изкие каблуки только худую и высокую женщину не делают присадистой. Для очень развитой верхней половины ее туловища с удлиненной талией ноги ее казались коротковатыми, хотя и хорошей формы. Мне вдруг захотелось развенчать эту молодую женщину, найти в ней скрытые недостатки. Только потом я понял, что стал защищаться от нее, потому что угадал, что она принадлежит к недоступному для меня миру взрослых. Она была не намного старше меня, года на два, не больше, хотя в юности это существенная разница, но статью, повадкой, полно расцветшей, стабильной красотой, исключающей шатания, спад, резкую перемену, что так часто случается у девушек на пути к окончательной форме, она была куда ближе меня к державе взрослости, а может, уже вступила в эту таинственную страну..."
Теперь нам уже ясно, что мальчик сражен наповал.
Итак, дочь философа и звездочета Даша Гербет... то есть, Маша Асмус.
Меня не на шутку злит эта игра имен. Еще и потому, что, помимо моей воли, в поле зрения - назойливой и зловещей ассоциацией - вползает образ вполне реального несчастного существа, носившего именно это двойное имя: Даша-Маша. Даша и Маша Кривошляповы, сиамские близнецы, обитавшие до недавних пор в одной из московских богаделен.
Их имена, их фотографии далеко не сразу попали на страницы газет: что вы, что вы, в стране победившего социализма такого не бывает!
Я узнал о них еще лет тридцать назад, лежа с острым радикулитом в больнице, где на соседней койке общей палаты лечил свой позвоночник пожилой человек, обитатель инвалидного дома, он и рассказал: две сестры, Дашка и Машка, сросшиеся в тазобедренной части тел, две ноги, две головы, два сердца, но рук - четыре... очень веселые, особенно, когда выпьют; но склонность к выпивке проявляет лишь одна, другая же сердится, требует завязать; но водка, хотя и идет в один рот, отзывается в обеих головах: сиамские близнецы начинают петь песни...
Позднее, с торжеством гласности, в газетах стали появляться портреты Даши и Маши Кривошляповых, интервью с ними; ученые обсуждали вопрос о возможной операции по разделению сиамских близнецов; потом публику всполошила весть о том, что Даша и Маша по пьяни пытались покончить жизнь самоубийством, выпрыгнув из окна, но их остановили; а совсем недавно они, уже старушки, умерли, причем одна прожила без другой всего лишь десять часов... Наука их не забудет.
Этот образ преследует меня, как наваждение, когда я читаю последний роман Нагибина.
Автор "Дафниса и Хлои" достал меня своей игрой с именами и фамилиями.
В моем воспаленном воображении первоначальное древо Даша-Маша-Гербет-Асмус начинает зримо разрастаться, ветвясь, бросая в стороны побеги бесчисленных нагибинских женитьб, да еще раздваиваясь в этих побегах, делясь на подлинные и придуманные имена: Валя-Галя, Лена-Леля, Ада-Ада, Белла-Гелла, Алла-Алла...
Составляя именной указатель к "Дневникам", Юрий Кувалдин не сдержал стона: "...Вообще, по этой части Нагибин был одержимым человеком, как и по другой - поднятию и сдвиганию стаканов. Ладно, все это понятно. Непонятно другое: зачем же ставить при каждой любовной истории штамп в паспорт?!"
Вот здесь я позволяю себе не согласиться с коллегой.
Ведь дело вовсе не в одержимости "по этой части". Он был не столько Дон Жуаном, сколько Синей Бородой, стремящимся застолбить для себя, освятить, если не законом небес, то законом гражданским право на любимую женщину.
Мы уже представляем себе Дашу во всех ее победительных статях, в тот год их первой встречи: в бронзе коктебельского загара, с прямой спиной, гордой шеей, волосами, собранными в пучок.
Ей двадцать лет, она двумя годами старше влюбившегося в нее мальчишки. Добавим к этому, что у нее уже есть достойный жених - импозантный и крупный, как конная статуя, в котором мы угадываем поэта Михаила Матусовского. Его сватовство поощрено родителями невесты, одобрено светом, то есть пляжной публикой.
А мальчишка?..
Сохранилась любительская фотография, сделанная именно там, в Крыму, и датированная тем же тридцать восьмым годом, где Юрка Нагибин вместе с двумя такими же, как он, огольцами, едет на велосипеде по залитому солнцем шоссе, притормозив чуть-чуть перед наведенным объективом: обнаженный до пояса юношеский торс, спортивные шаровары, закатанные к коленям, подростковая стрижка, несколько наглый взгляд, но, знаете ли, не всяк в этом возрасте застенчив...
Не добавляют солидности центральному персонажу снимка такие же полуголые шпанистые друзья на великах, в одном из которых - беловолосом, с близко посаженными глазами, вислым носом, - можно угадать Мишку, Маркуса Вольфа, будущего шефа коварной "Штази"... Из таких вот и вырастают.
Кто бы мог предположить, что в первый же вечер коктебельского, ни к чему не обязывающего знакомства Прекрасная Дама станет жадно целоваться с неуклюжим мальчишкой на садовой скамейке, а когда скамейка под ними развалится, они продолжат это занятие на гравийной дорожке...
И столь же нелепо предположить, что этого мальчишку, огольца с татароватым лицом, встретят с распростертыми объятиями в профессорской квартире на Зубовской площади, когда он явится просить руки и сердца Даши.
К этому необходимо добавить, что завсегдатаями дома Гербетов были люди, которых автору романа уж никак не возможно прикрыть хитроумными псевдонимами: Борис Пастернак, Андрей Платонов, Павел Антокольский, Илья Сельвинский, Александр Твардовский, Генрих Нейгауз... позвольте вам представить, э-э, мальчик, извини, вылетело из головы, как тебя зовут?..
Но мальчик не собирается отступать. Он любит впервые в жизни. Он полагает, что любим. Его ничуть не смущает то открывшееся обстоятельство, что возлюбленная фригидна от природы либо строгого воспитания, вяло отзывается на его ласки, и он бьется, как рыба об лед, о ее безответное тело.
Грянувшая внезапно - все войны внезапны - война добавит препятствий на пути Дафниса и Хлои к безмятежному счастью.
Когда фронтовой журналист, не совершивший ратных подвигов и не снискавший боевых наград, если не считать контузии, от которой он так и не сумеет отдышаться за всю оставшуюся жизнь, - когда он вернется в Москву, притопает на Зубовскую площадь, здравствуй, Хлоя, возвратились мы не все, - там его уже будут встречать другие счастливцы, тыловые крысы, заручившиеся справками от врачей: преуспевающий молодой прозаик Ревунов, обласканный Пастернаком и Платоновым, который, тоже на недолгий срок, станет возлюбленным Даши; и некий Стась, который окажется вторым ее мужем, отцом ее ребенка; а там и еще кто-то.
Всю жизнь он будет любить именно Дашу, если не считать того, что она же - Маша.
"...она обесценивала моих жен, заставляя меня менять их, вовсе даже того не желая, ибо ни одна не могла стать тем, чем была раньше Даша, - единственной".
Любопытно угадать, какие же именно психологические мотивации определяли впоследствии его выбор?
Сдается, что он стал зятьком, примаком, влазнем в семействе Звягинцевых, принадлежащем к высшему слою советской плебейской элиты - зятем наркома, сталинского любимца! - еще и потому, что в этом был соразмерный вызов той среде, которая обитала и гостевала в профессорской квартире на Зубовской площади: аристократия духа, интеллигенция старорежимной выделки, очень много о себе понимавшая, никак не желавшая поступаться привычками и обычаями былого, однако же охотно принимающая из рук рабоче-крестьянской власти знаки внимания и материальные блага. Ведь и серый дом на Зубовской площади был построен не при царе Горохе, а при Советах; и легендарный телескоп был подарен звездочету не кем-нибудь, а самим товарищем Молотовым; и Сталинская премия увенчала однажды его труды...
Дошлый люд из скороспелой почвенной элиты, прямо скажем, недолюбливал эту гнилую антилигенцию, чурался ее, не доверял ей - и, как показало время, для этого отчуждения имелись некоторые основания.
Антилигенция же, ответно, презирала в душе этих выскочек из грязи в князи, молотобойцев и кухарок, взявшихся управлять тысячелетней империей.
Дафниса оскорбило то, что в семействе Хлои его не посчитали своим, пренебрегли несомненным дворянством его матери и несомненным еврейством его условного отца, пренебрегли им самим, кропающим сносные рассказики для столичных газет, - нет, конечно, его не выгнали, ему просто дали понять, и он ушел с гордо вскинутой головой.
Но и в том другом семействе, где он найдет кров, ему тоже дадут понять кто он есть. "Наворачиваешь?" - с ухмылкой спросит тесть, застав зятька на кухне над тарелкой с немудрящим завтраком.
Отделившись от гнилой интеллигентской прослойки, приобщась к атакующему классу, он теперь будет обязан принимать, как должное, обычаи новой среды и не дергаться, когда в праздничном застолье здесь заведут любимую попевку "Гоп, стоп, Зоя, кому давала стоя?.." - об этом не раз с содроганьем вспомнит автор.
Мыслимо ли, чтобы в профессорском доме на Зубовской площади завели за столом песню "Гоп, стоп, Хлоя..."? Нет, конечно. Хотя тема ревности, тема страсти имела хождение и там, но, разумеется, в совершенно иной поэтической и музыкальной форме.
Дурнушка Галя, его жена, и роскошная кустодиевская баба, его теща, стократ возместят ему холодность Даши.
Но его выставят и отсюда. То есть, никто, конечно, не будет гнать его взашей. Он сам, под яростный собачий лай, со штанами, повязанными вокруг шеи, выскочит из окна и перемахнет через дачный забор...
Я склонен думать, что в очередной женитьбе - на Леле, на Лене Черноусовой, - определенную роль сыграло открытие, состоявшееся уже на излете этого любовного романа.
В портрете Лели, который он набрасывает, мы сразу же замечаем черты сходства с Дашей Гербет: "...Чуть выше среднего женского роста, она казалась высокой, статная, с красивыми ногами, добрым, мягким лицом, носом уточкой, кареглазая, с пухлым ртом, она воплощала в себе ту скромную, уютную русскую милоту, лучше которой нет ничего на свете. И каково же было мое потрясение, когда оказалось, что она еврейка..."
Здесь, учитывая обнаруженные нами черты портретного сходства Лели с Дашей, самое время пояснить, что Даша Гербет была по крови немкой. И эту кровь она унаследовала не от самого Гербета, обрусевшего немца, который был ей отчимом, а от матери Анны Михайловны, тоже немки.
Русская милота Лели оказалась всего лишь повторением немецкой добродетельной сдобности Даши (в этой связи Нагибин упоминает уже не Дафниса и Хлою, а Зигфрида и Брунгильду), но, в конце концов, и то, и другое обернулось для пораженного супруга новой проблемой.
"...Я сказал прямо и твердо, что никогда не свяжу с ней судьбу. Хватит мне мучений с самим собой, еще корчиться из-за жены-еврейки у меня нет душевных сил. Самое удивительное, что она со мной согласилась, до такой степени понимала меня".
Здесь гораздо важней не мотив разрыва, но та ирреальная сила влечения, что привела героя в объятия Лели.
Главным обретением в браке с акробаткой Адой Паратовой - помимо ее потрясающей фигуры, - была, я думаю, та ключевая фраза, которую мне довелось слышать собственными ушами от нее лично: "Он - мой Бог!"
Вряд ли Даша Гербет, даже с течением лет, когда ее ум и тело обрели прозрение, могла бы произнести вслух эти слова: "Он - мой Бог!" Это противоречило бы ее характеру. А может быть, она так никогда и не признала в своем пастушке всемогущего бога.
Особо интересен casus belli, случай Беллы.
Я не раз уже подчеркивал свое благоговейное отношение к этому союзу.
К тому же, время этого союза было временем наибольшего звучания их талантов - Беллы Ахмадулиной и Юрия Нагибина, - пора цветения, пора взлета.
Мне могут возразить, указав на то, что я противоречу сам себе: ведь именно я утверждал, что лучшее из нагибинской прозы было создано им на излете жизни - "Тьма в конце туннеля", "Моя золотая теща", "Дафнис и Хлоя..." - в эту пору имя Беллы звучит уже в трагедийном контексте, а образ Беллы является в изломанных, подчеркнуто гротесковых линиях, в раздраженных и контрастных мазках.
Но я имею в виду светлую полосу их отношений, светлую пору цветения их талантов.
В ту пору они еще были молоды. Всех, особенно женщин, впечатляло в Нагибине сочетание перца и соли, седины с чернью волос, ранних резких морщин с молодым и дерзким свечением глаз. Что до Беллы, то она в те годы была не то, чтобы обворожительна, но была явлением из другого мира: инопланетянка, Аэлита...
В чете Нагибиных всех непредвзятых людей радовала именно эта гармония: красота и красота.
Но мне кажется, что Юрия Нагибина более всего окрыляло то, что женщина, которая была с ним, была его женой, которая, как он полагал, принадлежит ему, была наделена искрометным поэтическим даром, которому поклонялись все.
Ведь, что там ни говори, другие женщины, посвятившие ему себя, не были талантливы ни в чем, кроме любви.
Здесь же слепило глаза яркостью творческого сияния.
В своих последних книгах, в дневниковых записях поздних лет Нагибин подчеркивает ту особую роль, которую сыграла в его жизни Алла Григорьевна, Алла, его последняя жена. Настойчивость этих утверждений наводит на мысль, что не все были с этим согласны. И я не раз имел возможность убедиться в том, что не все: у нее было не меньше врагов, чем у самого Нагибина.
И если сейчас я начну выстраивать цепь доказательств ее преданности мужу, всеохватности ее забот, вновь буду умиляться тому, как она опекала его дряхлую мать, как носила за ним сумку с безвредным домашним винцом, как отважно взвалила на свои плечи все его издательские хлопоты, - то это, совершенно ясно, никого ни в чем не убедит, разве что наоборот.
Но ведь это и не входит в мою задачу!
Я обязан следовать той логике, которую он сам предложил с неоспоримой категоричностью завещания: "...Мне нужна была только Даша, все остальные - изделия из кожзаменителя... она обесценивала моих жен, заставляя меня менять их, вовсе даже того не желая, ибо ни одна не могла стать тем, чем была раньше Даша, - единственной".
Он любил ее всю жизнь.
И всю жизнь, уже не принадлежа друг другу, они продолжали встречаться украдкой, находя для этих встреч чьи-то пустовавшие квартиры, сиденья автомобиля, а то и вовсе уподобляясь пастуху и пастушке, Дафнису и Хлое, творили свою любовь в зелени подмосковных кущей, а там вдруг оказывался строго охраняемый объект противовоздушной обороны...
Я просто из озорства назвал эту книгу "Кавалеры меняют дам", споря с распространенным житейским мнением о непостоянстве мужчин.
А вы обрадовались, засучили ногами, раскатали губы: "Вот это, наверное, будет интересно почитать - про то, как кавалеры меняют дам!.."
Но кавалеры никогда своих дам не меняют.
Они любят всю жизнь свою первую любовь.
Роман Юрия Нагибина "Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя" был издан "Пиком" летом девяносто пятого, ровно через год после кончины автора.
В оформлении книги была использована одна из картин молодого художника Никаса Сафронова, набравшего к той поре шумную и скандальную известность.
На полотне, которое называется "Россия и Запад" (оно принадлежит итальянскому коллекционеру живописи Д. Черази) изображены двое: мужчина, на лице которого расположены, друг под дружкой, две пары глаз; и обнаженная женщина, возлегающая на пурпуровом ложе, у которой, опять-таки друг под дружкой, расположены две пары сисек.
Дафнис и Хлоя.
Возможно, живописец хотел этим сказать, что в России мы пока еще живем хуже, чем люди на Западе, то есть, что у них уровень жизни выше, чем у нас, что у них всего больше - даже такого добра, как женские прелести, как женские груди, - даже этого там вдвойне; но вполне возможно, что Никас Сафронов хотел подчеркнуть и то, что наши люди - в недавнем прошлом совки, а ныне российские граждане, - что у нас зато больше внимания к ценностям окружающей жизни, что мы еще не так зажрались, как люди на Западе, и потому умеем смотреть на вещи с удвоенным вниманием, во все глаза...
Именно к этой книге я написал пространное послесловие, которое стало впоследствии основой повести о Нагибине.
Выход в свет "Дафниса и Хлои эпохи..." практически совпал с изданием "Дневников" Юрия Нагибина в издательстве "Книжный сад", у Юрия Кувалдина.
Дневниковые записи сорока лет жизни, от фронтовой поры до первых лет так называемой перестройки, то есть до финала советской истории, - были подготовлены к печати самим Нагибиным. Спешил ли он с этим, предчувствуя свой конец? Или же просто догадывался, что после него на этом поле схлестнутся непримиримые интересы, чем может быть нанесен ущерб тексту?..
Кстати, именно это издание сокровенных записей вызвало своего рода повальную моду: на книжные прилавки хлынул поток подобной литературы - дневников давних и недавних, подлинных и сочиненных наспех, полных смысла и совершенно пустых, как рыцарские доспехи в пресловутом Греческом зале, набитые опилками - дурят нашего брата, ох, как дурят...
"Дневники" Юрия Нагибина привлекли к себе внимание очень широкого круга читателей.
Больше того, мне кажется, что они еще и отвлекли внимание этой читающей публики от его последних книг.
Автор не учел риска: того, что в этих же дневниках им самим будет заложен соблазн читать лишь их (мол, там всё есть!), соблазн не читать той главной исповеди, того главного откровения, которые состоялись отнюдь не в дневниках, а в его поздней прозе.
Читатели читали "Дневники", почитатели читали "Дневники", лютые враги и ненавистники читали "Дневники".
Дамы-критикессы, то ли обиженные Нагибиным, то ли просто обойденные его вниманием, рылись в дневниках, как в корзине с грязным бельем - увлеченно, сладострастно, даже не замечая того, что сами уже выставили напоказ свои несвежие старушечьи панталоны...
Это проявилось тем более явственно после того, как издательство "Пик" в начале 1996 года выпустило в свет двухтомник произведений Юрия Нагибина позднего периода. Первый том составили повести "Тьма в конце туннеля", "Моя золотая теща" и роман "Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя", второй - "Дневники", в той же самой редакции, что и издание "Книжного сада".
Выход двухтомника привлек внимание "Литературной газеты".
25 апреля 1996 года за "круглым столом" редакции собрались достаточно известные критики Алла Латынина, Павел Басинский, Наталья Иванова, Игорь Кузнецов, писатель Олег Павлов, а также Георгий Садовников и я, как представители "Пика", осуществившего издание.
Не знаю, была ли в том преднамеренность, но с первых же фраз разговор приобрел характер неприязненный, едва ли не прямо враждебный по отношению к Нагибину и его книгам.
Так, например, Алла Латынина поспешила свести свои давние счеты с покойным писателем, будто бы только и ждала того часа, когда заранее известно, что спорить с нею он уже не будет...
Я воспользуюсь сохранившейся у меня стенограммой "круглого стола".
Алла Латынина: "Тот Юрий Нагибин, о котором я писала раньше - вполне благополучный писатель, приспособившийся к режиму не тем, что работал на него, а тем, что знал условия игры и выбрал себе замечательную нишу, в которой мог безбедно существовать. Ни по составу его прозы, ни по линии бытового поведения у стороннего наблюдателя не возникало ощущения, что это человек страдающий, раненый. И вот выходит его дневник..."
Мы с Жорой Садовниковым, сидя за этим "круглым столом", лишь рты разинули, вдруг почувствовав себя в призабытой обстановке партсобрания, где кого-то из наших товарищей обсуждают "по линии бытового поведения".
Мы не верили своим ушам.
Ведь буквально через месяц после кончины Нагибина мы вместе с Аллой Латыниной принимали участие в передаче одной из программ московского радио, где она говорила о нем совершенно иное, совершенно иначе...
Больше того, мы знали, что готовясь к радиопередаче, Латынина прочла и "Тьму", и "Тещу". Тогда еще не были изданы ни "Дафнис и Хлоя...", ни "Дневники". Почему же сейчас она педалирует именно это: "И вот выходит его дневник..."?
Что произошло? Есть указание мочить?
Партсобрание продолжалось. Кто просит слова? Пожалуйста...
Наталья Иванова: "Из того, что я прочитала после смерти Нагибина, для меня интереснее всего дневник... Из всего, что написал Нагибин, именно эта книга и останется, потому что в ней зашифрована шизофреническая ситуация, в которой он находился в своей жизни. Недаром многие говорят, что он казался одним, а был другим. Человек, у которого завышена самооценка, поэтому он так и страдает, о какой-то ерунде. Под шизофренической ситуацией я подразумеваю раздвоение и отсутствие идентичности. На мой взгляд Нагибин - это писатель, который хотел быть одним, думал другое, говорил третье. И в дневнике видна эта раздвоенность..."
Да, конечно: двоедушие, раздвоенность - вот уж этого партия никогда и никому не прощала!
Но ведь есть и смягчающее обстоятельство, о котором упомянуто в выступлении: "шизофреническая ситуация", "отсутствие идентичности"... Что с него взять, с психа?
Очнувшись, мы с Георгием тоже попросили слова.
Мы сделали попытку вернуть эту странную дискуссию хотя бы в рамки приличий: ведь это был разговор о покойном писателе, а не выяснение давних и недавних обид, к тому же в отсутствие обидчика.
Ведь предполагался разговор о литературе...
Да, конечно, опубликованный дневник писателя является как бы документом эпохи, литературной жизни эпохи, где материал не подвергся беллетризации, почти неизбежной в писательском творчестве.
Но, вместе с тем, он остается лишь документом, который не может претендовать ни на художественное обобщение, ни на типизацию запечатленных в нем образов, ни на динамику сквозного сюжета, ни на трагедийный пафос исторического контекста...
Нас не услышали. Точней - оставили наш глас без внимания.
Прочтя стенограмму "круглого стола", которую нам прислали из "Литературной газеты", мы сделали единственное, что нам оставалось: сообщили в редакцию о том, что снимаем свое участие в беседе.
Материал в газете не появился.
Шли годы. Время от времени на полки книжных магазинов выставлялись новые издания нагибинских книг: его ранние рассказы, повести о детстве, сюжеты из жизни великих музыкантов, художников, писателей, литературные сценарии знаменитых фильмов, его поздние исповедальные повести, единственный роман, дневники...
Впрочем, первоначальный интерес к дневникам заметно поубавился. Безо всяких подсказок, сами собой, они заняли в ряду то подобающее крайнее место, которое обычно отводится в творчестве любого писателя дневникам, записным книжкам, письмам.
Статьи о Юрии Нагибине, появлявшиеся под обложками его книг в качестве предисловий, послесловий, комментариев, приобретали все более академический характер.
Как вдруг...
Запоздалый читательский отклик
"...И этот мучительный излом жизни дает в Нагибине плод, который можно оценить уже как психическую болезнь: он начинает вымещать свое чувство на России и на русских..."
Читатель, вижу, морщится: опять Куняев!
Но это не Куняев. Не Латынина, не Иванова.
Это - великий писатель, как принято его аттестовать, лауреат Нобелевской премии Александр Исаевич Солженицын, собственной персоной.
Еще находясь под гнетущим впечатлением от его труда "Двести лет вместе", этой новоявленной библии антисемитизма, еще размышляя о том, какое же практическое применение найдет автор для своих жидоедских инвектив, - однажды в обзоре журнальных новинок я уловлю огорченный всхлип рецензента: "...Безапелляционно, жестко, далеко не всегда справедливо ругает классик очень хорошего русского писателя Юрия Нагибина..."
Буду откровенен. После недавней повести "Пир в Одессе после холеры", где целая глава посвящена объяснению моей нелюбви к Солженицыну, я радовался тому, что в новой вещи обойдусь без упоминаний о нем.
Но как бы не так! То Володя Солоухин поделится нежданной радостью: "...Вдруг нахожу среди старых читательских писем два письма от Солжа!.." То Юрий Нагибин во "Тьме" вскользь назовет Шафаревича "сподвижником и другом Солженицына".
И, тем более, если кто-то ругает моего героя - да еще "безапелляционно, жестко, далеко не всегда справедливо", - то тут уж прямой товарищеский долг повелевает встать на защиту, хотя бы и через девять лет после его ухода.
В апрельском номере "Нового мира" за 2003-й год нахожу статью А. Солженицына "Двоенье Юрия Нагибина" с подзаголовком "Из "Литературной коллекции"".
Первое, что огорчает при ее прочтении: автор из рук вон плохо знает предмет, о котором взялся судить. Он недостаточно начитан, поверхностен, скоропалителен в выводах, гневлив, что, впрочем, всегда было опознавательным тавром его сочинений. Иногда же он и знает правду, однако увертывается от нее, притворяется, будто ему и невдомек, жульничает по мелочам.
"...За пройденные годы мастерство Нагибина усовершалось и оттачивалось, но всегда в рамках советской благопристойности, никогда и ни в чём, ни литературно, ни общественно, он не задавал вопросов напряжённых и не вызывал сенсации. Такое он совершил лишь в 1994 году выходом своей последней, уже посмертной, книги из двух повестей: "Тьме в конце туннеля" и "Моя золотая тёща". Это, вероятно, наиболее интересное изо всего, что Нагибин написал за всю жизнь..."
Что наиболее интересное - спору нет.
Но вот как быть с "последней", с "посмертной" книгой, если известно, что обе повести Юрия Нагибина вышли еще при его жизни? Что он держал в руках эту книгу, радовался ей, как свидетельствует Марина Генина в уже цитированной статье: "... Юра позвонил мне по телефону. Голос был юным, счастливым. Он только что приехал с презентации двух новых книг... "Я не верю, что держу в руках сигнал..." - его слова.
А ведь эта книга не только не была посмертной, но и не была последней!
Вот только что мы с интересом вчитывались в строки романа Юрия Нагибина "Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя"...
Знает ли Солженицын о существовании этой книги? Нет, не знает. И незнание вовлекает его в другой конфуз.
"...Еще новый жизненный взлёт ждал Нагибина после краткой беглой первой женитьбы (не обрисованной сколько-нибудь): через женитьбу вторую он вошёл "в круг советских бонз" - до маршалов и министров, в "жизнь разгульную, залитую вином"... (Были затем третья и четвёртая жёны, о которых почти нет подробностей...)", - укоряет Нагибина классик.
Совсем как в известной песне Александра Галича, где изменщик-муж мается перед собранием трудового коллектива: "А как вызвали меня, я сник от робости. А из зала мне: давай все подробности!.."
К этим подробностям обратимся чуть далее.
Но сначала - о "первой женитьбе... не обрисованной сколько-нибудь". Так ведь именно о ней - о первой женитьбе, о первой жене, о вечной и немеркнущей первой любви, - об этом и написан единственный нагибинский роман "Дафнис и Хлоя...", - которого, увы, не читал Александр Исаевич Солженицын.
Не читал, не знал, слыхом не слыхал. А что, разве он обязан?..
Вот тут-то я и пожурил сам себя. Ну чего привязался к человеку? Не обязан, конечно. Ведь он и сам не выдает себя за профессионального исследователя. Даже снабдил свою статью подзаголовком "Из "Литературной коллекции", давая понять, что нет, не профессионал, не исследователь, а просто коллекционер, любитель, такое у него хобби - пописывать статейки о литературе, о писателях...
Вот и видишь, будто бы наяву, как он сидит и накалывает на булавку бабочек, жучков, мушек, а перед этим, из жалости, усыпляет насекомых ваткой с эфиром.
Изысканным этим развлечением - накалывать на досуге писателей - Солженицын тешится давно.
Еще первые читатели его "Архипелага" с изумлением, с благоговейным ужасом следили за тем, как издевается он над несчастными собратьями по перу, угодившими, как и он, в ежовские застенки, в бериевские лагеря, а потом осмелившимися - подобно ему, а порою и прежде него, - написать об этом: над Алдан-Семеновым, Борисом Дьяковым, Галиной Серебряковой, Львом Разгоном, Шелестом, Тодоровским... Как он желчно иронизирует: "Поймем их, не будем зубоскалить. Им было больно падать. "Лес рубят - щепки летят" - была их оправдательная бодрая поговорка. И вдруг они сами отрубились в эти щепки..."
Много позже, в постыдном своем сочинении "Двести лет вместе", он наколет на булавку и Александра Галича, знаменитого барда, человека неслыханной и непреходящей популярности, диссидента, тоже высланного на чужбину, погибшего там.
А Солженицын напишет о нем:
"...безвкусно переплел Сталина и Христа, сочинил свою агностическую формулу, свои воистину знаменитые, затрёпанные потом в цитатах и столько вреда принесшие строки:
Не бойтесь пекла и ада,
А бойтесь единственно только того,
Кто скажет: "Я знаю, как надо!"
Но как надо - и учил нас Христос..."
Тут, конечно, и младенцу понятно, что вовсе не за Иисуса Христа обижается Солженицын, а за себя самого, любимого. Многие уже писали о том, что сочиняя "Ленина в Цюрихе", автор, вне всяких сомнений, частенько разглядывал в зеркале свое собственное светлое отражение. Но Ленин отошел для него в прошлое. И теперь он отыскивает в зеркале иные черты сходства. Еще бы! Всех врагов одолел, все народы осчастливил. Учил-поучал всех на свете, как "жить не по лжи", "как нам обустроить Россию", как скинуть Советскую власть, как распатронить Эсэсэсэрию, всё сполна объяснил, как надо. Да ведь и послушались - так всё и сделали! А теперь вот никто его ни читать, ни слушать не желает. Лишь сплюнут в досаде, отключат телевизор да лоб перекрестят: "Сгинь-сгинь, нечистая сила!.."
Кто там еще на солженицынской булавке?
Михаил Александрович Шолохов, автор "Тихого Дона", тоже нобелевский лауреат, ошельмованный им завистливо, сладострастно, изобретательно.
Особенную ярость Солженицына вызывают те писатели, которые добились успеха и признания в советские годы, когда он сам еще был безвестен - когда лишь слал читательские письма Володе Солоухину.
Вот о Галиче:
"...И как же он осознавал свое прошлое? свое многолетнее участие в публичной советской лжи, одурманивающей народ? Вот что более всего меня поражало: при таком обличительном пафосе - ни ноты собственного раскаяния, ни слова личного раскаяния нигде!., (курсив Солженицына. - А.Р.) Ну что б ему отречься от своих проказёненных пьес и фильмов?.."
Речь, вероятно, идет о пьесах Александра Галича "Вас вызывает Таймыр", "Под счастливой звездой", "Матросская тишина", о кинофильмах "Верные друзья", "На семи ветрах", о песнях "Ой ты, Северное море...", "Затрубили трубачи тревогу..." Миллионы людей смотрели эти фильмы, пели эти песни - с таким же воодушевлением, как и его поздние крамолы, - так почему, настаивает Солженицын, почему не отрекся, почему не раскаялся, сукин сын?..
Те же обличения в адрес Нагибина:
"...Сам он выделяет из своего творчества, считает выдающимся успехом некий журнальный очерк 1949 года о председательнице колхоза, который дальше переделал в киноповесть, а из нее родился фильм "Бабье царство"... Уже такой шумный успех в советской обстановке внушает основательное сомнение в доброкачественности: вряд ли "Бабье царство" далеко ушло от "Кубанских казаков"... Знающие деревню писатели говорят: пейзанство, да еще по-советски вымороченное. (И другой, за тем свой фильм Нагибин оценивает как "истинно народный")".
И тут почти невозможно преодолеть искушение схватить Александра Исаевича за руку, плутующую незаметно, как в игре "напёрсточников": стоп, Исаич! Это о каком же другом фильме вы обмолвились походя, в скобочках, намеренно опустив название, будто оно вам и неведомо?..
Ведомо, знаете, потому и ловчите!
Речь идет о кинофильме "Председатель", поставленном Алексеем Салтыковым по сценарию Юрия Нагибина, с Михаилом Ульяновым в главной роли.
В этой повести, посвященной трудам и дням Нагибина, немало слов, речей, эпизодов посвящено созданию выдающейся ленты отечественного кинематографа. Я далек от намерения воспроизводить их снова в конце книги, хотя - столь острый случай! - они здесь были бы весьма кстати.
Не стану пересказывать все мытарства этой картины, которую даже всесильное Политбюро не смело разрешить к выходу на экраны, которую нещадно кромсали цензурные ножницы, которую афишировали по всей Москве, а потом, за час до премьеры, сдирали со стендов эти афиши, которую смотрели из-под полы, при запертых дверях, в наших зарубежных посольствах...
Напомню лишь свидетельство самого Юрия Нагибина из его "Дневников":
"...Картину, в конце концов, разрешили. Она прошла с небывалым успехом, истинно народным. Не знаю, имела ли хоть одна наша картина такой успех. Может быть, "Броненосец "Потемкин", "Чапаев", "Путевка в жизнь". Ее просмотрели буквально все взрослые люди, ибо детям до шестнадцати лет на картину вход был запрещен. Почему? В картине нет никакой эротики, но есть правда о прошлом, да и только ли о прошлом?.."
Да-да, именно с этой страницы нагибинского дневника выхватил Солженицын слова "истинно народный" - и глумится, потешается над ними.
Старость - не радость. Она лишает человека некоторых важных остерегающих, защитных функций, обнаруживает - то есть выставляет наружу - слабые места организма, уязвимые стороны характера. Не считаться с этим нельзя.
Читая в "Новом мире" статью А. Солженицына, я - тоже глубокий старик - то и дело корчился от неловкости, мне было стыдно за автора, который так опрометчиво выдает эти слабости, вполне извинительные, если их не выставлять напоказ.
Заметил это не только я.
В "Ex Libris"'e, литературном приложении к "Независимой газете", появилась статья Юрия Кувалдина "Одномерный Солженицын", названная так, вполне очевидно, в споре с его заголовком "Двоенье Юрия Нагибина".
Юрий Кувалдин - писатель и издатель, в свое время именно он выпустил в свет "Дневники" Нагибина, сопроводив их толковой статьей и комментарием.
Остро полемизируя с нашим классиком, Кувалдин, в частности, фиксирует внимание на странном его интересе к эротическим мотивам у Нагибина.
"...Солженицын, как мне кажется, не понимает, что такое любовь, и вряд ли интересовался Фрейдом и эдиповым комплексом. Хотя сама его фамилия, на мой взгляд, призывает к эротической открытости, к тому, чтобы идти жениться, как будто он сам шел жениться, но об этом у него ни слова..."
Очень едко и смешно.
Что же имеется в виду?
Уже приводилась цитата из статьи А. Солженицына, где он сетует на недоработки Юрия Нагибина по части освещения его многочисленных женитьб ("...о которых почти нет подробностей..."), особенно о первой из них ("...не обрисованной сколько-нибудь...").
Вот он, клич из песни Александра Галича: "А из зала мне: давай все подробности!.."
Зато уж, когда Юрий Нагибин, особенно в повести "Моя золотая теща", будто бы идя навстречу пожеланиям трудящихся, живописует эпизоды роковой страсти, которые и мы щедро цитировали, наш литературный коллекционер заметно оживляется:
"... признаем: тут Нагибин достиг своего лучшего. Силы слога не утратил до самой смерти, весьма изобретателен в словесности, не всегда, но в аккордных местах, куда вкладывает главное чувство: "округлая дароносица живота" (желанной тёщи), "кудрявый этот лес рассекало опаловое ущелье с живым, будто дышащим кратером; скважина и глубоко запрятан зев вулкана", "накалывал её [тёщу] через потолок [совокупляясь с женою на 2-м этаже] на раскалённый шампур страсти..."
Замечу на всякий случай, что все эти пикантности приведены здесь не по тексту нагибинской повести, а по тексту статьи Солженицына.
Вовремя спохватившись, он переходит к обвинительной части: "...повествователь находится в неотступном эротическом бреду..."; "...Из писательского быта он более всего описывает свои кутежи, скандалы и драки..."; "...захватно изнуряемый своей похотью к тёще..."; и снова: "...русского писателя, чей нравственный облик нам прорисовался на предыдущих страницах с большим опытом цэдээловского ресторана, драк и разврата, легких денег от кино..."
Как тут не вспомнить бородатый анекдот о попе, листающем красочный альбом: "Это хорошо... и это хорошо", - кивает он. Но, дойдя до страницы, на которой изображена обнаженная красавица, изрекает: "А это - плохо!.." Перелистывает страницу: "Это - хорошо", но тотчас возвращается к предыдущей: "А это плохо!.."
Весьма комично выглядят и те пассажи статьи Александра Исаевича Солженицына, где он, пытаясь смягчить свои инвективы, придать статье вид благопристойности, с высот своего величия похлопывает по плечу покойного коллегу, нахваливает его изыски в области стиля:
"...Лексические возможности у Нагибина изрядные, использует он их неровно, но и без натуги; даже из этих повестей можно выписывать и выписывать: ножевой выблеск стали, людская не-сметь, вскальзывать взглядом, бездождный, вманчивый, рухнув сердцем, надвиг, наволочь, громозд, в обставе, скрут, вздрог, промельк, укромье, наподлив, взвей (сущ.), посмеркло, вклещиться, беспреградностъ, непрокашленный голос, изнеживающее безумие и др."
Уж если что-то бы и заставило Нагибина, как говорится, перевернуться в гробу, так это солженицынские похвалы.
Великолепный стилист, чье письмо пленяло читателей, прежде всего, ясностью языка, чистотой интонаций, достоинством речи, иногда в муках слова - с кем не бывало! - вдруг срывался на ложный пафос, на выспренность, на фальшивый эффект: отсюда все эти взвей, скруты, громозды, от которых кровь стынет в жилах.
Жаль, что деликатные его редакторы не могли при его жизни опереться на комплименты от Александра Исаевича: уж тогда бы он сам повыбрасывал без сожаления эти языковые перлы - обиход бездарных стилизаторов.
А Солженицын доволен, ему по вкусу эти изыски, эти взвей словесного метеоризма, столь похожие на его собственные потуги в области "языкового расширения".
Да полноте!.. Будем же хоть чуточку проницательны: неужели ради сомнительных комплиментов и столь же сомнительных укоров по части стиля взялся Александр Исаевич за свою статью о "двоеньи Юрия Нагибина"?..
Вспомним хотя бы ту запоздалую угрозу дурдомом, кащенкой, что приведена в начале главы: "...этот мучительный излом жизни дает в Нагибине плод, который можно оценить уже как психическую болезнь: он начинает вымещать свое чувство на России и на русских..."
Вот теперь Солженицын берет, что называется, быка за рога!
Ему изначально было наплевать на эротику, на красоты стиля. Он с присущей ему цепкостью уловил главное в поздней прозе Нагибина: его ненависть к нацизму, расизму, антисемитизму, его неприятие черносотенства, охотнорядства, великодержавного шовинизма - в какие бы "патриотические" или религиозные одежды они ни рядились.
Нагибин в своей повести "Тьма в конце туннеля", а прежде в повести "Встань и иди", а позже в романе "Дафнис и Хлоя..." предстает глазам современников и потомков как убежденный антифашист - он в одном ряду с Эрнестом Хемингуэем, Бертольдом Брехтом, Василием Гроссманом, Анной Зегерс, Яношем Корчаком, Юлиусом Фучиком, Ильей Эренбургом, Василем Быковым...
А вот кой-кому можно бы и сказать: вас тут не стояло!
Солженицын в своей статье не жалеет ни места, ни пыла для уличений Юрия Нагибина, цитирует упоенно абзацы, строки, которые читателям наверняка уже известны, но он настойчиво тычет их нам в глаза, и я не нахожу причин уклоняться от полемики, отступать перед его напором.
"...Материал "Тьмы" - сплошь автобиографичен, и можно поверить автору, да это и видно: он старается, с большой психологической самопроработкой, быть предельно откровенен о себе, своих чувствах и поступках разных лет, но отобранных по стержню одной темы, именно: еврейской в СССР. Эта тема, как мы теперь узнаём, кипела в нём десятилетиями, никогда не прорвавшись вовне..."
Что-то насторожило меня при чтении этих строк. Опять косноязычие авторской речи ("...быть предельно откровенен о себе...")? Нет, не это, но тоже на