Главная » Книги

Мордовцев Даниил Лукич - Наносная беда, Страница 2

Мордовцев Даниил Лукич - Наносная беда


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

>
  Мычанье скота, запертого в загоны и окуриваемого, тоску наводит... Повозки проезжают мимо свежевырытого рва, который тоже дымится. По сю и по ту сторону рва рогатки; это запоры для нее, для смерти, которая носится в воздухе вместе с дымом...
  Из-за тогобочных рогаток какой-то всадник машет шапкой. Хомутов осаживает своего коня. Это вестовой казак из города прискакал, шапкой знаки подает...
  - Откуда, Гаврилыч, и с чем? - кричит Хомутов вестовому.
  - Из моровой комиссии, ваше благородие! - приложив ладони ко рту, выкрикивает тщедушный "Гаврилыч".
  - С чем?
  - С вестями... Лепорты привез.
  - Давай!
  Казак достает из подсумка, висящего через плечо, пакет с "лепортами". За плечами у казака лук и в кожаном, потертом донельзя колчане вязанка самодельных стрел с грубыми наконечниками. Вестовой вынимает из колчана одну стрелу и к первому концу ее привязывает пакет. Затем снимает с плеча лук, накладывает на него стрелу и натягивает тетиву.
  - Ловите, ваше благородие! - кричит он.
  Стрела взвизгивает, перелетает через ров и рогатки и падает у самых копыт коня Хомутова.
  - Ловко, молодец, как раз угодил, - одобряет Хомутов вестового. - Вот какова у нас почта, на стрелах любовные цидулочки из моровой комиссии получаем, - улыбаясь, обращается он к приезжим.
  - О! Дас ист цу шрекклих! - не вытерпливает немец.
  - Ну, шрекклих не шрекклих, господин полковник, а скучно.
  Один из казаков, сопровождавших Хомутова, соскакивает с коня и, подняв стрелу с привязанным к ней пакетом, подает ее офицеру...
  - По секрету, ого! - читает Хомутов надпись на пакете.
  Вестовой, что привез пакет, снова машет шапкой из-за рогаток.
  - Ваше благородие! Ваше благородие! - кричит он в рупор из своих ладоней.
  - Что тебе, Гаврилыч?
  - Квиток, ваше благородие!
  - Какой там квиток?
  - Квиток... расписочку, значит, что получил лепорт.
  - Ладно, подожди! - потом, обратясь к фон Шталю, прибавил: - Ведь у нас и расписку ему выдать не иначе можно, как через карантен. Сначала ее напиши, да высуши, да в уксус омочи, да там ее через огонь окурят, тогда и бросай на стреле на тот бок... Беда! А то она, проклятая, может, на клочке бумаги сидит, либо в чернильницу забралась, либо на конце пера угнездилась, ну, без карантену да без окуриванья огнем и нельзя ничего посылать на тот бок... Перекинешь и ее анафемскую на стреле... Вот дожили.
  Повозки остановились у ворот карантина. Ух, это точно кладбище для живых...
  
  
   III. КАРАНТИН. БЕГСТВО ЗАБРОДИ
  Карантинные здания состояли из трех рядов низеньких, длинных, отгороженных одна от другой деревянных казарм, при одном взгляде на которые у приехавших сжалось сердце.
  Собственно карантинные лазареты расположены были по краям этого живого кладбища. Это были длинные, очень длинные параллелограммы, с своей стороны разбитые на маленькие, в несколько сажен параллелограммики, в которых вмещались маленькие дворики с крохотными, на одной стороне крытыми навесниками и такими же крохотными в два крохотных окошечка домиками, находившимися в общей связи и под одною тесовою крышею со всеми прочими крохотными домиками общего, большого, сильно удлиненного лазаретного параллелограмма. Достаточно вообразить длинную, очень длинную, конюшню, разбитую на соответственное число стойл: каждое стойло вмещает в себе и крохотный домик со светлою комнаткою, кухнею и печкою; и свой длинненький, открытый, но отгороженный от другого, дворик; и свои отдельные воротцы, запертые на замок, ключ от которого у карантинного доктора; и свое единственное отверстие, в которое по маленькому желобику вливают воду в чан для заключенных в этом параллелограммике...
  По длинной крыше лазаретов лепятся трубы по числу карантинных покоев.
  Между лазаретами тянутся карантинные службы, заключенные в особую деревянную ограду: на первом плане караульня, вмещающая в себе покои офицерские, писарские, унтер-офицерские и жилья для часовых и конвойных. Далее покои для доктора, аптекаря и фельдшеров, покои комиссарские, служительские для могильщиков ("мортусов" в смоляном платье); особо для поваров, прачек. Тут и амбары для съестных припасов, и амбары курительные, и сараи для карантинного имущества, для скота...
  Все чувствует себя заживо погребенным, вступая в это чумное чистилище... Никто не смеет приблизиться друг к другу, прикоснуться, каждый боится всех и все каждого...
  По знаку Хомутова привратник растворил карантинные ворота, и повозки въехали во двор.
  На дворе было пусто: в тот момент, когда во двор вступали вновь прибывшие жертвы чистилища, никто, кроме доктора и его помощников, а ровно страшных "мортусов", одетых во все смоляное, в смоляных рукавицах и в смоляных масках на лицах, никто не смел показываться на дворе.
  Выходит доктор, молодой, плечистый, полнолицый мужчина, которого жизнь, по-видимому, еще не истрепала и который еще ищет на жизненной арене борьбы, подвигов, опасностей, ищет пробовать свои силы и силы неведомого, страшного, но тем более обаятельного врага.
  Начинается, пока опять-таки издали, обстоятельный допрос: кто, откуда, с чем, зачем... В ответе слышатся слова, названия, звучащие особенно внушительно: "Хотин", "Бессарабия", "Кагул", "турки", "армия", "Малороссия", "заставы"...
  - Вы подлежите тщательному осмотру, - говорит доктор после предварительного допроса.
  Приезжие непосредственно из чумных мест - да это такие интересные, драгоценные субъекты для молодого, любознательного врача, который жаждет помериться силами с неведомым чудовищем!
  - Пожалуйте в визитную камеру, - говорит он любезно, - я имею честь с вами короче познакомиться, и лично, и... телесно, - шутит молодой врач. - Эй, вы! - машет он страшным мортусам, стоящим в стороне и ждущим своих жертв. - Отберите все вещи, которые принадлежат приезжим... Лошадей с ямщиками и повозками, господин полковник, вы отсылаете обратно? - обращается он к фон Шталю.
  - Да, государь мой... Отберите все наши вещи и расплатитесь с ямщиками, - приказывает он своим ординарцам.
  Бедная Маланья забилась в солому и со страхом лает оттуда на страшных мортусов, она никогда еще не видала таких чудовищ.
  - А эта собачка ваша? - спрашивает доктор.
  - Наша, господин доктор.
  - Казенная, полковая собственность, - улыбается сержант Грачев, широкоплечий друг Рожнова Игнашки, хотя у самого кошки скребут на сердце.
  - А... Эй, мортусы!
  Мортусы, взятые из тюрьмы каторжники, которым все равно не житье на вольном свете, и засмоленные от смерти, подходят к доктору.
  - Возьмите эту собачку и привяжите особо... Она также подлежит карантинной выдержке...
  - Воно, ваше благородие, не дастся, - пасмурно замечает мешковатый хохол.
  - Как не дастся?
  - Ни, не дастся, воно зле...
  - Вот тебе на! - смеется доктор.
  - Воно им, этим чертям, руки покусае...
  - Ничего, не покусает...
  Приезжих вводят в визиторскую камеру. Тут тоже торчат черномазые, в образе эфиопов, мортусы.
  - Прошу, господин полковник, раздеться донага, - обращается доктор к фон Шталю.
  Немец повинуется, ворча себе под нос: es ist abscheulich*. Рыжий помогает ему раздеться, снимает с него рейтузы, сапоги, чулки и обнажает сухие щепки, обтянутые сухою кожею... Немец ежится...
  _______________
   * Это отвратительно (нем.).
  - Ничего, прекрасно... тело чистое... язвенных знаков нет, - бормочет доктор, внимательно всматриваясь в сухую, пергаментную кожу немца. - А это что за синий знак под левым сосцом?
  Немец конфузится...
  - Это ничего, так себе, пустяки, господин доктор...
  - Однако же? Я все должен знать...
  - Пустяки... глупость молодости... это имя Амалия, моей супруги... выжжено... порохом натерто...
  - О! Понимаю, понимаю... Довольно... Обмыть господина полковника и одеть в карантинное платье, - приказывает он приставнику с мортусами.
  Раздевают и осматривают молодых сержантов, сначала широкоплечего атлета Грачева.
  - О! Завидное, богатырское сложение... дыхательный ящик бесподобный, есть где поместиться легким и всему рабочему аппарату тела, - удивляется словоохотливый доктор. - А это что у вас на шее?
  - Образок... Память умершего друга...
  - Умершего?.. Давно?
  - В мае, господин доктор.
  - А где?
  - В Бессарабии, у Прута, недалеко от Ясс, на привале...
  - Гм... А какой болезнью?
  - Гнилою горячкой, господин доктор...
  - Гм-гм... Гнилою горячкой... с пятнами?
  - Да, с пятнами...
  - Быстро? Да?
  - Да... скоро... очень... в два дня...
  - Гм... И этот образок был у него на теле?
  - Да, господин доктор... Я везу его к невесте покойного и к матери.
  - Так-так... прекрасно... Это вы знаете, что везете у себя на груди? Чуму!.. Только благодаря вашему богатырскому здоровью вы еще ходите по земле с этим страшным талисманом на теле... Взять его и особенно рачительно окурить и выветрить (это к фельдшеру).
  Грачев снимает с себя образок и отдает фельдшеру.
  Упрямее всех оказался мешковатый хохол: уперся, как вол, и не хочет раздеваться...
  - Раздевайся! Я тебе приказываю! - горячился доктор.
  - Ни, ваше благородие, не треба...
  - Как не треба! Что ты!
  - Не треба-бо... не гоже воно... соромно...
  - Вот чудак! Соромно ему... Как же все раздевались, и господин полковник, и офицеры?
  - Та негоже ж!.. Вони тут. (Хохол указал на полковника.)
  - Я тебе приказываю... Слушай команду: долой платье! - скомандовал немец, на голом теле которого не оставалось никаких знаков полковничьего звания.
  "Слушай команду" было магическим словом для упрямого хохла: он тотчас же сбросил с себя одежду и, вытянувшись в струнку, руки по швам (швов, правда, уже не было на голом теле), стоял колосс колоссом... Эка телище! Эка мускулы стальные, что за грудь и плечи! Недаром так млела и трепетала на этой каменной груди "чорнявенькая" и "кирпатенькая", тоже с богатырскими, только в своем роде, грудями, дивчина Горпина...
  - Что за молодчина! - вырывается невольное восклицание доктора. - Да этого бронзового тела никакая чума не возьмет... Ну, молодец, братец!
  - Рад стараться, ваше благородие!
  Чего тут стараться! Сама природа постаралась сколотить такую грудь, такие мускулы, вырастить такую косую сажень... Хорошая была матушка, спородившая такое чадушко, да и природа, знать, была не мачеха, что вырастила, вылелеяла, выходила такое тело, славное, молодецкое... Украина-матушка, хатка беленькая, чистенькая, садочек вишневый, вербы шумливые, "гаи зелененьки", поля цветливые, солнышко жаркое да приветливое, реки с берегами густолозовыми, ночи чудные, песни дивные, вот что вырастило, выхолило этого детину бронзового... Это не то, что вот москали с дубьем, что живут как козы голодные, как "коза-дереза". А он и ел вдоволь, и пил воду из чистой "криницы"...
  - Ну, молодец! В гвардию бы такого.
  - Я и везу представить его... - самодовольно заметил немец.
  - Отлично! А как тебя зовут?
  - Василием... Василий Забродя, ваше благородие.
  Начался процесс обмывания водой с уксусом. После обмывания на приезжих надели казенное карантинное платье, на офицеров потоньше, а на солдат потолще; а снятое с них платье обозначили особыми номерными ярлыками и сдали для окуриванья и проветривания в особых курительных сараях.
  На дворе слышится хохот и собачий лай. Это мортусы хотят лишить свободы полковую Маланью, которая так же упряма, как и ее любимец Василь Забродя...
  Из визиторской камеры приезжих повели через двор в самый карантин, в тот огромный параллелограмм, который разбит был на маленькие параллелограммики.
  Полковника с сержантами доктор ввел в крайний дворик и объяснил им его расположение и все, что нужно им было знать.
  - Вот здесь, господа, на дворе, вы будете гулять в ясную погоду...
  - Есть где разгуляться! - невольно заметил Грачев.
  - По две квадратных сажени на персону приходится, конечно, немного!..
  - Это гроб...
  - Ну, уж и гроб... Помилуйте... Гроб теснее... А вот милости просим в покои, добро пожаловать, господин полковник.
  Немец следовал за доктором молча, насупившись... В карантинном платье он смотрел совсем не храбрым полковником, который еще недавно дрался на Дунае с турками.
  Они вошли в домик в два окошечка.
  - Вот ваши койки, жестковаты, правда, но чисты... Вот скамеечка, тут и вся кухня ваша... Только уж извините, господа, вы сами должны быть и поварами для себя.
  - Как? Почему так?
  - С этого момента, как я ввел вас в это помещение, вы разобщаетесь со всем миром. К вам ни одна живая душа не смеет входить, кроме меня и фельдшера. Провизию вам будут вносить в ту вон калиточку, ключ от которой у меня, и ставить на землю, а уж готовить извольте вы сами. Вода проведена к вам в особый чан. Порции я вам пропишу хорошие, провизию питательную, вы заживете припеваючи...
  - Что ж мы будем тут делать? - с досадою спросил полковник.
  - Все, что угодно...
  - То есть как же? И читать?
  - О, нет! Да и читать у нас нечего... Во всей Коломне я видел один истрепанный номер "Трудолюбивой Пчелы", но и тот сюда не дадут, побоятся заразы... Мы, господин полковник, от мира отведенные...
  - Но это ужасно! Я привык к смотрам, к ученью...
  - Ну, этого у нас здесь нет... Развлекайтесь, как умеете: спите, гуляйте, кушайте, пойте...
  - Мы будем сказки сказывать друг другу, - засмеялся Рожнов.
  - Да, сказки... Ну вот кстати: у вас тут и развлеченье... Пожалуйте к этому окну.
  Подошли к окну, выходившему не во двор, а в поле. Действительно, внизу синелась Ока, по которой кое-где колыхались облачка карантинного дыма. У того берега виднелись запоздалые суда. Редко-редко темнелась на воде лодочка... Да и кого понесет оттуда на эту чумную, обреченную смерти сторону?.. Коломна смотрит как-то пугливо, словно прячется... Высокие колокольни высятся по небу, словно воздетые горе руки, просящие у Бога пощады, помилованья... Спаси, Господи, люди Твоя!.. Не отврати лице Твое...
  - Здесь и вид прелестный, и людей живых и свободных вы видите, - сказал доктор.
  Да, там люди, много людей. Это карантинный рынок на берегу Оки... Но, Боже мой! Что-то страшное, пугающее воображение видится и в этой картине...
  Вдоль берега тянется двойной ряд рогатных заграждений. Рогатки от рогаток стоят более чем на сажень. Среди этого интервала нет ни одного живого существа в человеческом образе, снуют только засмоленные с головы до ног мортусы. Вдоль рогаток часовые, строго следящие, чтобы толпы, стоящие по сю сторону рогаток, не имели никакого соприкосновения с теми, которые по ту сторону.
  - Господи! Да она, проклятая, всех сделала арестантами... Вся Россия под конвоем! - невольно воскликнул Грачев, поняв, что изображала собою картина карантинного рынка.
  Да, действительно, этот бич Божий все человечество превращает в арестанта... Каждый под стражею, каждый боится всех и все каждого... Везде часовые, рогатки, дозор, конвой, только кандалов не видать... Люди, съехавшиеся на рынок по крайней, буквально по голодной нужде, не смеют, ужасаются приблизиться друг к другу. Продавец боится покупателя, покупатель с ужасом смотрит на продавца... А может быть, у него зараженный товар, зараженная мука, крупа, яйца... А у покупателя, быть может, зараженные деньги... Да это ужас! А есть и тому и другому хочется... Господи! Да за что же этот бич? За грехи, за бедность да нечистоту.
  По ту сторону рогаток это те, которые живут по ту сторону карантинной линии, за Окой... Это самые бедные из коломнян, которым там, в Коломне, есть нечего, все вздорожало, и они с голоду, с риском за свою жизнь (все равно помирать от голоду придется), перебираются сюда, на чумную сторону, чтобы купить чего-либо съестного подешевле... А может, оно заражено... ну, все равно пропадать!
  Как по ту сторону карантинного заграждения толкаются только самые бедные и самые голодные из нечумной местности, так и по сторону заграждения бродят только самые бедные и самые голодные из чумной полосы... Там голодные покупатели, здесь голодные продавцы... Курочку ли продать, барашка, коли у кого есть, овсеца, мучки сбыть туда да заплатить подушные, а там купить бы чего подешевле да утолить голод... И все это под арестом.
  И вот идет страшный торг между арестантами. Люди торгуются через рогатки, при посредстве комми-мортусов. Здешние чумные продавцы кладут свой товар на землю, за рогатку, и ожидают получки денег; а тамошние, тогобочные, коломняне, показав издали деньги (тогда еще не было бумажных денег в таком изобилии, как теперь, а ходила больше звонкая монета), опускают их в длинные чаны и корыта, наполненные водою с уксусом. Один мортус подходит и берет товар и переносит через разложенные вдоль всего заграждения горящие костры, если товар - мясо... товар окуривается... Если товар - птицы или овцы, то их тотчас моют в чанах, тоже наполненных водою с уксусом... Другой мортус вылавливает из чана или корыта деньги и вручает их продавцу...
  Огонь и дым костров, крик купаемой в чанах птицы, блеянье овец, принимающих невольную ванну, возгласы часовых: "Стой! Не ходи! Берегись!" и покрикиванья мортусов на продавцов и покупателей - "Бери алтын! Тащи поросенка!" - визготня адская этих самых поросят, окунаемых в чан с уксусной водой - и над всем этим как бы невидимый перст гневного Бога: на кого он направится? Кого назнаменает знамением смерти: кого первого выхватит из этой робкой, растерявшейся толпы, кого второго, третьего?..
  И вот потянулись бесконечные дни и ночи для наших заключенных... Тоска неисповедимая! Каждое утро невидимая рука оставляла у калитки карантинного дворика дневную порцию съестных припасов и дров. Каждый день заходил словоохотливый доктор, который для заключенных казался вестником жизни, посланником Бога милующего и спасающего... По целым часам они стояли у окна, выходившего на Оку, смотрели на карантинный рынок, на Коломну, высокие колокольни которой продолжали тянуться с мольбою к безжалостному небу.
  Сначала фон Шталь завел было у себя на дворике маневры, смотры, ротное ученье, немилосердно муштровал бедных сержантов, попеременно муча своими командирскими затеями то широкоплечего Грачева, у которого из головы не выходил образок-медальон покойного друга, талисман, несущий будто бы чуму в Москву, то черномазого Рожнова, у которого, напротив, не выходила из головы Настенька и какие-то "сенцы, где в первый раз"... и так далее... Голос фон Шталя, выкрики "направо" и "налево", "стой-равняйся" и "марш" раздавались от раннего утра до обеда; но потом и это надоело, и настал период сказок: немец так полюбил русские сказки, особенно искусно рассказываемые Грачевым, что и по ночам не давал ему спать, заставляя рассказывать то о "трех-сын-добром молодце", то о "моложеватых яблоках", то о "семи Семионах".
  Забродя и его рыжий товарищ, которого, кстати заметим, звали в полку "Рудожелтым Кочетом", помещались рядом с своим начальством, забор к забору. В их же дворике поместили и "полковую Маланью", которая этому была очень рада и служила источником нескончаемых утех для заключенных. По целым часам они учили ее прыгать через палку, носить им шапки, стоять на задних лапках и, наконец, ухитрились восстановить ее даже против чумы: для этого Рудожелтый Кочет нарисовал на заборе углем какую-то страшную фигуру, вроде богатыря Полконя или Полкана, и назвал ее "чумой". Сделав страшные глаза и став на четвереньки, рыжий обыкновенно с рычаньем бросался к нарисованному на заборе чудовищу, бормоча: "Чума! Чума! Чума!" Маланья, по природе доверчивая, видя в таком азарте своего господина, тоже с неистовым лаем бросалась на мнимое чудовище, и торжество скучающих заключенных выходило полное, так что им даже завидовал сам фон Шталь.
  Несмотря, однако, на эти забавы, Забродя тосковал. Им все больше и больше овладевала тоска по родине. Особенно по ночам он нигде не находил себе места. Он уже и счет потерял этим проклятым ночам!
  И вот опять тянется эта скучная, томительно-длинная, бесконечная ночь. Товарищ, растянувшись на койке, ровно, однообразно посапывает. Все спит, не спится одному лишь Заброде, не спится, но много думается. Вспоминается родная Украина, белая хатка в тени густолистых верб, зеленая левада и вишневый садочек... Уж эти вишневые садочки! Из-за них украинец на чужбине сохнет и на кушаке вешается... Вспоминается Заброде последнее свидание с Горпиною в этом садочке накануне рекрутчины... Забродю берут в "москали", завтра ведут в город "сдавать" как товар... А они с Горпиною думали под венец стать, своею хаткою с вишневым садочком обзавестись... Так нет, взяли-таки в "москали", не пожалели ни Горпининых горячих девичьих слез, ни материных вдовьих, самых горячих на свете слез... Да, все это припоминается в эту долгую осеннюю ночь в московской тюрьме проклятой...
  Вот из-за бузинового куста тихо выходит заплаканная Горпина... А соловейко-то щелкает, соловейко заливается - словно "дяк" ночью читает над покойником... Горпина так и повисла на воловьей шее парубка - захлебывается, плачет, обнимаючи да целуючи черноусого... И он всплакнул "парубоцькими" жгучими слезами, целуючи свою кароокую, полногрудую дивчину... А девичьи груди разорваться хотят под безутешное всхлипыванье, так и колотятся об богатырскую грудь парубка... "Серденько мое!.." - "Яблучко мое червонее!" - "Василечку мий, барвиночку зеленый, ох, ненько ж моя, матинько!" - "Я вернусь до тебе, моя ясочко"...
  - Э! Вернусь... Как тут вернешься!.. А вона вже, може, с другим спарувалася... Хоть повеситься, так впору!
  А за окном, под сарайчиком, так жалобно воет бедная собака. И она тоскует по ночам: с тех пор, как заметили, что по утрам она всегда пробовала провизию, приносимую заключенным, раньше, чем они просыпались, ее на ночь стали привязывать, и вот она скучает. Жаль бедного "цуцинятка", и себя Заброде жаль...
  "Хиба утикти!" - словно обухом поражает его внезапная мысль... Бежать! Отсюда, из этой тюрьмы, от бесконечной каторги. Но как бежать? Куда? Туда, на Украину, в зеленый гай, в вишневый садочек... Хоть по ночам подходить к родной хате и бродить около вишневого садочка Горпины...
  Страшная мысль все более и более овладевает душой и волей. Находит какое-то безумие... На подмогу является податливая совесть, у которой, как у Горпины, такое доброе сердце... Ведь отсюда бежать - не из полка бежать: за это не расстреливают, а если сквозь строй прогонят, то у Заброди такая спинная доска, вскормленная матушкою-Украиною, что десять тысяч шпицрутенов выдержит и заживет... Повидаться только с своими, взглянуть на Горпину, как она там с другим парубком женихается... О, не дай Бог! "Вона не женихается, вона мене выглядатиме"...
  Торопливо, лихорадочно закутывает он ноги онучами, захватив при этом и ощупью найденные онучи беспечно спящего товарища; надевает казенные коты; на халат вздевает казенный серый чапан, туго подтягивается, ощупью отыскивает шапку, судорожно крестится - "Мати Божа! Мати Божа!" - и неслышными шагами выходит в сенцы, а оттуда под сарайчик.
  Собака разом замолчала, угадав, кто к ней идет. Забродя, припав на корточки и тихонько отбиваясь от собаки, которая радостно лизала ему руки и лицо, зубами перегрыз веревку.
  Собачья головка уже торчит у Заброди из-за пазухи. Он и ее берет с собою на Украину... "Нехай и воно, бидне цуцинятко, по воли побигае"...
  - Хто там? - раздается окрик часового.
  Забродя молчит, он уже на заборе.
  - Стой! Хто там? Стрелять буду! - повторяется оклик.
  "Не попаде москаль, - думает Забродя, - далеко дуже... и оруже погане, не попаде"... И спускается на волю...
  "Раз-два-три".
  Раздается выстрел, и Забродя пластом падает на землю. Вот тебе и воля, вишневый садочек, Украина... Только собака воет, да часовой глядит в красивое мертвое лицо, не смея нагнуться к чумному...
  
  
  
  IV. "МОРОВОЙ МАНИФЕСТ"
  В морозное январское утро 1771 года в Москве у Варварских ворот то там, то здесь народ кучится около какого-нибудь говоруна, и толкам нет конца. Через пятое-десятое слово слышится то "Моровая язва", то "Перевалка", то "На Москву идет", то "До Москвы не дойдет", то уж "Пришла на Москву".
  Более всего скучивается народ, фабричные и дворовые люди, да сидельцы из Охотного, Обжорного и Голичного рядов около одного старенького, обдерганного священника, который держит в руках раскрытую книгу и корявым, посиневшим от холода пальцем тычет в одну из ее страниц...
  - Вот тут оно и есть написано, - говорит он, стараясь, по-видимому, убедить краснощекого детину в старой лисьей шубе и огромнейшей меховой шапке, постоянно ссовывающейся ему на серые плутоватые глаза.
  - Вот слушайте, православные, что глаголет Господь Моисею в книге Левит.
  - Ну-ну, катай-катай, батька! - слышатся одобрительные возгласы из толпы.
  Попик откашливается, сморкается "Адамовым платком", как он называет свою пригоршню, и дрожащим голосом читает:
  - Вся дни, в няже будет на нем язва, нечисть будет, отлучен да седит, вне полка да будет ему пребывание...
  - Ну, что ж ты мелешь! - перебивает его детина. - Это не про нас писано, а про солдат... Вне полка, слышь... А он на-ко что выдумал!
  - А ты не перебивай! - горячится попик. - Полк, это по-нашему приход, а то и дом...
  - Толкуй!
  - А ты ну, читай ин! - подстрекают другие.
  - Аще же рассыпася язва по ризе, или по прядене, или по кроках...
  - "По ризе!" - снова возражает детина. - Да это, братцы, только про попов писано... "По ризе!" Ишь что выдумал! Али у меня риза лисья! А порки, поди, тоже риза по-твоему?
  Попик нетерпеливо машет рукой на такое невежество...
  - Аще же, - упрямо продолжает он, - рассыпася язва по ризе, или по прядене, или по кроках, да сожжет риза, прядения и кроки и да отлучит жрец язву на седмь дней...
  - Жрец! Вон куда хватил! Жрец, чу... А где ты на Москве-то жреца найдешь? - настаивал пессимист-детина.
  - А ты знаешь ли, брат, что такое этот жрец самый?
  - Как не знать! Только у нас на Москве жрецов не бывало...
  - Ан есть жрецы! Я сам жрец, вот и поди на...
  - Ишь ты, жрец какой!.. Фу-ты ну-ты! Жрец! А самому, поди, жрать, нечего...
  Толпа хохочет. Попик смотрит растерянно: краснощекий детина попал не в бровь, а прямо в глаз. Попик оказывается заштатным, которых тогда по Москве толкалось видимо-невидимо.
  В Москве в то время еще жив был старый обычай, начало которого восходило ко временам вечевой жизни "господина Великого Новгорода" и Пскова: все свободные, безместные и заштатные священники каждое утро, бывало, толкаются у "веча", на вечевой площади, как на рынке, и торгуют своим священством: кому подешевле акафист спеть, кому дешевенькую обеденку слитургисать, по ком за осьмину овсеца сорокоуст справить, кому за яичко молитву в шапку дать, либо за поросеночка и соборованье, и литеишку отмахать, "гулящий поп" тут как тут. Обычай наемного священства, с утратою вечевой жизни, перешел в Москву с веча прямо на базар, на рынок, к Спасским да Варварским воротам. Настанет утро, и Москва валит на "толкун". "Толкун" - это старое вече: кто нанимает себе дровокола, кто ледокола, кто стряпку ищет, а кто "попика гулящего" на часы, на панихидку, на литургейку махоньку, на алтынную...
  От таких "гулящих попиков" богомольная Москва каждое утро стоном стонала: то Голичный ряд задумает устроить "ходы с водосвятием" да с акафистцем, чтобы товарец их милостей, купчин Голичного ряда, голицы да рукавицы, шибче в ход шли да барыши несли; то Охотный ряд надумает утереть нос своим благочестием и Голичному и Обжорному ряду с Ножовою линией и затеет крестный ход на славу, и вот тут-то "гулящие попики" всегда на руку... Звон такой, бывало, идет по Москве, такое славословие да ангельское кричание велие, что голуби пугаются, вороны и галки как бешеные по небу да над Иваном Великим метутся и оглашают воздух неистовым карканьем.
  Тогдашний архиепископ московский Амвросий Зертыш-Каменский, дед известного историка Бантыш-Каменского, по воспитанию и по привычкам более украинец, чем великороссиянин, человек, получивший
  широкое духовно-богословское образование, недоступное в то время для великорусского духовенства, вспоенный притом далеко не в древле-московском духе, который царил в Москве в XVIII веке столь же крепко, как и в XVI и как продолжает царить до некоторой степени и в XIX столетии, преосвященный Амвросий давно обратил внимание на это московское древле-вечевое, рыночно-уличное благочестие, из Охотного и Голичного ряда назойливо кричащее до самого неба, и увидел, что главные виновники этого благочестивого гама, вечевые "гулящие попики" с их площадным литургисанием по найму.
  - Это не иереи, а дервиши, - говаривал он часто, видя, как толпы народа то и дело валма валят за импровизированными крестными ходами, устраиваемыми то Ножовою линиею, то Голичным рядом для того, чтобы шибче шли в ход голицы и рукавицы, - подобает взять вервие и изгнать из храма сих торгашей благодати.
  - Не ломайте старины, владыка, - предупреждал его протоиерей Левшинов, человек замечательно умный, но вполне знакомый с московским складом ума и с московским мировоззрением, - сила Охотного ряда, ваше высокопреосвященство, великая сила в России. Российское государство само есть подобие Охотного ряда...
  - А я, отец Александр, сломаю выю Охотному ряду, - настойчиво твердил владыка, - это не крестные ходы, а кулачные бои.
  Но Охотный ряд оказался сильнее, он сломал выю преосвященному Амвросию... Но об этом в своем месте.
  Как бы то ни было, Амвросий преследовал заштатных "гулящих попов". Вот почему замечание краснощекого детины (он был сидельцем в Голичном ряду) было очень жестоким бичом для попика, читающего книгу Левит: он действительно с голоду искал себе работки у Варварских ворот, где всегда толкались благочестивые.
  Чума для этого голодного попика-поденщика была находкою, она должна была кормить его: народ, из страха смерти, будет непременно толкаться по церквам, площадям и у всяких ворот и искать себе дешевого душеспасителя... Церковные попы дорого берут за все, не жалеют православных, а "гулящий попик" и за алтын спасет душу.
  Для краснощекого же детины из Голичного ряда чума была нежеланная гостья, как и для всеторговых людей.
  - Вон хозяин сказывал, что коли-де запрут Москву этими проклятыми карантеями, дак тады и носу не показывай с голичным да кожевенным товаром: через заставу не пустят. А мы уж было наладили партию голиц да рукавиц на весь Питер, - пояснил он ближайшим соседям. - А то на! Язва, слышь, да жрец, а товар лежи...
  В это время сквозь толпу протискивался человек невзрачной наружности, в ветхом кафтанишке приказного, с сизым, как лиссабонский виноград, носом и весь посиневший от холоду.
  - Православные! Прислушайте! - кричал он, проталкиваясь в середине.
  - Фролка, приказная строка! - оповещали голоса.
  - Православные! Что я принес!
  - Фролка, крапивное семя! - кричали другие.
  - Фролка, чернильная душа! За гусиное перо отца продал, гусиным пером всю воду из Москвы-реки вымокал, - издевается детина из Голичного ряда.
  Но Фролка не унывает: он сам хорошо знает свою популярность и принимает возгласы толпы, как должную дань народного внимания.
  В то время гласность была не в большом ходу, телеграмм не существовало, и их заменяли рыночные слухи.
  Фролка - чернильная душа служил помощником подкопииста в сенате и потому узнавал некоторые новости раньше других и сообщал их своим "благодетелям" из Охотного и иных рядов, за что и получал то фунтик осетринки с душком, то поросеночка с запашком...
  Протолкавшись в середину, на самую трибуну, он вытащил из-за пазухи лист бумаги и, развертывая его дрожащими "от невоздержания" руками, говорил торопливо и таинственно:
  - Внемлите, православные! Всемилостивейший манифест об ей самой принес я вам... Манифест...
  Все вытянулись, недоумевая, о ком речь...
  - Вот тут сама матушка, всемилостивейшая государыня, пишет об ей.
  - Да о ком? - огрызается детина из Голичного ряда, догадываясь, в чем дело. - Об твоей чернильной душе, что ли?
  - Нету, Спиря, об ей, об моровой язве...
  - Что ты врешь, строка эдакая! И дадут тебе экую бумагу-то в пьяные лапы...
  - Сам, Спирюшка, взял отай... Их много из Питера наслали, гору наслали, вот!
  - А ты читай вслух! - заволновалась толпа, - не связывайся с им.
  - С ним не спорь, у него голицы на уме.
  "Гулящий попик", пораженный было детиною из Голичного ряда, теперь оправился, вырос... Значит, он прав: она будет на Москве... Может быть, уже пришла... Будет корм у "гулящего попика", она накормит.
  - Ну, ин с Богом чти! - понукал он Фролку. - Во имя Отца...
  - Слушай, православные! Долой шапки!
  Головы обнажились. Толпа присмирела. Слышно было только трение и шарканье зипунов друг о друга да воркованье голубей наверху ворот, за старой иконой Боголюбской Богородицы. Приказный откашлялся и начал:
  - "Божиею милостию мы, Екатерина Вторая, императрица и самодержица Всероссийская, и прочая, и прочая, и прочая. Объявляем чрез сие во всенародное известие".
  Фролка остановился, чтобы, по-видимому, перевести дух, но больше для того, чтобы видеть, какой эффект производит на толпу его чтение. Фролка был когда-то не то, чем он стал теперь. Лирик в душе, мягкий по природе, с искрой дарования, он залил эту искру сначала слезами, а потом... водкой... Ему не повезло в жизни потому, что жизнь его началась не с фундамента, а с воздуха - он не получил никакого образования... Фролка пропал - шар земной весь вымощен подобными Фролками, которые были бы гордостью этой земли, если бы не... да что об этом толковать! У Фролки когда-то и честолюбие было - теперь оно на дне косушки сидит... У Фролки были замашки народного трибуна, он любил, чтобы его слушали... И его слушают теперь, во царевом кабаке, где и бьют притом...
  - "Война, - продолжал он торжественно, - столь неправедно и вероломно со стороны Порты оттоманской постороннею завистию, коварством и происками против империи нашей возженная, коея конец да увенчает скорым, прочным и славным миром десница Всевышнего, толь явно оружию нашему доныне поборствующая, влечет за собой, по свойственному туркам зверскому и закоренелому о собственной своей целости небрежению, опасность заразительной моровой язвы, в рассуждении соседственных областей и тех граждан, кои по долгу звания своего и из любви к отечеству ополчаются противу их в военном подвиге".
  Чтец особенно ударил на слова "опасность заразительной моровой язвы". Он чувствовал, что многие вздрогнули от этих слов. Да и было от чего вздрогнуть! Но ни слова, ни звука кругом; только когда на карнизе Варварских ворот сильно задрались голуби, из толпы поднялся кулак и погрозил глупой, некстати расшумевшейся птице. Все жадно ждали, что будет дальше...
  - "Но таким образом исполняя с нашей стороны во всем пространстве долг царскаго и матерьняго простережения, к полному успокоению наших верных подданных, дабы каждый из оных беспечно мог оставаться при своем домостроительстве и промысле, взаимно требуем и желаем мы, чтобы и они все и каждый из них, по состоянию чина и звания своего, воспособствовали оному всеми своими силами и всем от них зависящим по обязательствам должной и присяжной вам и отечеству верности"...
  Кругом мертвое молчание. Тяжело дышат напряженные груди слушателей. Где-то баба всхлипывает... И у чтеца на глазах слезы... в глазах светится что-то человеческое... прежнее, чистое...
  Но пьяный голос крепнет: "Опытами известно, что заразительные болезни могут весьма легко и неприметно перенесены быть через платье и к тому служащие всякие шелковые, бумажные, шерстяные вещи и уборы"...
  - Что, слышал! - не без яду шепчет "гулящий попик" врагу своему, детине из Голичного ряда.
  - Молчи, мухов объедок!
  - ..."а особливо когда оные из зараженных мест без выветривания и вседневного между рук человеческих употребления провозятся свернутыми и увязанными со времени получения в свои руки (продолжается чтение). Мы потому, в удовлетворение нужной осторожности до последних ее пределов, именно и точно сим манифестом повелеваем всем нашим верным подданным без всякого изъятия, как знатным, так и разночинцам, какого бы кто состояния, звания и промысла ни был, а особливо едущим в Россию от войск наших, вне границ в военных действиях обращающихся, дабы отнюдь никто не привозил с собою, ниже подчиненным своим позволял в сундуках, баулах, связках и возах спрятанными всякие от неприятеля в добычу полученные или же в землях его и зараженных в Польше, за деньги купленные вещи шелковые, бумажные, шерстяные, нитяные, железные, медные, кожаные и другие тому подобные, кои в одежды и убранство у турков или в других зараженных местах употреблены были, а по крайней мере за употребленные признаны быть могут; и дабы еще отнюдь никто не въезжал в границы мимо городов и учрежденных по отверстым большим дорогам застав и карантенных домов: ибо в противном случае не только везомое при первой заставе и внутри империи огню предано, но и виноватый в том за оскорбителя божиих и государственных законов почтен и как таковый примерно наказан будет. С другой стороны сим же поручаем мы сенату нашему независимо от предписанных уже правил и наставлений, определенным повсюду кордонным, карантенным и по другим заставам командирам, как им вообще поступать в пропуске людей и вещей, распорядить и такие меры, чтобы под предлогом исполнения по точной силе сего нашего манифеста не могло где произрасти злоупотребления, напрасных прицепок и утеснений проезжающих"...
  Между тем толпа слушателей росла. Отдельные вдали толкавшиеся кучи, влекомые как бы инстинктом, примыкали к средней толпе, напирали сзади, жали и теснили передних. Начинался глухой шум в задних рядах. Всем хотелось узнать, в чем дело, и вставала сумятица, разноголосица толков, вопросов, торопливых и наивных, и ответов, еще более наивных...
  - Али набор, паря, вычитывают?
  - Набор... турка, слышь, идет на Москву на самую, мор несет...
  - Что ты?!
  - Пра... Голицы, чу, нельзя носить, в голицу, чу, турка язву посадил...
  - Жрецы на нас идут, сказывали, касатики, - убивается баба, - страшные такие, в ризах, голицы на руках, сама слышала...
  - Жрецы?! Каки жрецы? Где?
  - В Голичном, слышь, ряду... жрец на жреце!
  - Батюшки-светы! Что ж это будет!
  Гвалт усиливался, мешал слушать читаемое. Задние ряды напирали, передние сжимали чтеца, он весь посинел от натуги.
  - Легче, православные! Не дави! Ой!
  - Вычитывай до конца! Режь, коли начал! Ой! Легче!
  - Задавили!.. Батюшки, задавили!..
  - Подымай Фролку на плечи! Катай! Вычитывай, выматывай душу до конца!
  Фролка на плечах у толпы, завидная уч

Другие авторы
  • Эрн Владимир Францевич
  • Аснык Адам
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
  • Дюкре-Дюминиль Франсуа Гийом
  • Берг Николай Васильевич
  • Майков Валериан Николаевич
  • Державин Гавриил Романович
  • Диккенс Чарльз
  • Игнатов Илья Николаевич
  • Попов Александр Николаевич
  • Другие произведения
  • Мамин-Сибиряк Д. Н. - Алфавитный указатель произведений Д. Н. Мамина-Сибиряка
  • Наумов Николай Иванович - Рассказы
  • Савин Иван - Правда о семи тысячи расстрелянных
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Сочинения Гете. Выпуск 2
  • Феоктистов Евгений Михайлович - Письма к И. С. Тургеневу
  • Нелединский-Мелецкий Юрий Александрович - Стихотворения
  • Веселитская Лидия Ивановна - Микулич М.: Биографическая справка
  • Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна - Воля
  • Луначарский Анатолий Васильевич - Фурманов
  • Редактор - Презентация издания "Избранное. В 3-х томах" Сергея Яблоновского
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 365 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа