Главная » Книги

Мордовцев Даниил Лукич - Наносная беда, Страница 7

Мордовцев Даниил Лукич - Наносная беда


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

я надеть тогу трибуна.
  - Да, ваше преосвященство, власть трибуна выскользнула из моих рук.
  - Да... Да... Тут икона, тут сама Богородица. Ей же народы и власти, цари всесильные поклоняются с трепетом... Она старше всех, старше ее уже никого нет на земле.
  - Истину изволите говорить, владыко: точно. Богородица старше самой государыни, ее императорского величества.
  - Старше, старше. Тут и государыня ничего не может.
  - Не может! - Еропкин развел руками.
  - Тут власть должна быть не от мира сего, да, да, не от мира, - обдумывал архиепископ страшную дилемму, которую задал ему народ. - А мы все от мира.
  - Да, ваше преосвященство, вот задача! - разводил руками начальник Москвы. - Я - лицо государыни здесь, я - глава Москвы, а там я бессильней всякого последнего нищего, юродивого. Там я не смею приказывать именем всемилостивейшей государыни моей, там мне могут сказать: "Твоя-де государыня Богородице не указ!"
  - Не указ, точно, не указ!
  Амвросий встал и в волнении подошел сначала к портрету Петра Могилы, потом к киоте, как-то машинально. Из киоты смотрел на него все тот же кроткий лик, и, казалось, смотрел так грустно-грустно.
  - Вот кто один выше Богородицы: вот он! Ecce homo! - с какой-то страстностью и тоскою сказал взволнованный архиепископ.
  Еропкин оглянулся. Его поразило лицо Амвросия, который стоял, с мольбою протянув руки к Спасителю.
  - Се Он... Се человек... Ессе Ьото!
  - Да, ваше превосходительство, - тихо произнес Еропкин. - Но Его нет с нами.
  - Нет, Он здесь! Он с нами! Я в себе Его чувствую.
  - Но как нам успокоить Москву?
  - Надо взять оттуда Богородицу.
  - Помилуйте, ваше преосвященство! Это сделать нельзя!
  - Для чего нельзя?
  - Народ не даст ее. Он взбунтуется... он Москву разнесет по клочкам.
  - Не разнесет. Он покорно пойдет за Богородицей. Сам понесет Ее, будет падать ниц перед Нею, только бы по нем прошли ноги тех, кои удостоятся нести святой лик.
  - Но куда же Ее, владыко, унесем мы, где спрячем?
  - Не спрячем, зачем прятать! Мы поставим Ее в новостроенной богатой церкви Кир Иоанна.
  - Нет, ваше преосвященство, я боюсь этого. Ее теперь нельзя трогать. А одно разве я могу посоветовать, взять оттуда и перенести в безопасное место казну Богородицы, чтоб оную не расхитили.
  - Это скриню железную?
  - Да, там огромный сундук, железный ларь вместо кружки, с отверстием сверху для денег. Говорят, ларь уже полон.
  - А если народ скажет, что Богородицу грабят? - в раздумье спросил Амвросий.
  - Не скажет, ваше преосвященство, я вместе с вашими консисторскими чинами пошлю для взятия ларя и своих солдат.
  - О-о-охо-хо! Что-то из сего произойдет? - нерешительно сказал Амвросий и снова подошел к киоте, как бы в лике Спасителя ища вдохновения и поддержки.
  Да, ему нужна была эта божественная поддержка. Почему-то в эти дни образ мучимого Христа не отходил от него ни днем ни ночью, и почему-то в эти самые дни так назойливо врывались в его душу воспоминания детства, молодости, студенческие годы в Киеве, Печерская лавра и тот тихий вечер, когда, перед посвящением своим, перед отречением от мира, накануне пострижения своего в монахи, он в последний раз слушал тоскливую песню девушки, которую он... которая не могла быть... его женою, подругою... которая, одним словом, пела:
  
  
  
  Священники, диаконы
  
  
  
  Повелят звонити -
  
  
  
  Тоди об нас перестанут
  
  
  
  Люди говорити...
  - Ну, делайте как знаете, а я распоряжусь по консистории, - сказал он, наконец, силясь отогнать от себя рой тяжелых и дорогих воспоминаний.
  Еропкин уехал. Амвросий остался один с своими думами.
  А бесноватая Москва вплоть до ночи продолжала корчиться и тысячеустой кликушей выкликать: "Порадейте, порадейте, православные, Богородице на всемирную свечу!"
  Наступал вечер. Народ не расходился; бесноватая Москва, по-видимому, собиралась ночь провести у Богородицы. Литии, моления, возглашения, крики не переставали оглашать воздух, только голоса стали хрипловатые и еще страшнее.
  - Порадейте, православные. Богородице порадейте!
  - Услыши ны. Боже, Спасителю наш, упование всех концов земли и сущих в море далече!..
  - Проклят буди день! Проклята буди ночь! Проклята буди мать моя!
  Из-за этих криков раздаются то и дело стоны другого рода, еще ужаснее. Нет-нет да и волокут из толпы умирающего в корчах старика, молодого детину или рожающую в муках бабу, или волокут труп уже посинелый, и к нему с погребецкой фуры протягивается крючковатый багор мортуса и тут же в виду других смертей, на глазах у обезумевшей толпы, вскидывает его на свою смертную колесницу.
  Но вот сквозь толпу протискивается команда солдат, куда! Это капля падает в море и исчезает. С солдатами и консисторские чины, канцеляристы, подьячие. Незаметно дотискиваются они до самых ворот, до лестницы, подставленной к иконе, к ларю, на котором продолжает сидеть все тот же чудовидец Илья-фабричный и кричит в истошный, но уже осипший голос: "Порадейте, православные!" Он весь день тут сидел и кричал, ему есть сюда приносили, но он и от пищи отказался, а все кричал.
  Дотискивается команда с чинами и до Ильи, и до ларя. Чин держит в руках бумагу и консисторскую печать, с куском воску для печатанья. Протягивает чин руку к ларю, к казне Богородицы, печатать хочет. Дрожмя дрожит рука у чина, не от пьянства, а от страха. Дотрагивается до ларя, до замка.
  - Богородицу грабят, православные! - раздается вдруг страшный, нечеловеческий голос.
  Это Илья кричит, чудовидец. Страшно вздрогнула толпа, зашаталась лестница. "Ох, ворота падают! Богородица падает!"
  - Богородицу грабят! - подхватывает толпа. - Батюшки, грабят!
  - Православные, братцы! Не давай Богородицу!
  - Не давай в обиду Матушку!
  - Сюда, кто в Бога верует: Богородицу грабят! Звони сполох! Бей набат! Эй, православные, не выдайте, голубчики!
  Как из земли, вырастают кузнецы с железными клещами, рогатинами, кузницы тут недалеко.
  - Бей их! Вяжи! Не давай Богородицу!
  - Звони во все! Звони сполох!
  Команда смята, раздавлена, перетерта ногами: куски солдатского и подьяческого тела разнесены на сапогах, на лаптях и на онучах.
  Кровь пролита, первая кровь! Бесноватая Москва понюхала крови, и теперь нет ей удержу...
  Бестолково, испуганно, но как-то страшно, набатно заколотили колокола у церкви Всех Святых на Куличках. Звонящие рвут за все веревки, дергают туда и сюда, обрывают их, цепляются руками за колокольные языки и бьют в края колоколов. Им отвечают таким же набатом у Спасских ворот. Отвечают еще и еще, во всех концах города.
  Наконец заговорила Москва, запели все сорок сороков московской народный гимн. Испуганная, уже было уснувшая на ночь птица снялась с места, повылетала из гнезда - и безумно, тучами носится и каркает над Москвой. Завыли перепуганные собаки - завыла вся Москва.
  - Богородицу грабят! Боголюбскую Богородицу грабят!
  А колокола-то заливаются, стонут, захлебываются во все сорок сороков! Это рычит невиданное и неслыханное чудовище, главная пасть которого в Кремле, на Иване Великом, а сорок сороков других пастей ревут ревмя, бешено, радостно ревут во всех концах города, от центра до окраин, до Камер-коллежского вала, до застав, до кладбищ, по всем городским и загородным монастырям. Как не распадутся церкви, стены Кремля и башни от этого звона, такого звона и гласа металлического, которого и Иерихон, падая в прах, не слыхал!
  Кто еще оставался по домам, и те бегут на набатный звон. В руках топоры, вилы, багры, дубье, запоры от ворот, железные болты со ставень.
  Ночь опустилась на Москву. Тьма кромешная. А Москва мечется, ищет еще кого-то: той крови мало, та вся осталась на лаптях да на онучах - и не попахло. Надо новой крови.
  - Богородицу грабят! - не умолкают возгласы.
  - В Кремль, православные! Грабителей сыскивать!
  - В Чудов, братцы! По архиерея! Он грабитель, он Богородицу велит грабить! По архиерея! - кричит Савелий Бяков, солдатина саженный с седою, как у бабы, косою.
  - В Чудов! В Чудов! По грабителя Матушкина!
  Толпы повалили в Кремль, к Чудову. "Долой шапки!" - это в Спасских воротах. Впереди всех саженный солдатина Бяков с седою косой. На плече у него целая рогатка от плац-парада. Лица у толпы безумные, еще страшнее, чем были... Бегут, спотыкаются, падают.
  Тут же и собачонка, знакомая, маленькая, кудлатая, Маланья. Куда ты, несчастная! Да как же ей-то не бежать, коли вся Москва бежит. Вон и ее краснобровый приятель тут же: тоже спешит Богородицу защищать - он тоже русский человек, православный, ему также Богородицу жалко... Он из усердия.
  Налегли на Чудов, высадили железные ворота и на себе их, как щит, как трофей, внесли в ограду.
  Высадили разом несколько дверей и окон с железными решетками. Все повалилось внутрь, и люди валятся друг на дружку...
  - По кельям, братцы, по всем ищи! - гудит толпа, толкаясь лбами в темноте.
  - Ищи, шарь по всем норкам! - командует седая солдатская коса.
  - Не видать ничего, братцы! Огня давай! Зажигай свечи! Ищи! Норы перерывай!
  И пошли перерывать норы, опрокидывают и вдребезги разбивают столы, мебель, конторки, аналои. Нету грабителя! Книги летят вместе с шкапами, книги рвутся, топчутся ногами, летят в окна. "Катай все книжное! Катай еретическое!" Нету грабителя! Печи еще везде целы. "Ломи, братцы, сади в печи, може, там!" И печи все разбиты, развалены, растрощены, самые кирпичи и изразцы перетираются в порошок лаптями да сапогами. В крестовую ввалились: утварь церковная загремела, сосуды, кресты, евангелия, антиминс, всё на полу, по всему топчутся окровавленные онучи. "Еретицкое все топчи!" Один дом со всеми кельями разнесли, другой разнесли, еще какой-то разносят. "Это казенная палата! Там гербова бумага, с орлом, не трожь!" - "Катай и ее! Катай бумагу! По бумаге Богородицу грабили". И "катают" казенную палату, разносят и ее, разносят на лаптях да в корявых лапищах дела, книги, перья топчут: "Ишь, дьяволы, пишут ими приговоры!" - и топчут, трощат все. "Рви орлину бумагу, гербову, рви ее! Богородицу грабят!"
  Врываются в келью Амвросия, нет его! Только ладаном пахнет. На столе развернутая книга: Pestis indica, так и чернеется на заголовке. Тут и крест, и Евангелие.
  Раньше всех сюда ворвался наш знакомый краснобровый солдат со своей собачонкой, и... обомлел! У киоты горят восковые свечи, а из киоты кто-то смотрит, да такой добрый-добрый. Смотрит прямо в глаза солдату, кротко-кротко смотрит - и у солдата сердце упало! Он смотрит и... качает головой!
  Окаменел солдат; глядя на него, и собачка хвост поджала, жмется к ногам солдата.
  Топот ног, сапог, шмыганье лаптей, онуч. Врываются.
  - Стой! - кричит не своим голосом солдат.
  - Чего стой! Эко дьявол! Катай!
  - Стой! Говорят вам, стой! Ни-ни! Не трожь! (Солдат дрожит.)
  - Что ты? Али очумел!
  - Нет, братцы. Он... Он смотрит - головой качает, - говорит рыжий, протягивая трепетную руку к киоте.
  Толпа притаила дыхание, онемела, слышен только рев извне, это там идет работа защитников Богородицы. А эти онемели.
  - Смотрит... Он смотрит...
  - Глядит и впрямь, братцы! Ох! Глядит...
  - Батюшка! Это сам Бог глядит...
  - Назад, братцы! Назад! Тут Бог глазами смотрит.
  - Назад! Назад, православные! Бог там!
  Толпа с ужасом отвалила от кроткого лика Спасителя и скоро забыла о нем.
  Одна часть толпы, опустошив кельи экономические, консисторские и монашеские, из которых монахи успели бежать, не оставив доски на доске в нижних архиерейских, кроме той, где безумцев напугал кроткий лик Спасителя, ринулись в верхние кельи, где светился огонек в крайнем окошке. Звери бросились на огонь, ворвались в келью и остановились в немом изумлении: в углу, у иконы Богородицы с Предвечным Младенцем на руках, теплилась лампада, а на полу кто-то лежал распростертый и молился.
  Молящийся встал и оборотил лицо к толпе, безмолвно остановившейся у дверей.
  - Он, братцы! Нашли грабителя! Нашли! - дико закричал стоявший впереди всех гигант с седою косою. - Вот кто грабит Богородицу!
  - Архиерея нашли! Сюда, братцы! Сюда, православные! - подхватила толпа.
  Да, это был... он. Черные вьющиеся волосы, рассыпавшиеся по плечам, черная окладистая борода, смело вскинутые над черными мягкими глазами брови, южный орлиный нос.
  Гигант с косой выступил вперед, держа в руках огромную рогатку.
  - Говори, архиерей, для чего ты велел грабить Богородицу? - спросил он хрипло, угрожающе.
  - Я не архиерей, - тихо отвечал тот.
  - Как не архиерей! Сказывай! Кайся! - и страшная рогатка поднялась над головою несчастного.
  - Я не архиерей, - отвечал тот во второй раз.
  - А! Он запирается! Так молись же Богу! Молись в последний раз! Вот тебе за Богородицу! - и рогатина поднялась еще страшнее: вот-вот громом упадет на голову. - Молись! Исповедовайся!
  Тот упал на колени и беспомощно поднял руки к небу.
  - Господи! Ты видишь...
  Вот-вот ринется на голову ужасная рогатина. Ручные мускулы гиганта напряглись, как стальные веревки...
  - Господи! Ты веси...
  - Капут! Раз... два...
  - Стой! Стой! Разбойник! Что ты делаешь? - неистово раздался крик в толпе.
  Руки гиганта дрогнули. Рогатина замерла в воздухе. Из толпы выскочил Фролка - приказная строка.
  - Что ты делаешь, душегуб? - хрипит Фролка.
  - А тебе какое дело, приказная строка? Архиерея учу, чтоб не грабил Богородицу.
  - Да это не архиерей! Это брат его, Никон, архимандрит Воскресенский.
  - Это Никон, точно, Никон! - раздался голос в толпе.
  Гигант отступил в смущении. "Промахнулись, братцы", - бормотал он. Никон с теми же поднятыми к потолку руками продолжал стоять на коленях и тоже бормотал что-то.
  - Ваше высокопреподобие! Благословите меня! - подошел к нему Фролка.
  Несчастный архимандрит бессвязно бормотал:
  - Ты веси. Господи... Я умираю. Ой, умру, я умру та й буду дивиться... Ой, чи буде моя мати за мною журиться... Ой, умру я, умру...
  Фролка взглянул в глаза несчастного и с ужасом отступил: архимандрит Никон перестал быть человеком, он потерял рассудок навсегда... Впрочем, ненадолго: через четырнадцать дней он умер.
  
  
  
  III. УБИЕНИЕ АМВРОСИЯ
  Где же был тот, которого искала московская бесноватая чернь?
  Когда раздался первый набатный сполох у церкви Всех Святых на Куличках, Амвросий вместе с приехавшим к нему в тот вечер племянником, Бантыш-Каменским, с отцом известного историка, просматривал то место Фукидида, где он описывает свирепствовавшую в Аттике, во время персидских войн, страшную моровую язву, занесенную в Грецию с Востока, и обратил внимание на то обстоятельство, что бич этот, по-видимому, поражал преимущественно илотов и рабов.
  - Так и у нас, - заметил Бантыш.
  - Да, но илоты потом поразили метиков, метики - дальше...
  В это время набат раздался у Спасских ворот. Затем еще где-то, а там еще, еще...
  - Боже! Что это значит?
  - Пожар, должно быть, дядюшка.
  Подошли к окнам, но зарева нигде не видать - везде мрак. Послали служку к Спасским воротам узнать от звонаря.
  А набат усиливается.
  - Не доброе, не доброе что-то, - шепчет Амвросий, невольно бросая взор на лик Спасителя...
  Вбегает запорожец-служка, такой веселый, стучит чаботищами, и слышно было даже, как на дворе еще он что-то хохотал сам с собой. Стоит, прехитро улыбается.
  - Ну, что там? - беспокойно спрашивает Амвросий.
  Молчит запорожец, зажимает нос кулачищем, чтобы не фыркнуть.
  - Да говори же, дурный! Что ты! - прикрикивает на него Бантыш, но и сам улыбается. - Чего тебе весело?
  - Та сором и сказати!
  - Ну? Да ну же, дурак!
  - От же Москва! От дурный москаль, такий дурный, ще Мати Божа!
  - Да что же такое? Говори наконец!
  - Он теперь там вона сказилась, Москва каже, що Богородицю граблять...
  И запорожец добродушно и укоризненно засмеялся. Амвросий и Бантыш переглянулись... Последнему показалось, что у архиепископа волосы на бровях и на голове дыбом становились.
  - От дурни москали! Богородицю, бачь, граблять. А хиба им можно грабити, коли вона на неби! - мудрствовал запорожец. - Вона на неби - Богородицю не можно грабити...
  А набат уже ревел по всей Москве. Несколько сот квадратных верст кругом залито было звоном страшного сполоха, земля и весь Кремль, и стены Чудова дрожали от ужасных звуковых волн.
  Амвросий, казалось, раздумывал. Глаза его с невыразимой мольбой упали на лик Спасителя, освещенный лампадою и большими восковыми свечами. "Сад Гефсиманский... моление о чаше... Какой тогда у него был лик?" - невольно вопрошалось где-то глубоко в душе.
  - Ты в карете приехал? - быстро спросил Амвросий племянника.
  - В карете, дядюшка.
  - Так я еду с тобой.
  - И я, владыко? - поторопился запорожец-служка.
  Амвросий задумался было немного. "Да, да... и ты... теперь темно... ты, у тебя сердце лучше головы", - торопливо сказал архиеписком своему служке.
  А набат ревет. Уже слышен издали ропот голосов, но такой глухой, стонущий, как спор моря с ветром.
  Амвросий надел клобук, взял в руку посох и упал перед ликом Спасителя.
  - Благослови странника, распятый за ны! - сказал он громко. - Камо иду, не вем. Ты един веси... А призовешь к себе... иду... готов есмь, готово сердце мое.
  И он бодро вышел из кельи, громко стуча посохом и невольно еще раз оглянулся на Спасителя.
  Карета стояла у крыльца. Амвросий, осенив ее и монастырь крестным знамением, поместился внутри ее вместе с племянником, а служке велел сесть рядом с кучером. Кучер тронул. Когда карета выезжала из ворот монастыря, архиепископу почему-то вспомнился тот момент из его детства, когда мать, благословляя его перед проводами в бурсу, сказала: "Не забувай, сынку, коли й попом будешь, а може, и архиреем, як тебе мати провожала и головоньку тоби чесала..." И почему это теперь именно вспомнилось, как мать курчавую головку расчесывала? А сколько прошло потом через эту голову дум, сколько в ней накопилось воспоминаний, которых не вместить в себе никаким "пишемым книгам...". И не легче от этого стало многодумной голове, не стало архиепископское сердце счастливее того, которое билось когда-то в груди ребенка.
  Карета проехала Спасскими воротами, а там, на Красной площади, валили уже народные волны с ревом, заглушавшим набатный гул колоколов. В темноте двигавшиеся нестройные массы казались каким-то разорванным на огромные куски тысяченогим и тысячеголосным чудовищем.
  - Богородицу грабят! - выделялись из этого рева страшные слова, как выделяется из рева морской бури отчаянный выстрел потопающего корабля.
  Амвросий невольно вздрогнул и прижался в угол кареты.
  - Боголюбскую Богородицу грабят! - ближе и явственнее зеванула чья-то широкая глотка.
  - Тю-тю, дурни, - огрызнулся неугомонный служка, сидя на козлах.
  - Давай грабителя! Давай еретика!
  - Давай им! Кого там? Овеча порода! - ворчал служка.
  "Разнесем!" - "Мы ему покажем, как козам рога правят!" - "Мы ему дадим Кузькину мать!" - "Стой, братцы, за Богородицу!"
  В окне кареты показалась белая нежная рука и крестила толпу.
  - Ишь, матушка-игуменья из кареты нам ручкой делает, - закричал кто-то, завидев в темноте каретного окна бледную руку архиепископа.
  - Благослови, матушка! - закричал другой голос. - За Богородицу стоять идем.
  Толпы ринулись дальше, и карета продолжала свой путь.
  Страшен был этот путь по мрачным улицам беснующейся Москвы. Кругом тьма кромешная, и в этой тьме еще диче раздавался крик людей, звон колоколов и отчаянный вой собак. К этому присоединялось карканье птиц, которые метались по темному небу, боясь опуститься на Москву, сесть на крыши домов и на городские стены, которые тоже, казалось, взбесились и кричали.
  Карета мчалась к Донскому монастырю. И в дальних кварталах слышались те же крики, отворялись и затворялись ворота, гремели запоры, стучали ставни, кричали и плакали люди.
  - Богородицу грабят! - раздавались женские и детские голоса по глухим переулкам. - Турка грабит!
  - Матушки! Страшный суд пришел! Звезды померкли, солнышко потухло. Турка идет на Москву!
  - Помогите, православные, помогите! Умираю... ох, смертушка моя...
  Это была действительно ночь смерти, как бы завершавшая собою тот страшный чумной цикл, чрез который, как чрез трисорокадневные мытарства, прошла Москва, чтобы вступить с плачем и скрежетом зубов в самый ад. И она вступала теперь в эту адскую область.
  Амвросий ехал молча. В ушах его стоял набатный звон, и словно разрывались в мозгу и в сердце страшные людские крики, возвращавшие его сюда, в эту адскую область, в эту кромешную тьму, между тем как перед глазами его проносились какие-то яркие, разорванные и разметанные в пространстве и во времени обрывки, клочки из всей его жизни: то стены бурсы, облитые ярким светом месяца в тихую лунную ночь; то массивная греческая книга, из-за которой выступали строгие лица подвижников; то лицо матери, стоящей у ворот и махающей белою хусткою вслед фуры, которая увозила куда-то далеко черноголового мальчика; то момент пострижения в монашенство, когда откуда-то, словно с купола лавры, неслось пение - "аксиос, аксиос, аксиос!" и когда чья-то рука холодными ножницами прикасалась к его голове, а потом эти ножницы звякали об пол, и раздавался голос: "Подаждь ми ножницы сия..." И ножницы опять прикасаются к голове, с визгом отрезают прядь волос, и холодно-холодно становится голове и сердцу.
  И теперь холодно голове. Что-то как будто ходит под волосами, поднимает их, шевелит ими, и дрожь пробегает по всему телу. Да, шевелятся волосы, они ожили, они ходят по голове... Клобук поднимают ожившие волосы.
  Амвросий снимает с головы клобук.
  - Далеко еще до монастыря? - спрашивает он. - Я ничего не вижу.
  - Нет, дядюшка, недалеко уж, - отвечает Бантыш-Каменский.
  - А мы точно целую вечность проехали.
  - Да, долго. Вы правы, илоты пошли на Афины, - задумчиво поясняет Бантыш.
  Наконец, карета подъехала к Донскому монастырю. Там, по-видимому, никто еще не спал, везде виднелись огни. У ворот стоял привратник. Карету окликнули: "Кто идет?"
  - Я, архиерейский племянник, - поспешил ответить Бантыш, высунувшись из окна кареты.
  Карету впустили в ворота. Незамеченный никем, Амвросий быстро прошел вместе с племянником в настоятельские кельи, неся клобук в руке. В образной они увидели, что кто-то стоит у аналоя и читает: "Царь бо царствующих и господь господствующих приходит заклатися и дадися в снед верным. Предходят же сему лица ангельстии со всяким началом и властию, многоочитии херувимы и шестокрылатии серафимы, лица закрывающе и вопиюще песнь: аллилуия, аллилуия, аллилуия".
  - Мир ти! - раздался вдруг тихий голос.
  Тот, что стоял у аналоя и читал, высокий белокурый монах с наперстным крестом, с удивлением поднял голову и отступил от аналоя.
  - Мир ти! - повторил тот же голос.
  - И духови твоему, - отвечал читавший нерешительно.
  - Епифаний, друг мой искренний, ты не узнаешь меня? - продолжал Амвросий (это говорил он).
  - Владыко! Боже мой!
  И тот, кого Амвросий назвал другом своим, Епифанием, с ужасом попятился назад. От изумления или от страха он, по-видимому, окаменел.
  - Епифаний!
  - Владыко! Что с тобою! Что случилось?
  - В Москве чернью овладело безумие. Мор и страх лишили народ последнего рассудка. Теперь они кричат, якобы я велел ограбить Богоматерь Боголюбскую, и ищут главы моей.
  Он тихо опустился на складное сиденье, поставил клобук на стол и перекрестился. Высокий монах упал на колени и со слезами припал к рукам архиепископа.
  - Не сетуй, друг мой! Судьбы Господни неисповедимы...
  - Но, Боже мой! Ты взгляни на себя, владыко! - вскричал монах, всплеснув руками.
  - Что же, друже мой! Страх смерти пройде сквозь душу мою, - тихо отвечал Амвросий.
  - Нет! Нет! Я боюсь сказать тебе! - с прежним отчаянием повторял Епифаний.
  - Да что же? Я ко всему готов...
  - Ты не видел себя... ты... - Епифаний остановился.
  - Что же я, друг мой?
  - Взгляни на свои волосы, владыко. Еще утром они были черны, как крила ворона, а теперь они седы, как у ветхого старца!
  Амвросий, закинув руку за плечо, взял прядь своих густых волос и поднес к глазам: они действительно поседели.
  Как-то странно дрогнула при этом бледная рука архиепископа, которая за час до этого благословляла безумную толпу, жаждавшую его крови. Но кроткая улыбка осветила его лицо.
  - Да... Они седы стали... Скоро в час един...
  И он задумчиво и грустно перебирал рукой эти седые волосы, чужие, не его. Его волосы еще днем сегодня отливали на солнце, как вороново крыло, а теперь они белые, незнакомые какие-то волосы.
  - Да, да, белы, аки снег... чище стали, очистились. Окропил их Господь иссопом страха смертного, и паче снега убелилися они, - тихо, качая головой, говорил он.
  А Епифаний, безмолвно стоя на коленях перед ним, беззвучно плакал, закрыв лицо руками.
  - Да, да, да. Скоро убелил Господь. Тысящи лет пред очима Его яко день един.
  Набатный звон, однако, доносился все слабее и слабее.
  Вошел и племянник Амвросия и также с ужасом отступил, увидев, что несчастный спутник его поседел на пути от Чудова монастыря к Донскому, вот почему так долог казался им этот роковой путь! Да, он очень долог: в продолжении его человек прожил лет двадцать, дожил до седых волос, которых у него еще не было.
  - Господи! Что же это такое! - с отчаянием вскричал Бантыш.
  - Ничего, друг мой, это Бог, - спокойно отвечал архиепископ. - Тысящи лет пред очима Его яко день един. Что ж стоило Ему превратить для меня час един в тридцать лет!
  А время между тем шло своим чередом, и ночь эта страшная шла своим чередом: для счастливых пролетала как один сладкий миг, как вздох переполненной блаженством души, как опьяняющий поцелуй; для несчастных и страдающих - как вечность, как тысячи лет и тьмы тем мучительных часов.
  Пропустим же эту страшную ночь, вычеркнем ее из нашего повествования, потому что она была слишком долга для несчастного.
  Он молился почти всю ночь, и Епифаний не отходил от него, Епифаний Могилеанский, киевской архимандрит, его школьный товарищ и друг. Он приехал в Москву навестить этого друга и дать ход некоторым делам своего монастыря, но чума захватила его тут, и он не мог выехать вовремя.
  Когда Амвросий на минуту переставал молиться, Епифаний старался навести его на лучшие, менее мрачные мысли, и они вспоминали свою молодость, академические годы, Украину, Киев.
  - И по сей час растет та верба, которую ты посадил, помнишь, в лавре, - вспоминал Епифаний.
  - Помню. Я тогда переходил на курс элоквенции. Как это давно и в то же время как это, сдается, недавно было, - грустно качая головой, уже седой теперь, говорил Амвросий.
  - Да, и как слепо и пышно растет.
  - Так, так и перерастет нас.
  - А на передней парте, в философском классе, все еще цела надпись, что ты вырезал, помнишь?
  - Какая? Много я их резывал когда-то.
  - А твой девиз: aut omnia aut nihil*.
  _______________
   * либо все, либо ничего (лат.).
  - Да, да. Мое отта уже проходит, а идет nihil.
  - Для чего же так думать? Ты еще не стар...
  - А Господь на что? Сегодня Он состарил меня на тридцать лет, а заутра... Э! Заутра, друже, может быть, помнишь?
  
  
  
  Священники, диаконы
  
  
  
  Повелят звонити -
  
  
  
  Тоди об нас перестанут
  
  
  
  Люди говорити...
  И архиепископ горько улыбнулся.
  - Да, помню, только зачем же так думать? - успокаивал Епифаний.
  - Я и не думаю, друг, а душа моя слышит, что там ищут моей смерти.
  - Э! Помилуй, теперь там тихо. Они спят... давно.
  Нет, они не спали. Устав бесполезно ломать, разбивать, крошить в щепки и в мусор печи, полы, двери, окна, мебель, посуду, сами стены и не находя того, кого искали, они бросились в монастырские подвалы и погреба, вышибли в них железные двери и добрались до бочек с водками, винами, спиртом, разными питиями и маслами. И тогда потекло пьяное море: черпали из бочек пригоршнями, шапками, сапогами, лаптями и пили, до осатанения пили. Кто выкатывал сорокоуши на двор, кто вышибал из них днища, кто лез головой прямо туда, в источник опьянения, и опять все пило и кричало, что "Богородицу грабят". Слышались крики, что "турка идет на Москву", что сам "мор ходит по Кремлю в виде бабы простоволосой"...
  - Ходит, ребятушки, и по-турецки разговаривает.
  - А ты что же ее не за косы?
  - Э! Поди-тко, сунься, не велено.
  - Кто не велит? Бей ее, суку!
  Все, что желало пить, забыться, все пило с отчаяния, пило с проклятиями, с криками, что-де все равно завтра умирать, не видать больше красна солнышка, пить-де умереть, не пить - умереть, так пей, душа, пьяною и на тот свет пойдешь.
  Отдельные толпы хлынули к окраинам города "карантеи разбивать", "несчастненьких выпущать" и все это само лезло на заразу, на смерть. Карантины разбиты.
  Где же Еропкин? Куда он девался? Где его энергия, неустрашимость, уверенность?
  То же спрашивали и современники. "Где же полицейские офицеры с командами их? Где полк Великолуцкой, для защищения Москвы назначенный? Где, напоследок, градодержатели? Город оставлен и брошен без всякого призрения!" - восклицает очевидец этих ужасов в письме к своему другу.
  Где же, в самом деле, были в эту страшную, поистине "воробьиную" ночь, когда даже ни воробьи, ни галки на Москве не могли сомкнуть глаз во всю эту ночь оттого, что они видели вокруг себя, - где были градодержатели первопрестольной столицы?
  А вон, главнейший градодержатель господин генерал-фельдмаршал, ее императорского величества действительный камергер, сенатор и московский главнокомандующий, славный победитель Фридриха Великого, сиятельный граф Петр Семенович Салтыков, ввиду грозившей его собачкам от моровой язвы опасности перевезший весь свой многочисленный собачий штаб в свое подмосковное имение, а вместе со штабом перетащивший туда и свои старые кости, вон он, мучимый бессонницей, тихо бродит по обширным пустым залам своего роскошного дворца, слабо освещенного восковыми свечами, и то и дело останавливается сам перед собой, не узнавая себя в огромных бемских зеркалах, останавливается и с удивлением спрашивает: "Кто вы, государь мой? Чего вам от меня надобно?" Потом узнает себя, машет с досады рукою и опять бродит. За пазухой его шелкового халата копошится что-то живое, к которому он то и дело нагибает свою старую голову и тютюшкает. Это щенок, которого привез ему обер-полицмейстер от генерала Мамонова и который, по свидетельству обер-полицмейстера, родился с глазами. Граф сильно привязался к малютке и постоянно носит его за пазухой и постоянно тютюшкает. "Ах, бедненький мой сироточка! Нету у тебя ни отца, ни матери, постой, постой, я велю моему обер-полицмейстеру, а то и Петру Дмитриевичу Еропкину, он разбитной молодой человек, велю сыскать твою суку-матушку. Ишь, шельма, убежала!" Потом подносит своего любимца к столу, наливает из серебряного молочника молочка в фарфоровую чашечку и кормит его.
  Вот что делает главный градодержатель!
  А вон и Еропкин. Услыхав набат и свирепые крики в Кремле, он велит подать себе коня-аргамака и вместе с веселым доктором скачет на место криков.
  - Негодяи! Мерзавцы! Я вас! - неистово вскрикивает он, подскакивая к толпе.
  - Тише, тише, генерал! - унимает его веселый доктор.
  - Что такое! Я их!
  - Тише, вы не Бог, его же и ветры послушают, ведь это стихии грозные...
  - Я ввас!
  - А! Енарал! - сипит великан с сивой косой, и массивный шест, свистнув в воздухе, ударяется о красивое, молодое тело генерала.
  - Ой, негодяй! - стонет генерал.
  - А! Вот тебе ишшо! Н-на! И мы тоже не левой ногой сморкаемся! - и булыжник, в голову величиной, прошумев в воздухе, бьет генерала по ноге, но так, что прекрасный, арабской породы аргамак вместе с генералом становится окарач.
  - Бей его! Лови!
  И конь, и всадники скрываются. "Улю-лю-лю! Улю-лю-лю!" - слышится им вслед. Остается один веселый доктор. К нему радостно бросается какая-то собачка.
  - А! Маланья! И ты тут...
  - Тут, тут, ваше благородие, - вырастает из земли краснобровый солдат. - Только вы-то, Христа радушки, уходите отселева. Жаль мне вас. Тут у нас хуже Турции, такие везиря позавелись! И не приведи Бог... Уходите, батюшка. Крестьян Крестьяныч!
  И веселый доктор тоже исчез.
  Так прошла ужасная ночь. Наутро главная партия защитников Богородицы, под предводительством великана с сивой косой и по науськиваниям "гулящего попика", направляется к Донскому монастырю.
  Там уже шла ранняя литургия. Амвросий собирался в церковь, как услыхал у стен монастыря говор, неистовые крики и оружейную пальбу. Он понял, что это пришла его смерть, и, как бы прощаясь, взглянул на своего друга. Тот стоял безмолвный, бледный. Из-за стен доносилось что-то очень грозное...
  Вдруг в келью вбегает запорожец-служка. Мужественное лицо его бледно, руки дрожат.
  - Ваше преосвященство! - вскричал он, падая на колени. - Нехай мене вбьют, а не вас...
  - Спасибо тебе, доброе дитя! - со слезами отвечал архиепископ. - Не тебя ищут, а меня.
  - Ни, ваше преосвященство! Вы надиньте мий кожух, а я вашу рясу и клобук, та и посох озьму, то воны не пизнают мене и вбьют.
  Архиепископ грустно покачал головой, взглянул на образ Богородицы с Предвечным Младенцем, перекрестился и направился в церковь. Запорожец, обхватив его ноги и обливая их слезами, стонал: "Ни-ни, я вас не дам им... Не ходить до их, не ходить, не ходить!" - И он волокся за ногами архиепископа, ловя его рясу и рыдая как ребенок.
  На дворе слышнее было, что творилось за воротами монастыря. Амвросий на мгновенье остановился, взглянул на небо, которое начинало голубеть и розоветь с востока, и, подняв руку, широко благословил своих невидимых врагов, голоса которых звучали как-то глухо, набатно.
  Войдя в церковь и поклонившись местным образам, он обратился к стоявшим в церкви и сделал три глубоких поклона на три стороны. Когда из-под черного клобука блеснуло, буквально блеснуло его бледное лицо, когда бывшие в церкви увидели, откуда исходит этот странный блеск, когда понятно стало, что это кланяется страдалец, которому одна ночь посеребрила волосы, все упали на колени и поклонились до земли с каким-то стоном ужаса и отчаяния. И он, троекратно благословив эти припавшие к церковному полу черные клобуки, тихо вошел в алтарь.
  Началось богослужение. Похоронно звучали молитвы служащих, что-то похоронное слышалось и в пении клиров, многие рыдали.
  А глухие раскаты все ближе и ближе... Слышно было, как грохнули выдавленные напором толпы монастырские ворота, как ревущая волна ворвалась в монастырь, как разлилась она по нем и все залила собою.
  Скоро из-за черных клобуков показались зловещие лица. Над всеми высилась седая голова с длинною косою и рогаткою в руке. Показались дреколья, шесты, рогатины, ружья. Это облава, это бешеного волка ловят в лесу? Нет, это вошли в церковь защитники Богородицы. Вошли, и ни с места: служба идет, службу нельзя прерывать, грешно.
  Амвросий видит все это и не может отвести глаз от седой головы великана с косою. Это Голиаф, только седой, вставший из своей могилы. А Голиаф смотрит на Амвросия, глаза их встречаются.
  Служба не может идти дальше: и священник, и дьякон, и клир захлебываются слезами.
  Амвросий подходит к жертвеннику, падает перед ним и, подняв руки, громко молится:
  - Господи, остави им, не ведять бо, что творят. Боже правый! Не введи их в напасть, но отврати стремление их, и яко же смертию Ионы укротися волнение моря, тако смертию моею да укротится ныне волнение сего свирепствующего народа... Боже! Боже!
  Потом он берет сосуд и приобщается. А те ждут, пущай-де кончит. Вся церковь тихо рыдает.
  Кончил, уходит куда-то, скрывается. Ох, уйдет, ускользнет из рук!
  - Нет, не ушел! - Сапоги, лапти, босые ноги, дреколья, рогатины - все повалило в алтарь, все ищет его...
  Нашли...
  - Сюда! Сюда, братцы! Здесь он!
  - А! Ты Богородицу велел грабить, - сипло говорит великан с сивою косой и ударом кулака сшибает с несчастного клобук, блеснули седые волосы.
  - Да это не он, - кричит кто-то. - У него черные волосы, а этот седой.
  - Я, дети мои! Я - Амвросий-архиепископ.
  - А-а! Так это ты? Иди же на суд!
  И огромная рука великана вцепляется в се

Другие авторы
  • Эртель Александр Иванович
  • Христиан Фон Гамле
  • Карамзин Н. М.
  • Гиппиус Василий Васильевич
  • Зотов Владимир Рафаилович
  • Ковалевский Евграф Петрович
  • Ватсон Эрнест Карлович
  • Чертков Владимир Григорьевич
  • Федоров Николай Федорович
  • Тайлор Эдуард Бернетт
  • Другие произведения
  • Бекетова Мария Андреевна - Письмо М. А. Бекетовой к В. А. Пясту
  • Шекспир Вильям - Укрощение строптивой
  • Доде Альфонс - Маленький человек
  • Энгельгардт Анна Николаевна - Из общественной и литературной хроники Запада
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - На веревках
  • Черный Саша - В. А. Добровольский. О Саше Черном
  • Аверченко Аркадий Тимофеевич - Ольга Николаевна
  • Вяземский Петр Андреевич - Несколько слов о г. Гульянове и трудах его
  • Грот Константин Яковлевич - Василий Николаевич Семенов, литератор и цензор
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Бронзовый Амур
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 412 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа