне. Помогите. Я кидаюсь в двери... Нет, уж лучше я в окно влез. Схватил её на руки и несу... А она меня обхватила и говорит: "Спасибо. Я бы без вас сгорела!"
И Сашок, вдруг очнувшись от дум и мечтаний, вскакивал со стула и со злостью восклицал:
- Тьфу! Дурак! Малолеток! Нюня! Зачем тебе, дураку, пожар, когда она и без пожара к тебе льнёт... Нюня, как говорит княгиня. Правда это истинная.
На этот раз Сашок тоже замечтался, но его вдруг разбудил голос:
- Князинька! Лександр Микитич! А, князинька?
Пред ним стоял и приставал Тит.
- Чего тебе...
- Князинька! Мне от Катерины Ивановны отбою нет. Вот сейчас опять была. Я обтирал коня, а она в конюшню заглянула, спросила, где вы, да что... А там говорит: ты прости меня... Я обещался и вот пришёл к вам...
- Что? Что обещался? Кому?
- Ей пообещался и вот пришёл сказать вам, что она вышла со двора к Арбату.
- Ну так мне-то что же? - вдруг выговорил Сашок важно и делая удивлённое лицо.
- Говорит: скажи... может, и князь выйдет к Арбату же...
- Что-о? - невольно ахнул молодой человек и прибавил: - Она тебе это сказала?
- Точно так. Поди, говорит, Титушка, голубчик. Постарайся, чтобы князь вышел за мною. На церковном дворе и батюшка, и мой муж могут завидеть, а на улице ничего. Постарайся, я тебе, говорит, платок подарю. Ей-Богу, платок посулила. Ну вот...
Тит скромно улыбался и даже смущался.
Сашок сидел, поражённый всем слышанным. Он своим ушам не верил. И вдруг он порывисто встал, надел кивер, который только что снял с себя, глянул в зеркало и быстро вышел из комнаты.
Он чувствовал то же, что чувствует человек, кидающийся в самое пекло пожара.
- Да. Вот и пожар! - вымолвил он.
Уже спускаясь по ступенькам заднего крыльца, выходившего на церковный двор, он вдруг обернулся к конюху:
- Смотри, Тит. Не вздумай говорить Кузьмичу. Он тебя за эдакое съест...
- Как можно. Помилуйте... Я знаю... Да я бы и не пошёл к вам. Да из жалости. Уж очень она молила, чуть не плакала... Поди да поди, князя на меня выстави...
Но Сашок, румяный от волнения, даже не слыхал последних слов. Он шагнул и зашагал по двору, затем по своему переулку, а затем по широкой улице Арбата.
- Ну, а потом? Ну, а потом? Ну, а потом? - повторял он выразительно и отвечал: - Ни за что сам не заговорю. Не могу! Вот и весь сказ. Уж лучше прямо обнять её и целовать. Пускай плюху даст за озорничество... А заговорить - не могу.
И рассуждая так, Сашок не шёл, а бежал, озираясь по сторонам.
И вдруг сердце захолонуло: красавица пономариха тихим шагом, опустив голову и глядя в землю, двигалась ему навстречу.
"Вот сойдёмся! - кричал ему кто-то в ухо. - Вот!.. Вот!.. Ну! Ну! Да ну же. Скорее! Скажи: "Здравствуйте!" Скорее! Поздно будет. Вот уже и поздно".
Сашок и пономариха сошлись... и разошлись. Она подняла глаза и глядела на него, прося глазами то же самое: "Заговори!"
Но Сашок сам опустил глаза и прошёл... А пройдя, начал себя отчаянно честить самыми бранными словами. А затем, уйдя далеко, потеряв из виду женщину, завернувшую за угол, он стал и стоял как вкопанный. А затем закачал головой:
- Ах, нюня! Ах, сопляк! Ах, щенок! Вот уж именно княжна Александра Никитишна, как звали в полку.
И он пошёл бродить по кварталу без цели и смысла, понурив голову и с лицом, на котором теперь была написана неподдельная печаль.
- Конец! Конец! - повторял он вслух. - Уж если и теперь не заговорил, то, конечно, никогда не заговорю.
Когда через час, уже в полусумраке, он, понурясь, задумчиво и не глядя ни на кого и ни на что, входил на церковный двор, вслед за ним, чуть не за его спиной, тоже входил кто-то. Он обернулся. Это была Катерина Ивановна!!
- Неужто же она эдак за мной уж давно? Вплотную? Давно!
И Сашок, обомлев, ускорил шаг.
Сашок вернулся домой, обозлённый на самого себя.
Кузьмича не было в комнатах, но Тит объяснил, что дядька давно вернулся, спрашивал о барине и вышел опять на улицу, но без шапки, должно быть, недалеко...
Действительно, Кузьмич побывал недалеко, но по чутью.
Едва успел молодой человек раздеться, снять мундир и, зажегши свечку, сел на диван, как явился дядька и заговорил странным голосом:
- Вот что, князинька. Я тебе доложу, что я этого оправдать не могу.
- Чего? - удивился Сашок, не понимая.
- А вот этого самого.
- Чего - этого самого? Сказывай.
- Ты знаешь. Нечего вилять-то.
- Что ты, ума решился? Какие-то загадки загадываешь, а я распутывай.
- Никаких загадок тут нет, - волнуясь, заговорил старик. - А я прямо, по моей любви к вам, сказываю, что на эдакое я не могу глядеть и молчать. Я пред твоими покойными родителями и пред самим Господом Богом за тебя ответствую... Выходив тебя, с самой колыбельки приняв на руки...
- Ах, Кузьмич, опять начал с колыбельки. Сказывай прямо, что тебе нужно.
- Ничего мне не нужно, - сурово и будто обидясь, огрызнулся Кузьмич. - А не могу я видеть у себя под носом беспутничанья и всякого...
- Чего? Чего?
- Души и тела погубления...
- Слава Создателю! Сказал наконец! - догадался Сашок, хотя отчасти смутился.
- Понял? Ну вот и мотай на ус, что я по моей любви к вам и ответственности пред родителями покойными и кольми паче...
- ...Пред Господом Богом, - продолжал Сашок.
- Ну да... Пред Господом. Нечего тебе насмешничать.
- Ты про пономариху?
- А то бишь про белого бычка. Понятно, про эту каналью-бабу.
- Чем она каналья?
- А тем, - закричал Кузьмич, - что не смей она, распутная баба, закидывать буркалы свои на отрока, чтобы опакостить его!
- Пустое всё это, Кузьмич... Какой я отрок? Эдак ты, говорю, до тридцати лет всё будешь меня величать.
- Вам след, - помолчав, заговорил Кузьмич спокойнее, - добропорядочно и богоугодно повенчаться законным браком с благородной и честной девицей, коли время пристало, а не срамиться и не пакостить себя. Вот что-с. Познакомься, найди девицу в Москве, бракосочетайся и будешь счастлив, обзаведёшься достойной супругой, княгиней. А возжаться тебе со всякой поганой бабой я не дам. И коли эта разгуляха пономариха ещё будет тут шататься около дома, я её исколочу до полусмерти... Батюшке пожалуюсь... В консисторию прошение на неё подам.
Сашок поднялся с места и заходил по комнате, засунув руки в панталоны и посвистывая, что означало досаду и гнев. А "пылить" при его скромности и кротости - ему случалось.
- Нечего свистать-то. Дело говорю, - заявил Кузьмич сердито. - Прямо в консисторию прошение подам. Она хоть и каналья, да спасибо, духовная... По мужу... И ей из консистории прикажут не развратничать с офицерами. А ничего не сделают ни пономарь, ни духовная консистория, то я её исколочу собственными руками. И Титку заставлю бить.
- Ну что же? Ты с Титкой. А я с ней. Кто кого одолеет, - проворчал Сашок.
- Что? Как ты с ней?
Сашок молчал и ходил, посвистывая.
- Да полно ты, свистун. Эдак ведь ты и душу свою, и тело своё, ещё покуда не грешные, - просвищешь... Отвечай лучше.
- Что отвечать? Я ответил. Ты хочешь драться. Молодую женщину бить. Ну я за неё вступлюсь.
- Вступишься? Стало, меня бить учнёшь?
Сашок молчал.
- Так, стало быть, что же? Порешил ты пропадать, душу губить. Говори, отчаянный!
- Да чего ты знаешь? - вдруг вскрикнул молодой человек, наступая на старика. - Чего ты знаешь? Может, я уже и давно душу-то с телом, как ты сказываешь, погубил.
- Что-о? - протянул Кузьмич, разинув рот и как-то присев, будто от удара по голове.
- Да. Чего ты знаешь? Вишь, пагуба мне от пономарихи твоей, когда я уже давно...
- Что-о?! Что-о? - заговорил Кузьмич и вдруг прибавил: - И всё-то врёшь. А я сдуру поверил.
- Ан не вру!
- Ан врёшь.
- Ан нет. В Петербурге зимой знаком был с Альмой.
- Какой Сальмой?
- Альма, а не Сальма! Шведка.
- Шведка?
- Ну да. Шведка. Красавица. И я... Я у неё был... Десять раз был. Товарищи познакомили... Да. А ты тут всё про душу, да про тело, да про пагубу. Потеха, ей-Богу. Немало в Питере надо мной смеялись товарищи. Ну вот я тогда и порешил...
Кузьмич ухватился за голову и стоял как поражённый громом.
- Скажи, что всё наболтал? Скажи, что морочишь? - произнёс он глухо.
- Ничего не морочу.
- Со шведкой Сальмой? Загубился?
- Какое же загубление? Всё так-то. Я один на весь полк сидел как какой монашек из-за тебя да твоих выдумок.
- Князинька! Александр Никитич! Если же это правда, что ты сказал, - едва слышно проговорил старик, - то я сейчас побегу в Москву-реку. Говори...
Сашок снова заходил по комнате и молчал.
- Говори. Скореючи! Прямо топиться, коли не углядел я, старый пёс.
- Больше мне сказывать нечего! - резко отозвался Сашок. - Мне надоело... Я к тому говорю, что если Катерина Ивановна мне нравится и я ей нравлюсь, а у неё муж, пономарь, дикобраз, то... То, стало быть, это наше дело и до тебя не касается. А это твоё погубление - всё глазам отвод. Морочанье. Прежде я с тобой соглашался, а потом по-своему всё рассудил. И вот в Петербурге я и... отважился... на это самое.
- Не верю, - замотал головой Кузьмич.
- Не верь, коли не хочешь.
Наступило молчание. Сашок ходил из угла в угол, а дядька стоял истуканом, слегка наклонясь вперёд, как пришибленный.
- Чудно, право! На что же и женщины на свете, коли не для мужчин. Всё эдак-то. Не все рано женятся. Успею и я в брак вступить.
- Слушай, - выговорил старик хрипло. - Ответствуй правду. Побожись вот на образ.
- Что? В чём ещё?
- Побожись про шведку, что соврал, чтобы только меня ошарашить.
- Да и не одна. Мало ли их в Питере было. Я только сказывать не хотел.
- Одна ли, сто ли - это едино! А ты побожися, что загубился. Побожися.
- Не хочу.
- Не хочешь. Стало, врёшь! - храбро и с оттенкам радости воскликнул дядька.
- Вот же тебе... Вот. Ей-Богу! Побожился. На вот! Шведка Альма. Да. Стало быть, Катерина-то Ивановна уж мне не диковина... первая...
- Побожился? - глухо спросил старик.
- Побожился. И ещё побожусь.
- Когда же это было? - ещё глуше произнёс старик.
- Зимой, сказываю тебе. На Масленой неделе познакомился и на третьей неделе...
- Поста!!
- Чего?
- Великим постом... На третьей неделе? Когда я говел, а ты всё пропадал, якобы у командира.
- Ну вот.
Кузьмич тихо повернулся, двинулся и тихо пошёл из комнаты. Сашок глядел вслед дядьке и не знал, как объяснить такой результат разговора.
"Неужели Кузьмич, узнав такое, рукой только махнул?", - думалось Сашку.
Вместе с тем молодой человек был доволен собой, что наконец объяснился с дядькой как следует - молодцом. Его уже давно раздражал этот старик своим обращением с ним как с "махоньким".
- Да. Давно пора было! - бормотал он сам себе. - Невтерпёж. Из любви? Вестимо, он меня любит. Да всё ж таки - нестерпимо. Дитё да дитё. В карты не играй. Вина не пей. С товарищами никуда не отлучайся позднее десяти часов. На женский пол и взглядывать не моги... Щурься, когда какая барыня мимо идёт. Ну, карты и вино - чёрт с ними. Не понимаю, как другие это любят. Но вот женский пол, и особенно если какая красива... Это я не могу...
Сашок помолчал и как-то грустно выговорил:
- Вот, ей-Богу же, не могу.
Затем он сел на стул и начал думать о пономарихе. Красивая женщина ясно, живо встала пред ним в полумраке комнаты, освещённой сальной, давно нагоревшей свечкой. Огромный чёрный фитиль всё увеличивался, коптил и дымил, а сало лилось вдоль свечки. Но Сашок не видел нагара, забыл про щипцы, лежавшие на шандале, и не поднимался снять нагар. Катерина Ивановна стояла пред ним улыбающаяся... Алые уста, яркие чёрные глаза. Румянец пылает на щеках... Она протягивает к нему руки. Он обнимает и крепко, крепко целует в розовые губы, а она... Она плачет, всхлипывает. Да как всхлипывает! Горько, горько... Сашок очнулся, прислушался и вздрогнул. Видение исчезло, а плач ясно слышался.
- Где? Что? Кто это? - прошептал Сашок. И вдруг он вскочил и бросился из комнаты. Выбежав в коридор и вбежав в первую же дверь направо, где была каморка Кузьмича, он стал, оторопев, на пороге.
Кузьмич стоял на коленках в углу, где висели два образа, и, закрыв лицо руками, горько плакал. Всё тело старика тряслось.
Сашок не выдержал, слёзы навернулись у него на глаза. Он бросился к дядьке с криком:
- Кузьмич! Кузьмич! Полно. Что ты. Полно же, Кузьмич. Золотой мой!
Но при звуке голоса питомца старик отнял руки от лица и пуще зарыдал, громко и хрипло, на весь дом, так что тощее тело его вздрагивало.
- Не углядел. Не соблюл завещания. Дал людям загубить... - с трудом проговорил он.
- Кузьмич! Дорогой. Родимый.
Сашок нагнулся, потом сам опустился на колени около старика и, обняв его, закричал:
- Кузьмич! Вру я. Вру! Вру! Ей-Богу. Господь свидетель. Матерь Божья. Всё наврал. Тебя позлить.
И слёзы уже ручьём текли по щекам молодого человека.
- Сашенька! Сашунчик! Правда ли наврал? - всхлипнул Кузьмич.
- Обморочил. Вот тебе Христос. Матерь Божья. Позлить, позлить хотел.
- Никакой Сальмы ты...
- Ничего! Никого! Никогда! - плакал Сашок, обнимая старика. - Была шведка Альма. Товарищи... Напоили... Её науськали... Я пьян был... Она ко мне... Целоваться...
- Ну! Ну!
- А я её кулаком... И она, обозлясь, меня кулаком. И передрались... Товарищи разняли... Хохотали. Дураком обзывали... А я разревелся... Плакал. Вот как теперь.
- Родной! Голубчик! Сашурочка. Сашунчик. - И Кузьмич, ухватив питомца в объятия, душил его и целовал, куда попало: в волосы, в ухо, в нос...
- Слава тебе, Создатель. Многомилостив царь небесный. Сподобил соблюсти дитё... - восторженно закричал Кузьмич, глядя на образа.
Прямым последствием всего, что произошло, было нечто повлиявшее на судьбу молодого человека, на всю его жизнь.
Бурные объяснения и ссоры чуть не до драки бывали, конечно, часто между молодым человеком и его дядькой, но такой стычки и горячего примирения с обоюдными слезами давным-давно не бывало.
Сашок чувствовал, что он виноват пред своим добрым стариком. Ведь Кузьмич был единственным на свете близким человеком у сироты, был будто не крепостным холопом, а близким родственником.
Но, чувствуя теперь себя виноватым пред дядькой, он сознавал тоже ясно, что он не виноват в ином отношении.
"Если Катерина Ивановна нравится мне... Даже вот позарез нравится, - думалось ему. - И сама ко мне льнёт... Что же тут?.. Он говорит, погубление... А товарищи до слёз хохотали над этим. Говорили, что все дядьки и мамушки так рассуждают, но что это смехотворное рассуждение. А Кузьмич вот плачет из-за выдумки про шведку, как если бы я в смертоубийстве сознался. Вот тут и вертись и выворачивайся. Что делать?!"
И Сашок целую ночь волновался и плохо спал, да ещё вдобавок, два раза задремав, видел красавицу пономариху, которая его опять обняла и поцеловала. Он проснулся и сел на постели, как если бы его ударили.
Ох, Господи! Наважденье!
Наутро Кузьмич пришёл в спальню питомца позднее обыкновенного. Он сам проспал, будучи потрясён вчерашним происшествием. Едва только Сашок умылся, оделся, помолился Богу, как дядька заговорил о своём деле... О семье Квощинских и о барышне Татьяне Петровне. Дядька повторял всё то же... Такой красавицы, умницы, "андела и прынцесы" - второй во всей России не сыщется.
В заключение он добился от Сашка обещания познакомиться с дядей девицы, с Павлом Максимычем Квощинским, чтобы через него войти в знакомство и со всей семьёй.
Сашок обещал нехотя.
- Да. Хорошо. Вот как-нибудь. При случае...
Затем около полудня, когда его питомец отправился по службе к Трубецкому, Кузьмич вышел и чуть не бегом пустился в гости к Марфе Фоминишне.
На этот раз в комнату мамки пришла сама Таня и села, заставив Кузьмича тоже сидеть. И девушка очаровала старика ласковостью, что было и не лукавством.
Она сама действительно чувствовала, что сердечно относится к тому человеку, который "его" выходил.
Если всякие расписыванья Кузьмича о чувствах девицы к Сашку на него мало действовали - отчасти из-за пономарихи, то подобное же расписыванье Фоминишны о чувствах офицера-князя к Тане совсем свело девушку с ума.
- Ты уж не очень... - говорила нянюшке сама Анна Ивановна. - Вдруг ничего не будет. А ребёнок в слёзы ударится да ещё захворает.
- Небось. Я взялась за дело, так не промахнусь, - отвечала та.
И няня, так же, как и дядька, отлично знала, что делает. Разумеется, дело Кузьмича было много мудрёнее. Много ли надо девицу настрекать. А настрекать молодого человека, когда кругом него увиваются всякие барыньки, и вдовые, и просто весёлые, было, конечно, нелегко. Однако в тот же день, вернувшись от Квощинских, Кузьмич снова заговорил с питомцем, но уже на другой лад. Дядька негодовал на своего питомца, попрекал его, дивился и руками разводил, повторяя:
- Грех! Грех!
- Как же грех, Кузьмич, когда я ни при чём! - оправдывался Сашок.
Дело было в том, что Кузьмич объяснил питомцу, что на барышню Квощинскую смотреть жалко: худеет, бледнеет, глазки красные. Она даже уксус потихоньку пьёт. И ничего ни няня, ни родители не могут поделать. Она извести себя порешила. А если не помрёт, то, говорит, пострижётся в монастырь. И всё это от любви к князю Козельскому. Сашок был смущён, но отчасти и доволен. Впервые в жизни он испытывал странное чувство: знать, что есть на свете красивое молодое существо, которое занято им, Сашком, думает неустанно и днём и ночью о нём одном.
И молодой человек, наконец, согласился с дядькой, что нельзя оставить девицу помирать от любви. Надо познакомиться, узнать ближе... Может быть, и впрямь его суженая...
"А так, судя по видимости и по личику, конечно, она мне по сердцу..." - решил Сашок.
Павел Максимович Квощинский, которого Сашок не раз видал в гостях у госпожи Маловой, не зная, однако, его фамилии, назывался в Москве "всезнайкой".
Павел Максимович был гораздо богаче брата, потому что уже давно и совершенно неожиданно получил очень большое наследство от дальнего родственника. Он, конечно, помогал семье брата, с которой почти жил вместе, занимал на дворе их флигель. Было тоже известно и давно решено, что после его смерти всё его состояние останется его племяннику Паше, который теперь был капралом в Преображенском полку в Петербурге. Впрочем, от большого наследства у Павла Максимовича оставалось ныне уже менее половины. Холостяк, которому ещё не было пятидесяти лет, добродушный, весёлый, беспечный, проживший, собственно, крайне заурядно и скромно, сам не знал, как и куда ухнул более половины своего состояния.
Главная слабость Павла Максимовича - женский пол - не слишком повлияла на это, ибо была, как у многих, самая обыкновенная. Он равно любил общество, любил и путешествия. Он не сидел от зари до зари около своей возлюбленной, как многие иные, а говорил: "Правило есть - всего понемножку!" Поднявшись рано, он до полудня рисовал водяными красками всякие "ландшафты", затем, приказав запрячь небольшую берлинку, выезжал в гости, возвращался ко времени обеда и снова исчезал до ужина... В один день случалось ему побывать в пятнадцати и двадцати домах. Вечер же он проводил у "предмета", но, однако, не всякий день. Теперь уже года с четыре этим "предметом" была Настасья Григорьевна Малова, младшая сестра княгини Трубецкой лишь по отцу, женившемуся вторично. Настасья Григорьевна была женщина совсем ограниченная, простодушная, ленивая и как бы вечно сонная. Но двадцатипятилетняя вдова, вполне свободная, да ещё и очень красивая, конечно, прельщала многих. Однако главные её обожатели были почему-то только юноши и старички. Светло-белокурая, голубоглазая, белая как снег лицом, шеей и руками, даже поражавшая этой белизной на балах, она была лишь немного мала ростом, от коротеньких ножек, и немного полна, а стало быть, кругленькая как шар. Зато она была тем, что высоко ценится многими и именуется "сдобная". Сонливость и наивность, если не глупость кругленькой вдовушки были, однако, особые, если не были просто обманчивы.
Настасья Григорьевна, с трудом соображавшая или не понимавшая совсем самых простых вещей, понимала, однако отлично, что любовь, например, пожилого, несколько обрюзглого, неинтересного, но доброго и богатого Павла Максимовича надо беречь... Приберегать на всякий случай, чтобы через лет десять на худой конец выйти за него и замуж. Уверяли, будто Настасья Григорьевна кажется такой "простотой", а в сущности себе на уме и даже "лиса баба". "Лапки бархатные, а зубки щучьи!" - говорил про неё Пётр Максимыч, которого, конечно, смущала связь брата-холостяка со свободной вдовой.
Благодаря этим, действительным или кажущимся, свойствам молодой вдовушки у богатого, любящего свет весёло-добродушного и на вид совсем беззаботного Павла Максимовича была, однако большая забота, было нечто, чуть ли не отравлявшее его существование.
"Всезнайка" не был влюблён как мальчишка, не был предан телом и душой красивой вдовушке, с которой был в связи уже пятый год, а вместе с тем ревновал её ко всем, так как мысль об обмане и её неверности ложилась тяжестью на его душу. Это было вопросом самолюбия. Настасья Григорьевна, по его убеждению, была такой безмерной ограниченности разума, что с ней нельзя было быть уверенным в чём-либо. Он был уверен, что она способна на всё и что можно было её заставить всё сделать. По недомыслию и крайнему простодушию она могла, по мнению Квощинского, попасть в воровки или убийцы, стоит только кому-нибудь "науськать" её, убедив, что убить человека самое простое дело и самое хорошее.
Зная это свойство характера своей возлюбленной, Квощинский постоянно боялся измены со стороны женщины, не по её личному почину, а под влиянием кого-либо...
Малова жила на квартире, которую нанял и оплачивал Павел Максимович, рядом с сестрой Трубецкой, и жила тихо, обыденно, скучновато, почти не выходя и никого не видя, занимаясь сплетнями и пересудами околотка. Квощинский бывал у подруги своей всякий день среди дня, иногда и вечером, но долго и тщательно скрывал от всех свою почти старческую слабость. Даже брат его и невестка только год назад узнали о его связи с госпожой Маловой.
За последнее время, за прошлую зиму и весну, Квощинский имел уже и основание тревожиться, так как стал часто встречать у своей Настеньки очень молодого капитана по фамилии Кострицкий. Женщина объясняла, что офицер - её дальний родственник, вроде племянника, недавно прибывший в Москву на время. Сам капитан был человек необыкновенно скромный, с Квощинским был особенно вежлив и почтителен, а к Настасье Григорьевне относился при Квощинском с глубоким уважением. Вместе с тем он сказывался женихом одной девицы и почти накануне свадьбы... И вместе с тем этот племянничек и жених смущал донельзя ревнивого Павла Максимовича. Сердце его будто чуяло что-то...
Но у холостяка была другая, настоящая страсть. Богомольные путешествия. Не было, казалось, в России ни единого монастыря, ни единой пустыни, где бы Павел Максимович не побывал хоть раз. У Троицы Сергия он бывал по нескольку раз в году Один только монастырь не видал он и мечтал повидать. Но это было уже грёзой... Одно заявление его о путешествии этом своим знакомым пугало всех... Это был Афонский монастырь. Впрочем, и сам Квощинский понимал, что он грезит и хвастает и за всю жизнь никогда туда не попадёт.
Эти постоянные путешествия к разным святым местам, а равно и вечные скитания по гостям обусловливались двумя чертами характера Павла Максимовича: крайней искренней религиозностью и крайней общительностью, страстью видать побольше народу и беседовать. Когда на него нападала какая-то особенная грусть или меланхолия, он тотчас собирался на поклонение в какую-либо пустынь... Или когда москвичи начинали ему прискучивать и мало бывало событий и новостей в первопрестольной, он вдруг сразу решал поездку в какой-либо монастырь, где у него были хорошие давнишние приятели-монахи.
- Два удовольствия тут, - говорил он. - Уехать приятно и вернуться потом домой приятно.
За последние годы у Квощинского понемногу явилось и созрело новое желание, которое прежде показалось бы ему совершенно невероятным.
Ему захотелось побывать в чужих краях. Съездить хотя бы и не очень далеко, в королевство Польское или в Швецию. Но средств на это уже не было. Поэтому постепенно созрел у него план поступить на службу в коллегию иностранных дел и быть посланным на казённый счёт за границу. План этот отчасти был исполним, так как Павел Максимович имел одно редкое преимущество пред другими дворянами его лет. Он хорошо читал, писал и отчасти мог разговаривать по-французски и по-немецки.
Он всегда с благодарностью вспоминал, что этим был обязан своему крёстному отцу, очень образованному человеку времён великого императора, Шафирову.
Теперь, в начале нового царствования и в дни, когда увидела у себя Москва новую императрицу, окружённую своими сановниками, Квощинский решил попытать счастья, проситься в коллегию иностранных дел, тем паче, что крупный сановник Теплов мог оказать покровительство.
Когда Москва переполнилась гостями из Петербурга, Павел Максимович уподобился рыбе в воде или сыру в масле... Он летал по городу... А с другой стороны