удем каждому ломать за Ивана Сергеича - так звали Оглоблина. Вот так, начальник, по отдельному суставчику... хруп, - цыган показал как. Потом отошел и долго заламывал назад свои пальцы с видимой болью, пробуя, как далеко они могут загибаться в обратную сторону.
И люди мои, притихшие вдруг, с тревожным молчанием следят за ним.
Меня тревожат не эти бредни, меня поражает одно - все иностранные газеты вопят о крестьянском восстании в России против большевиков, а большевики, не задумываясь, раздают колхозникам оружие, да еще в тех районах, которые подвержены налетам банд. Как это понять? Иль большевики безумцы? Иль все эти вопли о новой гражданской войне в России не что иное, как бешенство писак?
Мне осталось одно: показать моим людям, что "черт не так страшен, как его малюют".
Иначе весь отряд будет морально скован страхом перед этим "намалеванным чертом".
Я объявляю, что мы сейчас же выступаем на поселок.
Люди покорны, но собираются очень медленно - у каждого видно страшное желание обойти поселок.
Я пробую ободрить их шуткой:
- Мы засветло поужинаем у них, а к темноте Артемий с огневиками согреет их. А то холодно, а у колхозников шубенок нет...
Но эта шутка моя не ободрила их, а напротив, усугубила их молчаливость.
Я сторонник ночных операций. Ночью, а еще лучше в скверную погоду, я ни разу не знал поражений.
Я уж хотел было задержаться до темноты, но внезапно подумал, что люди мои истолкуют это так, будто и я струсил вместе с ними перед сбродом вооруженных мужиков.
И, если они так истолкуют, тогда скверно совсем.
Я прыгаю в седло и кричу:
- Заснули? Живо!..
Поздние сумерки. Но небо белое, и от этого светло. Должно быть, ночью выпадет снег. Порой мне кажется, что уж летят снежинки и изредка холодным уколом обжигают лицо.
Мы едем прямо по дороге, открыто. В ста шагах от поселка из канавы вылезает парень и шагов двадцать бежит нам навстречу. Он в тулупе, под которым у него спрятана винтовка: одной рукой он все время придерживает полу и хочет, чтоб мы не увидели его оружия и приняли за мирного жителя.
Парень озадачен нашим открытым походом.
- Э-ей! - кричит он растерянно.
- Э-ей, - дразнит его кто-то из моих людей.
Парню, видимо, было тяжко оттого, что мы едем так открыто и совсем молча. Наш ответный звук обрадовал его.
- Вы не Черные жуки? - вновь орет парень растерянно.
Теперь я открыл, что засада в канаве. Я понимаю их положение - они боятся, что вместо Черных жуков откроют стрельбу по красноармейцам.
Мне нужно выиграть еще пятьдесят - семьдесят шагов, тогда мои люди в одно мгновение рассыплются лавой и я без малейшего урона сомну и уничтожу эту первобытную засаду.
Я кричу парню:
- Дурак, ослеп?
Но в этом и заключалась моя ошибка. Я упустил из виду, что голос мой узнают. Тут же из канавы показалось несколько голов.
- Егорша, - закричали оттуда, - Егорша, они, они...
Парень согнулся и, путаясь в тулупе, помчался назад. Кто-то из моих людей выстрелил в него, но промахнулся. Этот довременный выстрел - самый пагубный выстрел довременный - как бы разбудил мужиков, и одновременно с моей командой из канавы затрещали поразительно дружные и, как всегда на этом расстоянии, безвредные выстрелы.
Однако эти люди - оттого ли, что не расслышали мою команду, или оттого, что "черт" внезапно предстал пред ними во всем "размалеванном ужасе", - столпились, лошади взвивались, визжа, кусая друг друга. Невозможно было понять - от внезапной ли тревоги взвиваются и визжат они, или от ран?
В тех случаях, когда по кавалерии открыта дружная стрельба на довольно широком пространстве, исход один: как можно скорее увести ее из боя.
Галопом мы взяли влево и скрылись за линией построек.
Но и тут, я сам не знаю почему, какое-то общее смятение овладело всеми людьми и парализовало общую волю отряда.
Я не раз испытал себя как бойца. Я никогда не считал чувство страха позором. Пресловутую "храбрость" я называю тупоумием и настоящей храбростью считаю лишь "умение поразить противника с наименьшим риском", - уверенность в бою никогда еще не покидала меня.
Но здесь сам я, испытывая какое-то странное, неведомое чувство, скакал вслед за ними, но я знаю: не чувство страха, а растерянность перед "необыкновенным" противником.
Если бы моим противником был отряд красноармейцев, тогда все было бы иначе с самого начала и я бы разбил его.
Но этот противник обратил меня в бегство лишь тем, что он "необычен".
Подобно льву, я растерялся перед ощетинившимся щенком.
Выстрелы продолжали щелкать, но уже не так густо.
Оглянувшись, я заметил, что там, где нас останавливал парень в тулупе, осталась какая-то темная группа чего-то живого, копошащегося.
Но тогда мне почему-то не пришло в голову, что это остались мои люди, под которыми, вероятно, были убиты лошади.
Об этом обстоятельстве мы и не подумали.
Лишь час спустя все мы сразу вернулись к этому вопросу: "Кто же остался там?"
Вернул нас к этому вопросу случай с монашком в кавказском поясе.
Когда мы остановились, заметили, что монашек как-то необычайно молчалив и неподвижен. Его окружили, и он, почувствовав на себе общее внимание, изумленно оглядел нас, но ничего не говорил. Кое-кто слез с лошади. Монашек, видимо, тоже хотел слезть. Он закинул ногу, но внезапно потерял равновесие и грохнулся оземь, вытянув вперед руки.
Когда к нему подошли, он был мертв.
Видимо, он не сказал о своем ранении из-за боязни, что его добьют.
- Кто-то там... на месте, - вскинулся одинокий голос.
Но мы не знали - кто. И даже не знали точно - сколько.
Как-то совсем случайно к полуночи мы остановились в той лесистой пади, где нас разыскал аэроплан.
Мне докладывает цыган. По его голосу я чувствую, что случилось что-то непоправимое.
Он сообщает, что нас догнал один из моих людей. Под ним убили лошадь, и он приехал на лошади Артемия, захватив его шинель.
Я подзываю этого человека. Из-за темноты трудно разглядеть его лицо. Меня поражает его голос - совсем чужой. Мне почему-то кажется, что не могло быть у меня в отряде человека с таким странным, "чужим" голосом.
Человек степенно рассказывает про Артемия.
Оказалось, что при первых выстрелах Артемий спешился и лег за убитой лошадью этого человека. А когда мы ускакали, Артемий сбросил с себя шинель, вскочил, поднял кверху руки и так, без шапки, в одной гимнастерке побежал к канаве, не переставая кричать:
- Родные!.. Родные... Убейте, родные!..
Человек кончил рассказывать. Я говорю ему:
- Ступай.
А он все тем же "чужим", не нашим голосом спрашивает:
- Куда же идти теперь?
Падает снег. В пади тихо, и белые хлопья вьются в воздухе медленно и торжественно. Завтра будет след. Надо немедленно идти к границе и пробиться.
Я твердо знаю, что надо поступить именно так.
Но умная мысль родилась у меня - тайно покинуть отряд и остаться в России.
У меня осталось лишь одно желание: спрятавшись, подсмотреть, что делает моя "возлюбленная" со своим новым любовником. Я вспоминаю о пакете с долларами, который дал мне англичанин, и решаюсь: завтра я открыто поведу своих людей на Олечье, приму бой и покину их.
Идет густой снег.
Все так же ровно, неслышно и торжественно.
Цыган подает мне записку, грязную и истрепанную.
Я зажигаю фонарик и смотрю записку.
Все смазано, стерлось. Но по отдельным словам я понял: это осведомительная записка Артемия к Воробьеву.
Но мне все равно. У меня даже нет уж больше злобы на английского морского офицера.
Идет снег. Белой сеткой мельтешит перед глазами и кружит голову.
Внезапно далекий окрик:
- Сто-ой, кто идет?
Все вскочили. Замерли. По-прежнему все тихо.
Через несколько минут выясняется.
Двое моих часовых решили убежать. Они отошли всего шагов на сто, как кто-то чужой окликнул их:
- Стооой, кто идет?
Мы поняли, что к нам очень близко подошел отряд.
Эта неожиданность меняет мое решение.
Я отзываю часовых, посылаю цыгана в разведку.
Мы ждем. Проходят томительные минуты. Мы жадно вслушиваемся. Кажется, что ветер вдруг стал очень громко шипеть и мешает нам.
Опять окрик:
- Кто?.. Стой!..
Окрик близок, кажется совсем рядом.
Прибегает запыхавшийся цыган.
- Начальник, во как подполз. Рукой достать, начальник. Рукой достать.
Через пять минут цыган уходит снова уж в другом направлении, и опять бесстрастный окрик:
- Сто-ой, кто идет?
Люди сбились ко мне и растерянно ждут чего-то от меня. Именно от меня, и только от меня.
Мне хочется, чтоб выросли у меня вдруг крылья, большие, бесшумные.
Я готов к чему угодно, но только бы избавиться от этого растерянного ожидания моих людей. Я слезаю с лошади и сажусь прямо на землю.
Внезапно выходит Ананий - адская машина и заявляет, что "пойдет он сам".
Какая-то надежда. Надежда потому, что Ананий, может быть, счастливее дяди Паши Алаверды.
Мы ждем.
Вот секунды, в которые всем кажется, кто-то окликает Анания. Напряжение становится болезненным.
Но проходят тяжелые мгновения, в которые, как всем кажется, Ананию непременно крикнут: "Кто идет?"
Люди вышли из неподвижности.
Кто-то шепчет, кто-то поправляет сумки, готовясь тронуться в ту сторону, куда ушел Ананий.
Я чувствую, что Ананий нашел норку.
Я встаю. Это еще больше оживляет людей.
Внезапно далекий, какой-то испуганный окрик, пронизывающий всю душу вопль.
- Сто-ой!..
Но все ждут Анания. Никто не хочет признать, что и в эту сторону нет прохода.
Словно бы вопль этот - совсем случайный, ничего не означающий.
И все потому, что в те мгновения, в которые все мы ожидали, что Анания окликнут, его не окликнули.
Вернулся Ананий и без звука лег животом прямо на снег, положив голову на руки.
Что-то решающее было в этом его поступке.
Люди вдруг перестали опасаться, задвигались, заговорили и стали спешиваться.
Словно бы все сразу решили, что нечего дальше таиться.
Вскоре запылал костер, потом другой... третий...
Никто не готовился к сопротивлению.
Конец свой они принимают безропотно и покорно, как животные.
Я тихо подзываю цыгана и говорю:
- Натрави Анания на гимназиста. Они все увлекутся, а мы вдвоем прорвемся с томсонами. - И думаю: "А с тобой покончу потом. Мне не нужен свидетель".
Цыган недоумевающе смотрит на меня. Потом соображает, скверной улыбкой оскаливает рот и отходит. Через минуту он подводит к лежащему Ананию гимназиста-поэта.
Я отхожу к лошади и делаю вид, что хочу расседлать. Я подтягиваю подпругу.
Внезапно встает Ананий и как-то подкатывается ко мне.
- Куда? Ваше благородье? - четко выговаривает он.
Я гляжу на него через плечо и незаметно растегиваю подпругу, молча показывая ему отстегнутую пряжку ремня.
Он отстраняет меня от седла и с фальшивой готовностью поет:
- Напрасно трудитесь. Приказали бы.
В одно мгновение он расседлал мою лошадь и столкнул с нее седло прямо на землю.
Пушистый снег мгновенно растаял под горячим потником.
Потом рассказывает:
- Вот этак, одноважды, там у себя, в Тамбовьи. Заприметили мы за ним.
Я не знаю, о чем он говорит, но догадываюсь и грубо, вызывающе спрашиваю:
- Ну?
- Вот и ну... Осинку небольшую пригнули к земле, да и петельку ему на шею... и отпустили. Так и подбросило вверх. Ажно волосенками затряс...
Я знаю - на рассвете, только на рассвете, не иначе... красноармейцы пойдут в наступление.
Холодный, белый рассвет. Но наступления все нет и нет. А это парализует и меня и моих людей.
С крутого ската пади я гляжу в бинокль и никак не могу открыть противника. Рядом лежат цыган и Ананий - адская машина. Он неотступно следит за мной.
Поле совсем пустое. Чувство военного любопытства закрадывается во мне: как могли так идеально замаскироваться красноармейцы?
Внезапно слева, шагах в двухстах от нас, точно из-под земли выныривают два всадника.
Одного я узнаю: это джени-китаец, убежавший от нас. Он в той же, в "нашей", одежде и все время смеется.
Меня поражает, что прежняя улыбка, которая не изменяла неподвижности его лица, похожего на маску, исчезла и теперь на лице у него одухотворенность.
Но еще больше меня поразил и напугал второй всадник.
В первое мгновение мне показалось, что это выехал воскресший "товарищ" Макар.
Этот всадник ехал тихо и открыто. Потом остановился, поднял руку с биноклем и стал всматриваться в нашу сторону.
Сидел он совершенно прямо.
На нем была такая же, как на Макаре, длинная шинель, и от этого казалась совсем незыблемой его посадка.
Казалось, что и лошадь под ним тоже внимательно и осмысленно всматривается и что-то раздумывает.
Китаец чуть отъезжает в сторону. Так ему удобнее любоваться красноармейцем.
У меня почему-то неожиданно возникает "заглавие" тому, что я вижу перед собой. Точно бы передо мной картина: белоснежное поле и два всадника.
Я мысленно восклицаю: "Два русских всадника..."
Но тут же вспоминаю, что один из них - китаец, мой вонючий предатель.
Я говорю цыгану:
- Сними китайца.
Цыган стреляет. Китаец падает с лошади и, обеими руками схватив себя за плечо, юлой вертится около красноармейца. Лошадь его испуганно скачет по полю, вскидывая стременами.
Красноармеец нагнулся, вздернул на седло китайца и, посадив его перед собой, неторопливой рысью скрывается от нас.
Цыган вопросительно смотрит на меня.
Я склоняю голову и дую на снег.
Легкие узорные снежинки взлетают вверх и бесследно исчезают.
Примечание автора. Книгу с этими записками мне передал красноармеец В... полка ОДВА.
Больше о судьбе этой банды мне ничего не удалось узнать.
Вскоре мне случилось быть в Харбине, и там в одной из французских газет я прочитал статью большого военного специалиста, оценивающего боеспособность Красной Армии с "точки зрения объективной военной доктрины" уже после этой невиданной победы ОДВА.
Ильинское, 1931 г.