Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Владычный суд

Лесков Николай Семенович - Владычный суд


1 2 3 4

    Н.С.Лесков. Владычный суд

  
  
  
  
   Быль
  
  
   (Из недавних воспоминаний) --------------------------------------
  Собрание сочинений в 11 томах. Т. 6.
  М.: Государственное издательство художественной литературы, 1957
  OCR Бычков М.Н. --------------------------------------
  
  
   Не судите по наружности, но судите судом праведным.
  
  
  
  
  
  
  
   (Иоанна VII, 24).
  
  
   Суд без милости - не оказавшему милости.
  
  
  
  
  
  
  
  
  (Иак. II, 13).
  

    I

  В 1876 году я написал маленький рассказ, который называется "На краю света" (из воспоминаний архиерея). Он имел, как мне кажется, некоторый успех. По крайней мере я обязан так думать, судя и по довольно быстрой продаже книжечки и по разнообразию вызванных ею толков. Литературные органы, удостоившие ее внимания (не исключая и одного духовного издания), отозвались о ней чрезвычайно сочувственно и милостиво, но зато частным, негласным путем мне довелось слышать иное. Некоторые весьма почтенные и довольно известные в духовенстве лица отнеслись к этому рассказу неодобрительно. То же самое высказано мне и многими редстокистами. И те и другие увидали в поведении описанного мною архиерея и миссионеров _мирволенье неверию и даже нерадение о спасении душ святым крещением_.
  И экзальтированным мечтателям и положительным ортодоксалам одинаково не нравится, что описанный мною архиерей и миссионеры не спешили крестить бродячих дикарей, которые нимало не усвоили истин христианской веры и принимали крещение или страха ради, или из материальных расчетов.
  Я не вижу никакой необходимости оправдываться в том, что я написал, хотя и для оправдания моего мне, может быть, стояло бы только отослать этих критиков к двум небольшим сочинениям блаженного Августина: "De fide et operibus" я "De catechisandis rudibus". Там они могут найти у этого (великого христианского философа готовые ответы на укоризны, делаемые ими мне за моих "тенденциозно вымышленных героев". Но дело-то в том, что в упомянутом небольшом моем сочиненьице совсем и кет никакой тенденции и даже очень мало вымысла, а почти все - настоящее происшествие, весьма немного развитое только в некоторых деталях, и то по готовой канве.
  Я не вижу более надобности скрывать, что архиерей, из воспоминаний которого составлен этот рассказ, есть не кто иной, как недавно скончавшийся архиепископ ярославский, высокопреосвященный Нил, который _сам_ рассказывал это _бывшее с ним_ происшествие поныне здравствующему и живущему здесь в Петербурге почтенному и всякого доверия достойному лицу В. А. К-ву. В. А. К-в сообщил этот случай мне как прекрасный материал для характеристики светлого и ясного взгляда усопшего автора "Буддизма", а я только воспользовался этим материалом. Но, может быть, небезынтересно будет знать, что этот рассказанный мною случай, в котором всего замечательнее, конечно, взгляд архиерея, далеко не единичен в своем роде, и чтобы доказать это, я хочу теперь рассказать другое, близко мне известное происшествие, всех участников которого я уже буду называть их настоящими именами.
  

    II

  Очень молодым человеком, почти мальчиком, я начал мою службу в Киеве, под начальством Алексея Кириловича Ключарева, который впоследствии служил директором департамента государственного казначейства и был известен как "службист" и "чиновник с головы до пяток".
  Его боялись в Житомире, боялись в Киеве и только перестали бояться в Петербурге, где этот суровый и сухой формалист почувствовал, что он тут не к масти козырь, и вскоре по удалении от дел скончался. Он происходил из духовного звания, воспитывался в духовных учебных заведениях и был по натуре бурсак самого крепкого закала. Он был неутомим, деловит, логичен, сух, любил во всем точность и не обличал слабостей сострадательного сердца. Правда, он очень любил свою комнатную белую собачонку с коричневыми ушами; целовал ее взасос в самую морду; бывал в тревоге, когда она казалась ему грустною, и даже собственноручно ставил ей промывательное; но я никогда не видал, чтобы в его сухом, почти жестоком лице дрогнул хотя один мускул, когда он выгонял со службы многосемейного чиновника или стриг в рекруты малолетних еврейчиков, которых тогда брали на службу в детском возрасте.
  Эта приемка жидовских ребятишек поистине была ужасная операция. Закон дозволял приводить в рекруты детей не моложе двенадцатилетнего возраста, но "по наружному виду" и "на основании присяжных разысканий* принимали детей и гораздо моложе, так как в этом для службы вреда не предвиделось, а оказывались даже кое-какие выгоды - например, существовало убеждение, что маленькие дети скорее обвыкались и легче крестились.
  Пользуясь таким взглядом, евреи-сдатчики вырывали маленьких жидочков из материнских объятий почти без разбора и прямо с теплых постелей сажали их в холоднью краковские брики и тащили к сдаче.
  Какими душу разрывающими ужасами все это сопровождалось, об этом не дай бог и вспомнить! По всем еврейским городам и местечкам буквально возобновлялся "плач в Раме": Рахиль громко рыдала о детях своих и не хотела утешиться.
  К самой суровости требований закона, ныне - слава богу и государю - уже отмененного, присоединялась еще к угнетению бедных вся беспредельная жестокость жидовской неправды и плутовства, практиковавшихся на всэ лады. Очередных рекрут почти никогда нельзя было получить, а приводились подочередные, запасные и вовсе неочередные; а так как наборы были часты и производились с замечательною строгостью, то разбирать было некогда и неочередные принимались "во избежание недоимки" с условием перемены впоследствии очередными; но условие это, разумеется, никогда почти не исполнялось. "Записано, и с рук долой". Принятое дитя засылали в далекие кантонистские баталионы, и бедные родители не знали, где его отыскивать, а к тому же у рачительных партионных командиров, _по-своему_ радевших о христианстве и, вероятно, тоже _по-своему_ его и понимавших, значительная доля таких еврейчиков оказывалась окрещенными, прежде чем партия приходила на место, где крещение производилось еще успешнее. Словом, ребенок, раз взятый от евреев-родителей, был для них почти что навсегда потерян.
  Очень многих из этих жидочков крестили еще и до выступления партий из Киева, чем особенно интересовалась и озабочивалась покойная супруга тогдашнего юго-западного генерал-губернатора, княгиня Екатерина Алексеевна Васильчикова (рожденная кн. Щербатова).
  Самая вопиющая несправедливость при сдаче детей заключалась в том, что у них почти у всех без исключения никогда не бывало метрических раввинских выписей, и лета приводимого определялись, как я сказал, или наружным видом, который может быть обманчив, или так называемыми "присяжными разысканиями", которые всегда были еще обманчивее. Что такое были эти присяжные разыскания, это весьма интересно и в своем роде может быть поучительно для некоторых мечтателей, имеющих высокое понятие о еврейской религиозности. Шесть или двенадцать жидков _присягали_ где-то, что они "достаточно знают, что такому-то Шмилику или Мордке уже исполнилось двенадцать лет", и на основании этого документа принимались в рекруты дети, которым было не более семи или восьми лет. Случаев этих было -бездна. Бывало и то, что одна дюжина сынов Израиля, нанятая присягать сдатчиками, присягала, что Мордке двенадцать лет, а другая, нанятая для того же родителями ребенка, под такою же присягою удостоверяла, что ему только семь дет. Бывало даже, что и одни и те же люди присягали и за одно и за другое. Это объяснялось возникновением при описываемых мною обстоятельствах особого промысла "присягателей": из самого мерзкого отребья жидовских кагалов, так хорошо описанных принявшим христианство раввином Брафманом, составлялись банды бессовестных и грубо деморализованных людей, которые так и бродили шайками по двенадцати человек, ища работы, то есть пытая везде: "чи нема чого присягать?"
  И где было "чого присягать", там при продажном приставе и продажном "казенном раввине" бестрепетно произносилось имя Еговы и его святым именем как бы покрывалась страшная неправда гнусной совести человеческой.
  Вся кощунственная мерзость этого вопиющего злоупотребления именем божиим была всем узрима до очевидности; но... дело, обставленное с его формальной стороны, не останавливало течения этого "порядка". Ни судить, ни рядить, ни заступиться за слабого при самом очевидном его угнетении не было "и времени, ни средств, ни охоты...
  Да; я не обмолвился: не было уже и охоты, потому что в этом море стонов и слез, в котором мне в моей юности пришлось провести столько тяжких дней, - отупевало чувство, и если порою когда и шевелилось слабое сострадание, то его тотчас же подавляло сознание полнейшего бессилия помочь этому ужаснейшему, раздирающему горю целой толпы завывавших у стен палаты матерей и рвавших свои пейсы отцов.
  Ужасные картины, повторяясь изо дня в день, притупляли впечатлительность даже и в не злом и в доступном состраданию сердце.
  "Привычка - чудовище".
  Но как нет правил без исключения, то и тут, в этой тягостной полосе моих ранних воспоминаний, есть одно исключение, с которым для меня соединяется самое светлое воспоминание о небольшом и, конечно, неважном, но, по моему мнению, в высшей степени замечательном я оригинальном происшествии, бросающем мягкий и теплый луч света на меркнущую в людской памяти личность благодушнейшего иерарха русской церкви, покойного митрополита Киевского Филарета Амфитеатрова.
  Может статься, что читатель будет немножко удивлен: кое общение митрополиту с жидовским набором?! И впрямь есть чему удивляться; но чем это кажется удивительнее, тем должно быть интереснее, и ради этого-то интереса я приглашаю читателя терпеливо последовать за мною до конца моего небольшого рассказа.
  

    III

  А. К. Ключарев, невзирая на мои юные тогда годы, назначил меня к производству набора. Дело это, не требующее никаких так называемых "высших соображений", требует, однако, много усилий. Целые дни, иногда с раннего утра до самых сумерек (при огне рекрут не осматривали) надо было безвыходно сидеть в присутствии, чтобы разъяснять очередные положения приводимых лиц и представлять объяснения по бесчисленным жалобам, а также подводить законы, приличествующие разрешению того или другого случая. А чуть закрывалось присутствие, начиналась самая горячая подготовительная канцелярская работа к следующему дню. Надо было принять объявления, сообразить их с учетами и очередными списками; отослать обмундировочные и порционные деньги; выдать квитанции и рассмотреть целые горы ежедневно в великом множестве поступавших запутаннейших жалоб и каверзнейших доносов.
  Канцелярия, состоящая из командированных к этому времени из разных присутственных мест чиновников, исполняла только то, что составляло механическую работу, то есть ее дело вписать и записать, выдать, все же требующее какой-нибудь сообразительности и знания законов лежало на одном лице - на делопроизводителе. Поэтому к этой мучительной, трудной и ответственной должности всегда выбирались люди служилые и опытные; ко А. К. Ключарев, по свойственной ему во многих отношениях непосредственности, выбрал в эту должность меня - едва лишь начавшего службу и имевшего всего двадцать один год от роду.
  Легко представить: какие усилия я должен был употреблять, чтобы вести в порядке такое суматошное и ответственное дело при таком строгом начальнике, как А. К. Ключарев, которого потом сменил благодушный Н. М. Кобылий, тоже удержавший меня на этой должности. Мучения мои начинались месяца за полтора до начала набора, по образованию участков, выбору очередей и проч.; продолжались месяца полтора-два во время самого набора и оканчивались после составления о нем отчета. Во все это время я не жил никакою человеческою жизнью кроме службы: я едва имел час-полтора на обед и не более четырех часов в ночь для сна.
  Всякий, вероятно, легко поймет, как при такой жизни у меня было мало времени для того, "чтоб сердцем умилиться, о людях плакать и молиться".
  В это-то время, - может быть даже в один из самых надоедных дней, я сидел раз вечером за своим столиком в присутственной комнате и читал одну за другою набросанные мне жалобы. Их, по обыкновению, было очень много, и большинство их - почти тождественного содержания. Все они содержали одни и те же сетования и были написаны по одному очень грустному и очень пошлому шаблону. Но вдруг мне попал в руки листок прескверной, скомканной бумаги, на котором невольно остановилось мое внимание. От этой бумажонки так и несло самым безучастным и самым непосредственным горем, которого нельзя было не заметить, как нельзя не заметить насквозь промерзшего окна, потому что от него дышит холодом. Самый вид этой бумажонки напоминал того нищего, про которого Гейне сказал, что у него
  
  
   . . . . . . . . . глядела
  
  
   Бедность в каждую прореху,
  
  
   И из очей глядела бедность.
  Я почувствовал неотразимую потребность самым внимательным образом вникнуть в эту бумагу, но лишь только приступил к ее чтению, как сейчас же увидал, что это было почти невозможно. Невозможно было понять: на каком это было писано языке и даже каким алфавитом. Тут были буквы и польские, и русские, и вдруг между ними целое слово или один знак по-еврейски. Самое надписание было что-то вроде надписания, какое сделали гоголевские купцы в жалобе, поданной "господину финансову" Хлестакову: тут были и слова из высочайшего титула и личное имя председателя, и упоминались "уси генерал-губернатора, и чины, и ваши обер-преподобие, увместе с флигерточаков, {"Флигерточаков" это должно было значить "флигель-адъютант Чертков". (Прим. автора.)} и увси, кто в бога вируе".
  Словом, было видно, что проситель жаловался всем властям в мире и все это устроил в такой форме, что можно было принять, пожалуй, за шутку и за насмешку и было полное основание все это произведение "оставить без последствий" и бросить под стол в корзину. Но опять повторяю, здесь "глядела бедность в каждую прореху, и из очей глядела бедность", - и мне ее стало очень жалко.
  Вместо того чтобы отбросить бумажонку за ее неформенность, как "неподлежаще поданную", я ее начал читать и "духом возмутился, - зачем читать учился". Нелепость в надписании была ничто в сравнении с тем, что содержал самый текст, но зато в этой нелепости еще назойливее вопияло отчаяние.
  Проситель в малопонятных выражениях, из коих трудно было добраться до смысла, рассказывал следующее: он был "интролигатор", то есть переплетчик, и, обращаясь по своему мастерству с разными книгами, "посядал много науки в премудрость божаго слева пообширноого рассуждения". Такое "обширное рассуждение" привело его в опалу и у кагала, который в противность всех правил напал ночью на домишко "интролигатора" и с его постели увлек его десятилетнего сына и привез его к сдаче в рекруты. "Интролигатор" действительно не был на очереди и представлял присяжное разыскание, что взятый кагалом сын его имеет всего семь лет; но очередь в эти дни перед концом набора не наблюдалась, а кагал в свою очередь представлял другое присяжное разыскание, что мальчику уже исполнилось двенадцать лет.
  Интролигатор, очевидно, предчувствовал, что мирская кривда одолеет его правду, и, не надеясь восторжествовать над этою кривдою, отчаянно молил подождать с принятием его сына "только день один", потому что он нанял уже вместо своего сына наемщика, двадцатилетнего еврея, и везет его к сдаче; а просьбу эту посылает "в увперед по почте".
  

    IV

  По обычаям, у нас существовавшим, все это ничего не значило, - и так как самого интролигатора с его наемщиком не было в Киеве, а его мальчик был уже привезен и завтра назначен к осмотру, то было ясно, что если он окажется здоров и тельцем крепок, то мы его "по наружному виду" пострижем и пустим в ход.
  С этим я и отложил просьбу интролигатора в сторону с подлежащею справкою и пометою. Более я ничего не мог сделать; но прошел час, другой, а у меня ни с того ни с сего из ума не выходил этот бедный начитанный переплетчик. Мне все представлялось: как он прилетит завтра сюда с его "обширным рассуждением", а его дитя будет уже в солдатских казармах, куда так легко попасть, но откуда выбраться трудно.
  И все мне становилось жальче и жальче этого бедного жида, в просьбе которого так неожиданно встречалось его "широкое образование", за которым мне тут чувствовалась целая старая история, которая вечно нова в жестоковыйном еврействе. Не должно ли было это просто значить, что человек, имевший от природы добрую совесть, немножко пораздвинул свой умственный кругозор и, не изменяя вере отцов своих, попытался иметь свое мнение о духе закона, сохрываемом буквою, - стал больше заботиться об очищении своего сердца, чем об умывании рук и полоскании скляниц, - и вот дело готово: он "опасный вольнодумец", которого фарисейский талмудизм стремится разорить, уничтожить и стереть с лица земли. Если бы этот человек был богат, ел свиные колбасы у исправника, совсем позабыл Егову и не думал о его заповедях, но не вредил фарисейской лжеправедности - это было бы ничего, - его бы терпели и даже уважали бы и защищали; но у него явилась какая-то _ширь_, какая-то свобода духа, - вот этого подзаконное жидовство стерпеть не может.
  Восемнадцать столетий этой _старой истории_ еще не изменили; {Русское законодательство имело в виду эту фарисейскую мстительность, и в IV томе свода законов были положительные статьи, которыми вменялось в обязанность при рассмотрении общественных приговоров о сдаче евреев в рекруты "за дурное поведение" обращать строгое внимание, чтобы под видом обвинения в "дурном поведении" не скрывались козни фанатического свойства, мстящие за неисполнение тех или других "еврейских обрядов"; но евреи это отлично обходили и достигали чего хотели. (Прим. автора.)} но я, впрочем, возвращаюсь к своей истории.
  Кому-нибудь, может быть, покажется странным - почему я придавал такое значение словам интролигатора, который, будучи пристигнут бедою, очень мог нарочно прикинуться гонимым за свободу мнений?
  Я это понимаю, и, конечно, случись это теперь, - подозрение, весьма вероятно, могло бы закрасться и в мою голову; но в ту пору, к которой относится мой рассказ, о таких вещах, как "свобода мнений", не думали даже люди, находившиеся в положении гораздо более благоприятном, чем бедный жидок, у которого похитили с постели его единственного ребенка. Ему не могло прийти в голову пощеголять либерализмом, который послужил бы ему скорее в напасть, чем в пользу, а это отнюдь не свойственно представителю расчетливой еврейской породы. Следовательно, я имел основание умозаключить, что слово о религии тут употреблено самым искренним образом.
  Повторяю: мне стало жаль бедного интролигатора, и я вздумал ему немножко помочь. Я хотел, возвращаясь ночью домой, заехать в английскую гостиницу, где квартировал находившийся для набора флигель-адъютант, и сказать ему: не пожелает ли он вступиться за бедного человека, - попросить, чтобы прием рекрут этого участка был на один день отложен.
  Флигель-адъютанты, которых присылали к наборам, хотя прямо в такие распорядки не вмешивались, но их ходатайства всегда более или менее уважались. Однако и эта моя задача не годилась, потому что прежде, чем я привел свое намерение в исполнение, несчастное дело бедного интролигатора осложнилось такими роковыми случайностями, что спасти его сына могло уже разве только одно чудо. И что же? чудо для него совершилось, и притом совершилось свободно, просто и легко, наперекор всем видимым невозможностям, благодаря лишь одному тому кроткому "земному ангелу", за какового многие в Киеве почитали митрополита Филарета, привлеченного сюда - к этому жидовскому делу - самым неожиданным образом и перевершившего всю жидовскую кривду и неподвижную буквенность закона своим живым и милостивым _владычным судом_.
  

    V

  Часу в двенадцатом ночи я услыхал какой-то сильный шум в огромной канцелярской зале, смежной с присутственною камерою, где я сидел один за моим делопроизводительским столиком.
  Подобные беспорядки, как шум, случались, потому что ко мне, как к слишком молодому начальнику канцелярии, подчиненные мои страха не питали и особой аттенции не оказывали. Лучшими из них относительно субординации были старые титулярные советники, декорированные "беспорочными пряжками" и Станиславами. Эти важные люди хотя и не жаловали меня, как "мальчишку", которого, по всем их соображениям, "в обиду посадили им на шею", но обряда ради солидничали, молодежь же, хотя и была исполнительна в работе, а вела себя дурно. Они, случалось, и резвились и потешались насчет тех же "титулярных", между которыми был один, весьма вероятно, многим до сих пор в Киеве памятный, Григорий Иванович Салько, - величайший чудак, обучавшийся у "дьяка" и начавший службу "при дьяке" и необыкновенно тем гордившийся. Он имел совершенно своеобразное пристрастие к старому канцелярскому режиму и давал всем оригинальные советы из дьяковской мудрости. Так, например, я помню, как он, заметив однажды, что я едва преодолеваю усталость и дремоту, сказал мне:
  - Сделайте, как меня старый дьяк учил: возьмите у меня из табакерки щепоть табаку да бросьте себе в глаза - сон сейчас пройдет. Мы, в то время, когда еще настоящая служба была... это когда еще вас на свете не было, - все, бывало, так делали.
  Этого и других ему подобных стариков легкомысленная молодежь часто дразнила и выводила из терпения, причем нередко дело от шуток доходило и до драк.
  Пора относительно еще весьма недавняя, но уже совсем почти невероятная.
  Так и в этот раз, заслышав шум, я полагал, что мои молодцы раздразнили кого-нибудь из титулярных советников и произошла обыкновенная свалка, которая должна сейчас же разрешиться дружным хохотом. Но дело выходило не так: я слышал, что вся моя орава куда-то отхлынула и канцелярия как будто сразу опустела.
  Я встал и вышел посмотреть, что случилось. Зала действительно была пуста, свечи горели на не занятых никем столах и только в одном углу неподвижно, как мумия, сидел старейший из моих титулярных советников - Нестор киевских канцелярий, - Платон Иванович Долинский, имевший владимирский крест за тридцатипятилетнюю службу.
  Этот наш Нестор был огромный, сухой, давно весь как лунь поседевший престарелый хохол, державший себя очень неприступно и важно.
  Он обыкновенно никогда без крайней надобности не поднимался с своего места и не разговаривал, а если разговаривал, то ругался, и непременно по-хохлацки.
  Завидев меня, он медленно взглянул сверх своих медных очков и сейчас же, сердито задвигав челюстями, начал меня пробирать:
  - Що же, хиба вы не бачыте, що тут роблять: они уси побигли дывиться на скаженого жидюгу. Це же вам стыдно: який же вы старшый? Идыть бо гоните их, подлецов, назад до праци.
  - Какой же, спрашиваю, там взялся сумасшедший?
  - А чертяка его видае, звиткиля вин взявся! Ось вон там, гдесь на сходах крутиться.
  Я взял с одного из столов свечу и пошел к выходу на лестницу.
  Здесь, на просторной, очень тускло освещенной террасе были все мои чиновники. Густо столпившись сплошною массою, они наседали на плечи друг другу и смотрели в средину образованного ими круга, откуда чей-то задыхающийся отчаянный голос вопил скверным жидовским языком:
  - Ай-вай! спустите мене, спустите... Уй, ай, ай-вай" спустите! Ай, спустите, бо часу нема, бо он вже... там у лавру... - утик... Ай, гашпадин митрополит, гашпадин митрополит... ай-вай, гашпадин митрополит, когда ж, ви же стар чоловик... ай-вай, когда же ви у бога вируете... ай... што же это такой бу-у-дет!.. Ай, спустить мене, ай... ай!
  - Куда тебя, парха, пустить! - остепенял его знакомый голос солдата Алексеева.
  - Туда... гвальт... я не знаю куда... кто в бога вируе... спустите... бо я несчастливый, бидный жидок... що вам мине тримать... що мине мучить... я вже замучин... спустите ради бога.
  - Да куда тебя, лешего, пустить: куда ты пойдешь, куда просишься?
  - Ай, только спустите... я пиду... ей-богу, пиду... бо я не знаю, куда пиду... бо мине треба до сам гашпадин митрополит...
  - Да разве здесь, жид ты этакой, сидит господин митрополит! - резонировал сторож.
  - Ах... кеды ж... кеды ж я не знаю, где сидит гашпадин митрополит, где к ему стукать... Ай, мне же его треба, мне его гвальт треба! - отчаянно картавил и отчаянно Силен еврей.
  - Мало чего тебе треба: как тебя, парха, и пустят до митрополита.
  Жид еще лише завыл.
  - Ай, мине нада митрополит... мине... мине не пустят до митрополит... Пропало, пропало мое детко, мое несчастливое детко!
  И он вдруг пустил такую ужасающую ноту вопля, что все даже отшатнулись.
  Солдат зажал ему рукою рот, ко он высвободил лицо и снова завопил с жидовскою школьною вибрациею:
  - Ой, Иешу! Иешу Ганоцри! Он тебя обмануть хочет: не бери _его_, лайдака, мишигинера, плута... Ой, Иешу, на що тебе такой поганец!
  Услыхав, что этот жидок зовет уже Иисуса Христа, {"Иешу Ганоцри" по еврейскому произношению значит Иисус Назарянин. (Прим. автора.)} я раздвинул толпу. Передо мною было зрелище, которое могло напомнить группу с бесноватым на рафаэлевской картине "Преображения", столь всем известной по превосходной гравюре г. Иордана. Пожилой лохматый еврей, неопределенных лет, весь мокрый, в обмерзлых лохмотьях, но с потным лицом, к которому прилипли его черные космы, и с глазами навыкате, выражавшими и испуг, и безнадежное отчаяние, и страстную, безграничную любовь, и самоотвержение, не знающее никаких границ.
  Его держали за шиворот и за локти два здоровенные солдата, в руках которых он корчился и бился, то весь сжимаясь как улитка, то извиваясь ужом и всячески стараясь вырваться из оковавших его железных объятий.
  Это ужасающее отчаяние, - и эта фраза "кто в бога вирус", которую я только что прочел в оригинальной просьбе и которую теперь опять слышал от этого беснующегося несчастного, явились мне в общей связи. Мне подумалось:
  "Не он ли и есть этот интролигатор? Но только как он мог так скоро поспеть вслед за своим прошением и как он не замерз в этом жалчайшем рубище и, наконец, что ему надо, что такое он лепечет в своем ужасном отчаянии то про лавру, то про митрополита, то, наконец, про самого Иегошуа Ганоцри? {Имя "Иисус" иногда произносится Иешу, иногда Иегошуа. (Прим. автора.)} И впрямь он не помешался ли?"
  И чтобы положить конец этой сцене, я махнул солдатам рукою и сказал: "Пустите его". И лишь только те отняли от него свои руки, "сумасшедший жид" метнулся вперед, как кошка, которая была заперта в темном шкафе и перед которою вдруг неожиданно раскрылись дверцы. Чиновники - кто со смехом, кто в перепуге - как рассыпанный горох шарахнулись в стороны, а жид и пошел козлякать.
  Он скакал из одной открытой двери в другую, царапался в закрытую дверь другого отделения, и все это с воплем, с стонами, с криком "ай-вай", и все это так быстро, что прежде, чем мы успели поспеть за ним, он уже запрыгнул в присутствие и где-то там притаился. Только слышна была откуда-то его дрожь и трепетное дыхание, но самого его нигде не было видно: словно он сквозь землю провалился; трясется, и дышит, и скребется под полом, как тень Гамлета.
  

    VI

  Чрез минуту он был, однако, открыт: мы нашли его скорячившимся на полу у угла стола. Он сидел, крепко обхватив столовую ножку руками и ногами, а зубами держался за край обшитого галунами и бахромою красного сукна, которым был покрыт этот стол.
  Можно было подумать, что жид считал себя здесь как "в граде убежища" и держался за этот угол присутственного стола, как за рог жертвенника. Он укрепился, очевидно, с такою решительностию, что скорее можно было обрубить его судорожно замершие пальцы, чем оторвать их от этого стола. Солдат тормошил и тянул его совершенно напрасно: весь тяжелый длинный стол дрожал и двигался, но жид от него не отдирался и в то же время орал немилосердно.
  Мне это стало отвратительно, и я велел его оставить и послал за городовым доктором; но во врачебной помощи не оказалось никакой надобности. Чуть еврея оставили в покое, он тотчас стих и начал копошиться и шарить у себя за пазухой и через минуту, озираясь на все стороны - как волк на садке, подкрался ко мне и положил на столик пачку бумаг, плотно обернутых в толстой бибуле, насквозь пропитанной какою-то вонючею коричневатою, как бы сукровистою влагою - чрезвычайно противною.
  Неловко признаться, а грех потаить, - я не без гадливости развернул эти бумаги, которые были не что иное, как документы найма, совершенного интролигатором за своего сына.
  Итак, не оставалось никакого сомнения, что сей "стеня и трясыйся" есть не кто иной, как тот самый "широко образованный" израелит, которого просьба меня так заняла.
  Значит, мы были уже немножко знакомы.
  Не отсылая его от себя, я быстро пробежал привычным глазом его вонючие бумаги и увидал, что все они совершены в должном порядке и его наемщик, двадцатидвухлетний еврей, по всем правилам непререкаемо должен быть допущен к приему вместо его маленького сына, - даже и деньги все - сто рублей - этому наемщику сполна уплочены.
  Но тогда в чем же заключается беда этого человека и чего ради вся эта его страшная, мучительная тревога, доводящая его до такого подавляющего, безумного отчаяния, похожего на бешенство?
  А беда была страшная и неотразимая, и интролигатор понимал ее, но еще не во всем ее роковом и неодолимом значении,
  Я должен рассказать, в чем было дело.
  Наемщик интролигатора, как выше уже сказано, молодой, но совершеннолетний еврей (наниматься дозволялось по закону только совершеннолетним) был, как приходилось думать, большой плут. Он устроил с бедным жидом самую коварную, разорительную штуку, и притом так твердо и основательно рассчитанную и построенную на законе, что ее не могла расстроить _никакая законная власть на земле_. А, разумеется, ни мне, ни интролигатору в эту пору на мысль не приходило подумать о власти добродетельнейшего лица, которое могло изречь решение не от мира сего, - решение, после которого мирским законоведам оставалось только исполнить правду, водворенную владычным судом милосердого Филарета над каверзною жидовскою кривдою, пытавшеюся обратить в игрушку и христианскую купель и все "предусмотрения закона".
  

    VII

  Надо знать, что по закону - еврея в рекрутстве мог заменить _только еврей_, а ни в каком случае не христианин. Этим, конечно, и объяснялось, что случаи замена одного еврейского рекрута по найму другим евреем были необыкновенно редки.
  Если военной службы боится и не любит всякий про-* столюдин, то еврей отбегает ее сугубо, и доброю волею или наймом его в солдатство не заманишь. И какой соблазн могла представить еврею сумма в триста - четыреста рублей, когда каждый жидок, если он не совсем обижен природою, всегда может сам добыть себе такую сумму безопасным гешефтом? А обиженные природою не годились и в службу.
  Следовательно, желающему отыскать наемщика оставалось только найти где-нибудь какого-нибудь забулдыгу, который бы, от некуда деться, согласился наняться в военную службу. Но такие экземпляры в еврейской среде всегда редки.
  Однако интролигатор, на свое счастие и несчастие, нашел эту редкость; но что это был за человек? - Это был в своем роде замечательный традиционный жидовский гешефтист, который в акте найма усмотрел превосходный способ обделывать дела путем разорения ближнего и профанации религии и закона. И что всего интереснее, он хотел все это проделать у всех на глазах и, так сказать, ввести в употребление новый, до него еще неизвестный и чрезвычайно выгодный прием - издеваться над религиею и законом.
  Этот штукарь был один из подмастерьев дамского портного, "кравца" Давыдки, бывшего в то время для Киева тем самым, что ныне парижский Ворт для всего так называемого "образованного света". Подмастерье этот был за какие-то художества прогнан с места и выслан из Киева. Шатаясь без занятий из города в город "золотой Украины", он попался интролигатору в ту горячую пору, когда этот последний вел отчаянную борьбу за взятого у него ребенка, и наем состоялся; но состоялся неспроста, как это водилось у всех крещеных людей, а с хитрым подвохом и заднею мыслию, которую кравец, разумеется, тщательно скрывал до тех пор, пока ему настало время действовать. Он нанялся за интролигаторского сына ценою за четыреста рублей, но с тем, чтобы условие было писано между ними всего только на сто рублей, а триста даны ему вперед, без всяких формальностей. Это, впрочем, не заключало в себе ничего необычайного, так как сделки без законных формальностей или по крайней мере с некоторым их нарушением и обходом - в натуре евреев.
  Интролигатор, нужда которого была так безотложна, не спорил с наемщиком и сразу согласился на все его условия. Он сейчас же продал за двести рублей "дом и всю худобу", - словом, все, что имел, и за триста закабалился кабальною записью работать какому-то богатому еврею. Словом, как говорят, "обовязался" вокруг, - и триста рублей "кравцу" были выданы. Затем наскоро были написаны все бумаги, и интролигатор послал по почте описанную мною в начале моего рассказа просьбу, а потом и сам поскакал вслед за нею в Киев со всеми остальными бумагами и с своим наемщиком. Тут его и сторожила беда: это был крайний момент, дальше которого наемщик не мог продолжать своих прямых отношений к нанимателю и открыл игру. Дорогою, "на покорые" в каком-то белоцерковском "заязде", он _исчезнул со стодола_.
  Дойдя до этой точки своего рассказа, мой жидок опять взвыл и опять потерял дар слова и насилу-насилу мог досказать остальное, что, впрочем, было весьма коротко и просто. Улучив минуту, когда наниматель торговался за какие-то припасы, а сторож зазевался, кравец удрал на другой стодол к знакомому "балагуле", {Извозчик, содержатель брик. (Прим. автора.)} взял, не торгуясь или посулив щедрую плату, четверку подчегарых, легких и быстрых жидовских коней и укатил в Киев - _креститься_.
  Ужаснее этого для интролигатора ничего не могло быть, потому что с этим рушилось все его дело: он был ограблен, одурачен и, что называется, без ножа зарезан. У него пропадал сын и погибло все его состояние, так как объявивший желание креститься кравец сразу квитовал этим свое обязательство служить за еврея, данное прежде намерения, о котором одно заявление уже ставило его под особенное покровительство закона и христианских властей.
  Самое бестолковое изложение этого обстоятельства для меня было вполне достаточно, чтобы понять всю горечь отчаяния рассказчика и всю невозможность какой бы то ни было для него надежды на чье бы то ни было заступление и помощь. Но в деле этом были еще осложнения, силу и значение которых мог настоящим образом понимать только человек, не совсем чуждый некоторым общественным комбинациям.
  Интролигатор, всхлипывая и раздирая свой "лапсардак", {Лапсардак - коротенькая кофта с установленным числом завязок и бахромочек. Талмудисты носят этот "жидовский мундир" под верхним платьем. (Прим. автора.)} сообщил мне, что он очень долго искал своего кравца по Белой Церкви. Путаясь из стодола в стодол с различными "мишурисами", которые умышленно давали ему фальшивые сведения и водили его из двора в двор, чтобы схватить "хабара" и проволочь время, он истратил на это бесполезно почти целый день, который у беглеца не пропал даром. Когда интролигатор, после долгой суеты и бегства по Белой Церкви и потом по Киеву, напал на заметенный лисьим хвостом волчий след своего беглеца, тот уже спокойно сидел за лаврской стеною и готовился к принятию святого крещения.
  Ясно было, что этот плут задумал разорить своего контрагента посредством профанации христианской купели, но как можно было обличить и доказать его неискренность и преступное кощунство? Кто за это возьмется, когда закон на стороне этого "оглашенного" и на его же стороне были силы, которые мнились тогда еще сильнее закона. Хитрый жид, проживая год тому назад у киевского Борта, усвоил себе некоторые сведения как о слабостях, так и о силе и значении некоторых лиц, важных не столько по их собственному официальному положению, сколько по их влиянию на лиц важного официального положения. Таким лицом тогда по преимуществу была супруга покойного генерал-губернатора князя Иллариона Илларионовича Васильчикова, княгиня Екатерина Алексеевна (рожденная княжна Щербатова), о которой я уже упоминал выше. Она тогда была в каком-то удивительно напряженном христианском настроении, которое было преисполнено благих намерений, но всем этим намерениям, как большинству всех благих намерений великосветских патронесс, к сожалению, совсем недоставало одного: серьезности и практичности, без коих все эти намерения часто приносят более вреда, чем пользы... Это что-то роковое, вроде иронии судеб.
  Религиозность княгини была совсем не в жанре нынешней великосветской религиозности, заключающейся преимущественно в погоне за "оправданием верою"; нет: княгиня Екатерина Алексеевна искала оправдания "делами" и наделала их столько, что автор "Опыта исследования о доходах и имуществах наших монастырей" должен был дать ей очень видное место. После княгини Анны Алексеевны Орловой княгиня Васильчикова оказывается самою крупною из титулованных монастырских строительниц. Она была фундаторкою весьма ныне из- вестного общежительного близ Киева монастыря, который, по исследованию г-на Ростиславова, владеет благодаря щедрости княгини тридцатью шестью верстами земли и угодьями, которых не описал г-н Ростиславов. Но прежде чем оказывать такое благодеяние вновь устроивавшемуся монастырю "старда Ионы", княгиня была известна в Киеве как филантропка. Под ее покровительством Киев ознакомился со всеми приемами современной общественной благотворительности; при ней там пошли в ход лотереи, концерты, балы, маскарады и спектакли в пользу бедных. Словом, при ней и благодаря ей "широко развилась" вся та sui generis {Своего рода (лат.).} "христианская" благотворительность, которая во многих своих чертах в наше время получила уже должную критическую оценку, но, однако, и до сих пор практикуется обществом, потерявшим сознание о прямых путях истинного христианского милосердия.
  Одновременно с заботами о благотворении посредством учреждения различных общественных забав княгиня получила большое влечение к улучшению нравов и распространению христианской веры. - Здесь она была даже, кажется, оригинальнее и смелее всех великосветских патронесс Петербурга, что, может быть, следует приписать ее первенствующему и в некотором отношении полновластному значению в Киеве, который с любопытством и с некоторого рода благоговейным недоумением смотрел на затеи "своей княгини".
  После целибата, царствовавшего в генерал-губернаторском доме в бибиковское время, появление там женщины, не отказывавшей себе в удовольствии дать обществу почувствовать ее присутствие, влияние ее было очень заметно, и прежде всего оно вызвало в дамском кругу довольно сильную ей подражательность.
  С виду все это, пожалуй, как будто походило на что-то живое и даже очень полезное, но потом многие начали понимать и толковать об этом иначе, но не в этом дело: благотворения и морализация были так сильны, что даже из "магдалинского приюта" для _кающихся_ проституток одно время было признано полезным выдавать "магдалинок" замуж за солдат. Этим путем хотели "не дозволить псу возвратиться на свою блевотину". Княгиня принимала самое теплое участие в устройстве этих браков и давала даже _невестам_ приданое, имевшее для солдатиков свою притягательную силу. Они женились на "магдалинках", конечно всего менее заботясь о глубине и искренности их раскаяния, "лишь бы получить сто рублей и кой-что из одежи". Затем, разумеется, утешив княгиню актом своего бракосочетания и воспользовавшись тем, чем каждый из супругов считал удобным для себя воспользоваться, они сепарировались и расходились "кийждо восвояси"... Анекдоты при этом случались самые курьезные. "Псы" опять возвращались на свою блевотину, но только саморазврат заменялся развратом "по согласу", с мужнего позволения. Словом, по иронии судьбы над аристократическою неумелостью и непониманием, "последняя быша горше первых". Бывали случаи, что супруг-солдат с самого своего свадебного пира сам отпускал свою новобрачную супругу к одному из шаферов, в числе коих бывали "люди благородные", принимавшие на себя шаферские обязанности, чтобы "быть на виду", угождая княгине участием в ее гуманных затеях.
  Женатых таким образом солдатиков трудно строго и винить за то, что они так охотно сбывали с рук полученных ими избалованных жен. Куда ему, бедняку, в его суровом положении, _такая жена_, с ее отвычкою от всякого тяжелого труда и с навыком ко всякому "баловству"?
  Солдатик, женившийся на проститутке всего чаще по инициативе начальства, желавшего доставить субъекта, нужного для предположенной княгинею "магдалининой свадьбы", подчинялся своему року и брал то, что ему на что-нибудь годилось: а жену, обвыкшую "есть курку с маслом и пить сладкое вино", сидя на офицерских коленях, пускал на все четыре стороны, из которых та и выбирала любую, то есть ту самую, с которой она была больше освоена и где она надеялась легче заработать сумму, какую обещала платить мужу, пустившему ее "по согласу".
  Таковы были "иронические" результаты этой игрушечной затеи сентиментальной и мечтательной морализации, которая, впрочем, довольно скоро надоела, и с нею покончили.
  Гораздо упорнее были заботы о крестительстве, но, к сожалению, и тут тоже довольно часто выходили своего рода печальные курьезы. Ревностью княгини в этом роде полнее всех злоупотребляли малосовестливые люди, являвшиеся с притворною жаждою крещения из той низменной среды еврейских обществ, которая больше всех терпит и страдает от ужасной кагальной неправды жидовских обществ. Ни

Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
Просмотров: 245 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа