еликого герцогства Пармского, чтоб доставить ему как-нибудь случай дослужиться до звания, могущего заменить ему дворянство и имя в стране. О существовании Ионафана аббат не знал; вот почему он прежде не возымел подозрений на него. Но Карло вышел точно таким, каким желал его видеть отец,- честолюбивым, завистливым, пронырливым. Не смея действовать открыто против дома Форли, он всегда находился в числе его тайных недоброжелателей, радовался его неудачам, раздувал против него недоброжелательство флорентийского общества, злословил, клеветал, сочинял пасквили и карикатуры на маркиза Агостино, на Жоржетту, на их сына и невестку. Насчет бумаг, им предполагаемых, аббат был спокоен: они не существовали; злоба с помощью коварства могли лишить Лоренцо его собственности, но никогда не могли отнять у него звания его предков.
- Но, дочь моя,- продолжал падрэ Джироламо, рассказав маркезине эти до сих пор скрываемые от нее обстоятельства, но теперь ей сообщенные, чтобы объяснить ей настоящее положение,- не надо отчаиваться и не теряй надежды: за все страдания твои тебя ждет награда - твой брат не погибнет! Я не должен был открывать тебе эту тайну до той минуты, до того дня, когда гибель твоего брата сделается неизбежною. Эта минута, этот день пришли. Узнай же все и благослови Провидение, спасающее еще раз дом и семейство Форли!
И падрэ, осмотревшись кругом в безмолвном мраке пустой церкви, чтоб видеть, не подслушивает ли их ризничий, рассказал изумленной Пиэррине новую тайну, ключ которой она уже нашла в то утро,- в загадочном завещании ее прабабушки, Джиневры.
Когда страдалица, супруга Гаубетто, заметила, что дурное воспитание, даваемое ее сыну, и чрезмерная строгость, соединенная с глупым баловством, портят кровь и развращают ум ребенка, она предвидела, что, вырвавшись на свободу из старого замка и железных когтей отца, Луиджи погубит себя своими пороками. Мальчик нетерпеливо переносил лишения, на которые осуждал его эгоизм Гаубетто; он показывал наклонности к игре, к роскоши, к буйству, и мать, чтоб отвратить все беды, которые она предугадывала, тайно от мужа продала алмазы и драгоценности, доставшиеся ей после ее родителей, и стала собирать запасное богатство. Умирая, она доверилась своему духовнику, капеллану, вручила ему свою казну и приказала спрятать ее в флорентийском палаццо, устроив потаенное для нее место в стене за панелью, к которой прикреплена была знаменитая Мадонна Фра-Бартоломмео. Эти деньги должны были храниться там до разорения Луиджи и тогда послужить ему, но не отдавая их в его руки. В случае же исправления Луиджи и его спокойного обладания отцовским достоянием капеллан, умирая, должен был передать тайну своему преемнику или священнику при городском приходе маркизов Форли, а сокровище маркиза должно было оставаться неприкосновенным до какого-нибудь несчастного случая с ее потомками. Воля Джиневры была исполнена: капелланы замка владели ее тайною и передавали ее друг другу, пока в замке существовала домовая церковь и капеллан. Но в последние годы жизни Марко, отца Пиэррины, замок так обветшал, что принуждены были бросить его, и капеллан перешел из Апеннинов в домовую молельню городского палаццо. Там, чувствуя приближение своей смерти, он выбрал себе в преемники аббата Джироламо и сообщил ему о существовании клада и условиях, с ними сопряженных. Когда расточительность Лукреции привела дом Форли на край гибели, падрэ Джироламо почел нужным открыться маркизе Жоржетте и предложить ей взять деньги на уплату долгов; но Жоржетта, матерински осторожная, отказалась и предпочла стеснить себя и сына, чтоб приберечь для внуков неожиданное пособие. Она оставила неприкосновенным сокровище своей предшественницы и подтвердила аббату наставление хранить его и только в случае крайности открыть его существование потомкам ее. Падрэ Джироламо знал, что сумма, спрятанная в стене гостиной за картиною, довольно значительна, но он не знал наверное, в чем она состояла: он предложил маркезине идти, немедля достать ее, чтоб в следующее утро явиться с выкупом, когда векселя Сан-Квирико на Лоренцо будут поданы ко взысканию.
Священник и девушка вышли из исповедальни, пробрались через длинную церковь, казавшуюся им вдвое длиннее в таинственных потемках, и молча пошли вместе по направлению к Лунг-Арно и палаццо Форли. После разговора, потревожившего в обоих тысячу различных воспоминаний и размышлений, каждый молчал, углубившись в самого себя.
Возвратившись из Вилла-Петраия довольно поздно, таким же озабоченным и грустным, каким он туда поехал, Ашиль де Монроа отыскал Бонако, чтоб узнать от него полученные справки о Ионафане дель-Гуадо. Слухи и вести были не радостны: во Флоренции еврейский купец был известен за человека оборотливого и ловкого, утроившего отцовское наследие, но какими путями и средствами - это оставалось в тени, хотя, очевидно, одна торговля не могла его обогатить. Поговаривали, что он ростовщик, помнили, что несколько молодых людей, бравших часто деньги у него взаймы, кончили совершенным разорением; но дель-Гуадо вел свои дела ловко и осторожно, полиция никогда не могла к нему придраться, и хотя все его подозревали не совсем в честных сделках и проделках, но никто не мог его уличить или свидетельствовать против него. - Тем хуже, - подумал Ашиль, - опаснейшие злодеи те самые, которые умеют оставаться в стороне. Несмотря на поздний час, он пытался увидеть маркезину, но узнал от кормилицы, что ее не было дома и что она пошла повидаться и поговорить с аббатом в церкви Санта-Кроче.
Монроа не удивился такому выходу в ночное время; он понимал, что маркезина не могла быть спокойна и искала опоры у своего старого друга. Он сам решился иметь свидание и объяснение с аббатом и поспешил со своей стороны в церковь Санта-Кроче. Слишком взволнованный своими мыслями, чтоб возвратиться домой или искать общества, Ашиль пошел на набережную, намереваясь выждать падрэ Джироламо и поговорить с ним.
Между тем маркезина и падрэ дошли до палаццо, заперлись в зеленой гостиной и принялись пробовать пружину, скрытую в резных арабесках широкой золоченой рамы бартоломмеевского Поклонения. Заржавевшая от долгого неупотребления, тайная пружина не поддавалась; много усилий нужно было употребить, чтоб заставить ее повиноваться. Пиэррина держала свечу, а падрэ напирал всеми силами на звездочку, которая скрывала и вместе обозначала место пружины. Наконец, панель открылась, картина медленно отделилась от каменной стены и повернулась на шарнирах; за нею неглубокая впадина оставалась гладка и пуста... не было никаких признаков клада или потаенного места. Маркезина молча взглянула на своего наставника; в ее взоре были все признаки обманутого ожидания... Но старик не терял надежды: он знал, что никто не мог не только отыскать, но даже подозревать существования клада, если даже он сам, кому клад однажды был показан его предместником, не мог заметить сразу приметы отверстия или расщепа в стене.
Теряя терпение, маркезина вскочила в нишу и осматривала пристально окаймлявшие ее простенки. Не открыв ничего, она топнула ногой с досады, и это движение привело в действие другую пружину, спрятанную в нижней каменной плите. Плита опрокинулась назад, едва давши время Пиэррине спрыгнуть на пол, и в пустоте, оставленной под нею, явился сундук средней величины, крытый бархатом и окованный серебряными полосами; на крыше его находился, кованный из серебра, двойной щит маркизы Джиневры, соединяющий гербы Форли и Строцци.
Ключ лежал у сундука... Падрэ Джироламо перекрестился, пока маркезина, с поднятыми вверх руками и взором, приносила теплую молитву благодарности за чудесное спасение. Падрэ вложил ключ в замок, повернул, открыл, и золото заблистало обрадованным глазам его. Он и маркезина сели на пол и принялись считать: вся сумма состояла из старинных испанских дублонов, которые в продолжение века, минувшего со времени их заключения, сделались вчетверо дороже и, следовательно, учетверили клад, спрятанный маркизою Джиневрою. Всего было двести тысяч франков, на теперешнюю монету. Когда они считали, им послышался шум у дверей, ведущих в другую гостиную; они вспомнили, что заперли за собою противуположную дверь из мраморной ротонды, сообщавшуюся с парадной лестницей, но забыли запереть дверь с этой стороны, которая вела только к отдаленным и совершенно пустым комнатам, из которых некому было прийти, особенно далеко за полночь. Чекка и Маттео спали, одна наверху, другой в кухне; маркиза, по обыкновению, не было дома, а его собственная прислуга обитала вместе с ним нижнее жилье, на совершенно отдельной и противуположной стороне дома.
- Это крысы,- сказал аббат, и оба невольно улыбнулись такому со-беседничеству при их занятии.
Сосчитав и уложив опять деньги в сундук, они привели все в первобытный порядок и условились в своих дальнейших действиях.
Падрэ должен был возвратиться в церковь к своему набожному бдению над умершим другом, а на другой день, после похорон, приехать в карете за сундуком Джиневры и свезти деньги в суд на уплату долга Лоренцо. Но аббат настаивал на необходимости перекупить векселя у Сан-Квирико на имя маркезины, чтоб палаццо остался за нею и тем был спасен от вторичного залога. Весь долг маркиза не превышал ста тридцати семи тысяч франков; высвободивши имение, у Пиэррины и падрэ оставалось бы еще в руках с лишком шестьдесят тысяч франков. Они намеревались употребить их на выкуп прежде проданных земель и виноградников форлиевских, чтоб восстановить мало-помалу прежнее маркизство и управлять им, выдавая пенсию маркизу Лоренцо.
С облегченным сердцем, с успокоением одной раны души, Пиэррина простилась с аббатом и проводила его до улицы. Но тут они опять были поражены шумом, происходившим на улице, у подъезда.
Вот что случилось:
Покуда Ашиль ходил взад и вперед по Лунг-Арно в ожидании аббата, он встретил Бонако, возвращавшегося с званого ужина, и они продолжали вместе дорогу от Понте-Веккио до конца набережной; тут Ашиль пожелал доброй ночи товарищу, а сам повернулся, чтоб возвратиться к палаццу Форли.
- А ты куда? - спросил испанец.
Монроа не почел нужным скрывать, что он ждет аббата, который находился еще у маркезины, и верно, совещается с нею о том же предмете, который занимает и его: отчаянное положение Лоренцо в его тайных сношениях с дель-Гуадо. Бонако, которому никогда не хотелось спать, когда что-нибудь подстрекало его любопытство, или когда нужно было хлопотать о чужих делах, Бонако предложил остаться с Ашилем до прихода аббата,- и они опять вместе направили шаги к Понте-Веккио.
Недалеко от моста вдруг перед ними вышел из боковой улицы человек, шедший торопливо и осматриваясь; этот прохожий беспрестанно оглядывался на все стороны и не видя никого - потому что оба приятеля стояли тогда в тени навеса другого дома - осторожно и медленно подошел к углу палаццо Форли, стал на колени, нагнулся, припал к земле и пробыл несколько минут в таком положении, будто он высматривал что-то в отдушине погребов. Привстав и отойдя немного, он опять остановился и опять совсем припал к мостовой, нагнувшись к другой отдушине. Удивленные таким странным наблюдением со стороны прохожего, приятели приблизились к таинственному наблюдателю и увидели, что он что-то бросает в погреба и что у него под платьем какие-то связки, завернутые в соломе. Их обоих тотчас поразила одна и та же мысль о поджоге, и, когда злоумышленник в третий раз нагнулся возле самого парадного подъезда, они бросились на него и, выхватив у него из рук то, что он собирался подбросить, увидели в соломе пачки серных спичек, хлопчатую бумагу и тряпки, вымоченные в фосфорическом составе. Поджигатель, изумленный неожиданным нападением, пробовал защищаться, хотел вырваться из рук, его державших, но ему было не по силам: молодые люди крепко ухватились за него и начали кричать, чтоб собрать свидетелей.
Вот что было причиною шума, услышанного аббатом и маркезиною в ту минуту, как первый уходил из палаццо. Падрэ и Пиэррина поспешили на голос зовущих и с неописанным изумлением узнали Ашиля и услышали от него, что происходило. Маркезина сначала не верила и не могла понять, зачем и кто покушался на палаццо и его жителей, не зная врагов, кому поджог палаццо мог бы принести пользу. Аббат выхватил свечу из рук ее, поднес ее к лицу пойманного человека, который тщетно старался укрыться за Бонако - и крик удивления выразил впечатление падрэ Джироламо. Он узнал в поджигателе командора - Карла Бианкерини!..
Командор не мог перенести урона гордых замыслов и надежд всей его жизни. Мысль отказаться от маркизства и палаццо Форли, чтоб видеть их во владении Динах, эта мысль сводила с ума честолюбивого пройдоху. Чем ближе был роковой день развязки, тем громче вопили в нем ненависть и злоба. Чтобы отомстить злодею Ионафану и маркизу, он решился поджечь предмет спора и домогательства отвергнутой отрасли Гаубетто. Случай, посланный свыше, спас и от этой беды внуков Джиневры.
Между тем народ сбежался на крики Бонако и Ашиля, явилась полиция и увела уличенного, у которого нашлось еще много приготовленных связок соломы и спичек. Пиэррина, возвратясь к себе, набожно крестилась; Бонако пошел себе, торжествуя, предовольный, что ему удалось быть действующим лицом в драме. Ашиль вызвался проводить Джироламо, утомленного волнением и заботами этой ночи.
Еще раз древние своды церкви Санта-Кроче услышали признания и тайны, поверяемые доброму аббату, но, на этот раз, они были иного содержания. Монроа просил позволения устроить дела Лоренцо и предлагал аббату взять у него, тайно от маркиза, сколько нужно будет на уплату его долгов. Он объявил, что имеет право помочь Лоренцо, не только как будущий жених его сестры, но как ближайший и единственный родственник его. Ашиль де Монроа был родной племянник маркизы Жоржетты, сын второй дочери тюремщика, оставшейся ребенком в колыбели, после побега Жоржетты с маркизом Агостино. Когда бегство открылось, тюремщик был отставлен за дурной присмотр и объявлен подозрительным,- благодаря только тому, что в комитете общественной безопасности у него нашлись покровители, которых снисхождение спасло его от суда. Он удалился на свою сторону, где на деньги, оставленные маркизом, купил за бесценок одно из продававшихся тогда эмигрантских поместьев и зажил барином, воспитывая свою меньшую дочь, как будущую наследницу богатого имения. Из большей осторожности и чтоб избежать всех преследований, он переменил имя - и вот почему все старания Жоржетты отыскать следы своего семейства оставались тщетны. Впоследствии, когда Империя возобновила во Франции обычай носить название своих поместий, родители Жоржетты приняли фамилию купленного ими замка и выдали дочь свою за господина де Монроа, богатого дворянина. Эта дочь была существо кроткое, набожное, любящее; она гордилась родством с домом Форли и вместе опасалась, чтобы этот древний род не захотел признать ее своей роднёю. Она воспитала сына своего Ашиля в приязни и уважении к незнакомой тетке, о которой подробные сведения получались иногда стороною, через путешественников и дипломатов, посещавших Флоренцию. Но мать Ашиля не хотела уведомить сестру о своем существовании письмом, все собиралась сама ехать с нею познакомиться; романтическая и восторженная, как почти все женщины тогдашнего поколения, она создавала себе прекрасные воздушные замки о своем неожиданном прибытии в Италию, о первом свидании с сестрою, об удивлении ее и общей их радости, сопровождаемой, как водится, слезами, обмороками и другими трогательными сценами... Только слабость здоровья всегда мешала ей осуществить эти очаровательные мечты, и она осталась преспокойно в Турени, откладывая с года на год свою поездку. Тогда путешествовали редко и неудобно; для женщины, особенно изнеженной, избалованной, проехаться из провинции в столицу было уже подвигом, а ехать в чужую сторону, ехать морем, казалось верхом неустрашимости и смелости. Госпожа де Монроа состарилась, собираясь в Италию, и наконец узнала о смерти своей сестры; но когда она принуждена была отказаться от собственного путешествия, то послала вместо себя Ашиля, приказав ему познакомиться с детьми Жоржетты, не открывая им своего родства, подружиться с ними, разведать, не будет ли знатное семейство Форли гнушаться своими французскими единокровными, и звать молодых племянников к тетке, слишком слабой, чтоб самой навестить их. Случай не дал Ашилю доехать до Флоренции, цели его путешествия, и еще в Венеции сблизил его с маркизом Лоренцо.
Ашиль успел заметить слабости молодого человека и узнал его уважение к сестре, которую он боялся почти столько же, сколько и любил. Монроа поспешил во Флоренцию, движимый желанием узнать эту кузину, которая уже занимала его воображение. С первой встречи она произвела на него сильное впечатление; скоро любовь, потом страсть заговорили в его сердце. Тут он уже решительно не хотел представиться маркезине как родственник, боясь стать тотчас с нею на короткой ноге родства и тем потерять возможность возбудить в девушке другое чувство, более пылкое, чем простая дружба к близкому человеку. Когда распространился слух о любви маркиза к Терезине, когда расточительность Лоренцо стала предметом общих толков ео Флоренции и все предвещали ему разорение в скором времени, Ашиль приготовился выручить его и открыться тогда, как родной племянник Жоржетты. Теперь он убедился, что срок наступил и Лоренно погибает; он просил аббата сделать ему, честь и принять от него суммы, нужные для поправления дел маркиза.
Падрэ Джироламо дружески обнял близкого родственника своих возлюбленных питомцев, - племянника любезной ему Жоржетты, но, поблагодарив Ашиля, он отверг его помощь, сообщив Монроа о существовании клада в палаццо Форли и о возможности для маркезины спасти брата даже без его ведома. Он передал молодому человеку все, что сам узнал в тот вечер от Пиэррины касательно тройного замысла членов семейства дель-Гуадо и общей развязки, которая на следующий день должна была разрушить неприятельские козни и доставить маркезине случай упрочить за собою и братом достояние их предков. Ашиль утешился мыслью, что его пособие вперед пригодится маркизу, слишком ветреному и слабому, чтобы вдруг остепениться и удовольствоваться пенсией, которую станет выдавать ему сестра.
Солнце уже всходило, когда говорившие расстались, дружно пожимая друг другу руки, и когда Ашиль направил шаги свои к гостинице дель-Арно, успокоенный за ту, кого он так много и так искренно любил.
В понедельник, 12 марта 1838, в день второго карнавального гулянья, все действующие лица этого рассказа проснулись в разное время и в разных расположениях, кроме одного командора, Карла Бианкерини, который вовсе не просыпался: его нашли повешенным в той комнате, куда его заперла полиция до заключения в тюрьму, как уличенного в поджигательстве. Он не мог перенести последствий своего отчаянного поступка: его сводила с ума убийственная мысль, что суд и допросы откроют его происхождение и что все лучшее флорентийское общество, в которое он втерся многолетним униженным искательством, узнает наконец его истинную биографию. Перед ним вместо блистательного звания, о котором он мечтал с самых молодых лет, вместо исполнения замыслов его отца, предстояли вечные галеры,- и он нашел в себе один порыв отчаяния преступника: самоубийство показалось ему легче суда и наказания.
Друг его Ионафан, никак не подозревавший его последних приключений, но озабоченный собственными хлопотами и неудачами, проснулся до зари, готовясь проститься с своими надеждами и с векселями маркиза, долженствующими перейти в руки его дочки. Ложный еврей, но жид в душе, он проклинал и Динах, и себя, и командора: себя за то, что воспитал и вырастил дочку за дорогие деньги, чтоб через нее же потерять плод искусных и хитросплетенных тонкостей; ее - как виновницу его крушения у самой пристани; командора - как составителя общих преднамерений и подателя всех советов, причинивших беду. Долго отчаянный ростовщик щипал себе бороду и пейсики, раздумывая сам с собою и придумывая средство отстоять хоть половину, хоть часть своих барышей, уступить дочери маркиза и титул его, а за собою удержать палаццо либо картины, чтобы продать их... Но все его соображения приходили к одному выводу: к необходимости исполнить требования Джудитты и послать Динах разорванные векселя, чтобы предупредить ее признание маркизу и обращение Джудитты к правительству, с которым Ионафан не желал вступать в сношения по слишком многим ему одному известным причинам. Уступая только при последней крайности, дель-Гуадо дал себе слово выждать до пятнадцатого числа, назначенного Джудиттою, и не прежде как в роковую минуту расстаться с любезными ему документами.
Ашиль де Монроа проспал долее обыкновенного, измучившись накануне своими похождениями и хлопотами. Он проснулся радостный и спокойный, его утешала уверенность спасения дорогой его маркезины, он видел вблизи решение его участи и согласие Лоренцо на брак сестры с близким своим родственником.
Падрэ Джироламо, изнемогая под бременем душевных волнений и телесной усталости, после такого тревожного дня и такой утомительной ночи к утру сдал другому священнику свою молитвенную стражу у покойника и ушел в ризницу, чтоб коротким отдохновением приготовиться к новым трудам похорон своего друга и распоряжениям по делам Лоренцо.
Бонако проснулся в самом лучшем и веселом духе: ему предстояло рассказывать про ночные события, про поимку зажигателя, при которой он был не только зрителем, но действующим лицом; он знал, что это обстоятельство придаст ему веса и значения по крайней мере на неделю, и его невинное самолюбие торжествовало свой будущий успех.
Маркиз Лоренцо Форли - главное лицо во всем этом деле и меньше всех о нем знавший - маркиз Лоренцо Форли проснулся совсем не отчаянным и не взволнованным, как можно было ожидать от человека, терявшего все свое достояние до последней нитки и вместе с тем свое доброе имя, которое должно было потерпеть от всех его глупостей. Напротив, маркиз Лоренцо был очень весел, потирал себе руки с видом вполне довольного человека; встал очень рано, оделся один, сходил за наемного коляскою и, положив в нее тяжелый чемодан, отправился в Ливорно.
Две женщины, почти ровесницы по годам и почти равные по красоте, но совершенно противоположные одна другой во всем прочем, две девушки проснулись в том же городе, с сердцем и головою, тоже полными тем событием и тою развязкою, которые волновали и занимали всех героев нашей повести.
Первая, стряхнувши неясные туманы сна, вспомнила все то, что ей предстояло исполнить, все, что она уже исполнила, и первым ее движением было - вознестись сердцем и душою к Провидению, ее охраняющему, и теплою молитвою возблагодарить Его за неожиданные благости и щедроты к сиротам. В этой молитве Пиэррина не забыла никого: ни брата, безумию которого она просила свыше духа разума, ни усопших своих благодетельниц и родоначальниц, даровавших ей возможность спасти Лоренцо, ни преданного аббата: после всех она упомянула и свое имя вместе с именем жениха. Потом маркезина разбудила Чекку, которой ничего не говорила во все эти тревожные дни ни о беспокойстве, ни об отраде своей, опасаясь ее итальянской болтливости и суетливости; она оделась и пошла бродить по залам палаццо, рассматривая вновь, с любовью и чувством успокоенной обладательницы, все предметы, с которыми она так горько прощалась накануне навсегда.
Другая молодая особа, очнувшись от тяжелого сна, часто прерываемого волнениями честолюбивых ожиданий, отдернула край занавески, достала часы, посмотрела на них, скорчила значительную гримасу, позвонила и с трудом снова бросилась на подушку.
Вошла горничная.
- Ничего ко мне не приносили и никто не приходил? - спросила она торопливо.
- Нет!- было ответом; - да и кто придет так рано? - благоразумно прибавила горничная, основывая свое мнение на обыкновенной привычке своей госпожи - спать до осьмнадцатого часа, а иногда и долее этого.
- Дура!- коротко и ясно возразила синьора Бальбини и перевернулась нетерпеливо на другой бок.
Через пять минут она снова позвонила, снова повторила свой вопрос; опять получила тот же неудовлетворительный ответ - и в утешение велела подать себе зеркало, потонув взором и душою в созерцании собственной красоты.
Если синьора Бальбини судорожно и лихорадочно ожидала бумаг, которые должны были упрочить ее звание супруги маркиза Форли, то Динах дель-Гуадо не могла не знать своего родителя и не быть уверенной, что он продержит ее как можно долее на горячих угольях ожидания и неизвестности, чтоб как можно позднее сдержать свое слово и расстаться с векселями, стоящими ему столько денег. Синьора, полюбовавшись своим личиком под грациозно наброшенным чепцом с голубыми лентами, отослала свою горничную и принялась строить воздушные замки своего будущего величия.
Она воображала себя на вершине своих желаний и надежд - полною маркизою и повелительницею, как всего палаццо своего супруга, так и самого этого супруга, давно подвластного и подобострастно покорного ей Лоренцо... Эта судьба казалась довольно блистательной для дочери Ионафана, родившейся в залавке крошечной конторы, где долго отец ее копил и собирал свою монету, для маленькой Динах, которая в Риме была бы еще и теперь заперта в душном, тесном, грязном Гетто, отделенном железными воротами от христианских жилищ. Время шло, час уже минул, а никто не приходил от Ионафана... Дочь его сердилась и, чтоб рассеяться, стала выбирать свой наряд для утра. Она намеревалась предстать перед Лоренцо как героиня мелодрамы; в минуту избавления,- произвести в нем сперва страх, потом восторг и благодарность, и для этого сначала решено было надеть черное платье и небрежно разметать и распустить по плечам свои белокурые волосы во всей их красоте... Но она вспомнила, что распущенные волосы на театре означают непременно сумасшедшую, а черное платье утром не так идет блондинкам. Нет! Она будет вся в белом,- в легком, прозрачном, эфирном кисейном платье. И это не годится!.. Кто носит белую кисею в марте месяце поутру?.. Это не принято. Она наденет самое нарядное из своих нарядных шелковых платьев и приведет в лучший порядок свою прическу, чтоб доказать Лоренцо радость свою и готовность его спасать; она устроилась так, чтоб при первом ее движении могла в пору расплестись хоть одна из этих роскошных золотистых кос, столь им любимых. Это придаст ей живописность в ту решительную минуту, когда маркиз, узнав от нее, что она для него делает, бросится к ногам ее и будет ей предлагать то имя и богатство, которые она ему возвращает... Он и так с ума сходит от ее чудесных волос: тут он будет увлечен, очарован, побежден... иначе быть не может! Вот какие мысли занимали Динах, пока она ожидала от отца потребованные для нее Джудиттой заемные письма и закладные маркиза Форли.
Время шло... горничная уже раз шесть или семь появлялась на звонок госпожи своей, и всегда ответ ее был один и тот же: никто не приходил, ничего не приносили! По улицам уже распространялось волнение, предвещавшее близкое начало карнавала. Часы, в которые открываются судебные места, прошли давно... Динах недоумевала и бесилась.
Наконец, ей пришло в голову, что с помощью Сан-Квирико найдется какое-нибудь средство представить векселя и может совершиться акт, уничтожающий расписку Сан-Квирико, расписку, подмененную искусною уловкою Джудитты, и единственное оборонительное и наступательное орудие в ее руках.
При этой мысли она рванулась, как разъяренная львица, к постели своей, разом кинулась из нее. Одним прыжком очутилась она у яшмового столика, на котором стоял черепаховый баул; она отперла его поспешно и достала ту бумажку, которую предъявляла за два дня отцу. Потом поторопилась одеться и, перебирая в памяти давно обдуманную роль, отправилась в палаццо Форли.
Теперь надо объяснить, почему Ионафан не присылал дочери обещанных им векселей,- и показать, в каком стесненном положении, в каком отношении между собою находились все люди, ждавшие развязки многосложной борьбы, происходившей около палаццо Форли, за его обладание.
Безмолвнейший из всех действовавших лиц этой странной драмы, Леви дель-Гуадо не просыпался в это утро, но не по той же причине, которая не дала проснуться его будущему усыновителю, командору, а потому, что Леви совсем не мог спать после своего объяснения с маркезиною; в эту ночь особенно Леви вовсе не ложился и не смыкал глаз.
Лишь только пробило восемь часов, означавшее время, в которое начинается в Италии общественная жизнь, Леви, совсем одетый, вышел тихонько из дома через садовую калитку и направил шаги свои к бедной астерии, где приютился богатый венецианский меняла.
Достучавшись до впуска, Леви нашел старика за завтраком - то есть Сан-Квирико запивал дурным тосканским вином кусок черствого хлеба и овечьего сыра. Увидя пришедшего, меняла обрадовался, надеясь, что Леви прислан отцом пригласить его для принятия картины, обещанной ему за его содействие. Но радость эта не устояла против того, что он услышал...
Леви, не сообщая ему о подмене его расписки, объявил строгим голосом и с лицом честнейшего человека, что совесть замучила его упреками и не позволяет ему быть свидетелем бессовестного дела,- что Ионафан всей своей строгостью не мог склонить его на низкое воровство, и что он считает себя обязанным открыть все козни и замыслы против маркиза, которого все они согласились разорить и ограбить... Далее, Леви предупреждал сообщника Ионафана, что он идет прямо к главному судье, а потом к инквизитору объяснить им подробно все дело, не щадя никого, и в доказательство вручить им векселя маркиза на имя его, Сан-Квирико; что после того, вероятно, начнутся немедленно следствия, обыски, очные ставки, допросы, что правда не укроется от прозорливого правосудия и что он, меняла, несмотря на качество венецианца, может тоже попасться под суд, как единомышленник и помощник дель-Гуадо. Испуганный до крайности и дрожа старыми костями, венецианец вообразил, что Леви имеет целью заставить его добровольно отказаться от своей взятки и готов уже был на всевозможные сделки, лишь бы его отпустили домой без переговоров с судьями. Но для Леви не того было нужно: он требовал, чтоб меняла отправился вместе с ним для подтверждения его доноса, и умел уговорить старика, представляя ему, как выгодно будет для его репутации такое показание, которым он совершенно отстранит и оправдает себя, доказывая, что он отказался от всякого барыша, лишь только узнал, каким мошенническим образом совершен долг обманутого маркиза.
Сан-Квирико предпочел этот исход предполагаемым последствиям обвинения Леви против него; кряхтя и нюхая табак чаще обыкновенного, он потянулся за молодым человеком.
Ионафан в это время рвал последние волосы на обнаженной голове своей; долго готовился он к необходимой жертве, наконец, когда вознамерился совершить ее и отпер потаенный ящик под своею конторкой,- увидел, что стекло было разбито и заемные письма маркиза похищены... Все прочее было цело в ящике,- драгоценности, золото, алмазы, жемчуг, все лежало на месте, недоставало только бумаг, относящихся к делу Форли. - Я ограблен!- закричал Ионафан, и первое подозрение его упало на дочь. Кто, кроме Динах, мог иметь надобность в этих бумагах, и кому, если не ей, могли они доставить выгоду?.. Но кто мог войти в комнату, от которой ключ был всегда в кармане самого дель-Гуадо,- и только тогда доверялся он Леви, когда нужно было записывать счеты торгового дома, в котором он был вместе и конторщиком, и письмоводителем, и сидельцем? Леви, очевидно, был вне всякого подозрения; дружбы между ним и Динах никогда не было; и зачем было бы ему угождать Динах в убыток патрону, которого он мог быть еще наследником; Ионафан и не остановился на этой мысли: он поднял тревогу и начал расспрашивать домашних: кто был, кто приходил, кто мог войти в его кассу? Оказалось, что дом был охраняем и невредим, как всегда, что чужих не видели, но что Леви с утра ушел со двора. Более Ионафан не добился! Он был углублен в своем отчаянии и в своем недоумении, когда старая Рахиль, заплаканная и испуганная, прибежала к нему с громовым известием о доносе Леви на Ионафана. Она узнала обо всем от служанки раввина, прибежавшей рассказать, что происходило у них и как старейшины отправились с Леви подать жалобу на Ионафана.
Ионафан понял все последствия такого открытия: чувство самосохранения возвратило ему энергию и соображение. Забрав, сколько мог, денег и дорогих вещей, он в ту же минуту тайно вышел из своего дома, нанял коляску и поскакал в Ливорно, куда маркиз Лоренцо, его должник, отправился, в свою очередь, часа за три перед тем. Из Ливорно мнимый жид намеревался отплыть в Америку на первом попавшемся, уходящем туда корабле. Италия и Европа казались ему горящими и дрожащими под его стопами, готовясь поглотить его навеки в глубине преисподней... Ни от инквизиции, ни от синагоги не мог он ожидать пощады; рука той и другой была довольно сильна и длинна, чтоб поймать его, где бы ни скрывался он в Старом Свете. Надо было бежать без оглядки и без возврата.
Расчет Леви был верен: он предвидел это бегство! Он довольно знал трусость Ионафана, чтоб не ожидать от него ничего другого; он довольно знал обычаи людей, между которыми вырос и возмужал, чтоб не полагаться на их честь. Он должен был устранить все, что мешало его замыслам, смести с пути все, что становилось на нем преградою. С удалением Ионафана Леви выходил из-под его ига и, открыв все обманы и проделки патрона, он представлял себя в лучшем свете; он мог надеяться, что будет принят под особое покровительство правительства и инквизиции; а там, как усыновленный и наследник бежавшего купца дель-Гуадо, он вступал в распоряжение и владение всем его имуществом, оставался полным хозяином его дома, его лавки, его капиталов. Тогда Леви, уже заранее обдумавший свою судьбу, должен был продать всю свою недвижимость, собрать налицо все свои деньги и уехать навсегда из Флоренции, ему ненавистной, из Италии, где его могли узнать. Париж манил его, как широкое поприще, открытое всем страстям и всем прихотям богатых людей; Леви жаждал вознаградить себя за все страдания и лишения своей потерянной молодости. Леви горел нетерпением смыть с себя клеймо еврейства, отделявшее его несокрушимою преградою от сближения с этим обществом, на которое он так долго смотрел с бессильною завистью и подавленным честолюбием. В Париже, где никто его не знает и где, в известных слоях общества, не спрашивают у человека кто он и откуда, а хотят только знать: много ли он может прожить,- в Париже Леви видел для себя место между баловнями судьбы, и он довольно надеялся на себя и свою смышленость, чтоб навсегда удержать за собою это место.
Покуда все сказанные приключения совершались в доме дель-Гуадо, посмотрим, что происходило в уединенном палаццо Форли.
Пиэррина дождалась возврата падрэ Джироламо с похорон, и они оба открыли опять потаенный ящик с картиною Поклонение Волхвов. Но каково было их изумление, когда сундук маркизы Джиневры предстал их глазам совершенно пустым и когда они не могли сомневаться, что клад исчез!
Они вспомнили шум, потревоживший их ночью, когда они считали деньги. Теперь ясно было, что их подслушивали, что их тайна сделалась известна и употреблена во зло... Но кем?.. Кто мог скрываться в необитаемой половине палаццо в такую пору, когда и днем никто из домашних, кроме маркезины и Чекки, не навещал эти покои для содержания в них порядка и чистоты?.. На Чекку и грешить нечего было подозрением: кормилица скорее готова была снять с себя свой золотой крест для маркизов Форли, нежели воспользоваться их добром, да и не для кого было ей приберегать деньги, у нее не было детей, кроме Пиэррины, которую она считала как бы своею дочерью. Чекка спала непробудным сном, когда маркезина вернулась к себе после всех ночных происшествий; Маттео не выходил из своей каморки у кухни, где он запирался каждый вечер до утра. Кроме них, у Пиэррины не было никаких других слуг; камердинер же и новый лакей Лоренцо жили над ним, в противоположной половине палаццо, не имевшей иного сообщения с парадными комнатами, как через большие сени и большую мраморную лестницу. Тяжелые бронзовые двери, ведшие с лестницы в ротонду, были заперты на замок, ключ оставался вверху, на кушаке Чекки, да и отпереть их по причине тяжести нельзя было без большого усилия и шума, отдававшегося по всему дому. Шорох, слышанный аббатом и маркезиною, происходил не со стороны ротонды и сеней, а будто из гостиных, примыкавших к библиотеке и большой архивной галерее. Они вспомнили, что из библиотеки был потаенный ход, ведущий в спальню немого маркиза, теперь занимаемую сыном его, Лоренцо. Обоим в одно мгновение пришло в голову это обстоятельство; они взглянули друг на друга вопросительно, но ни тот, ни другой не посмели выговорить тайной мысли, блеснувшей невольно им обоим адским светом... Маркезина опустила голову и руки с выражением немого, но полного отчаяния.
- Да сбудется воля Божия,- сказала она: - мы погибли без возврата!.. теперь нет никакой надежды на спасение!
- Бог милостив, дитя мое,- отвечал аббат: - остается еще одна надежда! Даешь ли ты мне право спасти своего брата?
- Какой вопрос, падрэ?.. Если бы только от вас зависело!..
- У меня есть еще одно прибежище... но исполнишь ли ты мой совет, примешь ли ты руку помощи от того человека, от которого я тебе скажу, что он имеет право предложить тебе свою помощь?
- Падрэ, я признаю себя бессильной; располагайте мной как знаете. С покорностью прошу избавления, кто бы ни был избавитель!.. Я знаю, что вы не уроните достоинства внуков Жоржетты Форли!
- Именем самой Жоржетты уверяю тебя, дочь моя, что тот, кто выкупит Лоренцо из беды, не кто иной, как самый близкий, самый несомненный ее родственник - родной племянник твоей матери, сын ее сестры... Сейчас приведу его сюда!
Пиэррина хотела расспросить, как аббат узнал про этого родственника, где с ним сошелся, давно ли и как, но она не успела, аббат уже был на лестнице, когда она опомнилась от первого изумления.- Подите, добрый друг наш!- кричала она ему вслед,- подите, устройте все к лучшему.
Взявши в руки опустелый сундук Джиневры, изукрашенный ее вензелями, Пиэррина хотела запереть потаенный ниш и поставить на место картину Фра-Бартоломмео, как вдруг, передвигая сундук, она увидела под ним незамеченное прежде письмо. Чернила были свежи, пакет совершенно чист, письмо казалось только что написано за несколько секунд. Маркезина побледнела еще, хотя она уже и прежде была бледнее тени; судорожная дрожь подкосила ей ноги, она принуждена была опереться о панель стены... Маркезина узнала почерк брата!.. Этот почерк, этот пакет на этом месте объясняли все, в чем она хотела бы еще сомневаться!.. Письмо было написано на ее имя. Долго не могла она ничего разобрать - у ней позеленело в глазах. Она перекрестилась, чтоб собраться с силами, и, сев на пол у подножия картины, распечатала письмо. Вот что писал маркиз Лоренцо Форли:
"Добрая сестра, почтенный падрэ! Не обвиняйте никого и не подозревайте ни своих, ни чужих! Клад моей прабабушки Джиневры у меня, и мне кажется, что. располагая им по своему благоусмотрению, я нисколько не нарушаю воли покойной маркизы и не уклоняюсь от своих прав. Прозорливая заботливость нашей родоначальницы имела в виду помочь, в случае крайности, кому-нибудь из ее потомков, а так как нельзя быть больше в крайности и в петле, чем я теперь, то и вступаю во владение этой суммою, так кстати приготовленною блаженной памяти маркизою. Но извините, что в распоряжении этими деньгами я отступаю немного от ваших, впрочем, очень мудрых и естественных мер: вы хотели освободить из-под залога мой палаццо и эти картины, вы также собирались выкупить кое-какие прежде сбытые мною с рук участки и земли, и потом питать меня и откармливать нежно и заботливо, как домашнего цыпленка или жаворонка в клетке. По я - вольный воробей; мне это не по нраву, и благодаря вас всем сердцем и всей душой за ваши дружеские обо мне попечения, я не могу разделять вашего мнения и подчиниться вашим распоряжениям! На что мраморный палаццо тому, у кого и своего медного паоло не будет в кармане? Зачем картины разорившемуся маркизу? Я не чувствую в себе ни малейшего призвания к отшельничеству и не признаю себя способным отказаться на веки вечные от всякого сообщения с живыми людьми, чтоб приберечь себе сообщество мертвых портретов и заживо похорониться между кусками полотна, покрытыми красками и постным маслом. Нет, друзья мои: я хочу наслаждаться, и для этого увожу с собою двести тысяч франков, а вам предоставляю полную свободу называть меня сумасшедшим и сорванцом! Пусть заимодавцы мои делают, что хотят с домом, картинами, бумагами, всем этим тряпьем и хламом!.. Желаю им продать все это как нельзя выгоднее и надуть этою продажею как можно более дураков! Одного мне жаль, что не успел я упрочить состояние моей бедной Пиэррины, и я искренно виноват перед тобою, моя добрая сестра, и прошу твоего милостивого и великодушного прощения! Я очень беспокоился бы о тебе, мой друг, если бы не знал заранее, что твердо и бодро перенесешь наше общее, так сказать, кораблекрушение. Ты не понимаешь богатства и не ценишь его, да и не имела случая к нему привыкнуть, потому что мы сызмала жили в золотых стенах, терпя лишения. Впрочем, если я не ошибся в тебе и догадки мои в последнее время были справедливы, то я могу, кажется, быть спокойным насчет твоей будущности. На тебя слишком долго и нежно смотрит наш красавец Ашиль де Монроа, чтоб ты могла устоять в своей ледяной холодности и не разделять любви Ашиля!.. Отсюда вижу я, как покраснела моя гордая смиренница! Полно, полно, не стыдись, сестра! Извините, маркезина, что я угадал вашу тайну и нескромно о ней намекаю! Даю мое полное согласие и благословение на брак маркезины Пиэррины Форли с победоносным другом моим Ашилем де Монроа, желаю им всякого благополучия, согласия и любви - и затем обнимаю их обоих, вас, мой добрый аббат, если позволите, даже старую Чекку (то-то она разворчится!) и спешу, куда понесет меня жребий!.. Прощайте.
"Р. S. Забыл сказать вам, как до меня дошло приятное известие о существовании этого клада, о котором вы, благоразумные и бережливые люди, хотели умолчать передо мною, грешным сорванцом! Сегодня ночью, думая, что настал последний час моего существования в виде и качестве маркиза Форли, и что утром надо будет идти просить милостыню, я вознамерился лишить себя жизни и занялся рассмотрением разных родов скорой и легкой смерти, употребляемых дилетантами. Я пошел в библиотеку сыскать трактат о смерти древних мудрецов и новейших естествоиспытателей, услышал шум и голоса в гостиной, подумал, что это расходились наши предки, празднуя или оплакивая заранее смерть их последнего праправнука, и подошел тихонько к дверям. Но вместо предков и выходцев с того света я узнал вас обоих, друзья мои, подкараулил ваше наиприятнейшее занятие: вы считали золото! Как приятно зазвенело оно в ушах моих!- подслушал ваши речи и благословил добрую прабабушку, оставившую мне такое неожиданное наследство!.. Это обстоятельство переменило все мои планы; я решился остаться в живых, но только не во Флоренции, которая мне страх надоела, а уезжаю туда, куда стремится все, что ищет оглушительных развлечений: еду в Лондон или в Париж; веселиться напропалую, или же, напротив, искать иного счастья, иного рода жизни в благополучных странах, где счастье и жизнь дешевы и доступны - в испанские или французские колонии на островах далекого океана. Но это еще покуда зависит не от меня одного. Как бы то ни было, прощайте!
Преданный вам и любящий вас
Письмо выпало из рук Пиэррины. В эту минуту она узнала и совершенно поняла своего брата. До сих пор пять лет разницы между ними и совершенно различные направления не допускали общей жизни, частых и непринужденных излияний. Маркиз был уже предан всем развлечениям разгула молодого мужчины, когда его сестра вырастала в строгом уединении и благом неведении своего затворничества; она любила брата скорее по влечению, чем по убеждению: она видела в нем только внешние стороны его пороков и достоинств; до глубины человека ей не удавалось доходить, но она предполагала, что эта глубина существует, и судила о ней согласно с ее собственными понятиями. Она думала, что когда-нибудь случай откроет ей сердце и душу Лоренцо, она готовилась отвечать им всем своим сердцем и всею душою... Это письмо разрушило все ее обольщения. Повязка вдруг спала с глаз ее, и многолетнее ослепление прошло. Она увидела весь эгоизм и пустоту Лоренцо. Ей стыдно было за него, ей жаль стало своих заблуждений и больно было презирать брата, столь любимого прежде... Бог с ним!- подумала она - его не пересоздашь!
Все ее горе, все ее сожаления, вся любовь обратились к неодушевленным предметам ее детских привязанностей - к этому дому, к этим памятникам славы ее дедов, которые долго были в глазах ее неотъемлемыми принадлежностями ее брата. За четверть часа она жалела о них ради Лоренцо, хотела их сберечь для него; теперь она начала жалеть об их утрате ради самой утраты, ей стало жаль всего того, что ее мысль привыкла ценить, чем взоры ее привыкли восхищаться. Лоренцо казался ей недостойным своего имени и своих предков, но это имя и вековые предания его не могли потерять своего блеска, не оставляя глубокой скорби и вечного траура в душе неутешной девушки. Фамильная гордость древнего рода перешла и сосредоточилась в чувствах ее личного достоинства: она как бы осиротела в эту минуту и сознавала себя единственною в доме Форли... Ей пришло в голову, что аббат скоро возвратится, и она вознамерилась не показывать ему бедового письма, чтобы по крайней мере не краснеть перед ним за брата.
Легкий шорох заставил ее оглянуться: в гостиную входила молодая женщина, шедшая смело и развязно из внутренних покоев, и возрастающее удивление маркезины перешло в негодование, когда она узнала вошедшую. То была Динах. Еврейка шла тихо, окидывая любопытным взором это древнее жилище, давнишний предмет ее честолюбивых домогательств. Она осматривала недоступное палаццо Форли с самодовольною улыбкою будущей его обладательницы и в