Главная » Книги

Макаров Иван Иванович - Рейд 'Черного жука', Страница 3

Макаров Иван Иванович - Рейд 'Черного жука'


1 2 3 4 5 6

ения села Олечье сплошным колхозом и, стало быть, против Советской власти - поднимите руку.
   Ясно, что никто руки не поднял. Оглоблин хотел было что-то возразить, но я зааплодировал, и коммунисты по "фракционной традиции" - мол, после разберемся - поддержали меня. Кое-кто еще пошлепал в ладоши.
   Потом я объявил:
   - Итак, с сегодняшнего числа все вы, за исключением кулаков, конечно, считаетесь колхозниками. Завтра мы с общим энтузиазмом приступим к обобществлению имущества, к выявлению кулаков...
   Коммунист Оглоблин опять было заговорил, но я снова зааплодировал и закрыл собрание.
   Кроме коммунистов, уже не аплодировал никто. Камень попал в цель. "Медведь" заурчал.
   В газеты посылаю статейки о своем успехе за "своей" подписью - "ударник Максимов". А об Оглоблине я написал "секретно", что у него "ярко выраженный правый оппортунизм". В успехе не сомневаюсь".
  
  

Записка третья

  
   "Оглоблина осадили. Перевели от меня в соседний небольшой поселок, и мне же поручено наблюдать за ним. Надо отдать должное ему: в два дня создал очень дружественное расположение к себе.
   Я то и дело созываю бедноту на собрания и за каждое опоздание угрожаю штрафом - мол, беднота, а своей халатностью содействуете кулакам.
   На собрании - никаких обсуждений. Я им просто - "от имени фракции", и крышка. Сегодня один мужичонко было заартачился - "постепеннее б, товарищ Максимов, нельзя ли. Уж больно как на пожаре..." Я обвинил его в уклоне и удалил с собрания.
   "Классовую борьбу" развернул вовсю. Сейчас ловим поросят, гусей, кур - "обобществляем".
   В селе стон. Обобществленные лошади и коровы стоят в холодных сараях, без воды и без корма. Мы "выявили" и сорок два процента хозяйств и объявили кулаками, "подлежащими уничтожению как класс". Мы у них забили колодцы, не даем воды, взрослых держим в амбарах арестованными и пачками отсылаем в округ как "активных" врагов коллективизации. Настроение напряжено. Ускоряй продвижение Багровского".
  
  

Записка четвертая

  
   "Коммунист Оглоблин определенно понял мою тактику. Есть сведения, что он посылает обо мне письма куда-то в центр, помимо окружных властей. Перехватить не успел. Боюсь, что письмо его дойдет по назначению. Окружным властям я пишу о "крестьянском единодушии", и они доверяют моему "московскому авторитету". Но все же письмо может попасть в руки. К Оглоблину круто меняю отношение: ставлю его в пример, пользуясь тем, что организованное им в поселке "товарищество по совместной обработке" действительно сколочено крепко. Сегодня посылаю о нем письмо в округ, что, мол, "идейно выправляется", а в газету заметку как о "примерном". Создам ему славу "передовика". Одновременно поручу Пешкову шлепнуть этого Оглоблина из обреза. Тогда подниму вой о вооруженном "кулацком" выступлении и объявлю "террор". Это пройдет, потому что в поселке есть действительно три-четыре кулака, которые на него имеют зуб. От Пешкова я узнал, что один из этих кулаков, знакомец Пешкова по прозвищу Царь, сам намекал на убийство Оглоблина. Все это займет, стало быть, четыре-пять дней. Необходимо, чтобы через четыре-пять дней Багровский был здесь, поблизости".
  
  
   Пятая записка Павлика была изрезана Воробьевым, и мне он прислал только узенькую полоску. Одна сторона была тщательно зачеркнута синими чернилами, а на другой сообщалось, что Павлик проводил "день сбора утильсырья".
   Эта узенькая полоска бумаги, изрезанная Воробьевым, злит меня. Мне не доверяют письма, непосредственно меня касающиеся. Этот Воробьев сидит там в кабинете у своих многочисленных дурацких кнопок и оттуда "указует" мне.
   Никакой опасности не подвергается он, а мне на каждом шагу грозит гибель. Впрочем, я уже давно понял заячью мудрость этих Воробьевых, этих "командующих свыше" - подобно шакалам, они сидят в норах во время боя и обжираются, когда стихает последний отзвук смерти.
   Он, Воробьев, хочет, чтоб я был марионеткой. Посмотрим, кто кого. Он, Воробьев, посылает своих соглядатаев за мной, но он их получит обратно. При следующей встрече с английским офицером я убью его, хотя бы это мне стоило жизни. А сейчас я пошлю тебе подарок номер первый...
   Я встаю и направляюсь к людям. У меня созрело решение убить харбинского гимназиста-поэта - соглядатая. Его труп я стяну ремнями, упакую и пошлю Воробьеву на квартиру. Я поступлю так же решительно, как поступил с его соглядатаем тогда у Артемия.
  
  
   Я вновь пощадил своего врага и, значит, я не обречен. Только обреченные не щадят искусства. А гимназиста я пощадил за его искусство.
   Когда я подошел к людям, то застал их в тот момент, когда они слушали декламацию поэта. Они окружили гимназиста плотным кольцом и "внимали" ему. Гимназист стоял без шапки, запрокинув голову и слегка встряхивая волосами. Он не окрепшим еще, но спокойным баском читал "Лебедь умирающий".
   На одно мгновение все они посмотрели на меня. Но взгляды их были полны предупреждающей угрозы.
   Я не испугался, но отошел. Отошел я достаточно далеко, но так, чтобы слышать декламацию гимназиста.
   И здесь со мной случился страшный припадок. Не слова "Лебедя умирающего", а волнующий голос гимназиста подействовал на меня. Я вдруг почувствовал, что лишился тонкости восприятия окружающей меня природы, лишился сладости опосредствования действительности.
   Из поры юношества я помню одну ночь, вернее, ранний рассвет. В гимназии у нас был вечер-спектакль. Ставили "Майскую ночь". Девушки-русалки, все в бледно-голубой фате, отчего они казались прозрачными, двигались по сцене в неслышном хороводе. И как бы издалека слышалось заглушенное - унылая свирель. У меня захватило дух от потрясающего хоровода прозрачных девушек. Задыхаясь, я выбежал на улицу. Был или конец марта или начало апреля. Звонкий утренник тихо пощелкивал, вымораживая лужицы. Даль бледнела.
   У меня, видимо, кружилась голова. Но тогда я отчетливо чувствовал, слышал, воспринимал и видел, как весь этот голубой и прозрачный хоровод вместе с музыкой спустился ко мне, окружил меня в своем неслышном танце. Музыка стала еще глуше, а девушек внезапно появилось множество, как снежинок.
   Вот это видение всю жизнь для меня служило каким-то спасительным якорем. Казалось, вот-вот пройдет буря, прорвется какая-то временная пленка, заслоняющая от меня мою настоящую жизнь, и я вновь услышу тихую радость свирели и увижу бледно-голубой хоровод девушек-снежинок.
   Но сейчас вдруг чувства мои стали плоскими, невоспринимающими, засаленными, подобно клеенке с трактирного стола. И уже не радость, а злобу и тоску вызывает у меня наивный басок гимназиста-поэта, декламирующего о камышах, о песне, о сильном царственном лебеде. И уж не волнует меня ветер, свистящий в куге, и далекий стон ломающихся камышинок.
   Я вспоминаю чье-то изречение: "Если у человека атрофированы чувства, ему уж нечего делать на земле".
   Эта вздорная мудрость напугала меня. Я пытаюсь убедить себя в обратном. Есть слова, которые всегда ранят меня в самое сердце. Я произношу их:
  
   ...С плачем деревья качаются голые...
  
   Но они уже стерлись для меня. И они уж недоступны моему восприятию. Я навеки обернут непроницаемой, липкой клеенкой с трактирного стола.
  
   ...С плачем деревья... качаются голые...
  
   Внезапно мне кажется, что со всех сторон я окружен темным девственным лесом. Люди - существа, подобные мне, - исчезли вовсе, а может быть, их никогда и не было, и я обречен долго жить среди незнакомых мне, прячущихся от меня существ и умереть, так и не увидев ни одного человека.
   Я проваливаюсь в узенькую бездонную щель первобытной тоски.
   Я задыхаюсь, задираю к небу голову, вскидываю руки и вновь кричу:
  
   ...С плачем... деревья... качаются... голые...
  
   Что-то легко упирается мне в грудь с правой стороны. Я гляжу на это "что-то" и лишь через несколько секунд соображаю: это бамбуковый шатур, который мне подарил Андрей-Фиалка. Он висит у меня на поднятой руке, упираясь нижним концом мне в грудь. Прикосновение постороннего предмета пугает меня. Я опускаю руки и хочу снять с запястья наручник палки. Меня окликает китаец, и я прихожу в себя.
   Китаец кривит свою желтую рожу. Он хочет выразить мне свое сочувствие. Молиться на меня он готов за то, что я веду его к большевикам, в легендарную страну Россию - Ленин.
   - Капитана, твоя шибыка скушна! - восклицает он и повторяет: - Шибыка, шибыка скушна...
   Наотмашь я ударяю его по лицу. Китаец падает и визжит. Нас окружают люди. Мне становится страшно от их молчаливого ожидания. Я чувствую неотвратимую потребность оправдаться перед ними и говорю, указывая на корчащегося китайца:
   - Андрей, надо покончить с ним.
   - А за што? - спрашивает Андрей.
   Я достаю письма Павлика и многозначительно потрясаю ими. Я хочу сказать, что мне сообщают о китайце, как о большевистском шпионе, но вовремя вспоминаю, что такой отчет подорвет мой авторитет начальника.
   - Не твое дело спрашивать! - кричу я.
   Это мгновенно приводит моих людей в повиновение. Даже Андрея-Фиалку.
   - Нечем, скородье, - оправдывается он, беря под козырек.
   Несколько голосов поддерживают его:
   - Фиалке теперь нечем. Чем же ему, Фиалке, теперь?.. Инструментину он свою даве обронил.
   Оглядывая людей, я разыскиваю цыгана. Я хочу показать Андрею-Фиалке, что не нуждаюсь больше в нем. Сейчас он поймет мое намерение и тогда сразу найдет "чем".
   Своего страшного "первенства" Андрей-Фиалка не уступит никому.
   Но дядя Паша Алаверды спрятался от меня. На глаза мне попадается гимназист-поэт. Я подзываю его и, указывая на китайца, говорю:
   - А ну...
   Гимназист догадался, но как бы хочет убедить себя, что он неправильно понял мой приказ.
   Он сдвинул назад свой прямой палаш, торчащий у него за поясом, нагнулся и помог китайцу встать.
   Китаец поднялся и трет обеими ладонями верхнюю губу и ноздри. Меня поразило одно: у него не было слез. Глаза были сухие и как-то сразу глубоко ввалились.
   Гимназист-поэт робко и вопросительно посмотрел на меня. Издеваясь, я спрашиваю:
   - Ты разве не можешь? Ведь ты курицу не можешь, а человека - ге?
   Он онемел вовсе. Рука застыла на широком узорном эфесе палаша. Он чего-то ждет.
   - А нну! - вскрикиваю я.
   Он машинально повертывается к китайцу и медленно вытягивает из-за пояса длинный обнаженный клинок палаша. Но он не знает, как надо действовать прямым клинком.
   Сначала он замахивается и хочет рубануть, но от неудобности и страха рука у него завяла.
   Высокий джени-китаец парализован. Кровь из носу мгновенно перестала течь, казалось, засохла и потеряла свою яркость на его побледневшем, сером лице. Вокруг глаз лежат большие темно-синие кольца.
   Гимназист не в силах оторваться от его лица. Я опять подстегиваю гимназиста окриком:
   - А нну!..
   Он, уж не оглядываясь, сгибает руку в локте и замахивается удивительно ловким прямым ударом. Таким ударом даже при средней стремительности нанесения палашом можно пронзить насквозь и раздробить позвоночник. Но, замахнувшись, гимназист опять вдруг ослабел и тихо подвел конец палаша к горлу джени-китайца.
   И оба они - и гимназист и китаец - одновременно вздрогнули. Точно бы палаш, коснувшись шеи джени-китайца, соединил их каким-то мгновенным током.
   - А ну! - в третий раз крикнул я и стукнул его бамбуком. Я знаю, что боль вызовет бешенство и в приступе этого бешенства сейчас все кончится.
   Я угадал. Гимназист-поэт не оглянулся на меня. После удара он заурчал и как-то странно, по-заячьи, зафыркал. Я стукнул его еще раз по шее сзади. Я видел, как кожа на его щеках задергалась в судорожном приступе злобы. Отвернувшись от джени-китайца полубоком, но не сводя с него глаз, а лишь выставив вперед левое плечо и как бы закрывая им китайца, гимназист-поэт стал медленно пятиться назад, занося для прямого удара руку и не переставая урчать и фыркать.
   Отступив шагов на пятнадцать, гимназист на мгновение встал, умолк и внезапно ринулся на джени-китайца, наклоняясь вперед всем корпусом. Точно бы тяжесть его растянутого корпуса валила с ног и заставляла бежать как можно быстрей, чтобы сохранить равновесие и выпрямиться.
   Джени-китаец не выдержал и упал. Гимназист-поэт выронил палаш и тоже рухнул на землю. Корчась в нервной судороге, он шарит по земле руками, точно бы ищет свой палаш, и бормочет:
   - Боженьки, боженьки, вот и моя жизнь...
   Я гляжу на лица моих людей. Такая слабость гимназиста вызывает у них презрение и дикую ненависть. Никто из них не простит ему этой мягкотелости. И уж никто из них не пощадит его.
   Моя ненависть к гимназисту теперь стала ненавистью всего отряда.
   Андрей-Фиалка подходит к нему, поднимает палаш и, наступив на середину клинка, ломает его пополам: он не может работать длинным клинком.
   Отходя в сторону, он сумрачно произносит:
   - Не убегет, скородье, китаеза, мама-дура, никуды.
   Сейчас же откуда-то выныривает цыган и тоже вторит поспешно и сладко:
   - Не убежот, не убежот... Куда ж он убежот, начальник?
   Андрей-Фиалка берет свои кремни, сбивает с обломка палаша эфес и вставляет сломаный клинок в ножны, которые он хотел приспособить для своего заброшенного германского тесака. Чуточку пораздумав, он садится на корточки, вбивает камень в землю и, обнажая обломок клинка, начинает другим камнем "оттягивать" и заострять конец.
   Ему неспособно, и камень ссаднит ему руку.
   Андрей-Фиалка свирепеет.
  
  
   Темнеет. Слышны частые и злые удары камня о сталь. Андрей-Фиалка "кует мечи". Летят мелкие искры. Я подхожу к Андрею и говорю:
   - Взял бы инструмент из повозки.
   Но Андрей-Фиалка не хочет замечать меня. Я отошел в сторону. Меня нагоняет Ананий - адская машина. Он по-мужицки снимает передо мной свою тирольскую шляпу и спрашивает:
   - Как с этим прикажешь быть, с песнопевцем?
   Так он называет гимназиста-поэта. К нам подходят еще несколько человек. Видимо, они уж обсуждали меж собой судьбу гимназиста.
   Я решаю оттянуть им это удовольствие.
   - Сейчас уж некогда возиться, скоро тронемся.
   - То-то, - соглашается Ананий, - и я говорю, что некогда сейчас. Это дело исподвольки нужно. - Но, помедлив, он снова намекает: - А то, конешно, и развязаться с ним недолго. Один минут. По-тамбовски, по-нашему, мы, бывало, тоже вечерами вот этак же, - бросает он, вглядываясь в небо.
   Но я молча ухожу к берегу Аргуни. Скоро переправа. До середины реки вода китайская, а там большевистская. Невидимая, несуществующая и вместе с тем неминуемая линия лежит посредине реки. Граница.
   От малейшего искривления, колебания этой несуществующей линии загораются войны, гибнут тысячи и сотни тысяч жизней. Этому чудищу-ихтиозавру - границе - человечество на протяжении всей своей истории приносит миллионы кровавых жертв.
   Я задаю себе вопрос: есть ли у человечества выход? Неужели на протяжении тысячелетий люди еще не смогли ответить на вопрос: что есть причина войны? Где ж выход? Неужели вон там, за Аргунью, там, в широкой темной степи, имя которой Россия - Ленин?
   Но я не хочу отвечать на эти вопросы. Мне "уж все равно". Я - "сокол", о котором писал Максим Горький:
  
   Безумству храбрых поем мы славу.
  
   ...Безумству храбрых - вот смысл жизни сей. Пусть хоть кто-нибудь усомнится, что я - "сокол", что я "безумство храбрых"...
   О нет. Я не обречен. Ибо "безумство храбрых - вот смысл жизни сей".
   Моя жизнь, мой смелый кровавый рейд в страну большевиков - "вот смысл жизни сей".
   Я - "сокол". "Безумству храбрых поем мы славу..."
   Вернулся Артемий и доложил, что на противоположном берегу "все, я прямо скажу, спокойно". Я приказываю начать переправу. Люди тихо, гуськом по двое спускаются к воде. Лошади, обнюхивая воду, тихо храпят, но теперь они послушны.
   Артемий держит веревку лодки-оморочки в руках и тихо растолковывает своим помощникам, как надо укладывать шанцевый инструмент.
   Потом умолкает и надолго задумывается, глядя в сторону России.
   Шанцевый инструмент уложен. Кто-то из людей приносит на руках цинковый ящик. Идет он осторожно, боясь оступиться. Лодку придерживают - он садится и ставит ящик себе на колени: в этом ящике шестнадцать килограммов пироксилина.
   Артемий, глядя на этого парня, тихо говорит мне тоном оправдывающегося:
   - Трудна ей смертушка досталась. Я прямо скажу, на диво туго с жизнью прощалась. Ой-ой как не хотелось расставаться ей. Ведь, почитай, до самой кончины в памяти находилась, упокойница.
   Это он про жену, про Маринку. Я делаю вид, что не слышу, но он безотвязен.
   - Все тебя, то есть вас, кликала. Прямо скажу, повидать хотелось ей вас перед смертушкой. Ок-ка меня она молила тебя, то есть вас, позвать...
   Он хочет сказать что-то еще, но веревка выскальзывает у него из рук, лодку относит течением. На мгновение я вижу, как человек, держащий ящик с динамитом, встает в лодке, но тут же и он и лодка исчезают в темноте.
   Артемий с невероятной быстротой сбросил с себя сапоги и брюки и в одной гимнастерке и нижнем белье неслышно скользнул в ледяную воду.
   Через две-три минуты он подтянул лодку ко мне и, вздрагивая от холода, забормотал почему-то очень бодро и даже радостно:
   - Кто сапоги, кто штаны намочит, а я, прямо скажу, с головкой окунулся. Окстился и сызнова в веру русскую перехожу. Сызнова на родную сторонку. Окстился в чистой, ледяной воде. - И уж серьезно и даже сурово, но тихо промолвил: - Очийсти мя, боже, по велици милости твоея.
  
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

  
   Я не суеверен, но на первой же пяди большевистской земли я потерял кольцо, которое мне подарил Андрей-Фиалка.
   Каркнул ворон: невеста, потерявшая обручальное кольцо, ждет несчастья. Андрей-Фиалка обручил меня этим утерянным кольцом.
   Каркнул ворон.
   Я не хочу думать об этом пустяке. Не хочу придавать какое-либо мистическое значение бредням. Но невольно думаю о кольце и невольно придаю этому факту таинственный смысл.
   Почему именно здесь, на большевистской земле, а не вчера потерял я кольцо?
  
   Эх, потеряла я колечко...
  
   Андрей-Фиалка обручил меня этим кольцом, и вот что еще странно в этом факте: волосы, причиной утери служили волосы. Два раза - волосы. Волосы и еще раз волосы.
   Вчера после переправы мы быстро двинулись в глубь России. Шли мы по пустынной равнине, покрытой низенькими песчаными взгорьями. Перед нами неожиданно вынырнул на взгорье всадник-красноармеец. Но нас он, видимо, не заметил во мгле.
   Я остановил отряд и выслал вперед Андрея-Фиалку и цыгана. Цыган вернулся тут же. Мы двинулись опять. Андрей догнал нас потом. Я спросил у него, "чем кончилось". Собственно, я знал, "чем кончилось", но меня интересовало то обстоятельство, чем именно действовал Андрей? Отточил ли он свой обломок палаша? Доволен ли он им? О, я хорошо понимаю, что Андрей-Фиалка может долго и болезненно тосковать о тесаке, к которому он так привык.
   Андрей-Фиалка ничего не ответил мне. Промычал только.
   Неужели Андрей разделался с красноармейцем первобытным способом? Значит, он еще не кончил свою "работу" над палашом и с двумя кремнями переправился сюда, в Россию?
   Что за странная склонность у Андрея-Фиалки расправляться молча? С одной стороны, это хорошая примета: против большевиков идет первобытная сила.
   Но этот способ его, а главное - пряди волос в запекшейся крови у него на одежде почему-то заставили меня долгое время думать о них и быть рассеянным.
   Это волосы - раз.
   А два: с пальца у меня кольцо сдернули тоже волосы. В этой рассеянности я как-то машинально поймал коня за гриву. Рука сорвалась, и кольцо сдернуло гривой. В рассеянности я не обратил на это внимания. А теперь я хорошо припоминаю, что именно гривой сдернуло кольцо у меня с большого пальца.
   Это волосы - два. Ворон каркнул. Чертовщина неотвязная.
   Лезет в голову дурная блажь. Надо плюнуть на эту чушь.
   Черт знает какое слюнтяйство! Подумаешь - ну и потерял кольцо, ну и черт с ним!
   А все же: почему именно здесь, а не в Китае?
   И почему - волосы и опять волосы?
  
  
   На глухой заимке мы пережидаем вечер. За ночь мы уйдем в сопки, за Олечье, и оттуда начнем свои вылазки.
   Заметил я одно обстоятельство: все люди стали вдруг здесь, в России, молчаливее и солиднее. Как-то дисциплинирующе действуют на всех даже эти песчаные холмы, эти редкие, как борода у прокаженного, низкорослые кусты.
   Люди с опасливым любопытством присматриваются к чему-то и с глубокой вдумчивостью к чему-то прислушиваются.
   Неужели железная сила большевистской воли невидимо реет даже здесь, над пустыней этой?
   На заимке - один старик. С ним живут еще трое - его сын и двое чужих. Они пасут овец от Карачаевского совхоза и сейчас угнали их в сопки; каждый день перед вечером кто-нибудь из них приходит к деду "за харчей".
   Старик нас очень радушно принимает, считая красноармейцами. Он называет нас "орлы удалые" и ждет не дождется, когда придет кто-нибудь "за харчей", тогда он "распорядится", чтоб пригнали "парочку баранчиков для дорогих гостечков".
   - Овцы ведь считаны у тебя, папаша, - говорю ему.
   Старик изумленно смотрит на меня, ударяет себя по бедрам и укоризненно качает головой.
   И уж потом объявляет:
   - Поверишь, сынок, грешить не буду: на луку да на воде подчас маемся, но для себя совецким добром гнушать не позволю. А для дорогих гостечков какая болячка подеется с двух баранчиков? Схвастну, схвастну на старости годов. Скажу - упали.
   Старик входит в раж.
   - Эдь, сынок, - кричит он восторженно, - эдь в кои-то веки довелось в гостях у себя принимать вас, орлы удалые! Эдь в кои веки! Да меня за это и сам Сталин похвалит. Похвалит. Молодец, скажет, Епифан Семеныч, хоть стар, а молодец. Не обесчестил смычку мирного населения.
   Дед Епифан донельзя словоохотлив. Он у каждого расспрашивает о семье, о родне, о "губернии". Сторонится только Андрея-Фиалки. О нем он сразу мне сказал: "Эко, темный бор насупился". Может, он уже предчувствует свою судьбу?
   А ко мне он то и дело пристает, чтоб я говорил ему о Боге. "Есть Бог или как, сынок?" - твердит он.
   Большевики своей пропагандой о безбожии расклинили его душу. Он признался мне, что порой его "обуяет робость" и тогда он молится. Но робость проходит, и он снова "воинствует с Богом", или, как он выражается, "светлость в жизни проявляется".
   Заведующий совхозом обещал ему после смерти сжечь его в крематории, или в "киматориях", как он называет, и прах похоронить с оркестром.
   У деда, наполовину сомневающегося в загробной жизни, сложилось твердое убеждение, что если тело его будет сожжено, то, стало быть, он уж будет недоступен "каре божьей на том свете".
   Сожжение - это мера на случай, если вдруг загробная жизнь окажется налицо: из пепла снова "склеить" тело для адских поджариваний деду кажется невозможным. Это и утешает старика.
   Но в обещание заведующего он верит мало.
   - Может, ище с духовными трубами сподоблюсь, а уж насчет киматориев хлопотать вряд ли будут. Разве вот по пятилетошным планам у нас тут поблизости где свои киматории построят. Ну тогда... А то вряд ли, сынок, будут охлопачивать.
   Люди мои жадно слушают стариковы бредни. Особенно Артемий.
   Я смотрю на деда и думаю о России, и люди мои думают о том же - о смертельной схватке двух идей: идеи деда Епифана, дерзнувшего на похороны с духовыми трубами, и идеи папы римского, поднявшего крест и именем Христа благословляющего танки, свинцовый ливень пулеметов и газ, выжигающий у людей глаза.
   Мы прощаемся с дедом Епифаном. За харчем еще не пришли. Старик "ахает и охает", что не угостил нас бараниной.
   - Я ужо проберу. Я их проберу, - грозит он своим помощникам. - Ах вы, орлы удалые! А... Ведь што ж вышло? Я, почитай, у вас целую банку консервы пожрал, а вас несолоно емши выпроваживаю.
   Мы отъезжаем. Дед подбегает ко мне. Он наскоро сует мне в подсумок комок овечьего сыру. Сыр слоями разваливается у него в руке, ошметок падает на землю, дед поднимает, быстренько обтирает с него пыль и вновь сует мне.
   - Не побрезгуйте, орлы удалые. Чем богаты, то и ото всей души.
   Он бежит несколько шагов рядом со мной и скороговоркой просит:
   - Сынок, в совхозе нашем будешь - заведущева, Егор Тимофеича, уговори похлопотать, нащет чего говорил даве тебе... А... сынок?
   Мы отъехали. Дед долго стоял неподвижно и, загораживая ладонью глаза от ветра, изредка кричал:
   - Орлы удалые-ё-о...
   Я выбросил из подсумка сыр. Тогда Андрей-Фиалка приблизился ко мне и спросил:
   - Мне вернуться, "поговорить" с ним, скородье?
   Я как раз думал, может ли дед Епифан указать наш путь. Дед чем-то растрогал меня. Но так "обычно" и тепло спросил у меня Андрей-Фиалка: "мне вернуться", "поговорить", "скородье".
   Меня радует то обстоятельство, что Андрей-Фиалка наконец помирился со мной.
   - Только знаешь, Андрей, его куда-нибудь в сторонку, чтобы не сразу нашли.
   - Соображаю, скородье, - понятливо ответил Андрей.
   Артемий, очутившийся почему-то рядом с нами, подтвердил со скрытой неприязнью:
   - Соображает... я прямо скажу, Андрей - сообразительный человек.
   Артемия, видимо, тоже заинтересовала судьба деда Епифана.
   Андрей повернул назад. Монашек с черкесским поясом пропел ему вслед:
   - Вот тебе и прожарился в крематориях.
   Артемий сотни две шагов молча едет со мной плечо в плечо. Потом притворно вздыхает и говорит:
   - Послала она меня за вами, упокойница. Я из больницы вышел, повертелся с часок. К вам, прямо скажу, не пошел. С чего, думаю, занятого человека для ради пустяка тревожить. Прямо скажу, не из-за чего. Какое дело - бабе при смертушке захотелось на человека облюбимого глянуть...
   Незаметно я нажимаю коня шпорами. Лошадь вздрагивает и трусит быстрее. Но Артемий не хочет отставать.
   - Вернулся к ней. Не нашел, говорю. А она мне шепотом, голосу, я прямо скажу, уж лишилась: "Артемий, - шепчет, - ты не обманываешь? Может, он не хочет на меня взглянуть?.. Упроси, умоли его - смертушку он мне облегчит..." А я так думаю, вы все равно не пошли бы, как? - пытает он.
   Я отрезаю:
   - Нет.
   - Не пошли бы? - удивленно восклицает он.
   - Нет, - снова отрубил я.
   Артемий, скрывая зло и странную ревность, поспешно соглашается.
   - Я прямо скажу, поэтому большей частью я и не пошел. На кой, думаю, от дела человека отрывать.
   Я знаю: Артемий, догадываясь о моей связи с покойной Маринкой, "отомстил" и ей и мне тем, что не позвал меня к ней в больницу.
   Кончилось мое скверное настроение.
   Я чуть было не распустил нюни перед большевиками: этак, мол, вы на меня и на моих людей подействовали отрезвляюще, что мы чуть не расшаркаться готовы и перед вашей стальной напряженностью встанем "смирно", руки по швам.
   Все это чушь. Доля, искорка подленькой робости моей и растерянности.
   Отрезвила меня общая ненависть к большевикам, которая царит в России.
   А эту общую ненависть к большевикам я узнал из тех писем, что отобрал у кольцевого почтальона, захваченного цыганом.
   Несколько писем людей, явно настроенных по-большевистски, я отбрасываю. Беру только отменно интересных три письма. Я записываю себе адресатов. Это письма настоящих русских людей, которые жили всегда с одной психологией: "Чужое именье уважай, своего не давай".
   По таким людям всегда мерили и будут мерить Россию. Большевикам никогда не сломить их.
  
  

Письмо первое

  
   "Любезная супруга Арина Федоровна. Ты сейчас приезжать повремени, потому что мы свергаем совецкую власть. Арина, ты энтим временем закупи лучше еще дюжину фланельных одеялов. Арина - из энтих, что привезла в энтот раз, у меня расхватили по тройной цене и делают пошивку пинжаков. Арина, а как сверженье совецкай власти призойдет, так ты не волынься там, а вези больше фланельных одеял. Арина, мыла много не бери, его привезли в потребиловку.
   Арина, меня было тут собирались ссадить с председателей наши коммунисты. Арина, особо шнырит за мной энтот сопливый Колька Бугорков и подзуживает всей бедноте захребетной, что я кулаковский агинт. Арина, особо акрысился он на меня за Барбулину рушалку - зачем сельский совет вернул ее Барбулину, у которого было семьдесят десятин купчей земли. Ну, Арина, энтот Колька дошебаршится, так, что Барбулины ребяты не промашки. Арина, ты не опасайся за меня, я тебе скажу, как приедешь, такую новность услышишь про Кольку Бугоркова, что диву дашься. Арина, за меня все хоховские стеной стоят, одноважди на этих днях у Барбулина было сборище, потайное от коммунистов, и меня призывали туда. Арина, все они решают меня, как Бог даст сверзим совецку власть, выбрать старостой.
   Арина, уж теперь у нас все про сверженье власти говорят без опаски и ждут не дождутся, когда начнет наступать Китай с войной, и тогда поднимутся на коммунистов все народы. Арина, наш батюшка отец Владимир самолично объяснял мне, что за границей готовятся в хрестовые походы за веру на большевиков. Арина, все войска поведет римский, самый набольший архирей, который одной веры с нами, только крестится всей пятерней. Арина, батюшка отец Владимир растолковывал, что поруганья на веру от них не будет, а совсем обратно, они постепенно сами начнут креститься в нашу веру, а главным манером утвердят у нас сходную какую-нибудь власть, нам на руку.
   Арина, так что ты хлебала там не раскрывай, а фланельных одеял закупай больше.
   Арина, да у меня смотри, чтоб сраму там не набраться... Арина, я все равно по запаху догадаюсь, если тебя там какой-нибудь потопчет. Арина, так и знай, я догадаюсь миментом, потому что если бабу чужой мужик потопчет, то с энтого разу от нее на всю жизнь запах будет отменный и когда с мужем - пот на ней будет образовываться особого запаху.
   Арина, ну оправляйся поваровей и как узнаешь, что мы совецку власть сверзили, - дуй, дуй миментом.
   Арина, на прощанье, не забудь энтих штук достать, что привозила, чтоб не брюхатеть.
   Арина, низко кланиюсь тебе и мыслимо цалую тибя.

Твой любезный супруг

Федор Селифанович Бруйкин".

  
  

Письмо второе

  
   "Дорогой брат!
   За два года ты написал мне всего два письма. По письму в год. Я же закатываю письмо за письмом. И все о том же.
   Брось свой Дальний Восток, эту каторгу, и переводись сюда, в центр. Сейчас, когда вот-вот грянет мировая война - жить на окраине просто безумье. Ведь ты с семьей не сегодня завтра станете беженцами, если останетесь живы.
   Ты спрашиваешь, как перевестись. Очень просто. Сделай по-моему. Используй модную теперь идею - "борьба за научные кадры". На это дело большевики бросают все, что можно. Я своевременно учел эту обстановку и сразу же смекнул, что на "культурной революции" можно неплохо заработать. А ты знаешь, что славу "советского ученого" мне создали мои "бесхвостые мыши"? Честное слово, Федя, - "бесхвостые мыши". Началось со случайного. Узнал я, что в Сибири один ученый под большим секретом проводит опыты над крысами и собирается доказать возможность перенесения частных признаков в наследство. И будто уж добился он поразительных успехов. Но молчит покамест об этом и все проверяет. Меня и осенило. А тут как раз у меня в техникумовской вольере мышь родила шесть мышат. Случайно я одному из них отморозил эфиром хвостик. Хвостик через три дня зажил так, словно бы и не был. Это и навело меня на мысль о перенесении "частных признаков в наследство". Тогда я отобрал две взрослые мыши, самца и самку, и отморозил у них хвосты и спарил их. И когда у этой мыши родились дети, я у всего потомства отморозил хвостики.
   Потом поймал как-то заведующего и, "краснея из-за скромности" и "смущаясь", рассказал ему о том, что, мол, я "дерзнул" внести поправку в "закон Менделя" о наследственности.
   Рассказав, я принялся "умолять" его, чтобы он никому и нигде покамест не рассказывал, и восхищенно воскликнул:
   - Ах, Иван Яклич, если бы нам - главное нам, а не мне, ведь большевики против единоличников, - удалось, то "заграница" лопнет от зависти на советскую науку.
   Разве мог коммунист заведующий удержать эту тайну? Он подослал ко мне Евгения Ивановича Яблокова - ученого-ботаника. Я учел это и сразу же пошел в контратаку.
   Пустил заведующему "ученую" пыль в глаза и скромнехонько намекнул, показывая, что, мол, я не догадываюсь, что Яблоков следит за мной.
   - Видите ли, Иван Яклич, не знаю, как мне быть. Хотел пригласить Яблокова посоветоваться, но... Евгений Иванович, конечно, консервативный человек. В выдвижение советской науки он верит мало. Поэтому вы мне позвольте уж обойтись без него. Метафизика, знаете ли, идеализм. Диалектикой он, видите ли, не вооружен, в этом его и недостаток.
   Неделя-две - и Яблокова я скомпрометировал с ног до головы. А тем временем дую заву и о своем "пролетарском" происхождении, и о горькой жизни в прошлом, и о способности сохранять бодрость в минуты "строительных трудностей".
   Тут, Федя, нужна очень тонкая игра. Главное "искусство скромности". Да так, чтоб тебя не заподозрили в "выскочках" "Скромность" до конца. Когда заведующий написал обо мне статью под заголовком "Пролетариат - в ряды ученых", я целую неделю не приходил в техникум и Ивану Якличу написал резкое письмо, упрекая его за "преждевременное оглашение" моей скромной тайны.
   Федя, если бы ты видел, сколько и как извинялся зав и ухаживал за мной.
   Это был мой "первый ход". Я даже сам, кажется, верю в возможность "поправки к Менделю". А дальше меня посылают в Москву, и я отказываюсь. Мол, старые ученые - консерваторы, метафизики - съедят меня. И когда было меня "затронули" эти ежи, я "скромненько" завопил: "Что я говорил? Съедят. Съедят эти реакционеры, идеалисты. Съедят. Уж начинают придираться". И опять саботаж - две недели из дому никуда. Опять ухаживания да комиссия для проверки тормоза в продвижении "советского ученого". Ну кому из ежей-ученых припадет после этого охота со мной связываться? "Не тронь навоз - не завоняет", - решили они.
   Тогда я и опубликовал свое первое интервью о "перенесении частных признаков в наследство" со снимками куцых родителей и куцего потомства. А кстати и портрет свой. Ну-ка, пусть бы попробовали выступить против меня эти метафизики-идеалисты.
   Ведь, Федя дорогой, ведь руки греют, пока дом горит. В чем тут секрет? Пока советская наука - очень молодые всходы. А всходы не полют из-за боязни потревожить молодые корешки, выдергивая "плевелы". Ведь пока подрастут советские ученые и большевики начнут "полоть", "очищать поле от плевелов", я уйду далеко - не догонишь.
   Ведь в своей безумной радости бытия большевики готовы каждую былинку научную лобызать. Ведь, как ты знаешь, прошлый год в крупнейших советских газетах было опубликовано, что некто "инженер" Федоров 14 ноября полетит на Луну на изобретенном им аппарате. А чем я виноват, что из-за своего бескультурья большевики не могут плевелы отличить от пшеницы? Мне наплевать на их "исторически гнетом самодержавия обусловленное бескультурье". Пока подрастут советские ученые - уйду далеко. Я никому не давал права открывать у меня на "революционные издержки" куски с моего вкусного и питательного стола.
   Я хочу жить хорошо, и чхать мне на то, что рабочие во всем посадили себя на "жестокую норму питания". Я узрел их безумье и не хочу ему служить.
   Какое мне дело до того, что проведут они пятилетку или не проведут? Если не проведут, я голодать все равно не буду. Своих ученых Советская власть кормит не худо за счет отчислений от своего пайка. Ну и пусть какой-нибудь энтузиаст Сидорин еще хоть на дециметр стянет поясок у своего Колечки или у своей дочурочки и обойдется без мяса, без масла, уступив его мне. А если большевики проведут пятилетку - па-а-жа-луйста. Я вместе с ними "гордо вступлю" в социализм. Па-ажа-пажа...
   В своей работе, Федя, у меня немало искусства. Не шути делом. От множества куцых родителей у меня все потомства родятся с хвостиками, но я подкладываю в гнезда желатиновые капсульки, под животиками мышей, с отмораживающими средствами. От теплоты желатин тает в жидкости, естественно, мышатки мажутся больше всего конечностями, и уже через пару дней в каждом потомстве у некоторых начинают "отмирать" хвосты. Выбраковываем. Хоть день и ночь следи за мной. Это я уже практикую и довожу этот прием до совершенства. А когда дойду до совершенства, тогда я назначу аспирантов на непрерывное дежурство следить за процессом "отмирания хвостов" и измерять их миллиметрами.
   Милый Федя, ну чем я рискую? Пока большевики предоставляют науке "широкое поле", а когда "всходы окрепнут" и за меня в конце концов примутся, я воскликну: "Как вы, большевики, наступаете на горло науке? Разве я не имею права делать научные опыты? Ну, пусть я ошибался, пока не удалось, но потом, потом удастся". Да полегонечку за границу об этом шукну - мол, вот образец травли большевиками своих ученых.

Другие авторы
  • Пешехонов Алексей Васильевич
  • Де-Фер Геррит
  • Данилевский Григорий Петрович
  • Соколовский Александр Лукич
  • Самарин Юрий Федорович
  • Сниткин Алексей Павлович
  • Бакст Леон Николаевич
  • Вассерман Якоб
  • Кандинский Василий Васильевич
  • Жизнь_замечательных_людей
  • Другие произведения
  • Татищев Василий Никитич - История Российская. Часть I. Глава 22
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Ицка и Давыдка
  • Герцен Александр Иванович - Lettre dun russe à Mazzini
  • Авенариус Василий Петрович - Тимофей Прокопов. "И твой восторг уразумел..."
  • Шекспир Вильям - Веселые уиндзорския жены
  • Гаршин Всеволод Михайлович - Заметки о художественных выставках
  • Виноградов Анатолий Корнелиевич - Черный консул
  • Ширяевец Александр Васильевич - Ширяевец А. В.: Биобиблиографическая справка
  • Куприн Александр Иванович - В зверинце
  • Салиас Евгений Андреевич - Госпожа Смерть
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 377 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа