Главная » Книги

Мопассан Ги Де - Сильна как смерть, Страница 10

Мопассан Ги Де - Сильна как смерть


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

ает в наше тело, наполняет нервы и душу поэтическим и чувственным трепетом и вливается в прозрачный воздух, которым мы дышим, волной звуков, которые ловит наш слух.
   Оливье сел в глубине ложи, содрогаясь от боли, как будто эти звуки коснулись его сердечных ран.
   Но когда поднялся занавес, он опять встал и среди декораций, изображающих кабинет алхимика, увидел погруженного в раздумье доктора Фауста.
   Раз двадцать уже он слышал эту оперу, знал ее почти наизусть, и его внимание тотчас же отвлеклось от нее в зрительный зал. Их ложа была заслонена краем сцены, и взгляду Оливье был доступен лишь уголок зала от партера до галереи; он мог видеть часть публики, среди которой узнавал немало знакомых. Ряд мужчин в белых галстуках казался какой-то выставкой давно известных лиц: светских людей, художников, журналистов - словом, всех тех людей, которые никогда не упускают случая быть там, куда ходят "все". Он мысленно отмечал и называл про себя по именам женщин на балконе и в ложах. Графиня Локрист, в ложе у авансцены, действительно блистала красотою, а несколько дальше недавно вышедшая замуж маркиза д'Эблен уже привлекала к себе бинокли. "Славное начало", - подумал Бертен.
   С большим вниманием и явной симпатией слушала публика тенора Монрозэ, горько сетовавшего на свою жизнь.
   "Какая насмешка! - подумал Оливье. - Вот Фауст, загадочный и благородный Фауст, поет о страшном отвращении к жизни и о ничтожестве всего на свете, а эта толпа тревожится только об одном - не изменился ли голос Монрозэ".
   Он стал слушать вместе с другими, и за банальными словами либретто в музыке, пробуждающей глубокую восприимчивость души, ему как бы открылось сердце Фауста, каким оно грезилось Гете.
   Когда-то Бертен читал эту поэму и находил ее прекрасной, но она не особенно трогала его, и вот теперь он вдруг постиг ее неизмеримую глубину, потому что в этот вечер ему казалось, что он сам становится Фаустом.
   Немного наклонившись над барьером ложи, Аннета слушала с напряженным вниманием, а в публике проносился одобрительный шепот: голос Монрозэ был и лучше поставлен и лучше звучал, чем прежде.
   Бертен закрыл глаза. Вот уже месяц, как все, что он видел, чувствовал, все, с чем встречался в жизни, он немедля связывал со своей страстью. И весь мир и себя самого он отдавал в жертву этой навязчивой идее. Все прекрасное, изысканное, очаровательное, что он видел или представлял себе, он тотчас мысленно подносил любимой девушке; у него не оставалось ни одной мысли, которую он не соединял бы со своей любовью.
   Теперь в глубине его собственной души ему слышался отзвук жалоб Фауста, и в нем возникало желание умереть, желание покончить со своими горестями, со всеми муками безысходной любви. Он глядел на тонкий профиль Аннеты и видел за ее спиной маркиза де Фарандаля, который тоже любовался ею. Он чувствовал себя стариком, человеком конченным, погибшим! Ах, ничего больше не ждать, ни на что не надеяться, не иметь даже права желать, сознавать себя не у дел, получившим отставку от жизни, вроде состарившегося чиновника, карьера которого кончена, - какая это невыносимая мука!
   Грянули аплодисменты: Монрозэ уже пожинал лавры. И из-под земли выскочил Мефистофель-Лабарьер.
   Оливье, еще ни разу не слыхавший его в этой роли, весь обратился в слух. Воспоминание об Обене, чей бас звучал так драматично, затем о Форе, у которого был такой обаятельный баритон, на несколько минут отвлекло его мысли.
   Но вдруг его до глубины сердца тронула одна фраза, с неотразимою силою пропетая Монрозэ. Фауст говорил Мефистофелю:
  
   Мне нужен клад, дороже всех даров:
   Мне молодости надо.
  
   [Здесь и далее перевод Георгия Шенгели.]
  
   И тенор предстал в шелковом камзоле, со шпагой на боку, в берете с перьями, изящный, юный и красивый своей манерной красотой певца.
   Со всех сторон поднялся шепот. Он был хорош собою и нравился женщинам. Оливье, напротив, передернуло от разочарования, так как при этом превращении стала сглаживаться острота восприятия драматической поэмы Гете. Теперь перед его глазами была только полная красивых музыкальных отрывков феерия с талантливыми актерами, и он слушал лишь голоса. Этот человек в камзоле, этот смазливый малый, который, выводя рулады, щеголял своими ляжками и нотками, не нравился ему. Это был совсем не тот настоящий, неотразимый и мрачный рыцарь Фауст, которому предстояло соблазнить Маргариту.
   Он опять сел на свое место, и только что слышанная фраза снова вспомнилась ему:
  
   Мне нужен клад, дороже всех даров:
   Мне молодости надо.
  
   Он бормотал ее сквозь зубы, тоскливо напевал в душе и, не отводя глаз от белокурого затылка Аннеты, который вырисовывался в квадратном проеме ложи, испытывал на себе всю горечь этого неосуществимого желания.
   Монрозэ с таким совершенством кончил первое действие, что раздался взрыв восторга. Несколько минут по залу гремели бурей рукоплескания, топот ног и крики "браво". Во всех ложах женщины хлопали руками в перчатках, а мужчины, стоя позади, аплодировали и кричали.
   Два раза поднимался и опускался занавес, а порыв восторга не утихал. Затем, когда занавес опустился в третий раз и отделил от зрительного зала сцену и находящиеся там ложи, герцогиня и Аннета все еще продолжали аплодировать несколько секунд и были за это особо награждены чуть заметным поклоном тенора.
   - О, он нас заметил! - сказала Аннета.
   - Какой поразительный артист! - воскликнула герцогиня.
   А Бертен, наклонившись вперед, со смешанным чувством раздражения и презрения смотрел, как певец под аплодисменты уходит за боковые кулисы, слегка покачиваясь, вытягивая носок ноги и положив руку на бедро, как настоящий театральный герой.
   Заговорили о Монрозэ. Его успехи у женщин наделали не меньше шуму, чем его талант. Он выступал во всех столицах, приводя женщин в экстаз, и стоило ему только выйти на сцену, они, наперед зная, как он неотразим, уже чувствовали, что их сердца бьются учащеннее. Впрочем, он, как передавали, якобы не обращал внимания на это восторженное исступление и довольствовался музыкальными триумфами. Мюзадье, стараясь в присутствии Аннеты выражаться как можно осторожнее, рассказывал о жизни этого красивого певца, а герцогиня, вне себя от восхищения, находила понятными и простительными все безумства, на какие можно было пойти из-за него: настолько он ей казался обольстительным, элегантным, изысканным и на редкость музыкальным. И она заключила со смехом:
   - Разве можно устоять перед этим голосом?
   Оливье злился, становился желчным. Право, ему непонятно, как можно увлекаться каким-то гаером, постоянно изображающим разнообразные человеческие типы, одинаково ему чуждые, который на один миг воплощается в воображаемых людей, этим размалеванным манекеном, полуночником, готовым за определенную плату каждый вечер играть новую роль.
   - Вы им завидуете, - сказала герцогиня. - Все вы, светские люди и художники, терпеть не можете актеров, потому что они пользуются успехом гораздо больше, чем вы.
   И она повернулась к Аннете:
   - Слушай, малютка, ты только еще вступаешь в жизнь и смотришь на все здоровыми глазами. Как ты находишь этого тенора?
   Аннета с убежденным видом ответила:
   - Я нахожу, что он очень красив.
   Три удара возвестили о втором действии, и занавес поднялся, открывая деревенский праздник.
   Выход Эльссон был великолепен. Ее голос тоже, по-видимому, окреп, и она владела им более уверенно, чем раньше. Она стала действительно выдающейся, прекрасной, отличной певицей, известность которой не уступала известности Бисмарка и Лессепса.
   Когда Фауст устремился к ней, когда он своим обворожительным голосом пропел ей эту полную очарования фразу:
  
   Позвольте, барышня прелестная моя,
   Вам руку предложить, чтобы вести вас дале, -
  
   а белокурая Маргарита, такая хорошенькая и такая трогательная, ответила ему:
  
   Но я не барышня, и не прелестна я,
   И мне не надобно, чтоб руку предлагали, -
  
   весь зал был охвачен восторгом.
   Занавес опустился, и раздались неистовые крики. Аннета так долго аплодировала, что Бертену захотелось схватить ее за руки, чтобы она перестала. Его сердце терзалось новою мукой. Весь антракт он молчал; его неотступная мысль злобно преследовала даже за кулисами ненавистного певца, который привел в такое возбуждение эту девочку и теперь снова мажет белилами щеки у себя в уборной.
   Занавес поднялся. Началась сцена в саду.
   По залу тотчас разлилась своего рода любовная лихорадка: никогда еще не бывало подобных исполнителей этой нежной, как дыхание поцелуя, музыки. Это уже не были знаменитые артисты Монрозэ и Эльссон, - это были два существа из идеального мира, даже не два существа, а только два голоса: вечный голос мужчины, который любит, вечный голос женщины, которая уступает этой любви, - и голоса их звучали, как вздох, в котором изливалась вся поэзия человеческой нежности.
   Когда Фауст запел:
  
   О, дай же, дай же мне тобой полюбоваться, -
  
   в звуках, вылетавших из его груди, слышалось такое обожание, восторг, такая мольба, что на мгновение все сердца забились жаждою любви.
   Оливье вспомнил, как он сам тихо шептал эту фразу в парке Ронсьера под окнами дома. До сих пор она казалась ему немного пошлой, а теперь приходила на уста, как последний крик страсти, как последняя мольба, последняя надежда и последняя милость, которой он мог еще ждать в этой жизни.
   Потом он уже ничего больше не слушал, ничего не слышал, он увидел, как Аннета поднесла платок к глазам, и ощутил острый до боли приступ ревности.
   Она плакала! Значит, ее сердце, ее женское сердечко, еще ничего не знавшее, просыпалось к жизни, приходило в волнение. Здесь, так близко от Оливье, совсем не думая о нем, она постигла, с какою силою любовь может потрясти человеческое существо, и этим откровением, этим посвящением в таинство любви она обязана какому-то жалкому распевающему гаеру.
   Ах, Бертен уже не сердился на маркиза де Фарандаля, этого тупицу, который ничего не видел, не знал, не понимал! Но как ненавидел он человека в облегающем трико, озарившего прозрением эту юную девичью душу.
   Оливье хотелось броситься к ней, как бросаются к тому, кого вот-вот раздавит понесший конь, хотелось схватить ее за руку, увести, оттащить, сказать ей: "Уйдем отсюда! Уйдем отсюда, умоляю вас!"
   Как она слушала, как трепетала! А он, как он страдал! Он уже раньше испытывал это страдание, но оно не было таким жестоким! Он вспомнил об этом, потому что все терзания ревности возобновляются, подобно раскрывающимся ранам. Сначала это было в Ронсьере, по дороге с кладбища, когда он в первый раз почувствовал, что она ускользает от него, что у него нет никакой власти над нею, над этой девочкой, непокорной, как молодой зверек. Но там, когда она убегала от него, чтобы рвать цветы, он раздражался, им овладевало грубое желание остановить ее порыв, удержать подле себя ее тело; теперь же от него убегала сама ее душа, неуловимая душа. Ах, теперь он опять узнал это гложущее чувство досады, которую испытывал уже много раз при всевозможных малейших, еле заметных ударах, как будто оставляющих неизгладимые синяки на влюбленных сердцах. Он вспомнил все мучительные уколы мелкой ревности, сыпавшиеся на него изо дня в день. Каждый раз, когда Аннета обращала на что-нибудь внимание, чем-нибудь восторгалась, когда ей что-нибудь нравилось, когда она чего-нибудь желала, он ревновал, ревновал незаметно и беспрерывно ко всему, что поглощало время, внимание, взгляды, веселость, удивление и симпатии девушки, потому что все это понемногу отнимало ее у него. Он ревновал ее ко всему, что она делала в его отсутствие, ко всему, чего он не знал, к ее выездам из дому, к ее чтению, ко всему, что ей, по-видимому, нравилось, ревновал к раненному в Африке герою-офицеру, которым Париж занимался целую неделю, к автору нашумевшего романа, к какому-то неизвестному молодому поэту, которого она никогда не видела, но стихи которого декламировал Мюзадье, наконец, ко всем мужчинам, которых при ней расхваливали, хотя бы в самых банальных выражениях, потому что, кто любит женщину, тот не может не испытывать тревоги, когда она к кому-нибудь проявит интерес, пусть даже самый поверхностный. В сердце любящего живет властная потребность быть в глазах любимой единственным на свете. Он хочет, чтобы она больше не видела, не знала, не ценила никого другого. Как только он заметит, что она обернулась, узнав знакомого или просто желая на кого-нибудь посмотреть, он стремится перехватить ее взгляд и, если не может отвлечь его или завладеть им, испытывает глубочайшую муку.
   Так терзался Оливье, глядя на певца, который, казалось, сеял и пожинал любовь в оперном зале, и триумф тенора заставлял его злиться на всех: и на женщин в ложах, сходивших с ума от восторга, и на мужчин, которые по своей глупости устраивали апофеоз этому фату.
   Артист! Они называют его артистом, великим артистом! И этот скоморох, передатчик чужих мыслей, пользовался таким успехом, какого не знал сам их создатель! Ах, вот что такое справедливость и разум светских людей - невежественных, претенциозных любителей, на которых всю свою жизнь работают мастера человеческого искусства! Он смотрел, как они аплодируют, кричат, приходят в восторг, и давняя вражда, всегда скрывавшаяся в тайниках его гордого, надменного сердца выскочки, переходила в отчаяние, в бешеную ярость против этих глупцов, всесильных только по праву рождения и богатства.
   До конца представления он молчал, снедаемый своими мыслями, а когда ураган последних восторгов затих, он предложил руку герцогине, между тем как маркиз повел под руку Аннету. Они спустились по той же большой лестнице вместе с потоком женщин и мужчин, в этом великолепном, медленно движущемся каскаде обнаженных плеч, роскошных платьев и черных фраков. Затем герцогиня, Аннета, ее отец и маркиз сели в ландо, а Оливье Бертен остался с Мюзадье на площади Оперы.
   Вдруг он почувствовал нечто вроде расположения к этому человеку, или, вернее, то естественное влечение, какое испытывают к соотечественнику, встреченному вдали от родины; ведь он чувствовал себя теперь затерянным в этом чуждом и равнодушном сборище, а с Мюзадье можно было поговорить об Аннете.
   Он взял Мюзадье под руку.
   - Вы ведь еще не идете домой, - сказал он. - Погода хорошая, пройдемся.
   - С удовольствием.
   Они направились к церкви Мадлен, среди ночной толпы, ненадолго, но бурно оживлявшей бульвары в полночь, по выходе из театров.
   Голова Мюзадье была набита множеством новостей и злободневными разговорами, которые Бертен называл его "сегодняшним меню", и он с обычной словоохотливостью коснулся двух-трех особенно занимавших его тем. Художник не выпускал его руки, не прерывал его, но и не слушал, твердо зная, что сейчас наведет его на разговор об Аннете, и шел, ничего не видя вокруг себя, всецело замкнувшись в своей любви. Он шел, обессиленный приступом ревности, разбитый ею, как после падения, подавленный уверенностью, что ему больше нечего делать на свете.
   Так будет он страдать все сильнее и сильнее, ничего не ожидая впереди. Он будет влачить жалкие дни один за другим, глядя издали, как она живет, как она счастлива, любима и, конечно, любит сама. Любовник! Может быть, и у нее будет любовник, как был любовник у ее матери. Он ощущал в себе так много разнообразных и сложных источников страдания, такой наплыв горя, столько неизбежных мучений, чувствовал себя таким потерянным, переживал такую невообразимую тоску, что не мог и представить, чтобы кто-нибудь способен был страдать так, как он. И ему пришли в голову ребяческие выдумки поэтов о бесполезном труде Сизифа, физической жажде Тантала, пожираемом сердце Прометея! О, если бы они предвидели, если бы поглубже заглянули в самозабвенную любовь стареющего мужчины к молодой девушке, с какой силой изобразили бы они нестерпимые и затаенные муки существа, которое уже не может быть любимым, пытку бесплодного желания и - что страшнее клюва коршуна - белокурую головку, терзающую старое сердце!
   Мюзадье продолжал говорить, и Бертен перебил его, прошептав почти невольно, под властью навязчивой мысли:
   - Сегодня вечером Аннета была очаровательна.
   - Да, прелестна...
   Чтобы помешать Мюзадье поймать прерванную нить его размышлений, художник прибавил:
   - Она красивее, чем была ее мать.
   Тот рассеянно подтвердил, повторив несколько раз сряду: "Да... да... да", - но мысль его не остановилась на этой новой теме.
   Тогда Оливье хитро связал ее с одним из особенно занимавших Мюзадье вопросов и продолжал:
   - Когда она выйдет замуж, у нее будет один из первых салонов в Париже.
   Этого было достаточно, чтобы такой завзятый светский человек, каким был инспектор изящных искусств, пустился с авторитетом знатока в обсуждение того, какое место предстоит занять в высшем французском обществе маркизе де Фарандаль.
   Бертен слушал его, и ему представлялась Аннета в большой, ярко освещенной гостиной, окруженная женщинами и мужчинами. Эта картина тоже вызывала в нем ревность.
   Теперь они шли по бульвару Мальзерб. Проходя мимо дома- Гильруа, художник посмотрел наверх. В окнах, за неплотно прилегающими гардинами, как будто был свет. У него появилось подозрение, что герцогиня с племянником были приглашены после спектакля на чашку чая. Его охватило бешенство, и он ощутил мучительное страдание.
   Бертен по-прежнему крепко держал Мюзадье под руку, время от времени он каким-нибудь возражением подзадоривал его, и тот продолжал свои высказывания о будущей молодой маркизе. Даже его монотонный голос, говоря о ней, вызывал ее образ, реявший вокруг них во мраке.
   Они подошли к дому художника на проспекте Вилье.
   - Не зайдете ли? - спросил Бертен.
   - Нет, благодарю. Поздно, пойду спать.
   - Ну, зайдите на полчаса, поболтаем еще немного.
   - Нет, право, слишком поздно!
   При мысли остаться одному после испытанного только что потрясения душа Бертена наполнилась ужасом. У него есть собеседник, и он не отпустит его.
   - Войдите же. Я давно собираюсь подарить вам какой-нибудь этюд и хочу, чтобы вы сами выбрали.
   Тот, зная, что художники не всегда расположены делать подарки и что обещания скоро забываются, ухватился за этот случай. В качестве инспектора изящных искусств он обладал уже целой галереей, собранной с большим умением.
   - Следую за вами, - сказал он.
   Они вошли.
   Разбуженный лакей подал им грог; некоторое время беседа шла о живописи. Бертен показывал Мюзадье этюды и попросил его взять себе тот, который ему больше всего понравится. Но Мюзадье ни на чем не мог остановиться: его смущало газовое освещение, при котором он плохо разбирался в тональности. Наконец он выбрал группу девочек, прыгающих через веревочку на тротуаре, и почти сейчас же выразил желание уйти и унести подарок.
   - Я пришлю его вам, - сказал художник.
   - Нет, я возьму его с собой, чтобы полюбоваться, прежде чем лягу в постель.
   Ничем нельзя было удержать его, и Бертен опять очутился один в своем особняке, этой темнице его воспоминаний и мучительного волнения.
   Когда на следующее утро слуга вошел к нему с чаем и газетами, он застал своего господина сидящим на кровати. Бертен был так бледен, что слуга испугался.
   - Вы нездоровы, сударь? - спросил он.
   - Пустяки, небольшая мигрень.
   - Не прикажете ли сходить за лекарством?
   - Нет. Какая погода?
   - Дождь.
   - Хорошо. Можете идти.
   Поставив на столик чайный прибор и положив газеты, слуга ушел.
   Оливье взял Фигаро и развернул его. Передовая статья была озаглавлена: "Современная живопись". Это был дифирамб во славу четырех или пяти молодых живописцев, которые, несомненно владея даром колорита и злоупотребляя им ради эффекта, выдавали себя за революционеров и гениальных новаторов.
   Как все представители старшего поколения, Бертен негодовал на этих новых пришельцев, возмущался их нетерпимостью, оспаривал их теории. Поэтому, едва он принялся за чтение этой статьи, в нем уже зашевелился тот гнев, который так быстро вспыхивает в исстрадавшейся душе; потом, взглянув ниже, он заметил свое имя, и, как удар кулака в грудь, поразили его следующие несколько слов, которыми заканчивалась какая-то фраза: "вышедшее из моды искусство Оливье Бертена".
   Он всегда был чувствителен к порицаниям и к похвалам, но в глубине души, несмотря на законное тщеславие, больше страдал, когда его порицали, нежели радовался, когда его хвалили; это происходило от неуверенности в себе, от его постоянных колебаний. Однако раньше, во времена его успеха, ему так обильно курили фимиам, что он забывал о булавочных уколах. Теперь, при непрекращающемся наплыве новых художников и новых ценителей искусства, восхваления становились реже, а хула язвительнее. Он чувствовал себя зачисленным в батальон старых талантов, которых молодежь уже не признавала своими учителями; человек умный и проницательный, он теперь одинаково страдал не только от прямых нападок, но и от малейшего намека.
   Однако еще ни разу ни одна рана, нанесенная его самолюбию художника, не была до такой степени болезненна. Он задыхался, еще раз перечитал статью, стараясь уловить ее малейшие оттенки. Их выбрасывали в корзину - его вместе с несколькими другими собратьями по кисти, - выбрасывали с оскорбительной развязностью, и он встал с постели, повторяя шепотом эти как бы запечатлевшиеся на губах слова: "вышедшее из моды искусство Оливье Бертена".
   Никогда еще не чувствовал он такой горечи, такого упадка духа, ощущения, что наступает конец всему его физическому и духовному существу, никогда еще не погружался он в такую безысходную душевную тоску. До двух часов просидел он в кресле перед камином, протянув ноги к огню, не имея сил двинуться с места, заняться чем бы то ни было. Потом у него явилась потребность найти утешение, пожать преданные руки, взглянуть в верные глаза, потребность в том, чтобы его пожалели, помогли ему, потребность в ласковых, дружеских словах. И, как всегда, он отправился к графине.
   Когда он вошел в гостиную, Аннета была там одна. Стоя спиной к нему, она торопливо надписывала адрес на каком-то письме. Рядом на столе лежал развернутый номер Фигаро. Бертен увидел одновременно газету и девушку; он растерянно остановился, не смея сделать шагу. Что, если она прочла! Ома обернулась, но, занятая, поглощенная разными женскими заботами, поспешно сказала:
   - А, здравствуйте, господин художник. Извините, что я вас покидаю. Наверху меня ждет портниха. Вы понимаете, портниха перед свадьбой - дело важное. Но я вам предоставлю на время маму, - она ведет переговоры и спорит с этой искусницей. А если мама мне понадобится, я потребую ее у вас обратно на несколько минут.
   И она скрылась почти бегом, чтобы показать, как ей некогда.
   Этот внезапный уход, без единого нежного слова, без единого ласкового взгляда, - а ведь он... он так любил ее, - глубоко взволновал его. На глаза ему опять попался Фигаро, и он подумал: "Она прочла! Меня высмеивают, отрицают. Она больше не верит в меня. Я уже для нее ничто".
   Он сделал шаг - другой к газете, как подходят к человеку, чтобы дать ему пощечину. Потом подумал: "Может быть, она и не читала. У нее сегодня столько хлопот. Но вечером, за обедом, при ней, наверно, заговорят об этом, и она захочет прочитать статью".
   Внезапным, почти бессознательным движением он поспешно, как вор, схватил газету, сложил ее, перегнул и сунул в карман.
   Вошла графиня. Когда она увидела мертвенно-бледное, искаженное лицо Оливье, она поняла, что он дошел до предела своих страданий.
   Она бросилась к нему с порывом, со всем порывом своей бедной, тоже истерзанной души, своего бедного, тоже измученного тела. Положив руки ему на плечи и пристально глядя в глаза, она сказала:
   - О, как вы несчастны!
   На этот раз он уже не отрицал; горло его судорожно сжалось, и он пролепетал:
   - Да... да... да.
   Она чувствовала, что он вот-вот разрыдается, и увела его в самый темный угол гостиной, где за небольшой ширмой, обтянутой старинным шелком, стояли два кресла. Они сели тут, за этой тонкой вышитой перегородкой, в сером полумраке дождливого дня.
   Мучаясь этим горем, глубоко жалея его, она заговорила:
   - Бедный Оливье, как вы страдаете!
   Он прижался седой головой к плечу подруги.
   - Сильнее, чем вы думаете! - сказал он.
   Она прошептала с грустью:
   - О, я это знала. Я все чувствовала. Я видела, как это началось и созрело!
   Он ответил, как будто она обвиняла его:
   - Я в этом не виноват, Ани.
   - Я знаю... Я ни в чем не упрекаю вас...
   И, чуть повернувшись к Оливье, она тихо прикоснулась губами к его глазу и ощутила в нем горькую слезу.
   Она вздрогнула, словно выпила каплю отчаяния, и несколько раз повторила:
   - Ах, бедный друг... бедный друг... бедный друг!..
   И, после минутного молчания, прибавила:
   - В этом виноваты наши сердца; они не состарились. Мое, я чувствую, бьется так живо!
   Он попытался заговорить и не мог: слезы душили его. Прижавшись к нему, она слышала какое-то клокотание в его груди. И вдруг ею снова овладела эгоистическая тоска любви, так давно уже снедавшая ее, и она сказала с тем душераздирающим выражением, с каким люди говорят о только что обнаруженном ужасном несчастье:
   - Боже, как вы ее любите!
   Он еще раз признался:
   - О да, я люблю ее!
   Она ненадолго призадумалась.
   - А меня? Меня вы никогда так не любили?
   Он не стал отрицать, он переживал теперь одну из тех минут, когда люди говорят всю правду, и прошептал:
   - Нет, я был тогда слишком молод!
   Она изумилась:
   - Слишком молоды? Почему?
   - Потому что жизнь улыбалась мне. Только в нашем возрасте можно любить до самозабвения.
   Она спросила:
   - Похоже ли то, что вы испытываете близ нее, на то, что вы испытывали близ меня?
   - И да и нет... а между тем это почти одно и то же. Я любил вас, как только можно любить женщину. А ее я люблю, как вас, потому что она - это вы; но любовь эта стала чем-то неотразимым, губительным, чем-то таким, что сильнее смерти. Я объят ею, как горящий дом пламенем!
   Она почувствовала, что дыхание ревности иссушило в ней жалость, и заговорила тоном утешения:
   - Мой бедный друг! Еще несколько дней, и она будет замужем и уедет. Не видя ее, вы, несомненно, излечитесь.
   Он покачал головою:
   - Нет, я погиб, я окончательно погиб!
   - Да нет же, нет! Вы не увидите ее три месяца. Этого достаточно. Довольно же было вам трех месяцев, чтобы полюбить ее сильнее, чем меня, а ведь меня вы знаете уже двенадцать лет.
   Тогда в избытке горя он стал молить ее:
   - Ани, не покидайте меня!
   - Что же я могу сделать, мой друг?
   - Не оставляйте меня одного!
   - Я буду навещать вас, когда бы вы ни захотели,
   - Нет. Позвольте мне бывать здесь как можно чаще.
   - Вы будете рядом с ней.
   - И рядом с вами.
   - Вы не должны ее видеть до свадьбы.
   - О Ани!
   - Или, по крайней мере, как можно реже.
   - Можно мне остаться у вас сегодня вечером?
   - Нет, в таком настроении нельзя. Вам надо развлечься, пойти в клуб, в театр, еще куда-нибудь, но не оставаться здесь.
   - Я прошу вас.
   - Нет, Оливье, это невозможно. Кроме того, у меня будут обедать люди, присутствие которых еще сильнее расстроит вас.
   - Герцогиня и... он?..
   - Да.
   - Но я ведь вчера провел с ними весь вечер.
   - Уж не говорите! То-то вы сегодня так хорошо себя чувствуете.
   - Обещаю вам, что буду совершенно спокоен.
   - Нет, это невозможно.
   - Тогда я ухожу.
   - Куда же вы так торопитесь?
   - Мне надо походить.
   - Это хорошо, ходите побольше, ходите до самой ночи, постарайтесь смертельно устать - и тогда ложитесь спать.
   Он встал:
   - Прощайте, Ани.
   - Прощайте, дорогой друг. Я заеду к вам завтра утром. Хотите, я пойду на такую же страшную неосторожность, как бывало, - сделаю вид, что позавтракаю дома в полдень, а в четверть второго буду завтракать с вами?
   - Да, превосходно. Как вы добры!
   - Ведь я же люблю вас.
   - И я вас тоже люблю.
   - О, не говорите больше об этом.
   - Прощайте, Ани.
   - Прощайте, дорогой друг. До завтра.
   - Прощайте.
   Он перецеловал ей руки, потом поцеловал ее в виски, потом в уголки губ. Теперь глаза у него были сухие, вид решительный. Внезапно он схватил ее, заключил в объятия и, приникнув губами к ее лбу, казалось, впивал, вдыхал всю любовь, которую она питала к нему.
   И быстрыми шагами, не оглядываясь, вышел.
   Оставшись одна, она бессильно опустилась на стул и зарыдала. Она просидела бы так до вечера, если бы за нею не пришла Аннета. Чтобы дать себе время отереть покрасневшие глаза, графиня сказала ей:
   - Мне надо написать несколько слов, детка. Иди наверх, я сию секунду приду.
   Вплоть до вечера ей пришлось заниматься важным вопросом о приданом.
   Герцогиня и ее племянник по-семейному обедали у Гильруа,
   Только что сели за стол, все еще обсуждая вчерашнее представление, как вошел слуга с тремя огромными букетами в руках.
   Г-жа де Мортмэн удивилась:
   - Господи, что это такое?
   Аннета воскликнула:
   - О, какие красивые! Кто бы это мог прислать?
   Мать ответила:
   - Конечно, Оливье Бертен.
   С тех пор, как он ушел, она все время думала о нем. Он показался ей таким мрачным, трагичным; ей было так понятно его безысходное горе, она так мучительно чувствовала отзвук этой скорби в себе самой и так сильно, так нежно, так безгранично любила его, что сердце ее сжималось от зловещих предчувствий.
   Во всех трех букетах действительно оказались визитные карточки художника. На каждой из них он написал карандашом имена графини, герцогини и Аннеты.
   Г-жа де Мортмэн спросила:
   - Уж не болен ли ваш друг Бертен? Вчера он очень плохо выглядел.
   И г-жа де Гильруа ответила:
   - Да, он меня немного беспокоит, хотя ни на что не жалуется.
   Муж ее добавил:
   - Ну, с ним то же, что с нами со всеми: он стареет. И за последнее время даже слишком быстро. Впрочем, мне кажется, холостяки опускаются как-то сразу. Они разваливаются скорее, чем наш брат. Он действительно сильно изменился.
   Графиня вздохнула.
   - О, да!
   Фарандаль вдруг перестал шептаться с Аннетой и сказал:
   - Сегодня утром в Фигаро напечатана весьма неприятная для него статья.
   Графиню выводили из себя всякие нападки на талант ее друга, всякое порицание, малейший неприязненный намек.
   - Ах, - сказала она, - такой выдающийся человек, как Бертен, может и не обращать внимания на подобные выпады!
   Гильруа удивился:
   - Как, неприятная для Оливье статья? А я не читал. На какой странице?
   - На первой, - ответил маркиз, - в самом начале, под заглавием: "Современная живопись".
   И депутат перестал удивляться:
   - Ну, конечно, я потому ее и не прочел, что это о живописи.
   Все улыбнулись, так как знали, что, кроме политики и сельского хозяйства, г-н де Гильруа мало чем интересуется.
   Заговорили о другом, потом перешли в гостиную пить кофе. Графиня не слушала, еле отвечала на вопросы; ее преследовала мысль о том, что делает теперь Оливье. Где он? Обедал ли? Где мыкает в эту минуту свою неисцелимую тоску? Теперь ей было мучительно жаль, что она дала ему уйти, не удержала его, и ей представлялось, как он бродит по улицам, печальный, бездомный, одинокий, гонимый своим горем.
   До самого отъезда герцогини и ее племянника она была молчалива, терзаясь смутным, суеверным страхом, затем легла в постель и лежала в темноте с открытыми глазами, думая о нем!
   Прошло много времени, и вдруг ей послышался звонок в. передней. Она вздрогнула, села и прислушалась. Вторично в ночной тишине продребезжал звонок.
   Она соскочила с кровати, изо всей силы нажала кнопку электрического звонка, чтобы разбудить горничную, и со свечою в руке побежала в переднюю.
   - Кто там? - спросила она, не отворяя двери.
   Незнакомый голос ответил:
   - Письмо.
   - Письмо, от кого?
   - От доктора.
   - От какого доктора?
   - Не знаю, тут про несчастный случай.
   Не колеблясь больше, она открыла дверь и очутилась лицом к лицу с кучером фиакра. В руке у него была бумажка, которую он подал ей. Она прочитала: "Весьма спешное. Графу де Гильруа".
   Почерк был незнакомый.
   - Войдите, друг мой, - сказала она, - сядьте и подождите.
   У дверей комнаты мужа сердце ее заколотилось так сильно, что у нее не хватило сил позвать его. Она постучала в дверь подсвечником. Граф спал и не слышал стука.
   Тогда, теряя терпение, нервничая, она стала стучать в дверь ногою и услышала заспанный голос, спрашивавший:
   - Кто там? Который час?
   Она ответила:
   - Это я, вам привезли спешное письмо. Случилось какое-то несчастье.
   Он пробормотал из-под полога:
   - Сейчас я встану. Иду.
   И через минуту он появился в халате. Одновременно с ним вбежали двое слуг, разбуженные звонком. Увидев в столовой сидевшего на стуле постороннего человека, они оторопели от страха.
   Граф взял письмо и стал вертеть его, бормоча:
   - Что это такое? Не могу понять.
   Она сказала, волнуясь:
   - Да читайте же!
   Он разорвал конверт, развернул письмо, вскрикнул от изумления и испуганными глазами посмотрел на жену.
   - Боже мой, что такое? - сказала она.
   Он не мог говорить от сильного волнения и пробормотал:
   - О, большое несчастье!.. Большое несчастье!.. Бертен попал под экипаж.
   Она закричала:
   - Умер?
   - Нет, нет, - сказал он. - Прочитайте сами.
   Она выхватила у него из рук письмо, которое он протянул, и прочла:
  
   "Милостивый государь, только что случилось большое несчастье. Нашего друга, знаменитого художника, г-на Оливье Бертена, сшиб омнибус, и колесо переехало его. Не могу еще высказаться определенно о возможных последствиях этого несчастья; оно может оказаться и не особенно серьезным, но может также немедленно повести за собой роковую развязку. Г-н Бертен настоятельно просит вас и умоляет графиню де Гильруа тотчас же приехать к нему. Надеюсь, милостивый государь, что графиня и вы не откажете исполнить желание нашего общего друга, который, быть может, не доживет до утра.

Доктор де Ривиль".

  
   Графиня уставилась на мужа широко раскрытыми, полными ужаса глазами. Затем внезапно, словно по ней прошел электрический ток, она почувствовала тот прилив мужества, который иногда, в часы бедствия, превращает женщину в самое отважное из всех живых существ.
   Она обернулась к горничной:
   - Скорее одеваться!
   - Что прикажете подать?
   - Все равно. Что хотите.
   - Жак, - продолжала она, обращаясь к мужу, - будьте готовы через пять минут.
   Глубоко потрясенная, возвращалась она в свою спальню и, увидев дожидавшегося кучера, спросила:
   - Ваш экипаж тут?
   - Да, сударыня.
   - Хорошо, вы нас повезете.
   И она побежала к себе.
   Наскоро, порывистыми движениями безумной, застегивая крючки, завязывая тесемки, она как попало набросила на себя платье, кое-как приподняла и заложила волосы перед зеркалом, глядя - и не думая теперь об этом - на отражение своего бледного лица с блуждающими глазами.
   Накинув пальто, она бросилась на половину мужа, который еще не был готов, и потащила его.
   - Едем, - говорила она, - подумайте, ведь он может умереть!
   Граф растерянно прошел за нею, спотыкаясь, силясь разглядеть ступени неосвещенной лестницы, осторожно нащупывая их ногами.
   Переезд совершился быстро и в

Другие авторы
  • Гюббар Гюстав
  • Чертков С.
  • Горбачевский Иван Иванович
  • Лихачев Владимир Сергеевич
  • Кайсаров Михаил Сергеевич
  • Кизеветтер Александр Александрович
  • Анордист Н.
  • Беляев Тимофей Савельевич
  • Леонтьев Алексей Леонтьевич
  • Ляцкий Евгений Александрович
  • Другие произведения
  • Гербель Николай Васильевич - Переписка Н. В. Гербеля с русскими литераторами
  • Дельвиг Антон Антонович - Стихотворения барона Дельвига
  • Ренье Анри Де - Героические мечтания Тито Басси
  • Новорусский Михаил Васильевич - М. В. Новорусский: биографическая справка
  • Сумароков Александр Петрович - Шесть писем А. П. Сумарокова к историографу Г.-Ф. Миллеру и четыре записки последнего к Сумарокову
  • Дмитриев Михаил Александрович - Стихотворения
  • Майков Аполлон Николаевич - Странник
  • Херасков Михаил Матвеевич - Стихотворения
  • Леонтьев Алексей Леонтьевич - Путешествие китайского посланника к калмыцкому Аюке-хану, с описанием земель и обычаев российских
  • Бухарова Зоя Дмитриевна - Новые пути русского искусства
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 374 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа