Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Детские годы, Страница 5

Лесков Николай Семенович - Детские годы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

align="justify">  - Так о чем же вы разговариваете?
  - Ну вот! Будто только и разговора, что про революцию?.. У матери бывают разные ученые люди и профессора, и она сама знает по-латыни и по-гречески...
  - Фуй, какая скука!
  - Нимало; напротив, мы вчера обсуждали правительство и очень приятно провели время. Я люблю такие разговоры.
  - Ну, уж я думаю! Не притворяйся, брат, умником-то! Что там может быть приятного с профессорами? А к нам к отцу вчера пришли гости, молодые чиновники из дворянского собрания и из гражданской палаты, и все говорили, как устроить республику.
  Я удивился и спросил, про какую он говорит республику.
  - Известно, какая бывает республика! всем вместе будет править и король и публика, - отвечал весело Пенькновский, и так как в это время мы не только дошли до нашей квартиры, но вступили в самые сени, то он снова потребовал мою руку и, прощаясь, сказал:
  - Ты приходи как-нибудь ко мне: я тебя познакомлю с моим отцом, у меня отличный отец; он титулярный советник, и у него есть седло, и две винтовки, и сабля, - и, представь себе, что он служит в гражданской палате и как две капли воды похож на Кошута. Когда начнется революция, он непременно хочет быть нашим полководцем, и все чиновники на это согласны, но ты, сделай милость, пока никому своим об этом не говори.
  Я дал слово держать это дело в большом секрете - и мы благополучно расстались бы на этом, если бы матушка, встретив меня у порога залы, не спросила, с кем я говорил, - и, узнав, что это был мой корпусный товарищ, не послала меня немедленно воротить его и привести к ней.
  Исполняя это приказание без особенной радости, я, однако, ведучи под руку Пенькновского, успел ему шепнуть, чтобы он не открывался при матушке, что он революционер.
  

  
   XIX
  
  
  Пенькновский обещал мне быть скромным насчет Венгрии и прекрасно исполнил свое обещание, но зато во всем другом обличил перед maman такую игривую развязность, какой я от него никак не ожидал: он пустился в рассказы о нашем прошлом и представлял ей не только корпусное начальство, но и директоршу и офицерских жен; делая при этом для большей наглядности выходы из открытых дверей маминой спальни, он вдруг появился оттуда в матушкином спальном чепце и ночном пеньюаре.
  Серьезная мать моя чрезвычайно оживилась и много смеялась; но лукавый дернул Пенькновского вспомнить про извозчика Кириллу и рассказать, как он заезжал к Ивану Ивановичу Елкину и как королевецкое "начальство" отпороло его на большой дороге нагайкою.
  Матушка встревожилась, что я был свидетелем такой грубой сцены.
  - За что же это с ним так поступили? - спроста maman.
  - А-а, не беспокойтесь, сударыня, он этого слишком стоил! - воскликнул мой Пенькновский. Я так и замер от страха, что он, увлекшись, сам не заметит, как расскажет, что Кирилл предательски выдавал его за палача, который будет в Киеве наказывать жестоко обращавшуюся с крестьянами польскую графиню; но мой речистый товарищ быстро спохватился и рассказал, что Кирилл будто бы, напившись пьян, зацепил колесом за полицеймейстерскую коляску.
  Я был необыкновенно удивлен этой смелою и находчивою ложью Пенькновского, а матушка, наморщив брови, проговорила, что она просто представить себе не может, как это можно было отправить нас, детей, с одним пьяным мужиком.
  - Как же, это просто ужасно! - поддерживал Пенькновский. - Этот мужик был совершенно ужасный пьяница, и притом... и притом... он постоянно пил водку и говорил всякий вздор.
  - Вы могли бог весть чего наслушаться!
  - Помилуйте, да он нас водку учил пить...
  - И неужто же из вас кто-нибудь его в этом слушался? - воскликнула в сдержанном ужасе мать, но Пенькновский пресмело ее на этот счет успокоил.
  - Нет, - отвечал он, - нет; то есть я и ваш сын - мы его не слушались, потому что я сам не пил и удерживал вашего сына, но другие... Положим, что это не совсем хорошо выдавать товарищей, но, презирая ложь, я не могу отрицать, что другие, которые меня не слушались, те пили.
  При этом он подмигнул мне - и так неловко подмигнул, что матушка это заметила. Впрочем, научась в один день наблюдать ее страшную проницательность, я видел, что она еще во время самого рассказа Пенькновского ему уже не верила и читала истину в моих потупленных глазах; но она, разумеется, прекрасно совладала собою и с спокойствием, которое могло бы ввести в заблуждение и не такого дипломата, как Пенькновский, сказала:
  - Я вам очень благодарна за ваш прекрасный пример и совет, которыми вы сберегли моею сына от порока, одна мысль о котором должна быть противна честному человеку.
  - Как же: я его всегда оберегал, - отвечал Пенькновский; а матушка сказала, что она будто бы очень рада, что я имел себе такого благоразумного и строгого товарища.
  Пенькновскому эти слова были все равно что обольстительный фимиам, в сладком дыму которого он ошалел до того, что вдруг, приняв, вероятно, свою ложь за истину, возмнил себя в самом деле моим нравственным руководителем, - начал рассказывать, будто бы он всегда за мною наблюдал и в дороге и в корпусе и тогда-то говорил мне то-то, а в другой раз это-то и т. п. Самая хвастливая и наглая ложь лилась у него рекою и приводила меня в такое смущение, что я молчал и не перебил его ни одним словом даже тогда, когда он, истощив поток своего красноречия насчет своих превосходств, вдруг перешел к исчислению моих пороков, которые, по его словам, парализировали его влияние и часто мешали мне усвоить ту безмерную пользу, какую могли мне преподать его советы.
  - Хорошо его зная, я могу сказать, что он еще не совсем дурной мальчик, - говорил он, указывая на меня искоса глазами, - но у него есть этакое, как бы вам сказать... упрямство. Да, именно упрямство! Я ему всегда говорил: "Слушай меня во всем, потому что ты должен меня слушать!" Но он один раз послушается, а другой раз нет. - Что, брат? - отнесся он непосредственно ко мне, - я тебе говорил, что я ничего не скрою и все это со временем расскажу твоей maman! Да; родители о нас должны все знать - и уж ты сердись или не сердись на меня, а я теперь это делаю для твоей же пользы.
  - Вы знаете, - продолжал он, снова обращаясь к maman, - в Твери один наш товарищ...
  - Послушай! - вскричал я, не вытерпев и сквозь слезы.
  - Что, брат? Нет, уж извини: расскажу. В Твери один наш товарищ, Волосатин, пригласил нас к себе на вечер, который давал его отец, и ваш сын там так неприлично повел себя... просто так неприлично, что будь это в другом месте - я не знаю, что бы могло выйти!
  Maman вся вспыхнула и кинула на меня молниеносный взгляд, но, вероятно, встретив мой взгляд, потерянный, перепуганный и умоляющий, сейчас же успокоилась. А беспощадный Пенькновский продолжал и благополучно окончил свой рассказ о том, как я, войдя впереди всех товарищей в большую залу, "как сумасшедший бросился целовать руки у всех женщин".
  - Это очень просто, maman, - отвечал я, - я никогда не бывал на балах и думал, что это так принято.
  - Ну да, - тихо уронила матушка совсем успокоенным голосом - и, как я был несомненно убежден, в знак своего неосуждения меня за рассказанную неловкость подала мне ключик от своего туалета и велела подать ей оттуда батистовый носовой платок.
  В этом незначительном поручении я увидал знак снисходительного ее ко мне благоволения (так умела она выражать все одним тоном своего прекрасного голоса, что слова ее, кроме своего банального, прямого выражения, имели еще иное, тайное, иносказательное - и именно такое, какое она хотела передать ими тому, кто должен был уразуметь в них смысл, непонятный для других). Я именно внял этому смыслу и, выйдя в ее комнату за ее платком, вздохнул от радости, что дело мое поправлено и что матушка на моей стороне, а не на стороне доносившего на меня Пенькновского.
  Между тем сей последний, пока я возился у матушкиного комода, вспомнил, что ему пора домой. К неописанному моему удовольствию он начал прощаться с матушкой и опять оттенил меня особенным образом, попросив матушку отпускать меня изредка к нему, на его ответственность, на что матушка и согласилась, - а Пенькновский принял это согласие за чистую монету и, поблагодарив матушку за доверие, закончил обещанием приводить меня назад домой под его собственным надзором.
  Тут я уже просто сробел перед этою его выходкой и мысленно дал себе слово никогда к нему не ходить, хоть мать моя выразила мысль совершенно противную, сказав, что она будет очень рада этому, потому что эти проводы, конечно, доставят ей удовольствие часто видеть Пенькновского и ближе с ним познакомиться.
  Это я счел уже со стороны maman за непонятную для меня искренность, которая меня очень покоробила, между тем как Пенькновский был в восторге - и, надевая в передней свое пальто, весело прошептал мне:
  - А что же ты мне не показал: где ваши ученые? Нет их, что ли?
  - Нет, - отвечал я сухо.
  - А когда они приходят?
  - Вечером.
  - Вечером. Ну, пускай их ходят вечером! а ты теперь, кажется, ясно можешь видеть, что все дело заключается не в учености, а в практике.
  "Провалился бы ты куда-нибудь со всей твоей практикой!" - подумал я и едва удержался от желания оказать ему, что требую назад свое слово не сражаться с ним, когда встретимся на войне, и махать саблей мимо. Энергически захлопнув за ним двери, я вернулся в комнаты и почувствовал, что я даже совсем нездоров: меня знобило, и в левом ухе стоял болезненно отзывавшийся в мозгу звон.
  Лицо мое, вероятно, так ясно передавало мое состояние, что матушка, взглянув на меня, сказала:
  - Ты, кажется, не совсем здоров, дитя мое?
  - Да, maman, - отвечал я, - мне что-то холодно, и я чувствую звон в ушах.
  - Это тебе надуло в голову, когда ты вчера курил у форточки. Поди ляг в свою постель и постарайся успокоиться сегодня вечером ты должен идти к твоему дяде, а завтра подашь ему просьбу о принятии тебя на службу в его канцелярию.
  - Как, maman, я должен идти к нему без вас?! - воскликнул я, почувствовав некоторый страх при мысли о свидании с статским генералом, занимавшим, по тогдашним моим понятиям, чрезвычайно важную должность.
  - Да; ты должен идти один, - отвечала матушка и рассказала мне, что когда я утром ходил к Альтанским, мой двоюродный дядя, этот важный статский генерал, был у нее и передал свое желание немедленно со мною познакомиться. - А знакомиться с ним, - добавила maman, - тебе гораздо лучше один на один, чем бы ты выглядывал, как цыпленок, из-под крыла матери. Притом же тебе надо привыкать к обхождению с людьми и уметь самому ставить себя на настоящую ногу; а это приобретается только навыком и практикой.
  "Опять практика!" - подумал я, упав в постель с тревожною мыслию, что вокруг меня что-то тяжело и совсем не так, как бы мне хотелось. А отчего мне было тяжело и как бы я хотел учредить по-иному - этого я не знал; но только воображение несмело и робко, словно откуда-то издалека, нашептывало мне, что моя maman, без сомнения, строгая, нравственная и в высшей степени благородная, но сухая женщина, - и я вдруг вспомнил об отце и, кусая концы носового платка, который держал у лица, тихо заплакал о покойном. Мне показалось, что мы с отцом "терпим одинакую участь" от тяжести живо нами сознаваемого высокого, но уж слишком авторитетного превосходства матери, между тем как есть же на свете кто-нибудь, к кому она мягче и снисходительнее. Письмо к Филиппу Кольбергу, которое я отдал утром на почту, мелькнуло перед моими глазами, - и сам Филипп Кольберг, которого я никогда не видел, вдруг нарисовался в моих мысленных очах так ярко и отчетливо, что я склонен был принять это за видение - и затем начался сон, который во всяком случае был приятнее описанного бдения. Мне снилось, будто Филипп Кольберг, высокий, чрезвычайно стройный и сильный человек с длинными темно-русыми кудрями, огромными густыми усами и густой же длинной эспаньолеткой, смотрел на меня умными, энергическими, как небо голубыми глазами - и, сжимая мою руку, говорил:
  - Да; ты отгадал: я люблю твою мать, я люблю ее, люблю, люблю как херувим любит бога, потому что видеть его благость и величие и не любить его невозможно, и мы с тобою сольемся в этой любви и полетим за нею в ее сфере. Гляди!
  Он указал мне на плывущую в эфире яркую, светлым теплым пламенем горящую звезду, в сфере которой мы неслись неведомо куда, и вокруг нас не было ничего ни над нами, ни под нами - только тихая лазурь и тихое чувство в сердцах, стремящихся за нашею звездою.
  

  
   XX
  
  
  Проснувшись, я услыхал, что матушка была не одна: с нею был профессор Альтанский, и они вели между собою тихую, спокойную беседу.
  Я был несколько удивлен этому спокойствию и подумал: неужто профессор ничего не знает о том, как страдает его дочь и в каком она нынче была положении. Да и прошло ли это еще? Или, может быть, это им ничего?
  И затем у меня пошел ряд самых пустых мыслей, с которыми я делал свои туалет, вовсе не думая о том, куда я собираюсь и как буду себя там держать.
  Когда я был совсем готов, матушка позвала меня к себе - и, не трогаясь с места, сказала мне:
  - Ну-ка, покажись, как ты одет...
  Я стал.
  - Повернись.
  Я повернулся спиной.
  - Молодец! - заметил, глядя на меня, Альтанский.
  - Молодец-то он молодец, - ответила, как мне показалось, не без гордости maman, - но я вижу, что у этого молодца скверно сшито платье.
  И с этим она, вздохнув, встала и своими руками перевязала на моей шее галстук иначе, чем он был завязан, поправила воротнички моей рубашки и, перекрестив меня, велела идти.
  - Не сиди долго, - сказала она в напутствие.
  - Нет, maman.
  - Однако и не спеши: это надо соображать по приему - как держат себя хозяева. Да говори почаще Льву Яковлевичу "ваше превосходительство".
  При этом губы матушки сложились в несколько презрительную улыбку, а профессор громко откашлялся и плюнул.
  Я никак не могу утверждать, что этот плевок относился непосредственно к "его превосходительству", но maman, вероятно, в виду этой случайности сейчас же нашла нужным добавить, что Лев Яковлевич очень не злой человек и имеет свои заслуги и достоинства, а жена его Ольга Фоминишна положительно очень добрая женщина, и дети их тоже очень добрые, особенно старшая дочь Агата, которую maman назвала даже натурою превосходною, благородною и любящею.
  Путь мой был невелик - и я через десять минут очутился на большом дворе, по которому бродили молча какие-то необыкновенно смирные, или привычные к незнакомым посетителям, собаки. Их что-то было много, и все они откуда-то вставали, переходили через светлую полосу, которая падала от одного из освещенных окон, и исчезали во тьме. В дворе стоял большой одноэтажный дом и множество флигелей, построенных углами и зигзагами. Все это, несмотря на сумрак, представляло очень оживленную массу: во флигелевых окнах светились огни, а за углами во всех темных впадинах шевелились какие-то тени - и их было так много, что они становились для меня страшнее, чем собаки, на добродушие которых я начал доверчиво полагаться. Все эти тени, населяющие двор моего родственника и покровителя, были жиды, которые каждый день под сению сумерек в обилии стекались сюда, неся с собой разновидные дары для приобретения себе дядиной благосклонности. Они-то - эти всеведущие потомки Израиля - и указали мне путь, каким я должен был проникнуть в святилище, куда их по очереди и лишь за деньги впускал дядин камердинер.
  Хотя генерала Льва Яковлевича мне никто не рекомендовал с особенно дурной стороны, но я не был расположен составлять о нем хорошее мнение: его дом с каким-то огненным трясением во всех окнах, его псы, сумрачные жиды, а особенно его низенький камердинер Иван с узким лисьим лицом и широким алчным затылком - все это производило во мне отталкивающее впечатление. Несмотря на свою тогдашнюю молодость и неопытность, я во всем этом обонял какой-то противный букет взятки, смешанной с кичливой заносчивостью и внутренним ничтожеством. Лев Яковлевич с виду не похож был на человека, а напоминал запеченный свиной окорок: что-то такое огромное, жирное, кожистое, мелкощетинистое, в светлых местах коричневое, а в темных подпаленное в виде жженой пробки. Вся эта жирная, массивная глыба мяса и жиру была кичлива, надменна, раздражительна и непроходимо глупа. Лев Яковлевич был до того самообольщен, что он даже не говорил по-человечески, а только как-то отпырхивался и отдувался, напоминая то свинью, то лошадь.
  При моем вступлении в его кабинет он сидел в глубоком кресле за столом и, продув что-то себе в нос, запырхал:
  - А?.. как?.. что такое?..
  Я ничего не понимал, но заметил, что у этого окорока засверкали под бровями его гаденькие глазки, а камердинер, подскочив ко мне, строго проговорил:
  - Отвечайте же, сударь. Разве вы не видите, что генерал сердятся?
  - Я ничего не понял... вы мне расскажите, - начал было я, но этот гордый холоп, махнув презрительно рукой и пробурчав: "Да уж молчите, когда не умеете", подошел ко Льву Яковлевичу.
  Став за его креслом, Иван фамильярно поправил сзади гребешочком его прическу и молвил с улыбкой:
  - Они боятся перед вашим превосходительством.
  - А... как?.. что?.. мм... да... чем?... зачем мне?.. зачем?.. чем... ем... м?...
  - К генеральше проводить прикажете?
  - А?.. да... м... мм... к Ольге Фоминишне... да.
  - Идите! - скомандовал мне лакей и, выведя меня через две застланные коврами комнаты, ткнул в третью, где за круглым чайным столом сидело несколько меньших окорочков, которые отличались от старшего окорока тем, что они не столько не умели говорить, сколько не смели говорить.
  Из всех этих отрождений Льва Яковлевича я не мог никого отличить одного от другого: все они были точно семья боровых грибов, наплодившихся вокруг дрябнувшего матерого боровика. Все они были одной масти и одного рисунка - все одинаковы и ростом, дородством, лицом, красотою; все были живые друг друга подобия: одни и те же окорочные фигуры, и у каждого та же самая на светлых местах коричневая сальнистая закопченность.
  При виде этой многочисленной, мирно и молчаливо сидящей за чайным столом семьи я здесь оказался столь же бестолковым со стороны моего зрения, как за минуту перед сим был бестолков на слух: у Льва Яковлевича я не мог разобрать, что такое он гнусит, а тут никак не мог произвести самого поверхностного полового отличия. Без всяких шуток, все представлявшиеся мне существа были до такой степени однородны и одновидны, что я никак не мог отличить среди них мужчин от женщин. Мать, дочери, сыновья, свояченица и невестка - все это были на подбор лица и фигуры одной конструкции и как будто даже одного возраста: вся разница между ними виделась в том, что младшие были поподкопченнее, а старшие позасаленнее. Но вот одно из этих тяжелых существ встало из-за стола, - и я, увидав на нем длинное платье, догадался, что это должна быть особа женского пола. Это так и было: благодетельная особа эта, встретившая и приветствовавшая меня в моем затруднительном положении посреди комнаты, была та самая Агата, о доброте которой говорила maman. Эта девушка представила меня и другим лицам своего семейства, из которых одно, именно: свояченица генерала, Меланья Фоминишна, имела очевидное над прочими преобладание; я заметил это из того, что она содержала ключи от сахарной шкатулки и говорила вполголоса в то время, как все другие едва шептали. Меланья Фоминишна дала мне возле себя место и налила чашку чая - что я, будучи очень неловок и застенчив, считал для себя в эту минуту величайшим божеским наказанием. Но, к моему благополучию, чай оказался совсем холоден, так что я без особых затруднений проглотил всю чашку одним духом - и на предложенный мне затем вопрос о моей maman отвечал, что она, слава богу, здорова. Но, вероятно, как я ни тихо дал этот ответ, он по обычаям дома все-таки показался неуместно громким, потому что Меланья Фоминишна тотчас же притворила дверь в кабинет и потом торопливо выпроводила меня со всеми прочими в комнату девиц, как выпроваживают детей "поиграть". Здесь мне показывали какие-то рисунки, рассматривая которые я мимоходом заметил, что у второй дочери генерала на одной руке было вместо пяти пальцев целых шесть.
  Но внимание мое от этого шестого пальца вскоре было отвлечено появлением в комнате молодого, очень стройного и приятного молодого человека, которому все подавали руки с каким-то худо скрываемым страхом.
  - Ах, Серж! здравствуйте, Cepж! - приветствовали его дамы и девицы и тотчас же искали случая от него отвернуться, чем он, по-видимому, нимало не стеснялся и обращался с ними с каким-то добродушным и снисходительным презрением.
  Он мне очень понравился - и я, продолжая рассматривать картинки, с удовольствием поглядывал на этого нового посетителя, совсем не похожего ни на кого из серых членов генеральской семьи. В его милом лице и приятной фигуре было что-то избалованное и женственное.
  Серж сел в уголок дивана - и, красиво сложив на груди руки, закрыл глаза или притворился спящим.
  Во все это время мы и здесь все продолжали шептать, но тут вдруг вошел камердинер Иван и объявил, что генерал велел мне завтра явиться в палату.
  Это известие подействовало на всех самым ободряющим образом, и обе дочери генерала сразу спросили:
  - Папа уехал?
  - Уехали, - небрежно отвечал камердинер и, добавив, что лошадей велено присылать только в двенадцатом часу, хотел уже уходить, как вдруг Серж возвысил голос и громко велел подать себе стакан воды.
  Повелительное обращение Сержа произвело самое радостное впечатление: все лица оживились; голоса стали громче и смелее - и шестипалая девица села за рояль и начала играть, а другая запела. Сыновья ходили вдоль по комнате, а сама генеральша, усадив меня в угол большого дивана, начала расспрашивать: как мы с матушкою устроились и что думаем делать? Я со всею откровенностью рассказал ей известные уже мне матушкины соображения - и генеральша, а вслед за ней и все другие члены ее семьи находили все это необыкновенно умным и прекрасным и в один голос твердили, что моя maman - необыкновенно умная и практичная женщина. Я заметил, что ничего не говоривший и, по-видимому, безучастный Серж при первых словах о моей maman точно встрепенулся и потом начал внимательно слушать все, что о ней говорили, а при последних похвалах ее практичности - встал порывисто с места и, взглянув на часы, пошел к двери.
  - Серж, вы будете закусывать? - спросила его вслед Меланья Фоминишна.
  - Нет, - отвечал он голосом, который мне тоже очень понравился.
  - Оставить вам?
  - Нет, ma tante, нет, - не оставлять.
  - Но вы придете ночевать?
  Серж остановился, улыбнулся и, низко поклонясь Меланье Фоминишне, произнес:
  - Приду, ma tante, на сон грядущий получить ваше святое благословение.
  С этим он вышел.
  - Шут, - молвила ему вослед Меланья.
  - А зачем вы его расспрашиваете? - прошептала одна из девиц
  - Отчего же?
  - Разве вы не знаете, какой он?
  - Что мне за дело, как он отвечает: я исполняю свой долг.
  - А я - что вы хотите - я очень люблю Сережу, - протянула генеральша, - когда он приедет из своей Рипатовки на один денек, у нас немножко жизнью пахнет, а то точно заиндевели.
  Генеральша мне показалась очень жалкою и добродушною, и я в глубине души очень расположился к ней за ее сочувствие к Сержу, насчет которого она тотчас же объяснила мне, что он ее племянник по сестре Вере Фоминишне и фамилия его Крутович, что он учился в университете, но, к сожалению, не хочет служить и живет в имении, в двадцати верстах от Киева. Хозяйничает и покоит мать.
  Меланья Фоминишна, очевидно, иначе была настроена к Сержу и по поводу последних слов сестры заметила:
  - Да; не дай только бог, чтобы все сыновья так покоили своих матерей!
  - Отчего же, Melanie?
  - Так, будто вы не знаете?
  Melanie говорила генеральше "вы", хотя, видимо, и ставила ее ни во что
  - Я, право, не знаю, - отвечала генеральша, - по-моему, он - добрый сын, очень добрый и почтительный, а уж как он в субординации держит этого дерзкого негодяя нашего Ваньку, так никто так не умеет. Видели: не смел ему прислать воды с Василькою, а небось сам подал и не расплескал по подносу, как мне плещет. Я всегда так рада, что он у нас останавливается. А что касается до Сережиных увлечений... кто же молодой не увлекался? Ему всего двадцать пять лет.
  - Пора жениться.
  - И не беспокойтесь так много, он, бог даст, на ней и не женится!
  - Почему вы это знаете?
  - Не женится, Melanie, не женится. Серж упрям, как все нынешние университетские молодые люди, и потому он вас с сестрой Верой не слушался. Что же в самом деле: как вы с ним обращались? - сестра Вера хотела его проклинать и наследство лишить, но ведь молодые люди богу не верят, да и батюшка отец Илья говорит, что на зло молящему бог не внемлет, а наследство у Сережи - отцовское, - он и так получит.
  - Какие вы мысли проповедуете, Ольга, и еще при детях!
  - Что же я такое проповедую, Melanie: я говорю правду, что вы не так действовали, чтобы их разъединить, - и Серж упрямился, а Каролина Васильевна практическая, и уж если сестра Вера поручила ей устроить это дело, так она устроит. Каролина Васильевна действует на нее, а не на него: это и умно и практично.
  Практичность матушки сделалась предметом таких горячих похвал, что я, слушая их, получил самое невыгодное понятие о собственной практичности говоривших и ошибся: я тогда еще не читал сказаний летописца, что "суть бо кияне льстиви даже до сего дне", и принимал слышанные мною слова за чистую монету. Я думал, что эти бедные маленькие люди лишены всякой практичности и с завистью смотрят на матушку, а это было далеко не так, но об этом после.
  В десять часов на стол была подана нарезанная ломтями холодная отварная говядина с горчицей, которую все ели с неимоверным и далеко ее не достойным аппетитом, так что на мою долю едва достался самый крошечный кусочек. Затем, тотчас же после этого ужина, я откланялся и ушел домой, получив на прощанье приглашение приходить к ним вместе с maman по воскресеньям обедать.
  Очутясь на тихих, озаренных луною улицах, я вздохнул полною грудью - и, глядя на открытую моим глазам с полугоры грандиозную местность Старого Киева, почувствовал, что все это добро зело... но не в том положении, в котором я был и к которому готовился.
  Прославляемая "практичность" матушки приводила меня в некоторое смущение и начала казаться мне чем-то тягостным и даже прямо враждебным. Рассуждая о ней, я начинал чувствовать, что как будто этот бедный Серж тоже страдает от этой хваленой практичности. Боже мой, как мне это было досадно! Да и один ли Серж? А отец, а я, а Христя?.. мне показалось, что мы все страдаем и будем страдать, потому что мы благородны, горячи, доверчивы и искренни, меж тем как она так практична!
  Я был очень огорчен всем этим и шел опустив голову, как вдруг из-за угла одного дома, мимо которого пролегала моя дорога, передо мною словно выросли две тени: они шли в том же направлении, в котором надлежало идти мне, и вели оживленный разговор.
  Из этих двух теней одна принадлежала мужчине, а другая женщине - и в этой последней я заподозрил Хрнстю, а через минуту убедился, что я нимало не ошибся: это действительно была она. Но кто же был мужчина? О! одного пристального взгляда было довольно: это был Серж.
  Убедясь в этом, я чувствовал, что у меня екнуло сердце, и уменьшил шаг. Я сделал это вовсе не с целью их подслушивать, а для того, чтобы не сконфузить их своим появлением; но вышло все-таки, что я мимовольно учинился ближайшим свидетелем их сокровеннейшей тайны - тайны, в которой я подозревал суровое, жесткое, неумолимое участие моей матери и... желал ей неуспеха... Нет; этого мало: я желал ей более, чем неуспеха, и почувствовал в душе злое стремление стать к ней в оппозицию и соединиться с партиею, которая должна расстроить и низвергнуть все систематические планы, сочиненные ее угнетающею практичностью.
  

  
   XXI
  
  
  Первые звуки разговора, которые долетели до меня от этой пары, были какие-то неясные слова, перемешанные не то с насмешкою, не то с укоризной. Слова эти принадлежали Сержу, который в чем-то укорял Христю и в то же время сам над нею смеялся. Он, как мне показалось, держал по отношению к ней тон несколько покровительственный, но в то же время не совсем уверенный и смелый: он укорял ее как будто для того, чтобы не вспылить и не выдать своей душевной тревоги.
  Христя отвечала совсем иначе: в голосе ее звучала тревога, но речь ее шла с полным самообладанием и уверенностию, которые делали всякое ее слово отчетливым, несмотря на то, что она произносила их гораздо тише. Начав вслушиваться, я хорошо разобрал, что она уверяла своего собеседника, будто не имеет ни на кого ни в чем никакой претензии; что она довольна всеми и сама собой, потому что поступила так, как ей должно было поступить.
  Серж опять искусственно рассмеялся.
  - Что же? я радуюсь, что ты так весел, - молвила в ответ на это Христя, но мне показалось, что эта неуместная веселость ее обидела, и она тихо сняла руку с его локтя.
  - Зачем же ты отнимаешь у меня свою руку? - спросил Серж.
  Христя промолчала.
  - Слышите ли вы, Харитина Ивановна? - повторил он шутливо, - я вас спрашиваю: зачем вы отнимаете у меня свою руку?
  - Так нам обоим удобнее идти, чтобы не сбить друг друга в грязь.
  - Это острота или каламбур?
  - Право, ни то, ни другое, Серж, и вы бы мне, кажется, могли поверить, что мне едва ли до острот.
  - Но кто же, кто всему этому виноват? - вскричал нетерпеливо Серж.
  - Никто не виноват! все это идет само собою так, как ему должно быть.
  - Мать моя, наконец, ведь согласна на нашу свадьбу. Что же еще тебе нужно?
  Христя молчала.
  - Неужто тебя могут останавливать или стеснять глупые толки этого кабана, моего дяди, или моих дур-тетушек? Где же твои уверения, что тебя не может стеснять ничье постороннее мнение? Ты, значит, солгала, когда говорила, что любишь меня и тебе все равно хоть бы весь мир тебя за это возненавидел...
  Христя снова промолчала и ступала тихо и потерянно глядя себе под ноги.
  - Между тем, мне кажется, я сделал все, - продолжал Серж, - ты желала, чтобы я помирился с тетками, и я для тебя помирился с этими сплетницами... И даже более: ты хотела, чтобы в течение года, как мы любим друг друга, с моей стороны не было никакой речи о нашей свадьбе. Я знал, что это фантазия; вам угодно было меня испытать, удостовериться: люблю ли я вас с такою прочностию, какой вы требуете?
  - Да, Серж.
  - И что же? как это мне ни казалось вздорным...
  - Нет, это не вздор, - перебила тихо Христя.
  - Ну, и прекрасно, что не вздор, - и я все это исполнил: целый год я не говорил тебе об этом ни одного слова (Христя вздрогнула). Наконец, - продолжал Серж, - когда, по прошествии этого года моего испытания, мать моя по своим барским предрассудкам косо смотрела на мою любовь и не соглашалась на нашу свадьбу, ты сказала, что ни за что не пойдешь за меня против ее воли; я и это устроил по-твоему: мать моя согласна. Ты теперь не можешь сказать, что это неверно, потому что она сама тебе об этом писала, даже более: она лично говорила об этом твоему отцу; и, наконец, еще более: я настоял, чтобы она сама была у вас, и она одолела свою гордость и была у вас, и была с тобою как нельзя более ласкова...
  Христя перебила его - и, протянув ему руку, произнесла:
  - Да; благодарю тебя, Серж, это все правда: ты очень добр ко мне, и я не заслужила того, что ты для меня делал.
  - Нечего про то говорить: заслуживаешь ли ты или не заслуживаешь; когда люди любят друг друга, тогда нет места никаким счетам; но речь о том, что всему же на свете должна быть мера и свой конец.
  - Ах да, и они для нас уже исполнились.
  - Ну, я этого не вижу, ты не идешь к концу, а, напротив, все только осложняешь.
  - Нет, Серж.
  - Как же нет? когда я уезжал отсюда неделю тому назад, ты просила меня верить, что теперь уже все кончено и решено, что я должен быть покоен, а тебе нужно только несколько дней, чтобы выбрать день для нашей свадьбы; но прошел один день - и я получаю от тебя письмо с просьбою не приезжать неделю сюда. Привыкнув к твоим капризам, я смеялся над этим требованием, но, однако, и его исполнил. В эти восемь дней ты что-то писала maman... Что ты такое ей писала?
  - Оставь это, Серж.
  - Нет: я хотел бы это знать, что у тебя за тайны от меня с моей матерью?
  - Я ей кое в чем открылась.
  - Открылась? в чем?
  - Это моя тайна, Серж!
  - "Открылась"... "тайна"... Господи, что за таинственность!
  - Оставь это, бога ради; я открыла ей мои душевные пороки.
  - Изволь. Я не знаю, что заключалось в твоем письме; ты лжешь, что ты открыла какие-то пороки, потому что твое письмо привело мать в совершенный восторг. Я думал, как бы она с ума не сошла; она целовала твое письмо, прятала его у себя на груди; потом обнимала меня, плакала от радости и называла тебя благороднейшею девушкой и своим ангелом-хранителем. Неужто это все от открытия тобою твоих пороков?
  Христя молча пошатнулась и схватилась рукою за стену.
  - Что с тобою? - спросил Серж.
  - Ничего; я поскользнулась. Не обращай на это внимания, продолжай, - меня очень интересует, что говорила обо мне твоя мать?
  - Ничего более, как она от тебя в восторге и ни за что не хотела показать мне твоего письма.
  - Вот видишь ли, как хорошо я умею утешить!
  - Да оно и должно бы быть все хорошо; но что же значит твое вчерашнее письмо, чтобы я не приезжал еще две недели, и твоя записка, которую я нашел у тетушки Ольги Фоминишны: что еще за каприз или тайна, что не хочешь пускать меня к себе в дом?
  - Да, это тайна, Серж.
  - Опять тайна! - новая или все та же самая, что сообщалась матери?
  - Почти та же самая.
  - И ты ее, вероятно, решилась мне открыть?
  - Да; я решилась. Я хотела сделать это, но не так скоро. Я хотела собраться с силами, - но ты не послушал меня, приехал - и мне ничего не остается, как сказать тебе все. Я знала, что ты пойдешь к нам, и решилась ждать тебя здесь... на дороге.
  Он пожал плечами и с неудовольствием произнес:
  - Тайна с открытием на уличном тротуаре... Это оригинально!
  - Да, Серж, да: оригинально, глупо, все что ты хочешь, - но здесь я открою ее, здесь или где попало, но не там, не в нашем доме, где меня оставляют силы, когда я подумаю о том, что я должна тебе сказать.
  Серж остановился и выпустил ее руку.
  - Нет, будем идти, - настояла Христя и, потянув его за руку, заговорила часто и скороговоркой: - между нами, Серж, все должно быть кончено... все... все... все... надежды, свидания... любовь... Все и навсегда.
  - Так ты это серьезно говоришь?
  - Серьезно, Серж, серьезно; я не могу быть твоею женою... я не могу поступить против твоей совести... Да, против совести, Серж, потому что я... люблю другого, Serge.
  И она вдруг схватила обе его руки, жарко их поцеловала - и, подняв к небу лицо, на котором луна осветила полные слез глаза, воскликнула: "Прости! прости меня!" и бросилась бегом к своему дому.
  Молодой человек кинулся за нею - и, нагнав ее, остановил на калитке.
  Я не слыхал первых слов их объяснения на этот пункте, а когда я подошел, они уже снова расставались.
  - И вы запрещаете мне встречаться с вами? - спрашивал Серж.
  - Да; я прошу... я не могу этого запретить, но я прошу об этом, - отвечала Христя голосом, в котором уже не было слышно недавнего волнения.
  Он несколько патетически произнес: "Прощайте!" и, встряхнув ее руку, пошел назад.
  Я прислонился за темный выступ забора - и, пропустив его мимо себя, видел, как он остановился и, вздохнув, словно свалил гору, пошел бодрым шагом.
  Христя еще стояла на пороге и все смотрела ему вслед. Мне казалось, что она тихо и неутешно плакала, и я все котел к ней подойти, и не решался; а в это время невдалеке за углом послышались голоса какой-то большой шумной компании, и на улице показалось несколько молодых людей, в числе которых я с первого же раза узнал Пенькновского. Он был очень весел - и, заметив в калитке женское платье Христи, кинулся к ней с словами:
  - Позвольте вас один раз поцеловать!
  Калитка в ту же минуту захлопнулась, и опомнившаяся Христя исчезла как раз в тот момент, когда я подскочил, чтобы защищать ее от наглости Пенькновского, который, увидя меня, весело схватил меня за руку и вскричал:
  - Ага! а ты это, брат, что тут по ночам делаешь?
  - Я провожал мою мать, - отвечал я, боясь, чтобы самое имя Христи не стало ему известно.
  - А-а! мать... Так это здесь была твоя мать?
  - Да, моя мать.
  - Да куда же это она шла? Разве это ваш дом?
  - Нет, не наш, а тут одна наша знакомая больна.
  - Фу, черт возьми, какая глупость! И чего же это, однако, твоя мать стояла на калитке?
  - Она меня крестила.
  - Крестила тебя! Это какие пустяки! Ну зачем... зачем она тебя крестила?
  - На ночь. Она всегда меня крестит.
  - Ах, черт возьми! Но ты ради бога же не говори ей, что это я к ней подлетел.
  Я дал слово не говорить.
  - А ты как думаешь: узнала она меня или нет? - беспокойно запытал Пенькновский.
  - Нет, - отвечал я, - я думаю, что она не узнала.
  - И мне кажется, не узнала... довольно темно, да и я немножко пьян, а ведь я ей наговорил, что в рот ничего не беру. Ты, однако, смотри, это поддерживай.
  - Как же: непременно!
  - Да, а то это выйдет не по-товарищески. А у нас, брат, сейчас были какие ужасные вещи! - и Пенькновский, поотстав со мною еще на несколько шагов от своих товарищей, сказал о них, что это все чиновники гражданской палаты и что у них сейчас был военный совет, на котором открылась измена.
  - Как измена? кто же вам изменил?
  - Один подлец дворянский заседатель. Он подписал на революцию сто рублей и на этом основании захотел всеми командовать. Мы его высвистали, и отец час тому назад выгнал его, каналью. Даже деньги его выбросили из кассы, и мы их сейчас спустим. Хочешь, пойдем с нами в цукерню: я угощу тебя сладким тестом и глинтвейном.
  Я поблагодарил его и отказался.
  - Ну как хочешь! - сказал Пенькновский, - а то бы пошел, и отлично бы накатились. Но все равно, иди домой и непременно разведай завтра, узнала ли меня твоя мать - и если узнала, ты побожись, что это не я.
  - Пожалуй.
  

  
   XXII
  
  
  Так, в такой обстановке и среди таких элементов я ориентировался в живописном городе, который почитается колыбелью просвещения для всего русского народа, - и, по стечению обстоятельств и по избранию моей матери, в течение десяти лет кряду был моею житейскою школою.
  Это десять многознаменательных для меня лет, окончательно сформировавшие мой характер.
  После того, что я описал, я непосредственно заболел; поводом к этому недугу, как матушк

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 343 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа