молчании. Графиня так дрожала, что зубы ее стучали; сквозь стекло дверцы она смотрела, как за пеленою дождя пробегали мимо газовые рожки. Тротуары блестели, на бульварах не было ни души, ночь стояла мрачная. Дверь дома художника была отворена, швейцарская освещена и пуста.
Навстречу им, на верхнюю площадку лестницы, вышел доктор де Ривиль, седенький, коротенький, кругленький человечек, тщательно одетый и крайне учтивый. Он почтительно поклонился графине и пожал руку графу.
Графиня спросила его, задыхаясь, словно поднявшись по лестнице, она совершенно выбилась из сил:
- Ну, как, доктор?
- Что же, графиня, я надеюсь, что дело менее серьезно, чем показалось мне в первую минуту.
Она воскликнула:
- Он не умрет?
- Нет. По крайней мере я этого не думаю.
- Вы ручаетесь?
- Нет. Я лишь надеюсь, что имею здесь дело с простой контузией брюшной полости, без внутренних повреждений.
- Что вы называете повреждениями?
- Разрывы.
- Почему вы знаете, что их у него нет?
- Я так предполагаю.
- А если они есть?
- О, тогда это дело серьезное!
- Он может умереть от них?
- Да.
- Очень скоро?
- Очень скоро. В несколько минут или даже в несколько секунд. Но успокойтесь, сударыня, я уверен, что недели через две он поправится.
Она слушала с глубоким вниманием, стараясь все узнать, все понять.
- Какой разрыв может быть у него?
- Например, разрыв печени.
- Это очень опасно?
- Да... но я весьма удивился бы, если бы теперь произошло какое-нибудь осложнение. Войдем к нему. Это будет ему только на пользу, он ждет вас с большим нетерпением.
Войдя в комнату, она прежде всего увидела бледное лицо на белой подушке. Несколько свечей и пламя камина освещали его, обрисовывая профиль, резко выделяя тени, и на этом синевато-бледном лице графиня увидела два глаза, смотревших на нее.
Все ее мужество, вся энергия, вся решимость пропали - это осунувшееся, искаженное лицо было лицом умирающего, всего за несколько часов он превратился в какой-то призрак! "Боже мой!" - дрожа от ужаса, еле слышно прошептала она, направляясь к нему.
Он попытался улыбнуться, чтобы успокоить ее, но вместо улыбки на лице его появилась мучительная гримаса.
Подойдя к самой его постели, г-жа де Гильруа нежно положила обе руки на протянутую вдоль тела руку Оливье и прошептала:
- О мой бедный друг!
- Это ничего, - сказал он тихонько, не шевельнув головой.
Теперь она смотрела на него, потрясенная этой переменой. Он был так бледен, как будто под кожей у него не осталось уже ни капли крови. Щеки провалились, точно он всосал их, а глаза были такие впалые, словно их втащили внутрь на нитке.
Он понял ужас своей подруги и вздохнул:
- В хорошем я виде!
Все еще не сводя с него глаз, она спросила:
- Как это случилось?
Ему приходилось делать большие усилия, чтобы говорить, и мгновениями по его лицу пробегали нервные судороги.
- Я не смотрел по сторонам... думал о другом... совсем о другом... да... и какой-то омнибус сшиб меня и переехал по животу...
Слушая его, она словно видела, как это произошло, и, охваченная ужасом, спросила:
- Вы разбились до крови?
- Нет. У меня только ушибы... я немного помят.
Она спросила:
- Где это произошло?
Он еле слышно ответил:
- Не знаю точно. Довольно далеко отсюда.
Доктор подкатил графине кресло, и она опустилась в него. Граф стоял в ногах постели, повторяя сквозь зубы:
- О бедный мой друг... бедный мой друг... какое страшное несчастье!
Он в самом деле был сильно удручен, так как очень любил Оливье.
Графиня опять спросила:
- Где же это случилось?
Доктор ответил:
- Я сам не знаю толком, или, вернее, не могу понять. Где-то около Гобеленов, почти за городом! По крайней мере кучер фиакра, доставивший его домой, утверждал, что привез его из какой-то аптеки этого района, куда его перенесли в девять часов вечера.
И, наклонившись к Оливье, доктор спросил:
- Правда ли, что это произошло в районе Гобеленов?
Берген закрыл глаза, как бы стараясь припомнить, и прошептал:
- Не знаю.
- А куда вы шли?
- Не могу вспомнить. Шел куда глаза глядят!
У графини вырвался стон, которого она не в силах была сдержать, и на несколько секунд так стеснилось дыхание, что она чуть не задохнулась; достав из кармана платок, она прижала его к глазам и страшно разрыдалась.
Она знала, она догадывалась! Какая невыносимая тяжесть легла ей на сердце: угрызения совести в том, что она не оставила Оливье у себя, прогнала его, вышвырнула на улицу. И вот он, опьянев от горя, попал под этот омнибус.
Все тем же тихим, монотонным голосом он сказал ей:
- Не плачьте. Это терзает меня.
Сделав над собою страшное усилие, она вдруг перестала рыдать, отняла от лица платок и, широко раскрыв глаза, глядела на Оливье; ни один мускул не дрогнул в ее лице, только медленно текли из глаз слезы.
Они смотрели друг на друга, оба неподвижные, соединив руки на одеяле. Они смотрели друг на друга, забыв о том, что тут есть другие люди, и во взгляде их передавалось от сердца к сердцу сверхчеловеческое волнение.
Быстро, безмолвно и грозно вставали между ними все их воспоминания, вся их - тоже раздавленная - любовь, все перечувствованное ими вместе, все, что соединяло и сливало их жизни в том влечении, которому они отдались.
Они смотрели друг на друга, и признания рвались с их уст, непреодолимо было их желание рассказать и выслушать столько сокровенных и таких грустных тайн, которыми им надо было поделиться. Она почувствовала, что необходимо, чего бы это ни стоило, удалить обоих мужчин, стоявших позади нее, что она должна найти какой-нибудь способ, какую-нибудь вдохновенную уловку; недаром же она была женщиной, изобретательной на выдумки. И она задумалась над этим, не сводя глаз с Оливье.
Ее муж и доктор тихо разговаривали. Речь шла о том, какой уход понадобится Бертену.
Повернув голову, она спросила доктора:
- Вы пригласили сиделку?
- Нет. Я предпочитаю прислать интерна: он лучше будет следить за состоянием больного.
- Пришлите и сиделку и интерна. Лишний уход не помешает. Нельзя ли вызвать их уже на эту ночь? Вы ведь, вероятно, не останетесь здесь до утра?
- Действительно, я собираюсь домой. Я здесь уже четыре часа.
- Но вы пришлете нам сиделку и интерна?
- Ночью это довольно трудно. Впрочем, я попытаюсь.
- Это необходимо.
- Они, может быть, и пообещают, но приедут ли?
- Мой муж поедет с вами и привезет их добром или силой.
- Но нельзя же вам, сударыня, оставаться здесь одной.
- Мне! - чуть не вскрикнула она, и в ее голосе послышался почти вызов, негодующий протест против какого бы то ни было противодействия ее воле. И властным, не допускающим возражений тоном она указала все, что необходимо было сделать. Не позже чем через час интерн и сиделка должны быть здесь для предупреждения всякого рода случайностей. Чтобы доставить их сюда, кто-нибудь должен поднять их с постели и привезти с собою. Только ее муж может сделать это. Тем временем при больном останется она: это ее долг и ее право. Она просто-напросто выполнит свою роль друга, роль женщины. К тому же так она хочет, и никто ее не разубедит.
Ее доводы были правильны. Пришлось согласиться с ними и так и поступить.
Она встала, с нетерпением ожидая их ухода; ей хотелось как можно скорее остаться одной. Чтобы не совершить в их отсутствии какой-нибудь оплошности, она выслушивала указания доктора, стараясь хорошенько вникнуть в них, все запомнить, ничего не забыть. Лакей Бертена, стоя рядом с нею, также слушал, а за его спиною жена его, кухарка, помогавшая при первой перевязке, кивала головой в знак того, что она тоже все поняла. Графиня повторила, как заученный урок, все указания и стала торопить обоих мужчин, повторяя мужу:
- Возвращайтесь скорее, главное - возвращайтесь скорее.
- Я повезу вас в моей карете, - сказал доктор графу. - Она быстрее доставит вас обратно. Вы будете здесь через час...
Перед отъездом доктор снова долго осматривал больного, чтобы удостовериться, что состояние его по-прежнему удовлетворительно.
Гильруа продолжал колебаться. Он промолвил:
- Не находите ли вы, что мы с вами поступаем неосторожно?
- Нет. Опасности нет. Ему нужны лишь отдых и покой. Пусть только г-жа Гильруа не позволяет ему говорить и сама говорит с ним как можно меньше.
Графиня, упав духом, переспросила:
- Значит, с ним нельзя разговаривать?
- Нет, нет, сударыня! Сядьте в кресло, посидите возле него. Он не будет чувствовать себя одиноким, и ему станет легче; но он не должен утомляться, ему не надо ни разговаривать, ни даже думать. Я приеду утром, к девяти. До свидания, сударыня, честь имею кланяться.
Он ушел с глубоким поклоном в сопровождении графа, который повторял:
- Не волнуйтесь, моя дорогая. Не пройдет и часу, как я буду обратно, и вы вернетесь домой.
Они ушли: она слышала, как стукнула внизу запертая за ними дверь и как затем на улице загромыхала отъезжавшая карета.
Слуга и кухарка оставались в комнате в ожидании приказаний. Графиня велела им уйти.
- Идите, - сказала она, - я позвоню, если мне что-нибудь понадобится.
Они тоже вышли, и она осталась подле Бертена одна.
Она снова подошла к его постели и, положив руки на края подушки, по обеим сторонам любимого лица, наклонилась и стала смотреть на него. Потом спросила, так близко приникая к его лицу, что слова ее, казалось, прикасались к нему вместе с ее дыханием:
- Вы сами бросились под этот омнибус?
Он ответил, опять пытаясь улыбнуться:
- Нет, он бросился на меня.
- Неправда, это вы.
- Нет, уверяю вас, что это он.
После нескольких минут молчания, тех минут, когда души как бы сплетаются взглядами, она прошептала:
- О мой дорогой, дорогой Оливье! И подумать только, что я дала вам уйти, что не удержала вас!
Он убежденно ответил:
- Все равно это случилось бы со мною раньше или позже.
Они опять обменялись взглядом, стараясь прочитать самые затаенные мысли друг друга. Он заговорил снова:
- Я думаю, мне уже не выжить. Я слишком страдаю.
Она пролепетала:
- Очень страдаете?
- О да!
Еще ниже склонившись над ним, она прикоснулась к его лбу, потом к глазам, потом к щекам медленными, легкими, бережно-осторожными поцелуями. Она чуть-чуть притрагивалась к нему краями губ, почти беззвучно, как целуют дети. И это длилось долго-долго. Он покорно отдавался этому дождю милых и нежных ласк, которые, казалось, успокаивали и освежали его, потому что его искаженное лицо реже, чем раньше, подергивалось судорогой.
Затем он сказал:
- Ани!
Она перестала целовать его и превратилась в слух.
- Что, друг мой?
- Вы должны дать мне одно обещание.
- Обещаю вам все, что хотите.
- Если я не умру до утра, поклянитесь мне привести ко мне. Аннету, один раз, только единственный раз! Мне так не хотелось бы умереть, не повидав ее... Подумайте... что завтра... в это время... я, может быть... я, наверное, закрою глаза навеки... и больше никогда не увижу вас... ни вас... ни ее...
Она перебила его; сердце ее разрывалось.
- О, замолчите... замолчите... хорошо, обещаю вам привести ее.
- Клянетесь?
- Клянусь, друг мой... Но молчите, не говорите больше. Вы причиняете мне ужасную боль... молчите...
По лицу его пробежала быстрая судорога; он сказал:
- Раз нам остается пробыть наедине лишь несколько минут, не станем терять их, воспользуемся ими, чтобы проститься. Я вас так любил...
Она вздохнула:
- А я... как я все еще люблю вас!
Он прибавил:
- Я узнал счастье лишь с вами. Только последние дни были тяжелы... Это не ваша вина... Ах, бедная моя Ани, как иногда печальна жизнь... и как тяжело умирать!
- Молчите, Оливье. Умоляю вас...
Он продолжал, не слушая ее:
- Я был бы так счастлив, не будь у вас дочери...
- Молчите... Боже мой!.. Молчите...
Он, казалось, скорее размышлял вслух, чем говорил с нею.
- Ах, тот, кто придумал эту жизнь и создал людей, был или слеп, или очень зол!..
- Оливье, умоляю вас... Если вы меня когда-нибудь любили, замолчите... Не говорите так больше.
Он не сводил с нее глаз. Склонившееся над ним лицо было мертвенно-бледно; она сама была похожа на умирающую. И он замолчал.
Тогда она села в кресло, у самой постели, и снова взяла его руку, вытянутую поверх простыни.
- Теперь я запрещаю вам говорить, - сказала она. - Не шевелитесь больше и думайте обо мне, а я буду думать о вас.
Неподвижные, связанные между собою этим жгучим прикосновением, они опять стали смотреть друг на друга. Она держала его лихорадочно горячую руку и поминутно слабо пожимала ее, а он в ответ на этот призыв слегка шевелил пальцами. Каждое это пожатие говорило им о чем-нибудь, вызывало в памяти частичку минувшего прошлого, оживляло померкшие воспоминания об их любви. Каждое это пожатие было затаенным вопросом и каждое было таинственным ответом, но печальны были ответы и печальны вопросы, эти "вы помните ли?" старой любви.
В это предсмертное свидание, которое, быть может, было последним, они мысленно повторили, год за годом, всю историю своей любви. И только потрескивание горящих дров слышалось в комнате.
Вдруг, испуганно вздрогнув, словно проснувшись, он сказал:
- Ваши письма!
Она спросила:
- Что? Мои письма?
- Я мог бы умереть, не уничтожив их.
Она воскликнула:
- Ах, что мне до этого! Какое это имеет значение! Пусть их найдут, пусть прочтут, мне безразлично!
Он возразил:
- А я этого не хочу. Встаньте, Ани. Откройте нижний ящик письменного стола, большой ящик, они там все, все. Их надо сжечь.
Она не двигалась и сидела, вся съежившись, как будто он предлагал ей сделать какую-то подлость.
Он опять заговорил:
- Ани, умоляю вас. Если вы этого не сделаете, вы меня измучите, вконец расстроите, доведете до сумасшествия. Подумайте только: они могут попасть бог весть в чьи руки, в руки нотариуса, лакея... или даже вашего мужа... Я этого не хочу...
Она встала, все еще колеблясь и повторяя:
- Нет, это слишком тяжело, слишком жестоко! Мне кажется, что вы требуете от меня сжечь наши сердца.
Он молил ее, и лицо его было искажено тоскою.
Видя, как он страдает, она покорилась и подошла к столу. Выдвинув ящик, она увидела, что он набит до краев множеством писем, и на всех конвертах узнала две строки с адресом, который она так часто писала. Эти две строки - имя адресата и название улицы - она знала так же хорошо, как свое собственное имя, как знают те несколько слов, в которых сосредоточены вся надежда и все счастье жизни. Она смотрела на эти маленькие четырехугольники, в них было все, что она сумела сказать о своей любви, все, что она могла оторвать от себя и отдать ему в нескольких каплях чернил, на белой бумаге.
Он с усилием повернул голову, чтобы посмотреть на нее, и еще раз сказал:
- Сожгите их поскорее.
Тогда она взяла две пачки писем и несколько мгновений держала их в руках. Они казались тяжелыми, скорбными, живыми и умершими, - ведь в них было так много различных чувств, мечтаний, таких милых, которым ныне уж конец. В ее руках сейчас была душа ее души, сердце ее сердца, сущность ее любящего существа, и ей вспомнилось, в каком упоений восторга набрасывала она некоторые из этих писем, как ликовала от счастья, что живет, обожает кого-то и говорит ему о своем обожании.
Оливье повторил:
- Сожгите, сожгите их, Ани.
Одним взмахом рук она кинула обе пачки в камин, и листки рассыпались, упав на дрова. Затем она схватила из ящика другие письма и бросила их поверх, потом еще и еще, быстро наклоняясь и мгновенно выпрямляясь, чтобы поскорее кончить эту ужасную работу.
Когда камин наполнился, а ящик опустел, она замерла в ожидании, глядя, как полузаглохшее пламя ползет по краям этой горы конвертов. Оно нападало на них сбоку, грызло их углы, пробегало по полям бумаги, угасало, снова вспыхивало, ширилось. Скоро вся эта белая пирамида была опоясана живым, ярким пламенем; оно залило светом комнату, и этот свет, который озарял неподвижно стоящую женщину и лежащего мужчину, был их сгоравшей любовью, превращавшейся в пепел.
Графиня обернулась и при этом ярко вспыхивающем освещении увидела своего друга: Оливье, с блуждающим взглядом, склонился над краем постели.
- Все? - спросил он.
- Да, все.
Но прежде чем подойти к нему, она бросила последний взгляд на догоревшие остатки и увидела, как по куче полусожженной, уже покоробившейся и почерневшей бумаги течет что-то красное. Можно было подумать, что это капли крови. Они, казалось, сочились из самого сердца писем, из каждой буквы, как из раны, и тихо стекали в пламя, оставляя за собой пурпурный след.
Графиню словно ударило что-то, ее охватил сверхъестественный ужас, она отшатнулась, как если бы на ее глазах кого-то убивали, но потом поняла, вдруг поняла, что это просто таяли сургучные печати.
Тогда она вернулась к больному и, нежно приподняв его голову, осторожно положила на середину подушки. Но он потревожил себя, и боли усилились. Теперь он задыхался, лицо его было искажено жестоким страданием, и он, казалось, перестал сознавать, что она здесь.
Она ждала, чтобы он успокоился немного, открыл напряженно сомкнутые веки и взглянул на нее, сказал бы ей еще какое-нибудь слово.
Наконец она спросила:
- Вам очень больно?
Он не ответил.
Она наклонилась над ним и прикоснулась пальцем к его лбу, чтобы заставить его взглянуть на нее. Он действительно раскрыл глаза, растерянные, безумные глаза.
Она в ужасе повторила:
- Вам больно?.. Оливье! Отвечайте мне! Хотите, я кого-нибудь позову... Сделайте усилие, скажите что-нибудь!
Ей показалось, что он прошептал:
- Приведите ее... вы мне поклялись...
И он заметался под простыней, тело его извивалось, лицо исказила судорожная гримаса.
Она повторяла:
- Оливье! Боже мой! Оливье, что с вами? Хотите, я позову...
На этот раз он ее услышал и ответил:
- Нет... ничего.
Он как будто в самом деле успокоился, уже не так сильно страдал и вдруг погрузился в какое-то дремотное оцепенение. Надеясь, что он уснет, она опять села у постели, взяла его руку и стала ждать. Он больше не двигался: подбородок его опустился на грудь, рот был полуоткрыт, дышал он коротко и часто, и казалось, что при каждом вздохе у него першило в горле. Только пальцы по временам непроизвольно сжимались, слабо вздрагивали, и при каждом таком вздрагивании у графини шевелились волосы и нервы напрягались так, что ей хотелось кричать. Это уже не были те намеренные нежные пожатия, которые вместо усталых губ рассказывали обо всех горестях их сердец, это была неутихающая судорога, говорившая лишь о телесных страданиях.
Теперь ее объял страх, ужасный страх, и безумное желание уйти, позвонить, позвать кого-нибудь, но она не смела двинуться, чтобы не потревожить его покой.
С улицы сквозь стены доносился отдаленный грохот экипажей, и она прислушивалась, не остановятся ли эти катящиеся колеса у дверей дома, не придет ли муж освободить ее, оторвать ее, наконец, от этого мрачного свидания с другом.
Она попыталась было освободить свою руку из руки Оливье, но он сжал ее, испустив глубокий вздох. Тогда она решила покорно ждать, чтобы не волновать его.
Огонь умирал в камине под черным пеплом писем; две свечи догорели, потрескивала мебель.
Все в доме было погружено в безмолвие, все, казалось, вымерло, и только высокие фламандские часы на лестнице, мерно отбивая половины и четверти, играли в ночной тишине марш Времени на своих разноголосых колокольчиках.
Графиня сидела неподвижно, чувствуя, как в душе ее нарастает невыносимый ужас. Ее осаждали кошмары, ее ум мутился от страшных мыслей, ей стало казаться, что пальцы Оливье холодеют в ее руке. Неужели... Нет, нет! Откуда же это ощущение неизъяснимого, леденящего прикосновения? Вне себя от ужаса, она приподнялась и заглянула ему в лицо. Он лежал, вытянувшись, бездыханный, безучастный, равнодушный ко всякому страданию, умиротворенный Вечным Забвением.