апу, широко гулять за чужой счет. А барахло везли восвояси уже не сумками, не чемоданами, а контейнерами...
Кто-то эти контейнеры встречал, кто-то разгружал.
Слухи витали в воздухе.
Вскоре после памятной беседы в "Праге" Джузеппе Де Сантис вновь побывал в Москве. Он приехал на юбилей Сурина - тому стукнуло шестьдесят.
Торжество справляли в новой мосфильмовской Тонстудии, просторном зале, оснащенном всеми наворотами современной техники.
Юбиляр с супругой восседали на сцене в золоченых креслах из реквизитного цеха, среди корзин цветов, как на клумбе.
Один за другим выходили поздравители - с речами, с поцелуями.
Мне было поручено зачитать телеграммы от зарубежных деятелей кинематографа, среди которых были Софи Лорен, американский продюсер Карл Формен, итальянский продюсер Карло Понти, братья Уорнер, индийский актер Радж Капур, полюбившийся всем песенкой неунывающего бродяги...
Было много подарков. Кто-то подарил дорогую охотничью двустволку, кто-то настольные часы. Полковник из автоинспекции преподнес светящийся милицейский жезл. Сергей Михалков, главный редактор "Фитиля", напомнил юбиляру о том, что у него, у Михалкова, подросли сыновья - оба киношники, - и вручил повязанную лентами коробку.
Но самый большой успех выпал на долю Джузеппе Де Сантиса.
Он молодо выбежал на сцену и развернул в полный рост охотничий костюм - ведь нашим зарубежным друзьям тоже было известно, что Сурин, подобно другим советским боссам, всем иным увлечениям предпочитает охоту.
- Володя, - воскликнул Де Сантис, охлопывая брезент, - здесь очень много карманов!..
Зал обмер.
Было уже известно, что на "Мосфильме" появились люди из народного контроля; что Сурина, как раз накануне его юбилея, вызывали к следователю; что его наградное дело зависло; что его вот-вот снимут с поста генерального директора...
Оцепенение не могло длиться долго, и вот оно уже сменилось нервным хохотком, прокатившимся по рядам.
С чуткостью опытного режиссера, Джузеппе Де Сантис уловил оживление публики, понял, что потрафил ей. Он решил закрепить свой успех и, развернув охотничьи доспехи еще шире, повторил на бис:
- Здесь очень, очень много карманов!..
Всё рухнуло. Железные перила не выдержали тяжести напирающих на них тел, заскрежетали, взвизгнули - и вдруг обрушились в шахту лестницы. Попутно железо взламывало каменные ступеньки, их рассекали зигзаги трещин, и теперь уже обломки этих ступенек летели вниз, сталкиваясь хаотично, как льдины в ледоход, крошась на куски, дробясь в щебень, вздымая клубы известковой пыли...
Грохот обвала заглушил истошные крики девушек, жавшихся к стенам, цепляющихся за что попало. Но под их ногами уже не было тверди, и распростертые тела падали в шахту следом за камнем.
И уже вместо лестничных маршей, вместо площадок - с первого этажа по четвертый - зиял сквозной провал.
В стонах, в рыдании, среди камней и прутьев ворочались тела, а некоторые уже были неподвижны и безгласны.
Красавица Симона, едва прикрытая лохмотьями, которые остались от ее платья, вся в щебенке, во прахе, лежала навзничь среди развалин и с ужасом смотрела на обломок ступеньки, нависший над нею, боясь шевельнуться, чтобы этим движением не подтолкнуть падение глыбы...
Где-то, еще далеко, заголосили сирены пожарных машин и карет скорой помощи.
Снова, второй раз за день, я выбрался из-под обломков рухнувшей лестницы и, ощупью, в темноте, побрел к двери, над которой тускло светилась табличка "Запасный выход".
Стонали ноги в коленях, ныл от долгой согбенности позвоночник, но мне казалось, что это не от долгого сиденья, а это на меня - прямо на меня! - обрушилось всё это хозяйство: каменные ступеньки лестниц, железные сети лифтовой клетки, щепа от деревянных перил, всё это упало с верхотуры - и раздавило меня в блин...
Я вышел на улицу, отряхиваясь от пыли, от щебня.
Яркий свет дня заставил сожмуриться. Слепило глаза всё еще высокое солнце, повисшее над жестяными кровлями Марьиной Рощи. Чадили грузовики, катились легковушки. На подъездных путях "Станколита" перегугукивались маневровые паровозы. Шли, как ни в чем не бывало, торопливые пешеходы - наверное, уже с работы.
Никто и не заметил того, что только что произошло здесь рядом. Никто не знал, что всё рухнуло.
Дрожащей рукой я нашарил в кармане куртки смятую пачку "Беломора". Там оказалась почти целая, лишь слегка осыпавшаяся папироса. И я стал оглядываться, ища прохожего курца, чтобы прикурить.
На полоске тротуара, в двух шагах от клуба, стояла девчоночка в дешевом пальтишке, в шарфике, повязанном вокруг головы, белобрысая, белобровая, робкая: ботиночки не врозь, а слитно, ступня к ступне.
Я прямо-таки ахнул: ведь это была Джанна, та самая, что раньше всех пришла по объявлению. Дольше всех ждала, зато была первой в очереди. Но, когда ее вызвали, она испугалась и попятилась в глубь толчеи, спряталась за чужими спинами...
Так ты, значит, цела? Не придавило, не затоптали? Ну, и хорошо... А что же ты тут стоишь, когда уже все, кто остался цел, разбежались, расползлись, кто куда? А ты всё стоишь...
Белобрысая мымра скользнула по мне взглядом, наверное, сразу приметив и мой неброский прорезиненный куртец, и пыльные штиблеты, и недельную мою небритость, и погасший взор - да кому ты такой нужен?..
А я и не навязывался.
Однако продолжил свои безмолвные расспросы: так чего же ты тут стоишь? Ведь всё уже кончилось, всё рухнуло, всё это кино... А ты всё стоишь.
И тогда она на мгновение задержала на мне взгляд своих глаз, которые были цвета выгоревших васильков, как бы объясняя мне - да не только мне, но и всем другим беспонятным и недогадливым: "А ведь место машинистки так и осталось незанятым! Все разбежались, расползлись, кто куда, кто как смог, а место осталось... Может быть, теперь меня и возьмут?"
Ну, дура! Я даже подумал, что эта Джанна, наверное, не оттуда, не с Ларго Чирчензе, а наша, здешняя, марьинская. Мымра - мымра и есть. Да ведь ты, небось, и на машинке-то печатать не умеешь: тык-мык...
Лучше бы тебе, девочка, поехать на целину. Вон - все едут, флагами машут, песни поют! А ты тут торчишь, как божья свечечка...
Эта мысль о целинных землях вдруг заставила меня вспомнить о досадном упущении: что я сегодня еще не читал газет!
Сперва - завтрак в деревяге у Детского парка, потом два сеанса подряд в клубе завода "Станколит". И за всеми этими делами я забыл наведаться к газетным стендам на Сущевском валу... А вдруг какие-нибудь алкаши или просто уличные мальчишки, по обыкновению, уже ободрали с фанеры все газеты, все новости. И я до завтрашнего дня останусь в неведении о том, что творится на белом свете! Хотя, между прочим, лишь я один знал покуда, что мир рухнул...
И еще: так кто же, все-таки, окажется моим соперником на конкурсе, объявленном "Комсомольской правдой"? Найдется ли хоть одна отчаянная голова, чтобы вступить в состязание с моею "Стужей"?
Еще на подходе к автобусной остановке, еще издали, я увидел на газетной полосе знакомый разгон текста сверху донизу, те же три колонки петита, которым печатали конкурсную прозу.
На сей раз в шапке значилось: Юрий Нагибин, ЛЮБОВЬ.
Это какой же Юрий Нагибин? Ах, это тот самый... Ну, что ж, почитаем, почитаем.
"... - Егорка! - будто из-за края света донесся до него Настин голос.
Егор видел, как Настя оступалась, падала, упиралась руками в снег, чтобы подняться, и снова падала, косынка сползла с ее головы, куцый жакетик расстегнулся.
- Егорка! - прозвучал отчаянный, знакомый, детский голос Насти.
И этот голос упал ему в самое сердце. Прежняя маленькая Настя звала Егорку на помощь. Егор остановился, ударил себя кулаком в грудь и кинулся ей навстречу".
За моей спиной то и дело взвывали дизели, подъезжали к остановке и вновь отъезжали автобусы. Шаркали метлами дворники, гоня пыль. Матюгали друг друга пьяницы.
Я окликнул одного из них:
- Друг, дай огня!..
Тот подставил тлеющий бычок.
Я перечитывал рассказ и всё больше злился. Потому что мне уже был ясен его главный смысл. Этот смысл заключался в том, что когда человек зовет на помощь, то его услышит лишь тот, кому самому так плохо, что впору удавиться...
Вообще, не тоже после жалостливых кинофильмов еще и почитывать слезливые рассказики.
Хмуро докурив беломорину, я задавил подошвой окурок, плюнул, растер и пошел прочь от газетного стенда, прямым путем к знакомой деревяге у Детского парка.
На ужин я заказал себе всё то же, что и на завтрак: кружку пива, пару сосисок с горчицей, ломоть белого хлеба.
Тогда всё было дешево, потому что богатых не было, все люди были одинаково бедны.
Украдкой, в углу, я еще раз пересчитал оставшиеся деньги: их как раз хватало, чтобы купить билет на самолет до Сыктывкара.
2003 г.