ивала, стремительно кидалась с одного конца поля к другому, и при этом волосы ее распускались и рассыпались по плечам. Она подхватывала их и, зажав коленями ракету, нетерпеливыми движениями в несколько секунд поправляла их, втыкая шпильки как попало.
А Бертен издали кричал графине:
- Какая она хорошенькая и свежая, как день. Не правда ли?
Да, она была молода, ей можно бегать, разгорячиться, раскраснеться, растрепаться, ни на что не обращать внимания, все себе позволить, потому что от всего этого она только хорошела.
Они с жаром продолжали игру, и графиня, которой становилось все грустнее, подумала о том, что эту игру в мяч, эту детскую беготню, эту забаву котят, гоняющихся за скомканной бумажкой, Оливье предпочитает тихой радости посидеть в это жаркое утро рядом с нею и чувствовать ее, любящую, подле себя.
Вдали раздался первый звонок к завтраку, и ей показалось, что ее освободили, что с сердца ее сняли тяжесть. Но когда она, опираясь на его руку, шла домой, он сказал ей:
- Я сейчас резвился, как мальчишка. Чертовски приятно быть или воображать себя молодым. Да, да, в этом вся сила! Когда уже больше не хочется бегать, - конец!
Вставая из-за стола, графиня, накануне в первый раз не побывавшая на кладбище, предложила пойти туда вместе, и они все трое отправились в деревню.
Они прошли лесом, где протекала речушка, прозванная Лягушонкой, должно быть, потому, что в ней водились мелкие лягушки, миновали поляну и добрались до церкви, окруженной кучкой домов, где жили бакалейщик, булочник, мясник, виноторговец и несколько других мелких лавочников, снабжавших крестьян провизией.
Они шли молчаливые и сосредоточенные: мысль о покойнице угнетала их. Подойдя к могиле, женщины опустились на колени и долго молились. Неподвижно склонившись над могилой, графиня прижимала платок к глазам, боясь, что заплачет и что слезы потекут по лицу. Она молилась не так, как до сих пор, когда, с отчаянием обращаясь к надгробному мрамору, как бы вызывала мать из могилы и, вся охваченная щемящим волнением, казалось, начинала верить, что усопшая слышит и слушает ее; нет, теперь она просто горячо шептала привычные слова Pater noster и Ave Maria. {"Отче наш" и "Богородица" - католические молитвы.} Сегодня у нее не хватило бы сил и душевного напряжения вести, не получая ответа, эту жестокую беседу с тем, что еще могло оставаться от исчезнувшего существа, возле этой ямы, скрывавшей останки покойницы. Другие сильные чувства проникли в ее женское сердце, взволновали", изранили и отвлекли его, и она горячо взывала к богу, к неумолимому богу, бросившему на землю все несчастные создания, умоляла его сжалиться над нею, как сжалился он над той, которую отозвал к себе.
Она не могла бы высказать того, о чем просит, настолько еще была неясной и смутной ее тревога, но она чувствовала, что нуждается в божественной помощи, в чудотворной защите против грядущих опасностей и неизбежных страданий.
Аннета, также прошептав обычные молитвы, размечталась о чем-то с закрытыми глазами, не желая подняться раньше матери.
Оливье Бертен смотрел на них, думал, что перед ним чудесная картина, и жалел, что не может сделать набросок.
Идя назад, они заговорили о человеческом существовании, тихо перебирая те горькие и поэтические идеи трогательной и скорбной философии, что часто служат предметом разговора между мужчинами и женщинами, которых ранит жизнь и сердца которых сливаются в общей скорби.
Аннета, еще не созревшая для этих мыслей, поминутно отбегала в сторону и рвала полевые цветы на краю дороги.
Но Оливье, которому очень хотелось удержать ее возле себя, нервничал, видя, что она беспрестанно отходит от него, и не сводил с нее глаз. Его раздражало, что она больше интересуется окраскою цветов, чем фразами, которые он произносит. Ему было невыразимо досадно, что он не может пленить ее, подчинить себе так же, как и мать, и ему хотелось протянуть руку, схватить ее, удержать, запретить ей уходить. Он чувствовал, что она слишком подвижна, слишком молода, слишком равнодушна, слишком свободна, свободна, как птица, как непослушная молодая собака, которая не идет на зов, потому что у нее в крови независимость, чудесный инстинкт свободы, еще не побежденный ни окриком, ни хлыстом.
Чтобы привлечь ее, он заговорил о более веселых вещах, задавал ей вопросы, стараясь пробудить в ней желание слушать, женское любопытство. Но можно было подумать, что в этот день в голове Аннеты, как в воздушном просторе над волнами колосьев, пулял своенравный ветер, унося и развеивая в пространстве ее внимание; бросив мимоходом рассеянный взгляд и ответив каким-нибудь ничего не значащим словом, она опять убегала к своим цветам. Томимый юношеским нетерпением, он в конце концов вышел из себя, и, когда она подбежала к матери с просьбой взять букет, чтобы она могла нарвать другой, он схватил ее за локоть и, прижав к себе ее руку, не отпускал от себя. Она отбивалась со смехом и вырывалась изо всех сил. Тогда, отчаявшись привлечь ее внимание, он пустил в ход средство, подсказанное ему мужским инстинктом, средство, к которому прибегают слабые люди: он стал действовать подкупом, искушая ее кокетство.
- Назови мне, - сказал он, - твой любимый цветок; я закажу тебе точно такую брошку.
Она спросила, недоумевая:
- Брошку? Как же это?
- Из камней того же цвета: если это мак, то из рубинов; василек, - из сапфиров, с маленьким изумрудным листком.
Лицо Аннеты озарилось той признательной радостью, которою оживляются женские лица при обещаниях и подарках.
- Тогда василек, - сказала она. - Это так мило!
- Пусть будет василек! Как только вернемся в Париж, пойдем и закажем.
Она больше не отходила, привязанная к нему мыслью об этой драгоценности, которую уже пыталась представить себе в воображении. Она спросила:
- А много надо времени, чтобы сделать такую вещь?
Он засмеялся, чувствуя, что она попалась.
- Не знаю, смотря по работе. Мы поторопим ювелира.
Вдруг у нее мелькнула мысль, глубоко огорчившая ее:
- Но мне нельзя будет ее носить, раз я в глубоком трауре.
Он взял девушку под руку и прижал ее к себе:
- Ну, так ты подождешь до конца траура, это не помешает тебе любоваться ею.
Как накануне вечером, он шел между ними, под руку, чувствуя их плечи, и, чтобы видеть, как мать и дочь поднимают на него свои одинаково синие глаза, усеянные черными крапинками, он заговаривал с ними поочередно, поворачивая голову то к одной, то к другой. Теперь, когда их освещало яркое солнце, он меньше смешивал графиню с Аннетой, но все больше и больше смешивал дочь с возрождавшимся воспоминанием о том, какой была когда-то ее мать. Ему хотелось поцеловать их обеих: одну - чтобы снова ощутить на ее щеках и затылке ту розовую и белокурую свежесть, которою он когда-то наслаждался, а сегодня видел чудесное ее возвращение, другую - потому что все еще любил ее и чувствовал исходящий от нее властный призыв старой привычки. Он даже замечал теперь и понимал, что его вожделение, давно уже немного утихшее, и его любовь к графине оживали при виде ее воскресшей молодости.
Аннета опять ушла рвать цветы. Оливье уже не звал ее назад, как будто прикосновение ее руки и радость, которую он ей доставил, успокоили его, но он следил за всеми ее движениями с тем удовольствием, какое испытываешь при виде существ или вещей, которые пленяют и чаруют взор. Когда она возвращалась, неся целый сноп, он начинал глубже дышать, бессознательно стараясь уловить что-нибудь от нее: частицу ее дыхания или теплоты ее тела в воздухе, взволнованном ее беготнею. Он смотрел на нее с восхищением, как смотрят на утреннюю зарю, как слушают музыку, и чувствовал приятную дрожь, когда она нагибалась, выпрямлялась, разом поднимала обе руки, чтобы привести в порядок прическу. И час от часу она все сильнее и сильнее пробуждала в нем видение былого! Ее шалости, движения, смех вызывали на его губах привкус поцелуев, которые он когда-то получал и возвращал; далекое прошлое, точное ощущение которого он давно утратил, она превращала в нечто похожее на настоящее, о котором он только мог мечтать; она спутывала эпохи, даты, возрасты его сердца и, разжигая охладевшие чувства, незаметным для него образом смешивала вчерашний день с завтрашним, воспоминание с надеждой.
Роясь в памяти, он спрашивал себя, обладала ли графиня в самом полном своем расцвете этой гибкою прелестью козочки, этой смелой, капризной, неотразимой прелестью, подобной грации бегающего и прыгающего животного. Нет. В ней было больше пышности и меньше дикости. Городская девушка, а затем городская женщина, никогда не дышавшая воздухом полей, не жившая среди природы, она расцвела красотою в тени стен, а не под ярким солнцем.
Когда они вернулись домой, графиня села писать письма за свой низенький столик в амбразуре окна, Аннета поднялась в свою комнату, а художник вышел в парк и, заложив руки за спину, с сигарой во рту, медленно зашагал по извилистым дорожкам. Но он не уходил далеко, чтобы не потерять из виду белый фасад или островерхую крышу дома. Как только дом исчезал за купами деревьев, за густым кустарником, на душе у него становилось мрачно, словно застилало облаком солнце, а когда усадьба снова показывалась в просветах листвы, он останавливался на минуту и пробегал глазами два ряда высоких окон. Потом снова принимался ходить.
Он чувствовал себя возбужденным, но довольным. Чем же довольным? Всем.
Сегодня воздух казался ему чистым, жизнь прекрасною. В теле он снова чувствовал мальчишескую, легкость, желание бегать и ловить руками желтых бабочек, подпрыгивавших в воздухе над лугом, словно они были подвешены на резинках. Он напевал арии из опер. Несколько раз подряд повторил он знаменитую фразу Гуно: "О, дай же, дай же мне тобой полюбоваться", - находя в ней глубокую нежную выразительность, которой прежде никогда так не чувствовал.
Вдруг он задал себе вопрос: как могло случиться, что он так быстро стал непохож на самого себя? Вчера, в Париже, он всем был недоволен, все ему надоело, все раздражало, а сегодня он спокоен, всем удовлетворен, словно какой-то услужливый бог переменил в нем душу. "Этому доброму богу, - подумал он, - не мешало бы заодно переменить и тело и сделать меня помоложе". Вдруг он заметил Джулио, гонявшегося за кем-то в кустах. Он подозвал его, и, когда пес подбежал, сунув ему под ладонь свою изящную голову с длинными курчавыми ушами, он сел на траву, чтобы удобнее было приласкать его, стал говорить ему разные нежности, положил к себе на колени, погладил и так расчувствовался, что поцеловал его, как женщина, сердце которой готово растрогаться при каждом удобном случае.
После обеда вместо того, чтобы пойти гулять, как накануне, они провели вечер в гостиной, по-семейному.
Графиня вдруг сказала:
- Однако нам скоро придется уехать.
Оливье воскликнул:
- О, не говорите пока об этом! Вы не хотели покинуть Ронсьер, пока меня здесь не было. Но стоило мне приехать, вы только о том и думаете, как бы бежать.
- Но, дорогой друг, - сказала она, - не можем же мы сидеть здесь втроем до бесконечности.
- Речь идет не о бесконечности, а о нескольких днях. Ведь я неоднократно жил здесь по целым неделям.
- Да, но при других обстоятельствах, когда дом бывал открыт для всех.
Аннета заговорила вкрадчивым голосом:
- О мама! Еще два-три дня. Он так хорошо учит меня играть в теннис. Я сержусь, когда проигрываю, но потом бываю очень довольна, что делаю успехи!
Не далее как утром графиня наметила, что пребывание ее друга, неизвестное для других, продлится до воскресенья, а теперь она уже хотела уехать, сама не зная почему. Сегодняшний день, от которого она ждала столько хорошего, оставил в ее душе невыразимо глубокую печаль, беспричинное опасение, настойчивое и непонятное, как дурное предчувствие.
Когда она снова очутилась одна в своей спальне, ей даже не захотелось доискиваться, откуда этот новый приступ тоски.
Не испытала ли она одно из тех незаметных ощущений, столь мимолетных, что разум не помнит их, но от которых долго дрожат самые чувствительные струны сердца? Может быть. Какое же? Она припомнила несколько неприятных мгновений, в которых не хотела признаться себе самой, среди множества пережитых ею оттенков чувства, - ведь каждая минута приносила ей что-нибудь свое! Но, в сущности, они были слишком ничтожны, чтобы оставить в ней это подавленное настроение. "Я чересчур требовательна, - подумала она, - я не вправе так себя мучить".
Она открыла окно, чтобы подышать ночным воздухом, и, положив локти на подоконник, смотрела на луну.
Легкий шум в саду привлек ее внимание. Оливье прохаживался перед домом. "Зачем же он сказал, что идет к себе? - подумала она. - Почему не предупредил, что опять выйдет, не позвал меня с собой? Он ведь знает, что я была бы так счастлива. О чем же он думает?"
Мысль о том, что он не захотел предложить ей прогулку, а предпочел походить в эту прекрасную ночь один, покуривая сигару (она видела красный огонек), один, когда мог доставить ей радость быть с ним вдвоем, мысль о том, что он не нуждался в ней постоянно, не желал ее постоянно, заронила ей в душу новое зерно горечи.
Она уже собиралась затворить окно, чтобы больше не видеть его и не поддаться искушению позвать его, как вдруг он поднял глаза и заметил ее. Он воскликнул:
- Что это? Вы мечтаете, любуясь звездами, графиня?
Она ответила:
- Да и вы тоже, как я вижу?
- О, я просто курю.
Она не удержалась и спросила:
- Как же вы мне не сказали, что выйдете?
- Я только хотел выкурить сигару. Впрочем, я уже иду к себе.
- В таком случае спокойной ночи, мой друг.
- Спокойной ночи, графиня.
Она отошла от окна, села и заплакала; затем, собираясь лечь в постель, позвала горничную, и та, увидев ее покрасневшие глаза, сочувственно сказала:
- Ах, из-за этого у вас завтра опять будет плохой вид.
Спала графиня дурно, ее лихорадило, мучили кошмары. Проснувшись, она, прежде чем позвонить, сама открыла окно, раздвинула занавески и поглядела на себя в зеркало. Лицо было помятое, веки припухли, кожа желтая. Она так сильно огорчилась, что хотела сказаться больной, лежать в постели и не показываться до вечера.
Потом вдруг ею овладело желание уехать, непреодолимое желание уехать сейчас же, с первым поездом, покинуть этот светлый простор, где при ярком солнце слишком бросаются в глаза неизгладимые следы, оставленные горем и жизнью. В Париже можно жить в полумраке покоев, куда даже в полдень тяжелые гардины пропускают лишь смягченный свет. Там она опять станет самой собою, станет красавицей, ее бледность будет гармонировать с этим тусклым, укрывающим тайны освещением. Вдруг перед ее глазами мелькнуло лицо играющей в теннис Аннеты, свежее, раскрасневшееся, ее немного растрепавшиеся волосы, и графиня поняла, какое неосознанное беспокойство терзало ей душу. Она не завидовала красоте своей дочери. Конечно, нет! Но она почувствовала и впервые признала, что никогда больше не должна показываться рядом с нею при свете дня.
Графиня позвонила и, даже не выпив чаю, велела готовиться к отъезду, написала несколько телеграмм, даже заказала по телеграфу обед к вечеру, расплатилась по деревенским счетам, отдала последние распоряжения и за какой-нибудь час уладила все вопросы, мучаясь возрастающим лихорадочным нетерпением.
Когда она сошла вниз, Аннета и Оливье, предупрежденные о внезапном отъезде, удивленно стали расспрашивать ее. Видя, что она не объясняет причины, они поворчали немного и продолжали выказывать недовольство до той самой минуты, когда стали прощаться на вокзале в Париже.
Пожимая руку художнику, графиня спросила:
- Придете к нам завтра обедать?
Он ответил, немного дуясь:
- Конечно, приду. А все-таки вы нехорошо поступили. Нам было так славно там втроем.
Как только графиня очутилась наедине с дочерью в своей карете, которая везла их домой, она тотчас же почувствовала себя спокойной, умиротворенной, словно только что перенесла опасный кризис. Ей дышалось легче, она улыбалась домам, с радостью узнавая город, привычные черты которого всякий настоящий парижанин словно хранит у себя в сердце и перед глазами. При виде каждой лавки она уже знала, какие пойдут дальше, вдоль бульвара, и припоминала лицо продавца, которое так часто видела в окне. Она чувствовала себя спасенною. Но от чего? Успокоенною. Но чем? Уверенною. Но в чем?
Когда карета остановилась под сводом ворот, она с легкостью вышла из нее и, будто убегая, вошла в полумрак лестницы, в полумрак гостиной, в полумрак своей спальни. Тут она простояла несколько минут, довольная, что она в безопасности в этом туманном и мглистом парижском освещении, позволяющем больше угадывать, нежели видеть, показывать то, что тебе хочется, и скрывать то, что желаешь скрыть. Воспоминание о заливающем деревню ярком свете оставалось еще в ней, но как впечатление кончившихся страданий.
Когда она вышла к обеду, муж, только что возвратившийся домой, нежно поцеловал ее и с улыбкой сказал:
- Ага, я так и знал, что Бертен привезет вас домой! Я поступил неглупо, послав его к вам.
Аннета ответила с важностью, тем особенным тоном, какой она принимала, когда шутила, сама при этом оставаясь серьезной:
- О, ему это нелегко далось! Мама никак не могла решиться.
И графиня, слегка смутившись, ничего не сказала.
Было приказано не принимать, и в этот вечер никого не было. Следующий день г-жа де Гильруа провела в разъездах по магазинам, выбирая и заказывая все, что ей было нужно. С молодости, чуть ли не с детства, любила она долгие примерки перед зеркалами известных портних. Уже входя в магазин, она радовалась при мысли обо всех мелочах этой кропотливой репетиции, происходящей за кулисами парижской жизни. Она обожала шуршание платьев мастериц, подбегавших при ее появлении, их улыбки, предложения, вопросы, а их хозяйка, портниха, модистка или корсетница, была в ее глазах важною особой, к которой она относилась, как к художнице, высказывая ей свое мнение, чтобы спросить совета. Еще приятнее было ей чувствовать прикосновение проворных рук молодых девушек, которые раздевали ее, одевали и легонько поворачивали перед ее грациозным отражением в зеркале. Дрожь, пробегавшая по коже, шее или волосам под их легкими пальцами, была одним из самых приятных, самых сладостных ощущений в ее жизни элегантной женщины.
Однако в этот день она с некоторой тревогой готовилась пройти без вуали и без шляпки перед всеми этими нелгущими зеркалами. Но уже после первого визита к модистке она успокоилась. Три шляпы, выбранные ею, были ей на диво к лицу, и, когда продавщица убежденно сказала: "О, графиня, блондинкам никогда не следовало бы снимать траур!", - она ушла очень довольная и входила в другие магазины уже с полной уверенностью в себе.
Дома ее ждала записка герцогини, заезжавшей с визитом и сообщавшей, что вечером приедет опять. Графиня написала несколько писем; потом спокойно отдалась на время мечтам, удивляясь, что то огромное горе, которое ее терзало, теперь благодаря лишь перемене места отодвинулось в прошлое, казавшееся уже таким далеким. Ей даже не верилось, что она только вчера вернулась из Ронсьера, - настолько изменилось ее душевное состояние после возвращения в Париж: как будто от этого короткого переезда зарубцевались ее раны.
Бертен, явившийся к обеду, увидев ее, закричал:
- Вы ослепительны сегодня!
И при этом возгласе чувство счастья разлилось в ней горячей волной.
Когда вставали из-за стола, граф, питавший страсть к бильярду, предложил Бертену сыграть партию, и женщины последовали за ними в бильярдную, куда был подан кофе.
Не успели окончить партию, как доложили о приезде герцогини, и все вернулись в гостиную. В то же время появились г-жа Корбель и ее супруг; в их голосе дрожали слезы. В течение нескольких минут по жалобному тону произносимых слов казалось, что все сейчас расплачутся, но мало-помалу, после нежных излияний и расспросов, разговор принял другой оборот; голоса вдруг зазвучали яснее, и все стали болтать самым естественным образом, словно тень горя, только что омрачившего души присутствующих, внезапно рассеялась.
Бертен встал, взял Аннету за руку, подвел ее к портрету матери, освещенному ярким лучом рефлектора, и спросил:
- Разве это не изумительно?
Герцогиня была так поражена, что, казалось, была вне себя и повторяла:
- Боже, возможно ли это? Возможно ли? Да ведь это она, как две капли воды! А я-то, входя, и внимания не обратила! О милочка Ани, я так и вижу вас снова; я ведь хорошо знала вас тогда - вы были в первом трауре, нет, уже вторично, сначала вы лишились отца! А теперь Аннета, в этом черном платье! Да ведь она живая мать в юности. Какое чудо! Не будь этого портрета, никто бы и не заметил! Ваша дочь очень похожа на вас, какая вы сейчас, но еще больше похожа на этот портрет!
Явился Мюзадье, узнавший о возвращении г-жи де Гильруа; ему хотелось во что бы то ни стало одним из первых засвидетельствовать ей "глубочайшее свое соболезнование".
Он прервал свое приветствие, увидев девушку, стоявшую у портрета в ярком освещении рефлектора и казавшуюся живой сестрой той, что была нарисована.
- Ах, да что же это! - воскликнул он. - Ведь это одна из самых поразительных вещей, какие я когда-либо видел!
Супруги Корбель, убеждения которых всегда совпадали с общепринятыми мнениями, в свою очередь, изумлялись, но более сдержанно.
Сердце графини сжималось! Оно сжималось все сильней и сильней, как будто все эти возгласы удивления давили его, причиняли ему боль. Не говоря ни слова, она смотрела на дочь, стоявшую рядом с портретом, и в ней накипало раздражение. Ей хотелось крикнуть: "Да замолчите же! Я отлично знаю, что она похожа на меня!"
До конца вечера ее томила печаль, - она снова теряла уверенность, вернувшуюся к ней накануне.
Бертен разговаривал с нею, когда доложили о приезде маркиза де Фарандаля. Лишь только он вошел и приблизился к хозяйке дома, художник встал, пробрался к двери и, пробормотав: "Ну вот, этой скотины еще не хватало!" - незаметно исчез.
Графиня, выслушав приветствие нового гостя, поискала глазами Оливье, чтобы возобновить занимавший ее разговор. Не видя его, она спросила:
- Как, наш великий человек скрылся?
Муж ответил:
- Кажется, что так, моя дорогая. Он только что ушел по-английски.
Она удивилась, призадумалась на мгновение и заговорила с маркизом.
Друзья, впрочем, из деликатности вскоре удалились: графиня после постигшего ее несчастья еще не начала вполне открытых приемов.
И вот, едва она улеглась в постель, к ней вернулись все тревожные мысли, одолевшие ее в деревне. Теперь они становились еще определеннее; она ощущала их отчетливее; она чувствовала, что стареет!
В этот вечер она впервые поняла, что в ее гостиной, где до сих пор поклонялись ей одной, льстили только ей, ухаживали только за нею, любили только ее, теперь заняла ее место другая, ее дочь. Она поняла это сразу, чувствуя, что все похвалы отныне обращены к Аннете. Дом красивой женщины - это ее царство, где она не допускает затмевать себя, откуда заботливо, осторожно и упорно удаляет всякое опасное соперничество, куда впускает равных себе только в расчете сделать их своими вассалами; теперь в этом царстве - она это ясно видела - повелительницей становилась ее дочь. Как странно сжалось ее сердце, когда глаза всех обратились к стоявшей рядом с портретом Аннете, которую Бертен держал за руку! Она вдруг почувствовала себя исчезнувшей, развенчанной, свергнутой с престола. Все смотрели на Аннету, на нее же никто и не взглянул! Она так привыкла выслушивать комплименты и лесть каждый раз, когда любовались ее портретом, она с такою уверенностью ждала хвалебных фраз, которым не придавала никакой цены, но которые все-таки ласкали ее слух, что эта покинутость, это неожиданное поражение и это вдруг целиком перенесенное на ее дочь восхищение сильнее взволновали, изумили и задели ее за живое, чем какое бы то ни было иное соперничество при каких бы то ни было иных обстоятельствах.
Но так как она принадлежала к тем натурам, которые при любом кризисе после первого упадка духа противодействуют, борются и находят утешительные доводы, она подумала, что когда ее милая девочка выйдет замуж и они перестанут жить под одною кровлей, ей уже не придется переносить это постоянное сопоставление на глазах у друга, которое начинало становиться слишком тягостным для нее.
Однако потрясение оказалось очень сильным, ее лихорадило, и она совсем не спала.
Утром она проснулась утомленная и разбитая, и тогда у нее возникла неодолимая потребность найти утешение, поддержку, помощь у кого-нибудь, кто мог бы исцелить ее от всех этих страданий, от душевной и физической боли.
Она действительно чувствовала такое недомогание, такую слабость, что ей пришло в голову посоветоваться со своим врачом. Может быть, это - начало серьезной болезни: ведь пройти в течение нескольких часов через последовательную смену страданий и успокоения нелегко для организма. Она велела вызвать телеграммой врача и стала ждать его.
Он приехал около одиннадцати часов. Это был один из тех видных светских врачей, ордена и звания которых служат гарантией их таланта, а житейская ловкость уже одна равносильна знанию и которые - самое главное, - подходя к болезням женщин, находят те нужные слова, какие вернее всяких лекарств.
Он вошел, поздоровался, взглянул на пациентку и с улыбкой сказал;
- Ну, ничего страшного. С такими глазами, как у вас, серьезно не болеют.
Она тотчас же почувствовала признательность к нему за такое вступление, рассказала о своих недомоганиях, раздражительности, приступах тоски и вскользь упомянула о том, что у нее иногда бывает болезненный вид, который ее беспокоит. Внимательно выслушав ее, он задал ей только один вопрос, о ее аппетите, словно ему хорошо был известен скрытый характер этого женского недуга; потом он выстукал ее, осмотрел, ощупал кончиками пальцев плечи, приподнял ее руки и, уловив, несомненно, ее сокровенную мысль, понял с проницательностью бывалого практика, для которого не было тайн, что она обратилась к нему за помощью не столько ради здоровья, сколько ради сохранения своей красоты, и сказал ей:
- Да, у нас анемия и нервы не в порядке. Не удивительно: ведь вы перенесли тяжелое горе. Сейчас я вам пропишу рецептик, и все будет в порядке. Но прежде всего нужно усиленно питаться, принимать мясной сок, пить не воду, а пиво. Я вам укажу превосходную марку. Не утомляйтесь, не засиживайтесь поздно по вечерам, но ходите как можно больше. Побольше спите и старайтесь пополнеть. Это все, что я могу вам посоветовать, моя прекрасная пациентка.
Она слушала его с горячим интересом, стараясь угадать все, что он не договаривал, и ухватилась за его последние слова:
- Да, я похудела. Одно время я была что-то слишком полна и, может быть, сама себя довела до слабости диетой.
- Без всякого сомнения. Не беда оставаться худощавым тому, кто всегда был таким, но если человек нарочно старается худеть, это всегда идет за счет чего-нибудь. К счастью, это легко поправимо. Прощайте, сударыня.
Она сразу же почувствовала себя лучше, бодрее и послала к завтраку за предписанным пивом в главный заводской магазин, чтобы получить самое свежее.
Она вставала из-за стола, когда вошел Бертен.
- Вот опять я, - сказал он, - все я да я. Пришел узнать, что вы сегодня намерены делать.
- Ничего. А что такое?
- И Аннета?
- Тоже ничего.
- Так не приедете ли ко мне часов около четырех?
- Хорошо. А зачем?
- Мне надо набросать мою "Мечтательницу". Я вам говорил о ней и спрашивал, не может ли ваша дочь для нее позировать. Она меня очень выручит, если придет сегодня хоть на часок. Хорошо?
Графиня колебалась и, сама не зная почему, чувствовала, что ей это неприятно. Однако она ответила:
- Хорошо, мой друг, мы будем у вас в четыре часа.
- Благодарю вас. Вы сама любезность.
И он ушел приготовить холст и обдумать сюжет, чтобы не слишком утомлять свою модель.
А графиня отправилась одна, пешком за покупками. Она прошла по большим центральным улицам и возвратилась по бульвару Мальзерб медленным шагом, так как уже еле держалась на ногах.
Когда она проходила мимо церкви Сент-Огюстен, ей вдруг захотелось войти туда и отдохнуть. Толкнув обитую сукном дверь, она облегченно и с наслаждением вдохнула прохладный воздух храма, взяла стул и села.
Она была религиозна, как и многие парижанки. Она верила в бога без всяких сомнений, так как не могла допустить существования вселенной без ее творца. Но, смешивая, как большинство людей, атрибуты создателя с природой созданной им материи, доступной ее зрению, она представляла себе предвечного почти человеком, наделяя его качествами, которые она угадывала в его творении; впрочем, у нее и не было сколько-нибудь ясной мысли о том, чем мог быть в действительности этот таинственный создатель.
Она твердо верила в него, теоретически поклонялась ему и смутно боялась его, но, по совести говоря, она не знала его намерений и желаний, так как питала весьма ограниченное доверие к священникам, в которых видела только уклонившихся от военной службы крестьянских сыновей. Ее отец, парижский буржуа, не привил ей никаких религиозных принципов, и до замужества она выполняла обряды довольно небрежно. Когда новое положение точнее определило ее внешние обязанности по отношению к церкви, она исправнейшим образом подчинилась этой легкой повинности.
Она была дамой-патронессой многочисленных и модных детских приютов, никогда не пропускала воскресной мессы и подавала милостыню нищим: для себя самой - из собственных рук, а для света - через посредство аббата, викария ее прихода.
Она часто молилась из чувства долга, подобно тому как солдат стоит на часах у генеральских дверей. Иной раз она молилась потому, что сердце ее тосковало, особенно когда она боялась, что Оливье бросит ее. Тогда, не поверяя небу причин своей мольбы, обращаясь к богу с наивным лицемерием, как будто к мужу, она просила у него помощи. После смерти отца, а затем недавно, после смерти матери, она испытала бурные припадки набожности, страстных молений, порывов к тому, кто охраняет и утешает людей.
И вот сегодня, случайно войдя в эту церковь, она внезапно почувствовала глубокую потребность помолиться, помолиться не о ком-нибудь и не о чем-нибудь, а только о себе самой, как молилась уже однажды на могиле матери. Ей нужна была чья-нибудь помощь, и теперь она призывала бога, как утром призывала врача.
Она долго простояла на коленях в тишине храма, которую по временам нарушал звук шагов. Потом вдруг, словно в ее сердце раздался бой стенных часов, она очнулась от воспоминаний, вынула свои часики, вздрогнула, увидев, что скоро четыре, и поспешно пошла за дочерью, которую Оливье, наверно, уже дожидался.
Они застали художника в мастерской изучающим на полотне позу своей Мечтательницы. Он хотел точно воспроизвести на картине ту, бедную девушку, мечтающую с раскрытой книгой на коленях, которую видел в парке Монсо, гуляя с Аннетой. Он долго колебался, какою ее сделать: красивой или некрасивой? В некрасивой было бы больше характерного, она сильнее пробуждала бы мысль и чувство, была бы осмысленнее. Если же она будет красива, то станет еще пленительнее, от нее будет исходить больше очарования, она будет больше нравиться.
Желание написать этюд со своей молоденькой подруги решило вопрос. Мечтательница будет красива и поэтому сможет не сегодня - завтра осуществить свою поэтическую мечту, тогда как дурнушка обречена мечтать бесконечно и безнадежно.
Как только обе женщины вошли, Оливье сказал, потирая руки:
- Ну, мадмуазель Нанэ, значит, поработаем вместе.
Графиня казалась озабоченной. Она села в кресло и стала смотреть, как Оливье устанавливал в нужном освещений железный садовый стул. Затем он отворил книжный шкаф, чтобы достать какую-нибудь книгу, и после некоторого колебания спросил:
- Что читает ваша дочь?
- Да все, что угодно. Дайте ей какую-нибудь книгу Виктора Гюго.
- Легенду веков?
- Прекрасно!
Тогда он сказал:
- Садись, малютка, сюда и возьми эту книжку стихов. Отыщи страницу... страницу триста тридцать шестую. Там ты найдешь стихотворение Бедные люди. Читай внимательно, медленно-медленно, слово за словом, как будто пьешь самое лучшее вино, и поддайся опьянению, постарайся растрогаться. Слушай, что скажет тебе твое сердце. Затем закрой книгу, подними глаза, думай и мечтай... А я приготовлю все свои инструменты.
Он пошел в угол набрать красок на палитру, но, выжимая на дощечку свинцовые тюбики, из которых ползли, извиваясь, тоненькие цветные змейки, время от времени оглядывался на девушку, углубившуюся в чтение.
Сердце его сжималось, пальцы дрожали, он почти не сознавал, что делает, и, смешивая краски, перепутывал тона - такая непреодолимая взволнованность вдруг овладела им перед этим видением, воскресшим двенадцать лет спустя на том же самом месте.
Теперь она перестала читать и смотрела прямо перед собою. Подойдя к ней, он заметил на глазах у нее две светлые капли, покатившиеся по щекам. И он задрожал в одном из тех порывов волнения, которые заставляют мужчину забыть обо всем, и, обращаясь к графине, прошептал:
- Боже, как она хороша!
Но так и застыл в изумлении, увидев мертвенно-бледное, искаженное лицо г-жи де Гильруа.
Широко раскрытыми глазами, полными какого-то ужаса, смотрела она на дочь и на него. Он подошел, охваченный беспокойством.
- Что с вами?
- Я хочу поговорить с вами.
Она встала и поспешно сказала Аннете:
- Подожди минуту, детка, мне надо кое-что сказать господину Бертену.
Она быстро прошла в маленькую гостиную рядом, где часто ждали его посетители. Он последовал за нею, растерянный, не понимая, в чем дело. Как только они очутились вдвоем, она схватила его за руки и пролепетала:
- Оливье, Оливье, прошу вас, не заставляйте ее больше позировать!
Он взволнованно прошептал:
- Но почему же?
Она ответила прерывающимся голосом:
- Почему? Почему? От еще спрашивает! Вы, значит, сами не чувствуете, почему? О, мне следовало раньше об этом догадаться, но я только сейчас это поняла... Я не могу ничего вам сказать теперь... ничего. Идите к моей дочери. Скажите ей, что мне нездоровится, пошлите за извозчиком, а через час приезжайте ко мне. Я поговорю с вами наедине!
- Но что с вами, в конце концов?
Казалось, она вот-вот забьется в нервном припадке.
- Оставьте меня. Я не хочу говорить здесь. Идите к моей дочери и пошлите за экипажем.
Он вынужден был повиноваться и вернулся в мастерскую. Аннета, ничего не подозревая, опять углубилась в чтение. Жалостный поэтический рассказ наполнил ее сердце печалью. Оливье сказал ей:
- Твоей матери нездоровится. В гостиной ей чуть не сделалось дурно. Пойди к ней. Я сейчас принесу эфир.
Он побежал в спальню за флаконом и вернулся обратно.
Он застал их плачущими в объятиях друг друга. Аннета, расчувствовавшись над Бедными людьми, дала волю своему волнению, а графине стало немного легче, когда ее горе слилось с этой тихой грустью дочери и слезы - с ее слезами.
Не решаясь заговорить, он глядел на них, тоже томясь какой-то непонятною тоской.
Наконец он сказал:
- Ну, как? Лучше вам?
Графиня ответила:
- Да, немного. Это пройдет. Вы послали за экипажем?
- Сейчас будет
- Благодарю вас, друг мой. Это пустяки. У меня в последнее время было слишком много горя.
- Карета прибыла! - доложил вскоре слуга.
И Бертен, полный затаенной тревоги, провожая до экипажа свою подругу, бледную и еще в полуобморочном состоянии, чувствовал, как бьется под корсажем ее сердце.
Оставшись один, он стал спрашивать себя: "Что же с ней такое? Отчего этот припадок?" И искал ответа, бродя вокруг истины, но не решаясь ее обнаружить. Наконец он прямо подошел к ней: "Так вот что, - сказал он себе, - неужели Ани думает, что я волочусь за ее дочерью? Нет, это было бы слишком!" И, опровергая разумными и честными доводами такое предположение, он негодовал, как могла она хотя бы на минуту принять его здоровую, почти отеческую привязанность за какую-то видимость ухаживания. Он постепенно раздражался против графини, он не допустит, чтобы она посмела заподозрить его в такой гнусности, в такой невиданной подлости, и обещал себе в разговоре с ней нисколько не стесняться в выражениях своего возмущения.
Он скоро отправился к ней, торопясь объясниться. Всю дорогу с возрастающим раздражением готовил он доводы и фразы, которые должны были оправдать его и отплатить за подобное недоверие.
Он застал ее лежащей в шезлонге; лицо ее было искажено от муки.
- Ну, дорогая моя, - сказал он ей сухо, - объясните мне эту странную сцену.
Она ответила разбитым голосом:
- Как, вы еще не поняли?
- Признаюсь, нет.
- Вот что, Оливье, покопайтесь хорошенько в вашем сердце.
- В моем сердце?
- Да, в глубине вашего сердца,
- Не понимаю... Скажите яснее.
- Покопайтесь хорошенько в глубине вашего сердца, нет ли там чего-нибудь опасного для нас с вами.
- Повторяю вам, что я не понимаю. Догадываюсь, что есть что-то в вашем воображении, но на моей совести нет ничего.
- Я говорю вам не о вашей совести, я говорю вам о вашем сердце.
- Я не умею разгадывать загадок. Прошу вас, говорите прямо.
Тогда она медленно взяла художника за руки и, не выпуская их, сказала так, будто каждое слово причиняло ей боль:
- Берегитесь, друг мой, вы готовы влюбиться в мою дочь.
Он резко отдернул руки и с поспешностью невиновного, опровергающего позорное подозрение, сильно жестикулируя и горячась, стал защищаться и, в свою очередь, упрекать ее в том, что она могла заподозрить его.
Она не мешала ему говорить, но, упорно не доверяя, убежденная в справедливости своих слов, ответила:
- Да я и не обвиняю вас, друг мой. Вы сами не знаете, что в вас происходит, как и я этого не знала сегодня утром. Вы так со мной разговариваете, будто я заподозрила вас в желании соблазнить Аннету. О, нет, нет! Я знаю, как вы честны, как вы достойны всяческого уважения и всяческого доверия. Я только прошу, умоляю вас заглянуть в глубину вашего сердца и спросить себя, не носит ли зарождающееся в вас чувство к моей дочери, вопреки вашей воле, несколько иной характер, чем простая дружба.
Он рассердился и, все больше и больше волнуясь, снова начал отстаивать свою честность, как отстаивал раньше, наедине с самим собою, по дороге сюда.
Она подождала, пока он кончил, потом без гнева, не поколебавшись в своем убеждении, страшно бледная, тихо заговорила:
- Оливье, я хорошо знаю все, что вы мне говорите, и думаю так же, как и вы. Но я уверена, что не ошибаюсь. Выслушайте, обдумайте, поймите. Моя дочь слишком похожа на меня, она во всех отношениях такая же, какою была я в прошлом, когда вы меня полюбили, и поэтому вы непременно полюбите и ее.
- Значит, - воскликнул он, - вы осмеливаетесь бросить мне в лицо подобный упрек только на ос