ии произнести ни одного слова...
- Я никогда бы не думала увидеть вас здесь, - наконец сказала она.
- Моя встреча с вами так же неожиданна, - отвечал он.
- А вы не забыли старинного нашего друга Шуберта? - снова заговорила она.
- И вы - говорят... говорят, будто и вы иногда вспоминаете его!
Она вздрогнула.
- Кто вам сказал это?
- Ваш муж...
Голова ее упала на грудь, и длинные волосы, выходившие из-под шляпки и совершенно развившиеся от сырости, скатились на ее бледное лицо, полуосвещенное светом из окон, выходивших на галерею.
- Вы очень изменились! - произнес он голосом более смелым и глядя на нее.
Она ничего не отвечала; но из груди ее вырвался звук тихий, едва слышный, что-то похожее на подавленный вздох...
- Здесь сыро... - сказала она, - меня ждут... - Она отвела от лица волосы - и рука ее заметно дрожала.
В эту минуту дверь из комнаты на галерею отворилась... Дочь бедных, но благородных родителей высунула свою голову в дверь и закричала:
- Ах, ма-шер Ольга Михайловна, вы здесь, - а мы вас ищем везде. Прасковья Павловна уж совсем готова и только ждет вас.
Сказав это, она искоса взглянула на учителя...
Ольга Михайловна рассказала дорогою своему мужу и Прасковье Павловне о неожиданной встрече с своим старым знакомцем. На Петра Александрыча этот рассказ не произвел никакого особенного впечатления, а Прасковья Павловна воскликнула:
- Что ж, матушка, мудреного? гора с горой только не сходятся, а человеку с человеком всегда можно сойтись.
- Он такой интересный, - заметила дочь бедных, но благородных родителей.
- А я, признаюсь, и не обратила на него внимания, - сказала Прасковья Павловна.
- О... он мило по...оет, - проговорил Семен Никифорыч, - то...олько заунывное, а вот у нас в полку был о...офицер, то... он все пел: "Бра...а-атцы, дружно веселую".
После этого замечания водворилась тишина, прерывавшаяся только порой храпением Петра Александрыча. Ольга Михайловна прислонилась в угол кареты и закрыла глаза. И во всю дорогу молчание было нарушено только однажды вопросом Прасковьи Павловны:
- А что, покойно ли вам сидеть, Семен Никифорыч?..
Превращение Петра Александрыча из петербургского франта в помещика совершилось очень скоро, как и должно было ожидать. Переход от бестолковой суеты, от внешней, одуряющей деятельности столичной к животной неге и к блаженству бездействия - необыкновенно легок. Деревенская жизнь, над которою он забавлялся и на бале г-жи Горбачевой, и в кондитерской Амбиеля, и в зале Дюме, теперь нимало не казалось ему смешною. Он начал вполне понимать различные удобства этой жизни и хотя еще не причислял себя к провинциалам, но между тем день от дня все более пристращался к провинциальной жизни. Он стал пить вместо ликера - травник и ерофеич; кушал после обеда вместо желе и фруктов - оладьи, блины, ватрушки и дрочену; перестал носить черепаховый лорнет на ниточке; отрастил себе брюшко, отчего модные и узкие сюртучки свои и фраки приказал перешить губернскому портному; несколько отек в лице, сделался немного сутуловат, почему казался ростом ниже прежнего и, прикрывая лысину, которая начинала сиять на голове его, стал зачесывать свои редкие волосы кверху в виде небольшого рожка. Все это делало его удивительно похожим на жучка, называющегося актеоном, подробное описание которого заимствовано мною из русского перевода Блуменбаха и выставлено эпиграфом к этой повести. Актеон (я буду его иногда называть этим именем для сокращения) начал не шутя входить в домашнее хозяйство. Он уж по целым часам проводил на псовом дворе и в конюшнях; даже сам вздумал лечить своих лошадей по "Конскому лечебнику", найденному им в небольшой библиотеке почтенного своего дяденьки, и очень сердился на старшего своего конюха за то, что четыре лучшие лошади его околели одна вслед за другою.
День в деревне проходил для Петра Александрыча незаметнее, чем в Петербурге, потому что он почти все кушал, - а еда, как известно, чрезвычайно сокращает время. Погреб дядюшкин служил для него также большою утехою. В управление своими деревнями он вмешивался только так, как обыкновенно вмешиваются настоящие господа, то есть требовал доходов от управляющего. Назар Яковлич вел себя в отношении к нему довольно искусно и всегда льстил его маленьким слабостям. Узнав, например, что Петр Александрыч пристрастился к новеньким, цветным ассигнациям и блестящим монетам, которые хранились у него в особом ящике с прехитрым замком, Назар Яковлич беспрестанно доставлял ему такие ассигнации и монеты; когда же владелец заводил речь о счетах по имению, спрашивая о употреблении доходных сумм, управляющий отделывался общими местами, заговаривал о планах своих касательно увеличения доходов, о надеждах на будущее, о том, что под его управлением мужички начинают поправляться, и проч. Последнее, впрочем, было несправедливо. Неурожаи, продолжавшиеся несколько годов сряду, и, главное, двухлетнее управление Назара Яковлича, как замечали окружные помещики, довело долговских крестьян до жалкого состояния. Назар Яковлич, видя, что Прасковья Павловна имеет большое влияние над своим сыном и намерена навсегда поселиться в его доме, уладил так, что она приняла на себя бразды правления над женским полом и над ткачами в селе Долговке. Управляющий низко кланялся ей и говорил: "Ах, сударыня, с тех пор как вы изволите хозяйничать, ей-богу, любо-дорого смотреть на наших баб и на ткачей... так все идет бесподобно... Ну куда ж было моей жене соваться не в свое дело? Она дура, просто дура, сударыня!"
Таким образом управляющий вошел в милость к Прасковье Павловне и в лице ее приобрел для себя значительную покровительницу. Но всесильный и самый надежный покровитель управляющего - был Дмитрий Васильич Бобынин, опутывавший невидимыми и неразрываемыми сетями долговского помещика. В руках у Дмитрия Васильича находилась доверенность Петра Александрыча на залог его деревень и все его заемные письма. Дмитрий Васильич писал к нему:
"Любезнейший друг, - будьте совершенно спокойны касательно ваших долгов. Я почти все ваши заемные письма скупил, единственно с тою целию, чтоб избавить вас от докучных кредиторов. Теперь вы будете иметь дело с человеком, душевно вам преданным, а не с ростовщиками. Напрасно, живя в Петербурге, вы не были со мной откровенны и таили от меня некоторые долги ваши. Признаюсь вам, непонятно, как в такое короткое время вы успели сделать столько долгов. Главною причиною этого - конечно, карты. Большие игры надо вести осторожно и умеючи. Впрочем, ваш долг мне, - ибо вы уже никому, кроме меня, не должны, - отчасти может быть уплачен тою суммою, которая досталась вам после покойного вашего дядюшки. Сумма сия отдана мною, по желанию вашему, в верные руки, и я могу, когда захочу, взять ее. Прилагаю при сем записку оного долга мне с расчислением процентов. Положитесь на меня, почтеннейший Петр Александрыч: я устрою ваши дела самым выгоднейшим для вас образом. Я с детства привык любить вас, как родного, и потому как мне не принять участия в вас? Я странный человек: всегда дела близких мне людей озабочивают меня более, нежели мои собственные. Для своих дел я как-то ленив и неповоротлив; все собираюсь купить небольшое именьице в ваших местах и до сих пор не соберусь, а хорошо припасти себе уголок, чтоб со временем успокоиться от служебных трудов и пожить на свободе в свое удовольствие. Я завидую здесь вашей деревенской жизни. Истинно хорошо вы сделали, что решились ехать в деревню. Третьего дня заходил ко мне его превосходительство Антон Сергеич. Мы разговорились о том, о сем; зашла речь о сельских удовольствиях. Он вздохнул и сказал: "Эх, Дмитрий Васильич, лучше не говори об этом. Что наша за жизнь здесь? иной раз и в картишки некогда перекинуть: так завален бумагами! Кабы начальство не имело ко мне особой аттенции, словом сказать, кабы так не везло мне по службе, да кто, скажи на милость, принудил бы меня жить здесь? Деревня - это, братец, рай земной, там и воздух другой, да и люди совсем не те, патриархальность такая во всем..." Это совершенно справедливо. Кстати о деревне: прекрасно сделали вы, что прислали мне доверенность на залог ваших имений. С большими деньгами можно в сию минуту сделать превосходнейший оборот. Один опытный фабрикант, Карл Карлыч Гольц, устроивает на берегу Невы в огромных размерах бумагопрядильную фабрику на акциях. По самому верному расчислению, фабрика эта должна приносить огромный доход: двадцать и двадцать пять процентов. Прилагаю у сего расчисление: рассмотрите его внимательнее. За честность, благородство и знание дела фабриканта - я ручаюсь. Капитал на учреждение этой фабрики почти собран; недостает только 600000. Вы знаете, как его превосходительство Антон Сергеич осторожен: вслед за ним закрыв глаза можно пускаться во все предприятия, а он, когда узнал о намерении Карла Карлыча, тотчас же выложил на стол 200000 руб. и сказал: "Вот вам, батюшка Карл Карлыч, возьмите 200 тысяч чистоганом, - прибавлю к этому, что в ваши руки я мильона не побоялся бы отдать, если б имел". Заложив 1800 душ, вы получите 380000 (считая по 200 руб. на душу). Я за вас почти обещал эти деньги; поспешите же подтвердить вашим согласием мое обещание,- иначе вы упустите превосходный случай - улучшить свое дело, а это будет грех и стыдно. Вы отец семейства. Наш век положительный - мануфактурный, так сказать. Только те и получают деньги, у кого есть фабрики или заводы. Надо сделаться производителем, а потребителей, слава богу, много и без нас. С имения же, вы сами знаете, какие нынче доходы: год от года хуже. Хорошо еще, что у вас управитель малый честный и знающий. Я его всегда имел в виду для себя, - это не человек, а клад, и я ни за что не уступил бы его никому, если б у меня было большое именье. Придержитесь его: он вам будет полезен. Бога ради, отвечайте мне поскорей на это письмо, а то, чего доброго, если позамешкаетесь решением, - будет поздно... В Петербурге много охотников наживать деньги, и все они так и сторожат выгодного случая для помещения своих капиталов. Нынче все помешались на спекуляциях...
Новостей у нас много... об них когда-нибудь после. Максим Иваныч получил еще чин. Невероятное счастье! Впрочем, он человек вполне достойный... дай бог ему и еще больше. Вообразите, он на прошедшей неделе задал нам шлем. Я играл с Федором Маркычем, а он с генералом Косолаповым... У Косолапова была игра посредственная, а у него просто неслыханная: туз, король, дама, валет, десятка (пять онеров), восьмерка, семерка козырей, туз, король червей, а остальное всё старшие пиковки. Жена моя и я свидетельствуем наше искреннее почтение вашей матушке и супруге. Еще раз прошу о скорейшем ответе - и остаюсь
Актеон был очень доволен этим письмом. "Дмитрий Васильич славнейший человек, - думал он, перечитывая письмо, - чудесная душа!.. Бумагопрядильная фабрика, да это бесподобно!.. - Он зевнул и подумал: - Вот тогда у меня будет новеньких-то ассигнаций, синеньких и красненьких... У!"
Он подошел к окну.
Поперек двора протянуты были на козлах веревки, а на веревках было развешано белье, которое ветер срывал и разносил по двору... Дворовые девки беспрестанно бегали из одного конца двора в другой, поднимая его и снова развешивая. Между ними прохаживалась и Агашка. На Агашке было прекрасное ситцевое платье; талия ее стягивалась шнуровкой; ноги украшались тонкими чулками и козловыми башмаками. Она кричала на девок. Девки величали ее Агафьей Васильевной и поглядывали на нее с подобострастием; Антон, прислонясь к крыльцу людской и пощелкивая по тавлинке, вздыхал:
- Чего так разохался? - спросила его Агашка.
- Разохался! Ах, Агафья Васильевна!.. Уж вы знаете, что я имею к вам всякое уважение... - Антон почесал в голове... - Кабы вы попросили у старой барыни холстинки для моей старушонки и для деток. Совсем обносились, ей-богу. А вам барыня не откажет.
Агашка посмотрела на Антона, улыбаясь.
- Пожалуй, Наумыч, - отвечала она, - пусть Настасьюшка придет завтра ко мне. Я дам ей холстины, сколько она хочет.
- Ай да Агафья Васильевна! вот душа, можно сказать! На вас и смотреть-то любо, точно червонная краля.
Этот комплимент был заглушен криком гусей, которые поднялись с мест своих, хлопая крыльями.
Петр Александрыч долго стоял у окна и смотрел на эту картину. Он продолжал думать:
"Очень милая талия у Агаши... Сегодня же напишу ответ Дмитрию Васильичу... а у Маши глаза недурны... Непременно надо отдать капитал на филатуру... Андрей Петрович хороший человек и живет так себе, ничего - барином... Илья Иваныч презабавный... когда мне будет скучно, я пошлю за ним... Выпишу "Земледельческую газету" и "Журнал для овцеводов"...
Он отошел от окна и засвистал, - но это уже не был свист долгий и пронзительный, каким он оглашал свою холостую квартиру в Петербурге... Голос его потерял звонкость, движения потеряли резкость.
- Друг мой, - сказала ему Прасковья Павловна, входя в комнату... - я хочу поговорить с тобой.
- Поговорить? Хорошо, маменька.
- Сядем сюда, на диван.
Сын повиновался.
- Друг мой, ты знаешь, что вся моя жизнь в тебе, мой ангел.
- Знаю-с.
- Ну, поцелуй же меня... Давно я собиралась поговорить с тобой о жене твоей... Она добрая, тихая... но... позволь мне сказать тебе, мое сердце, что ты имеешь над нею мало влияния... Посмотри на нее, что у нее за манеры - ни малейшей приветливости... такая неласковая... Мне, например, хотелось, чтоб она подружилась с Анеточкой, - а Анеточка моя преумная и преобразованная девушка, ты сам видишь... Что ж? Ольга Михайловна совершенно оттолкнула ее от себя своею холодностию... Кажется, в столице получила образование, такого отца дочь, а не знает первых приличий... Гости приезжают, она, вместо того чтоб занять гостей, бежит от них... Помнишь, когда ты в первый раз обедал у Андрея Петровича? Фекла Ниловна так интересовалась ею, подсела к ней, завела с ней разговор. А она, поверишь ли? - я сама была свидетельница (другим бы я не поверила) - хоть бы какое-нибудь внимание показала ей. Ну, все-таки она старшая летами и к тому же уважаемая у нас целой губернией. Та спрашивает ее о чем-то, а она едва отвечает; потом сбираемся ехать домой, ищем ее, а она на галерее с учителем...
Прасковья Павловна остановилась на секунду и внимательно посмотрела на сына.
- Прилично ли это, мой друг, я тебя спрашиваю? Она говорит, что он учил ее там чему-то, ходил в дом ее тетки, - прекрасно: так со всеми учителями после этого и позволять себе фамильярное обращение; не нашла она, что ли, равных себе, с кем разговаривать? Вот Семен Никифорыч, например, гостил здесь, - во все это время хоть бы она малейшее приветствие ему оказала... Я знаю, он бы и дольше прогостил, - да говорит: что ж? я вижу, что хозяйке дома неприятно мое присутствие, - и уехал... Если она будет так отталкивать хороших людей и знаться с какими-нибудь учителями, бог знает, что из этого выйдет...
Петр Александрыч слушал свою маменьку довольно равнодушно. На лице его не заметно было ни малейшего волнения; оловянные глаза его бессмысленно упирались в стену. Беззлобный и тихий, он инстинктивно понимал превосходство жены своей над собою, предоставляя ей всегда полную свободу. Он был очень доволен ею, потому что она также нисколько не вмешивалась в его времяпровождение; безбоязненно проигрывал он в карты, волочился и хвастал. В первые месяцы брака многое, впрочем, казалось ему странным в ней: он не понимал, отчего не отвечала она на его ласки и как будто старалась избегать их; отчего, живя в полном довольстве, скучала и не хотела выезжать и отчего не гуляла с ним по Невскому в отличном бархатном капоте, который, по мнению его, долженствовал произвести величайший эффект. Но впоследствии он привык ко всему этому. В Петербурге никто не вмешивался в семейные дела их: отец Ольги Михайловны, казалось, начинавший раскаиваться в том, что выдал дочь свою против ее воли, щадил ее грусть. И тоскливая тишина постоянно царствовала в доме Петра Александрыча до приезда его в деревню.
Но уже нетрудно было предвидеть, какая участь ожидала здесь Ольгу Михайловну. Она должна была возбудить против себя и сплетни, и клеветы, и оскорбления, и участие - все эти орудия раздражительного и злобного невежества, которое тяжко и беспощадно мстит тем, кто выходит из-под его уровня...
Прасковья Павловна была поражена спокойствием, с каким Петр Александрыч выслушал ее речь.
- Что ж ты, Петенька, молчишь? - снова начала она изменяющимся голосом, - или, может быть, ты недоволен, что я начала с тобой разговор об этом предмете?.. По крайней мере я считала долгом, любя тебя, посоветовать...
- Да я, признаюсь вам, маменька, - перебил Петр Александрыч, - не понимаю, как же вы говорите, что жена моя не знает приличия... Она получила отличное воспитание, это в Петербурге все находили. Одному музыкальному учителю ее платили, кажется, рублей двадцать за урок... ей-богу. А у нее уж такой характер, знаете, мрачный. Эта ничего; что ж!
Прасковья Павловна изменилась в лице.
- Друг мой, я не стану говорить тебе, как я тебя люблю... сколько жертв я принесла для тебя в жизни...
На глазах Прасковьи Павловны показались слезы.
- Я до сих пор молчала об этом... (Это не совсем справедливо, потому что о своих жертвах Прасковья Павловна непременно упоминала в каждом письме своем к сыну.) Любовью своей к тебе я не хвастаю: смешно было бы мне не любить единственное мое сокровище, оставшееся мне после покойного... дитя, которое я носила под сердцем...
Прасковья Павловна зарыдала.
- Но если, милый мой, я не заслужила любви твоей, если я не стою твоего внимания, если ты променял меня на жену свою, если она дороже тебе, бог с тобой... Я покорюсь своей горькой участи, уеду отсюда, найму себе маленькую избушечку возле Воздвиженского монастыря... мне ни прислуги не нужно - никого, никого, кроме девки - без девки уж я не могу... надо же будет кому-нибудь накормить меня, питье подать... посвящу себя богу, - это, впрочем, мое давнишнее намерение... там же живет одна моя знакомая старушка - истинно добродетельной жизни, - она закроет мне глаза.
На лице Петра Александрыча показалось беспокойство.
- Помилуйте, маменька, да что это значит? что это с вами сегодня?
Прасковья Павловна тяжело вздохнула и закачала головой.
- Не сегодня, мой ангел, - нет; ты только ничего не замечаешь, а я многое, к сожалению, вижу.
Прасковья Павловна махнула с огорчением рукой.
- Ну, да что говорить!.. Я далека от того, чтоб заводить в доме неприятности, ссору... Это не в моем характере, сохрани господи! Но Ольга Михайловна явно невзлюбила меня - и не понимаю, не могу себе отдать отчета - за что. Я, ты знаешь, умею любить; ты сам видел, как я за ней ухаживала, просто, можно сказать, в глаза ей смотрела, как будто я невестка, а она свекровь... И какая же мне награда за это? Видно, уж моя доля такая!.. Кому ни оказывала в своей жизни внимания, кому ни делала благодеяний, никто не чувствовал этого. Вот, слава богу, вы здесь, кажется, более трех месяцев, - ласкового взгляда от нее не видала, поверишь ли? А по всему, кажется, она бы должна была во мне искать, а не я в ней: так по крайней мере я рассуждаю по-деревенски. Что делать? Я не получила модного воспитания, моим учителям не давали по двадцати рублей за урок, а, слава богу, до сих пор не уронила себя нигде, умела всегда чувствовать свое достоинство.
Прасковья Павловна встала с дивана и остановилась против сына.
- У меня есть до тебя просьба, мое сердце, - уверена, что ты мне в ней не откажешь, успокой меня, ради бога, успокой!.. Может быть, после этого я уж не стану ничем тревожить тебя. Кажется, жена твоя сердита на меня за то, что я взяла на себя хозяйство в твоем доме, а может, и за другое за что-нибудь... до поры до времени я молчу. Может, она хочет сама всем распоряжаться - и прекрасно, очень рада, - отдай ей все, пусть ее будет полной хозяйкой в доме... Мне бы и не следовало вмешиваться не в свое дело - глупо поступила, признаюсь. Я, впрочем, думала, что она еще женщина неопытная, не привыкла кдеревенскому хозяйству; что я, взяв все заботы на себя, помаленьку буду приучать ее ко всему; что она ко мне, как к матери, будет приходить во всем спрашивать советов... Ошиблась, сама винюсь, что делать!.. Так ты избавишь меня, друг мой, от всяких хлопот, не правда ли?
- Помилуйте, маменька: как это можно? - возразил Петр Александрыч, - ни за что в свете... Я очень рад, что вы взяли на себя хозяйство. Вы на это мастерица, и управляющий говорил мне, что уж такой хозяйки трудно сыскать, как вы...
- Нет, нет - и не говори мне лучше об этом и не проси... Я, чтоб избегнуть всех сплетен, твердо решилась предоставить все Ольге Михайловне. Пусть она как хочет, так и распоряжается. А мне уж трудно на старости переносить огорчения - да еще при моем слабом здоровье! Мне немного и жить остается. Назначу Анеточке в духовном завещании двадцать тысяч, она за мной и за больной ходила, как дочь, и всегда была при мне, - ты, верно, против этого ничего не скажешь... Остальное, голубчик, ведь все тебе достанется, с собой в гроб ничего не возьму. Поплачешь и об матери, когда она на столе будет лежать; узнаешь тогда и мне цену!
Слезы катились по щекам Прасковьи Павловны, и голос ее дрожал, когда она произносила последние слова. Петр Александрыч также прослезился. Ему стало жаль ее, и впервый раз неудовольствие и подозрения зародились в нем против жены. Он поцеловал ручку Прасковьи Павловны и сказал:
- Успокойтесь, маменька; уж я вас ни на кого не променяю.
Она крепко прижала его к своему сердцу. И таким образом минуты с четыре мать и сын пробыли в объятиях друг друга. Прасковья Павловна после долгих и неотступных просьб его решилась оставить под своим заведованием хозяйство и вышла от него торжествующая.
Дочь бедных, но благородных родителей ожидала ее в своей комнате.
- Ну что, Прасковья Павловна?.. - спрашивала она, бросаясь к ней навстречу, - ах, как вы расстроены, вы плакали... Не хотите ли помочить виски одеколоном?
Она сделала жалостную гримасу.
- Ничего не нужно, мой друг... Благодарю моего бога, я еще не потеряла сына. Она еще не успела искоренить в нем чувства, а уж старалась, как старалась! Сначала он очень неприятно выслушал, когда я заговорила об ней, потом немного тронулся моим горем и слезами... Ну, Ольга Михайловна! признаюсь - хороша штучка!.. Ты проницательнее меня, Анеточка! Ты ее угадала с первого раза... Вот в тихом-то омуте черти водятся, правду говорит пословица. Я ему ничего не говорила, знаешь, о том, что ты мне рассказала... Погожу еще немножко; посмотрю, что будет; да и к чему теперь говорить? может, еще и получше что-нибудь узнаем... Перехитрить думает нас, столичная барыня! Нет, мы хоть и деревенские, а не поддадимся в обман.
С этого дня Прасковья Павловна начала решительнее обнаруживать власть свою в доме сына. Она выписала из своей деревни несколько дворовых семейств и этим еще более увеличила и без того многочисленную долговскую дворню; уговорила сына, чтоб он целое семейство подарил Семену Никифорычу, и ему же в подарок приказала выткать шесть дюжин тонких салфеток и четыре скатерти. Звонкий голос Прасковьи Павловны раздавался по всему дому. Она целый день была в хлопотах и занятиях, мерила холстину, надзирала за девками, сама изволила ходить за грибами с Анеточкой; сердилась, кричала на неповоротливую прислугу; для возбуждения ее деятельности употребляла иногда меры более действительные, чем брань и крики; по вечерам же посылала для своего развлечения за попадьей. Дьяконицу она не любила и называла "сплетницей". С Ольгой Михайловной виделась только во время чая, обеда и ужина; говорила ей вы и нарочно при ней еще более обыкновенного оказывала нежности своей Анеточке. Дочь бедных, но благородных родителей вела себя довольно хитро и осторожно. Она, как всегда, оказывала всевозможное внимание Ольге Михайловне, старалась даже угождать ей, и между тем была душою заговора, составившегося против нее. Прасковья Павловна играла в нем роль второстепенную и руководствовалась во всем советами своей Анеточки. В тайны этого заговора были допущены - Агашка, Антон и Гришка, которые должны были следить за малейшим движением Ольги Михайловны и обо всем доносить Прасковье Павловне. Антон, питавший прежде зависть к своему собрату, приехавшему из столицы, у которого все платье было из тонкого сукна, совершенно примирился с ним с тех пор, как Агашка приняла Гришку под свое покровительство. Прасковья Павловна, деспотически обращавшаяся со всеми дворовыми бабами и девками, - оказывала беспредельную благосклонность одной Агашке.
Однако ни Прасковья Павловна, ни дочь бедных, но благородных родителей (при всей проницательности) не могли заметить перемены, совершившейся в Ольге Михайловне с того дня, в который Андрей Петрович угощал своих новых соседей обедом и увертюрой из "Калифа багдадского". Эта перемена в ней не могла быть уловима для их глаз: она совершалась внутри ее. Ольга Михайловна реже ощущала эту страшную пустоту, это беспредельное, мучительное сознание одиночества, которое три бесконечные года не оставляло ее. И хотя она после еще видела его только один раз и в этот раз не поменялась с ним ни одним словом, но мысль, что недалеко от нее есть человек, понимавший ее, близкий ее сердцу, - эта мысль действовала на нее успокоительно. Ее страдания иногда утишались и переходили в тихую грусть - в то эфирное чувство меланхолии, о котором он писал ей некогда, объясняя Шуберта. Душа ее чаще открывалась для звуков великого композитора, и она глубже воспринимала их в себе и отраднее упивалась ими. Под влиянием этого вдохновенного, музыкального состояния души она смотрела и на природу, окружавшую ее. И тогда все представлялось ей в другом свете, все получало для нее жизнь и значение - листы, падающие с деревьев, озеро, лениво приподнимавшее свою свинцовую грудь, над которым лентою тянулось стадо диких уток, необозримые нивы, щетинившиеся жнивою, и огонек отдаленной деревни, то ярко вспыхивавший, то потухавший... Она терпеливо сносила насмешливые взгляды Прасковьи Павловны, рассеянно выслушивала ее колкости, вполовину понимала ее тонкие намеки; не видела перемены в обращении с нею мужа и не подозревала, какими сетями приготовлялись опутывать ее. Она как будто забылась на минуту в уединенной жизни сердца. А отношения к ней Прасковьи Павловны и Петра Александрыча делались так очевидны, что скоро вся дворня перестала смотреть на свою молодую барыню с тою робкою боязнию, с какою обыкновенно смотрят лакеи на своих господ. Все наперерыв старались показать свои услуги барину, старой барыне и дочери бедных, но благородных родителей, а об Ольге Михайловне никто не думал и не заботился. Только из всей дворни одна старуха няня своим бессознательным, но сильным чувством привязалась к ней: няня по-своему понимала ее тоску - и, как умела, старалась показать ей свое участие.
- Полно тебе скучать, моя родимая, - говорила она ей, устремляя на нее свои глаза, помутившиеся от старости, и сжимая ее руку своей костлявой и дрожащей рукой, - полно, моя матушка... Бог даст, все пройдет, все переменится. Вот здесь твое сокровище (она указывала на спящего малютку), - посмотри на него, порассейся немножко, авось у тебя будет на сердце полегче. Ох-ох, моя сердечная! и я потерпела много горя на свой век, - а вот дожила себе до старости.
Однажды после обеда (это было в исходе сентября) Ольга Михайловна собралась гулять. Она гуляла всегда одна и отходила довольно далеко от деревни, невольно возбуждая этим подозрения Прасковьи Павловны и тайные насмешки дочери бедных, но благородных родителей. В этот раз Ольга Михайловна вздумала идти по дороге, которая вела к сельцу Андрея Пeтpoвичa. Дорога эта была несравненно живописнее других: она шла извилинами, то возвышаясь, то понижаясь. С правой стороны далеко раскидывались пажити, и только у самого горизонта виднелись горы, издали более походившие на облака. С левой некогда поднимался большой лес, принадлежавший к селу Долговке и вырубленный в разные времена и на разные потребности его владельцами. Остатки этого леса заметны были и теперь; еще кое-где торчали огромные пни и чернели остовы столетних деревьев, а около них начинала подниматься роща дубков и кленов... Между селом Долговкою и деревней Новоселовской, ровно на полдороге, находился глубокий овраг, поросший кустарниками, всегда полный водою и пересыхавший только в самое жаркое лето, а за ним возвышался холм, с вершины которого представлялся отличный вид на окрестности.
Ольга Михайловна незаметно дошла до оврага и поднялась на холм. Воздух дышал осеннею свежестию, гряды облаков тянулись от запада, постепенно бледнея; роща была облита багрецом и золотом; вода глухо журчала, лениво перебираясь между камнями на дне оврага. Деревенская кляча едва тащила воз, тяжело нагруженный хворостом, взбираясь на гору. Близ воза шел мужичок и затягивал заунылую песню... Она вспоминала такой же осенний вечер в подмосковной деревне своей тетки, вспомнила мысли и надежды, одушевлявшие ее тогда.
Она остановилась на холме, любуясь прощальной красотой природы, великолепным убранством ее накануне смерти... Песня мужика замирала в отдалении, все стихало; огонь в облаках потухал; все предметы сивели и становились неопределеннее... Ей стало страшно одной... Она сбежала с холма и скорыми шагами пошла по знакомой ей тропинке домой. В эту самую минуту из рощи вышел человек среднего роста с ружьем на плече. Дорога отделялась от рощи небольшой канавкой, прорытой для стока дождевой воды. Он перескочил эту канавку и остановился перед Ольгой Михайловной, которая от испуга отшатнулась назад.
- Простите меня, - сказал он ей, - я испугал вас. Это был учитель.
- Да, в самом деле, - отвечала она, улыбаясь и смотря на него, - вы испугали меня... Вы с ружьем? Давно ли вы сделались охотником?
- С тех пор как приехал сюда. Но отчего, - продолжал он, несколько понижая голос,- отчего вы здесь - и одни?.. Не случилось ли чего с вами?
- Ничего. Я гуляла и слишком далеко отошла от деревни...
- Но прежде чем вы дойдете до нее, смеркнется... В сумерках вас может испугать все - и лист, падающий с дерева... Позвольте мне проводить вас до вашей деревни.
Она отвечала ему наклонением головы, ускорила шаги и закуталась в свою теплую мантилью, потому что воздух становился резок.
Несколько минут они шли, не говоря ни слова.
- Я столько лет не видалась с вами, - сказала она, выходя из задумчивости, - с тех пор изменилось так многое... Зачем вы оставили Москву? зачем вы здесь?
- Ради бога, не спрашивайте меня о моей жизни, - отвечал он грустно.
Разговор прекратился. На его и на ее лице выражалось сильное волнение. Вдруг она остановилась на том месте, где оканчивалась роща. Они были уже в нескольких шагах от деревни... Наступили сумерки... В избах замелькали огни... В речке заблестели лунные лучи...
- Благодарю вас, - сказала она, - я теперь почти дома; но, может быть, вы сделаете нам удовольствие - зайдете к нам... Мой муж...
- Мне очень жаль, - отвечал он, - что я не могу воспользоваться вашим предложением... Я и без того немножко запоздал. Я думаю, Андрей Петрович разослал всех своих гончих для отыскания меня... Но как бы то ни было, я очень обязан случаю, который позволил мне несколько минут провести с вами...
- Это бывает редко, - продолжал он после минуты молчания, - а мне хотелось бы еще раз, только один раз в жизни услышать от вас звуки Шуберта... Наши московские вечера уже не возвратятся; но в душе моей сохранились каждый звук ваш, каждое слово, и только эти звуки, эти слова и примиряют меня с моею жалкою жизнью...
- Прощайте, добрый друг мой, - перебила она, - протягивая ему руку, которую он жадно схватил и целовал. - До свидания... Когда-нибудь я исполню ваше желание...
Лицо ее горело.
- Еще одно слово! - вдруг вырвалось у него, - вы несчастливы?
На губах ее показался едва заметный судорожный трепет...
- Прощайте, - повторила она, вырывая свою руку из его руки, - прощайте...
Он долго смотрел ей вслед и потом тихо пошел домой, беспрестанно оглядываясь... Вдруг в кустах возле самой дороги послышался шорох... Из-за куста поднялся какой-то неуклюжий исполин и закричал сиповатым голосом:
- Что... попался, молодец! в чужих лесах дичь стрелять... да еще за барынями ухаживать, ручки целовать, вот мы те сорвем шею-то, погоди...
И с этими словами исполин, вооруженный дубиною, бросился на учителя. Учитель, однако, не оробел. Он схватил одной рукой исполина за горло, а другой занес ружье над головою его...
- Что ты за человек? что тебе нужно?
Исполин, вероятно, не ожидал такого отпора, оробел и выронил из руки свою дубину.
- Ах, ваше высокоблагородие! извините! - сказал он прерывающим голосом, - ей-богу, ошибся... я думал, что это так какой-нибудь тут прохаживается... Сами знаете, след ли здесь с ружьем ходить всякому... а если б я знал, что это ваше высокоблагородие, да как бы я осмелился подступить к вам... Известное дело - барин, куда же тут нашему брату холопу соваться?.. Ваше высокоблагородие, отпустите...
- Что ты за человек? - повторил учитель.
- Ах, батюшки светы!.. да здешний, вот те крест, здешний, долговский, Петра Александрыча-с... Ихнему дяденьке служил тридцать лет, ей-богу. Меня зовут Антоном. Спросите у кого угодно: все Антона знают... Ваше высокоблагородие, не погубите... Дети... жена...
- Хорошо, я отпущу тебя; но если ты осмелишься кому-нибудь, хоть двухлетнему ребенку, пикнуть о том, что ты видел меня здесь... тогда, брат, - уж пеняй на себя. Я тебя везде найду!
- Ваше высокоблагородие... ваше высокородие! да что я за злосчастный такой, чтоб стал рассказывать?.. И какая же прибыль из того?.. Я ничего и не видал; вот хоть провалиться сквозь землю, чтоб язык отсохнул у меня, если я...
- Ну, смотри же!
Учитель выпустил Антона, и Антон без оглядки во всю прыть пустился в деревню.
Через минуту раздался страшный лай... Стая собак кинулась вслед за бежавшим Антоном...
Ольга Михайловна возвратилась домой к самому чаю.
- Где это вы были, Ольга Михайловна? - спросила ее Прасковья Павловна.
- Я гуляла... - отвечала она. - Виновата... может быть, я заставила вас дожидаться...
- Помилуйте, нисколько... Так вы до сих пор гуляли? Прасковья Павловна значительно взглянула на своего сына и на Анеточку, которая разливала чай.
Петр Александрыч молчал, но посматривал на жену искоса. Прасковья Павловна начала бить такт ложечкой по своей чашке...
- Сегодня был прелестный вечер, - сказала дочь бедных, но благородных родителей... - Вы далеко гуляли, милая Ольга Михайловна?
- Довольно далеко.
- Ах, как жаль, - я не знала, что вы идете, - а уж я непременно навязалась бы вам в компаньонки. Обожаю гулять в сумерки!
- Зачем же навязываться? - заметила Прасковья Павловна. - Может статься, Ольге Михайловне неприятно было бы гулять с тобой; ты, душенька, может, помешала бы ей... мечтать.
Ольга Михайловна ничего не отвечала на это замечание. Минуты две в комнате царствовало безмолвие, нарушаемое только всхрапыванием лакея в передней. Вдруг среди этой тишины послышался отдаленный звон дорожного колокольчика, ближе и ближе, громче и громче...
- Что это значит? - вскрикнула Прасковья Павловна.
- Ах, кто бы это? - воскликнула дочь бедных, но благородных родителей.
И Петр Александрыч оживился... Он встал с своего кресла и, начиная третий стакан чаю с ромом, сказал:
- Уж не к нам ли?
Даже у Ольги Михайловны забилось сердце при звуках этого колокольчика.
Но вот уже раздался лошадиный топот, кажется, у самого крыльца; вот колокольчик перестал заливаться, задребезжал и смолк.
Все, кроме Ольги Михайловны, бросились в переднюю.
- Здесь, братец, Петр Александрыч? - кричал кто-то на крыльце. - Дома он?
Этот голос был знаком только Петру Александрычу; Прасковья Павловна с Анеточкой выбежали из передней.
- Возьми сальные свечи со стола да принеси поскорей восковые, - сказала Прасковья Павловна, толкая в спину лакея, - слышишь?
Из передней раздались восклицания.
- Старый приятель, узнаешь ли меня, мон-шер?
- Здравствуй, братец! какими судьбами? откуда?
И Петр Александрыч ввел за руку приехавшего господина, одетого по-дорожному. Это был давно известный читателям офицер с серебряными эполетами {См. повесть "Онагр".}.
- Маменька, вот мой хороший петербургский приятель, господин Анисьев.
Слово петербургский подействовало магически на Прасковью Павловну и на ее Анеточку.
- Очень приятно иметь честь познакомиться с вами, - произнесла Прасковья Павловна, поправляя на себе платок, - извините, что вы нас застали по-домашнему, запросто.
- Помилуйте-с...
Офицер с серебряными эполетами поправлял свой хохол, протирал очки и расшаркивался. Увидев Ольгу Михайловну, он подлетел к ней с поклонами и с комплиментами.
Прасковья Павловна и Анеточка ушли и через несколько минут возвратились переодетые. Последняя навязала сырцовые букли, которыми она. всегда украшала себя в торжественные случаи.
- Ну, расскажи же, как ты здесь очутился? - спрашивал Петр Александрыч у офицера, сажая его к чайному столу.
- Неожиданно, мон-шер, совсем неожиданно. Скоро после твоего отъезда из Петербурга папенька скончался... старик, знаешь, мон-шер, последнее время все хирел...
- Боже мои, какое несчастие! - воскликнула Прасковья Павловна, всплеснув руками.
- А не хочешь ли, брат, вместо чаю - ромашки? это после дороги-то лучше, я полагаю...
- Как! ромашки? - спросила удивленная Прасковья Павловна...
- Да-с, - это у нас, маменька, технический термин; так мы называем ром с чаем.
Офицер с серебряными эполетами засмеялся, закрутил усы и сказал:
- Спасибо, мон-шер; это недурно... Mesdames, - продолжал он, - вы позволите мне закурить сигарку... Не будет ли табачный дым беспокоить вас?..
- О нет, - проговорила дочь бедных, но благородных родителей, закатывая глаза под лоб, - мы все привыкли к табачному дыму.
- Но ты все еще мне не сказал, каким образом ты здесь? - спросил Актеон, дотрогиваясь до плеча офицера.
Офицер хлебнул ромашки, пустил изо рту клуб дыма и растянулся на стуле.
- Очень просто, мон-шер, - сказал он. - Мне досталось наследство после папеньки... Надо же все осмотреть самому, принять все от управляющего... Я взял отпуск, да и катнул сюда... почти мимо тебя пришлось, мон-шер, ехать, немного в сторону; я думаю себе, как же не побывать у приятеля?.. И я бы давно у тебя был, да в Москву белокаменную, знаешь, как попадешь, - беда; с балу на бал, с обеда на обед, кавалеров-то нет, так наш брат петербургский там как сыр в масле катается... Меня на руках там носили, во всех аристократических домах принят был, мон-шер, ей-богу, как родной... Там же случился Костя... Ведь charmant jeune homme, надо отдать ему справедливость... с ним полтора месяца прожил, как один день!
- Вот что!
Актеон призадумался... Слова офицера пахнули на него былою жизнью, тем временем, когда еще он блаженствовал в коже Онагра...
- И в Москве, - продолжал офицер, - хорошеньких бездна. Я, знаешь, мон-шер, приволокнулся там за одной княжной... Она известна везде: юнъ боте... глаза такие живые, так и бегают... и она была ко мне очень благосклонна; взяла с меня честное слово на возвратном пути непременно заехать к ним.
Офицер затянулся.
- Ну, а ты что поделываешь здесь, мон-шер? а? хозяйничаешь? Славная деревенька утебя... Офицер осмотрел кругом комнату.
- Се тре жоли... разумеется, в деревне для чего убирать великолепно комнаты?.. А говорят, в моем селе дом такой каменный, славный...
- Много, братец, тебе душ досталось?
- Душ-то немного, мон-шер; кажется, около трехсот, что-то этак, но денег бездна - это главное, папеньке все были должны; у него такие капиталы, что ужас! Хочу выйти в отставку. Съезжу в чужие краи. Надо же, мон-шер, свет посмотреть, - нельзя без этого. Какие устрицы были нынешней весной в Петербурге - чудо!.. А тебе, мон-шер, все наши кланяются...
Чай был собран... Офицер понемногу прихлебывал ромашку и болтал без умолку.
- А что, мон-шер, не вспомнить ли старинку? - вскрикнул он, вскакивая со стула, - не сыграть ли в банчик?
- Пожалуй.
- Если у тебя нет карт, то я свои достану. У меня всегда есть в шкатулке на всякий случай.
- Что ж ты, братец, думаешь, что мы здесь и в карты не играем? - спросил Актеон с чувством оскорбленного достоинства.
- Нет, мон-шер, я только так сказал... Вели же все устроить, как следует... Я, мон- шер, и усталости никакой после дороги не чувствую.
- А ты надолго ли ко мне приехал?
- Дня на два, на три, мон-шер, если позволит мне Ольга Михайловна и твоя маменька.