Главная » Книги

Кохановская Надежда Степановна - Из провинциальной галереи портретов, Страница 4

Кохановская Надежда Степановна - Из провинциальной галереи портретов


1 2 3 4 5

оконная кибитка парою, с опущенною белою полостью. На облучке сидел русский молодец и слегка подгонял пристяжную, между тем как коренной конь забирал крупною рысью, и ветлы, огороды, галки сновали как основу в глазах. Кибитка своротила наперерез пахотных полей и, оставив позади себя большую дорогу, быстро скатила в овраг. Там она понеслась невидимкою по окрепшему песчаному руслу некогда бывшей, безымянной речки, теперь только сочившейся дождевыми ручьями и кое-где изредка стоявшей лужами. Версты на четыре ниже кибитка вынырнула, как утка, из оврага; метнулась, как заяц, в густую опушку леса, и только ее видели. В лесу, на опустелой пасеке стон стоял; от ветра, ходившего вверху ходенем по голым вершинам, и внизу от топота не стоявших на месте восьмерика коней, запряженных в карету. Простой молодец в мужицкой сермяге суетился вокруг кареты и кого-то усаживал в нее; затем, сам бросившись в середину кареты, он закричал не мужицким, а прямо барским голосом: "Пошел!"
   А Гаврила Михайлович с своих безуспешных розысков воротился к Власу Никандровичу. Он видел, что искать было больше нечего. Третий день уже был...
   - Домой,- сказал он своим людям, хлопотавшим вокруг лошадей.- Влас Никандрович, как изволишь? Сам приезжай или свою бабу пришли: что там тебе нужно на зиму?.. Съезжай! что по сторонам ворон ловишь, как баба? - заметил своему кучеру Гаврила Михайлович и съехал со двора Власа Никандровича.
   - Баню! - сказал он, ступая на первую ступень своего барского крыльца, и затем вошел в опустелый дом.
   - Обедать! - сказал он точно таким голосом, как всегда говорил: "обедать!", возвращаясь с осмотра конюшни, хозяйственных работ, псарни или летом воротившись с объезда полей. В доме все, от первого до последнего, со страхом и недоумением ожидали приезда Гаврилы Михайловича, и стол был накрыт; обедать тотчас подано. По обыкновению выпив серебряный стаканчик водки и закусив коркой ржаного хлеба, Гаврила Михайлович почти не обедал.
   - Что ж баня? - спросил он. По счастию, это была суббота: следовательно, баня с утра топилась, и Комариная Сила доложил немедленно, что баня готова. Тотчас из-за обеда Гаврила Михайлович отправился в баню, и часа два с половиною он пробыл в ней; наконец показался Гаврила Михайлович из бани. Пар клубом валил с его распахнутой груди, и Гаврила Михайлович в своих туфлях на босу ногу шествовал поперек двора.
   - Обедать! - сказал он таким голосом, каким царь зверей дает знать, что он голоден.- Народы, обедать! - повторил Гаврила Михайлович, и все подвластные ему народы пришли в неописанный ужас. Можно ли было ожидать такого требования: обедать! Пообедавши уже раз. Где взять обеда? Щи холодные, жаркое простылое, ничто не разогретое... Но дожидаться третьего рыкания льва было невозможно. И перед Гаврилой Михайловичем несли и ставили что попало - различные приливные холодные: индейку и осетрину, ветчину и жареного гуся. Гаврила Михайлович ел, как должен был есть человек, двое суток с половиною ничего не евший и в течение этого времени только залпом выпивший кувшин молока, позабыв даже, что то была пятница.
   - Принимать! - сказал Гаврила Михайлович.- Да поставить квасу,- добавил он, отправляясь в кабинет, и едва только склонился к подушке крепкий старик, как уже спал непробудным сном.
   И долго спал Гаврила Михайлович. Комариная Сила, няня Анны Гавриловны, староста и еще несколько почетных лиц, столпившись у дверей кабинета и притаив дыхание, смотрели на Гаврилу Михайловича, а он спал. В доме не было ни шелеста, ни звука; словно все мертво затихло, занемело, и одно богатырское дыхание Гаврилы Михайловича, как с прибоем морская волна, ходило и отдавалось по комнатам.
   - Эй, Комариная Сила! - воззвал, пробуждаясь, Гаврила Михайлович, и, как в околдованном замке, все вместе с ним ожило и пробудилось. Няня, крестясь и читая молитву, пошла от дверей; староста вошел в кабинет за приказаниями; дворецкий поспешил готовить чай. В лакейской и девичьей слышно было одно и то же обрадованное слово: "Барин проснулся; барин проснулся!"
   Гаврила Михайлович спал беспробудно двадцать четыре часа! Как заснул в субботу перед вечернями, и только проснулся в воскресенье, когда к вечерням пора было звонить. Все домашние его находились в неописанном страхе. И разбудить Гаврилу Михайловича никто не смел, и всех приводил в ужас и недоумение этот богатырский сон.
   - Кой ляд! - сказал Гаврила Михайлович, отряхивая, как лев гриву, крепкое забвение своего суточного сна.- Что это на дворе деется? Не то светает, не то смеркается?
   - Смеркается, батюшка Гаврила Михайлович! - отвечал Комариная Сила.- Вчера об эту пору милость ваша започивать изволили.
   - Что?..- своим обычным коротким вопросом спросил Гаврила Михайлович, поднимая брови.- Ну, значит, хорошо спал, коли сутки проспал. Обедать давай, и пора, значит, опять спать.
   Гаврила Михайлович встал, умылся, богу помолился, подали обедать. Он пообедал совершенно один (собеседник его вчера уехал после обеда), и опять лег Гаврила Михайлович. Спал ли он или целую осеннюю ночь пролежал в темноте с открытыми глазами, этого никто не мог знать. Только в обычное время своего пробуждения Гаврила Михайлович кашлянул, как он всегда кашлял, и на вопрос появившегося Комариной Силы: "Что прикажете, батюшка Гаврила Михайлович?" - он отвечал другим вопросом:
   - Что ж охота? - точно как бы между приказанием об охоте не прошло ничего другого и самое это приказание отдано было вчера.- Сбор! - прибавил Гаврила Михайлович и в большом охотничьем сборе съехал с своего широкого двора.
   Удивительно сиротлив и пустынен оставался его барский двор! Мелкий дождик кропил его, пометала молодая пороша; зяблики стадами слетались на широкую площадь его, и только две-три искалеченные собаки блуждали в опустелом подворье. Домашняя челядь забилась по своим теплым углам, спасаясь от осенней непогоды. Не для кого было сенным девушкам выбегать постоять на крылечке и помахать девичьим передником в сизую мглу прохваченного морозом вечера. Все мужское народонаселение скочевало за Гаврилой Михайловичем. Остались одни женщины, и веретена прилежно жужжали по всем тихим углам, и в этой тиши, в жужжании рабочего веретена, кто разве не хотел, тот бы только не услышал, как часто поминалось здесь все одно и то же, все милое, всем равно дорогое: Анна Гавриловна! Анна Гавриловна!
   Гаврила Михайлович только накануне Михайлова дня изволил пожаловать домой, пробыв в отъезжем поле месяц и со днями. С ним наехали охотники, собеседники; прибыли на вечер старухи помолиться в праздник в церкви Гаврилы Михайловича; со старухами наехали молодые, и дом по-прежнему зашумел и наполнился по всем углам и закоулкам. Гаврила Михайлович был все тот же величавый барин, оставлявший своим гостям хлебосольное право: жить и веселиться у него в доме, как кому угодно. Музыка и песенники являлись по первому востребованию; но сам Гаврила Михайлович только к обеду и ужину переступал за порог своего кабинета и далее не делал ни одного шагу в своем барском доме. И, к чести нашего старинного домоводства, стоит сказать, такова была крепко поставленная, незыблемая основа однажды заведенного порядка в доме, что даже такой случай, как внезапное исчезновение хозяйки и полное отчуждение хозяина от всего, что внутренне происходило в его барском доме, не изменили ни в чем обычного течения дела! Ни на волос не произвели расстройства в заведенных порядках и однажды установленном чине богатого, наполненного гостями дома! Без чьих-либо повелений и распоряжений няня вступила в полное заведывание всем; сама себе определила помощницей свою племянницу. Весь этот люд, который по утрам являлся к Анне Гавриловне со всеми его разными делами, точно так же продолжал являться к няне. И мало было нужды, что барский хозяйский глаз целые месяцы не заглядывал далее условленного порога; но тем не менее комнаты оставались все в той же холе и в том же призоре; ни одна лишняя порошинка не заводилась в них. Платье Анны Гавриловны, которое было приготовлено надеть ей в обедню на праздник, будто сейчас вынутое, лежало на ее кровати, прикрытое кисейною занавеской. Анна Гавриловна в ее поспешных сборах к заутрене обронила алый бантик, которым подкалывалась буфа ее рукава, и этот бантик оставался нетронутым. Он линял, терял свой цвет, становился никуда не годным, но прошла осень и зима, проходили весенние и летние месяцы,- а бантик все лежал на комоде и оставался какою-то святынею, к которой не дерзала касаться ничья рука. Вся комнатная прислуга, правые и немногие виноватые с Настей Подбритой во главе, переживши все ужасы томительного ожидания: что будет? чем и как разразится гнев Гаврилы Михайловича? - наконец успокоились. "Заспал",- говорили они, и точно, видя, как Гаврила Михайлович ни словом, ни делом не поминал ничего того, что было прежде, можно было подумать, что он именно заспал все в своем суточном сне. Об Анне Гавриловне не доходило никакого слуха. Может быть, соседи и успели по времени перехватить кое-какие вести; но сообщать эти вести Гавриле Михайловичу, когда он изволил молчать и не спрашивать,- таких смелых охотников до переносу вестей не находилось. А самому Гавриле Михайловичу между тем нашлось для развлечения небольшое дельце.
   Матушка сестрица-генеральша подала челобитную самому наместнику о ночном погроме сударя братца, в коей властно требовала, по ее вдовству и сиротству, защиты от конечного разорения и законного себе удовлетворения за понесенные убытки: за разбитую чашку, за поломанную колымагу, за двух загнанных лошадей и, по своему высокому чину, за оскорбление ее генеральской чести.
   - Самодур-баба! - сказал Гаврила Михайлович, получа известие о том.- Нарядить подводу и послать за Власом, чтобы был ко мне.
   Влас этот был Влас Никандрович, и он часто стал бывать в кабинете у Гаврилы Михайловича и строчить ему ответы на челобитную самодур-бабы. И, кроме этих ответов, никаких перемен не последовало в быту Гаврилы Михайловича. Он так же бывал весел и шутку шутил с приятелями; только к концу года усы и брови у Гаврилы Михайловича совершенно побелели... И если бы Комариная Сила не научен был слухом не слыхать и видом не видать, он, может быть, сказал бы кому: что он по ночам видал и слыхал за дверью кабинета? А видал Комариная Сила, как этот крепкий, на вид неподатливый старик в смертельной тоске вставал с своего барского ложа и, падая ниц, повторял: "Боже, милостив буди ми грешнику! Боже, очисти мя грешнаго и помилуй мя!" И шепот повторяемой молитвы, разгораясь до вопля терзаемой души, покрывался рыданием, и слышно было: "Господи, помилуй ее! Господи, не остави ее, господи! Царю мой! что с нею? Помилуй ее!.." Комариная Сила именно желал бы, чтоб ему слухом не слыхать и видом не видать! Он зарывался в свою постель у дверей кабинета, прятал голову под подушкою; но и под подушкою Комариная Сила слышал мольбы и земные поклоны его барина, открывавшего свою душу только перед одним богом.
   На другой день Вздвиженья, когда всякий гад земной, как гласит поверье, подвигнулся на зимовлю, в это замечательное время Гаврила Михайлович изволил опочивать после обеда, и вдруг он слышит во сне, будто Марка Петрович говорит ему: "Что это вы, батюшка, заспались так? Вставайте внука Гавриила крестить. Поп в ризах ждет". Не опамятовшись, в полусне Гаврила Михайлович поднялся и сел на кровати; но когда он открыл глаза - сон у него был в руках. На коленях у Гаврилы Михайловича, на розовой атласной подушке, в кисее и кружевах, лежал младенец и копался маленькими ножками и ручонками, как майский жук, перекинутый на спинку. Если бы земля расступилась и издала мертвецов своих, Гаврила Михайлович не удивился бы более, как он удивился явлению этого младенца. Его пораженная мысль остановилась на одном: украдена Анна Гавриловна! К этой мысли приливала вся горечь тоскующего отцовского чувства и вся оскорбленная гордость Гаврилы Михайловича. Но далее, что должно было следовать за этою кражею, о том Гаврила Михайлович никогда не думал, и, в совершенном поражении, он неподвижно глядел на это явное доказательство, что Анна Гавриловна была не только украдена, а что она была жена и мать, и это ее первенец копошился на коленях у Гаврилы Михайловича и морщился собираясь заплакать! Гаврила Михайлович неподвижно глядел и не слыхал, что в зале уже священник возгласил: "Господу помолимся". Он неотступным взором рассматривал младенца и его густые темные волосенки, и теперь уже заметно очерченные брови и смуглота ребенка явственно убеждали Гаврилу Михайловича, что это именно сын того вора, Марка Петровича...
   - Пожалуйте младенца ко оглашению, сказал священник, показываясь во всем облачении в дверях кабинета.
   Гаврила Михайлович смутился, как он смущался разве тогда, когда в детстве могли застать его над банкой варенья, не выпрошенного у ключницы: так теперь смутился могучий старик, что его застали в прилежном рассматривании его внука.
   - Сейчас, батюшка! послушно и робко, как женщина, отвечал Гаврила Михайлович.- Сила! сказал он...
   И Комариная Сила держал уже наготове новый богатый шлафрок, привезенный вместе с младенцем; но Гаврила Михайлович не замечал того.
   Поспешая одеться, он хотел было ребенка положит на постель, потом думал было передать его Комариной Силе; но никому не передал, никуда с своих рук не сложил.
   - Давай! протянул он одну руку Комариной Сиде, чтобы всадить ее в рукав шлафрока; а другою рукою Гаврила Михайлович придерживал у груди своей младенца. Натянув рукав на одну руку, Гаврила Михайлович переменился ребенком на другую; потом приподнял обе свои руки и дал Комариной Силе запахнуть шлафрок и подпоясать себя. Гаврила Михайлович не знал, в какие туфли вступал он, и неся свою драгоценную ношу, он выступил в залу. Там, разнаряженная, в высоком чепце и в желтой робе венецианского атласа, предстояла перед святою купелью кума Гаврилы Михайловича, и кума эта была не кто иная, а матушка сестрица-генеральша; но Гаврила Михайлович, кажется, и этого не заметил... Или, нет! Когда, после погружения младенца, совершив уже крещение и готовясь ко Св. миропомазанию, священник от купели передал дитя на руки куме:
   - Сестра, дай мне! задыхающимся шепотом сказал Гаврила Михайлович.
   - Возьмите, батюшка-братец, с умиленным вздохом передала братцу младенца матушка-сестрица.- Возьмите, Бог с вами! добавила и прослезилась она.
   Но где надобно было посмотреть слез и улыбок, и послушать этого лепета радости, высказывающегося прерывистыми, несвязными словами, - это в комнате Анны Гавриловны. Подъехав осторожно к заднему крыльцу и передав на руки мужу ребенка, чтобы нести его к спящему деду в кабинет, Анна Гавриловна не помнила, как она вошла в свою комнату. Первым ее невольным, почти бессознательным движением было упасть на колени перед кивотом образов и помолиться через год времени там, где она каждый день читала свою молитву. В первом еще успела Анна Гавриловна; она стала на колени; но помолиться ей нельзя было. Вся комната наполнилась женщинами, сенными девушками, лакеями. Руку, которую Анна Гавриловна подняла для крестного знамения, схватили у нее и покрывали поцелуями. В забвении радости, Анне Гавриловне не давали подняться с колен; величали ее барышнею, целовали ей голову, целовали рукава ее платья. Няни не было в доме, когда приехала Анна Гавриловна, и, прибежав, старуха бросилась сзади обнимать свою питомицу. Обняла ее, дух няне захватило, и она сама зашаталась, упала и едва было не уронила Анны Гавриловны. Няню подняли, усадили на малом сундучке; старуха раскашлялась и расплакалась. Анна Гавриловна целовала свою няню; повязывала ей платок, спавший с головы, и сама тоже расплакалась. Марк Петрович, бодрый и веселый, явился на эту сцену слез и сладкого смущения.
   - Вот на то-то я привез вам молодую барыню, чтобы вы тут с тяжкого горя расплакались, да и ее в слезы ввели? сказал он, весело приговаривая: - после, после! и на все стороны отмахиваясь руками, которые было бросились целовать у него. Марка Петрович опустил свои руки в карманы и, по своему обычаю, начал посыпать деньгами на ту и другую сторону. - Ну, голубушка моя, старая Емельяновна! сказал он, обращаясь к няне и осаживая ее рукою, чтоб она не силилась встать.- Дай мы с тобою во уста поцелуемся, и Марка Петрович поцеловался раз и в другой с нянею во уста. - Спасибо тебе, нянюшка! сказал он, отступая я кланяясь няне в пояс: - что ты мне взростила и взлелеяла жену молодую и вишь какую, что я год скоро, гляжу на нее и будто сегодня впервой вижу. Спасибо тебе, нянюшка! низкий поклон. Вынянчила мне жену, поняньчи и моего сына! в другой раз поклонился няне Марка Петрович и положил ей в колена не один червонец... - Скоро окончат крестить, сказал он Анне Гавриловне, между тем как она силилась своей нежной рукою достать черноволосую высокую голову Марка Петровича и наклонить ее перед кивотом с образами.- Да будет же, Анюта! говорил он.- Ведь это хоть в монахи идти. Ты и так меня сегодня целую дорогу все только заставляла Богу молиться! а все таки крестился Марка Петрович и наклонил свою гордую высокую голову к образам. Нам уже пора и в гостнной быть, сказал он, и повел Анну Гавриловну в гостиную.
   И они пришли в самую пору. Крещение только что окончилось. Приняв последнее благословение на младенца и усердное поздравление своего священника с духовным сыном и со внуком, Гаврила Михайлович оборотился и искал глазами вокруг.
   - Она же где? Где она?.. Анюта! позвал Гаврила Михайлович вырывающимся криком отцовского сердца.
   Анна Гавриловна себя не помнила: как она рванулась вперед, быстро распахнула дверь, упала к ногам отца и обняла их с поцелуями и слезами.
   - Аннушка! Анюта! сам плакал Гаврила Михайлович и не мог отереть слез. Они одна по одной быстро скатывались на приуснувшего дитя. - Встань, Анюта. Из какой тебе вины лежать в ногах? задыхаясь выговаривал Гаврила Михайлович. - Я не вижу тебя... Дай мне взглянуть. Анюта, встань.
   Анна Гавриловна поднялась; с рыданием протянула руки и вместе припала головою к груди отца и к своему ребенку. Как ни был глубоко взволнован Гаврила Михайлович; но он был муж силы и воли, и почти пришел в себя.
   - Возьми свое сокровище, бери его! передал он на руки дочери дитя, и когда Анна Гавриловна приняла ребенка, Гаврила Михайлович с чудною нежностию отклонил ей лицо и, взяв в обе руки ее голову, он на целую минуту приникнул над Анной Гавриловною и поцеловал ее в лицо.- Христос с тобою! сказал он, поднимаясь и осеняя одним крестом мать и младенца...
   - Ну, а молодец наш где? ступил шаг вперед Гаврила Михайлович.
   - Здесь молодец, отвечал Марка Петрович и выступил перед Гаврилу Михайловича.
   - Вижу молодца... Что ж? Ты украл у меня дочь, и еще за жену не хочешь поклониться отцу?
   - Отчего не хотеть, батюшка? сказал Марка Петрович.- Голова не отпадет, подступил он ближе, чтобы поклониться Гавриле Михайловичу в ноги. - За такую жену не грех челом бить.
   Но Анна Гавриловна, с невыразимым беспокойством слушавшая отца и смотревшая на мужа, когда увидела, что тот готовится ударить челом, она сама бросилась к нему и с ним вместе поклонилась отцу.
   - Поди, Анюта! отступил шаг назад Гаврила Михайловия. - Что ты с младенцем валяешься у ног? Ай ты боишься, что он без тебя не сумеет головы нагнуть? показывал рукою на зятя Гаврила Михайлович.- Пусть поучится.
   - Ученого учить только портить, батюшка! отвечал Марка Петрович.- А эту науку мы хорошо знаем, и он поклонился в ноги Гавриле Михайловичу в другой раз и в третий. Гаврила Михайлович смотрел на него.
   - Ну, так как же? сказал он.
   - Да вот так же, батюшка, ответил Марка Петрович.- Внука вы перекрестили, а стопой вина не запили его. Чай и отцу Алексею по трудех сухая ложка рот дерет.
   - Это истинно так, подтвердил отец Алексей, хорошо понявший о чем старается Марка Петрович.
   - Давай! сказал Гаврила Михайлович.
   В ожидании этой минуты, лакей Марка Петровича держал наготове серебряный поднос и серебряный бокал на нем с чеканными родовыми гербами Марка Петровича и с вензелем Екатерины II, осыпанным бриллиантами,- жалованный бокал. Марка Петрович принял поднос в свои руки, и тогда еще очень редкое в провинциях шампанское брызнуло, зашипело в золотой глуби бокала и перелилось через край.
   - Полно наливать, заметил Гаврила Михайлович.
   - Не жалеючи, батюшка, с поклоном подал вино Марка Петрович.
   - Это значит, чтобы нашему новорожденному в чинах и в богатстве, и во всяком то есть приятстве ему так полно было! пояснила сударыня сестрица-генеральша.
   - И тож, матушка, ваше высокопревосходительство! дерзаю заметить, не смело отозвался дьякон: - много лет-с будут здравствовать-с. Примета такая-с есть, что вино через край пошло...
   - Ну, сказал Гаврила Михайлович, принимая бокал, - здравствуйте! наклонил он голову и повел глазами вокруг, и такова была всеобщность этого поклона, что лакеи, комнатные девушки, женщины, столпившиеся в дверях, все поклонились Гавриле Михайловичу, все они почувствовали, что величавый старик всех их приветствовал в своей сердечной радости.- Во здравие моему внуку, моему сыну крещеному и вашему порожденному! обращаясь к отцу и матери, выпил бокал Гаврила Михайлович и остатками вина плеснул в потолок. - Здравствуйте! повторил он, и все, что могло явиться радости и веселья, все оно объявилось и просияло в всех глазах.
   Выпивши за виновника этой радости, новорожденного и новопросвещенного, следовало, по долгу и по обычаю; выпить в честь и во здравие восприемников и еще таких почетных, как сам Гаврила Михайлович и матушка сестрица-генеральша, и за их здравие выпили.
   - Марка! наливай еще! сказал Гаврила Михайлович. - Бог любит троицу... Коли ты думаешь, что за твое здоровье не след пить (как оно и не след есть, вор ты этакой окаянный, святотатец! из церкви украл), так вот я за мое дитя порожденное выпью! обнял Гаврила Михайлович голову Анны Гавриловны и опять приник к ней, почти в слезах и повторяя шепотом слова Евангелия: изгиб бе и обретеся. Гаврила Михайлович становился пьян и от непривычного вина, и от сердечной радости. Но, то есть, как пьян? Не забвением, не потерею ума и памяти, а блеском глаз под нависшими белыми бровями, огнем разлившегося румянца в лице и жаром сердечного чувства, которое без того было бы захоронено, а вином вызвано наружу, и Гаврила Михайлович склонялся на голову дочери, и приникал к ней почти с тою же страстною нежностию, как она сама приникала к своему первенцу и дышала на него всем дыханием любви ее материнского сердца.
   - Хорошо вино, Марка, отецкий сын! сказал Гаврила Михайлович, отрываясь от дочери и выпив бокал, поданный ему Марком Петровичем.- А что ты, молодец, думаешь?
   - А что я, батюшка, думаю? спросил Марка Петрович.
   - Да ты чай совсем думать забыл, о чем я говорил тебе?
   - Не погневайтеся, батюшка. Давно было.
   - Да что было?
   - Да что бы ни было.
   Гаврила Михайлович поднял голову и запрокинул ее назад.
   - Да ты, я вижу, со мной в слова, как в свайку играешь? сказал он. - Помнишь те речи, что шли у меня с тобою на пиру?
   - Помнить все речи, батюшка, которые ведутся на миру, отвечал Марка Петрович,- долгую памяти, надобно иметь.
   - А у тебя она знать не выросла? Так если ты молод, да память у тебя коротка, то я хоть и стар, а память долга у меня. Похвалялся ты, Марка, что украдешь дочь у меня - и украл; а я на твою похвальбу показал всем, что тебя высеку,- и что ж ты думаешь не высеку?
   На этот вопрос сестрица-генеральша поднялась со стула, всплеснув руками:
   - Ах, сударь мой братец!
   Анна Гавриловна без слов подошла к отцу и склонила ему на плечо свою головку. Эта безмолвная просьба могла быть действительнее всяких слов. Гаврила Михайлович это чувствовал.
   - Прочь, бабье! сказал он, отводя рукою дочь.- Вы, матушка-сестрица, извольте идти отдыхать с пути; а ты, дочка, ступай, дитя колыши! Да не учись вязнуть на следу мужа: а делай так, чтобы муж к тебе шел, а не ты у него на глазах торчала. Ступайте обе; а мы вот с зятьком побеседуем.
   Анна Гавриловна и пошла было за тетушкою генеральшею; но переступая за порог залы, она остановилась.
   - Анюта! сказал Марка Петрович и показал ей рукою на дверь.
   Анна Гавриловна скрылась.
   - Так вот, дорогой зятек, оставшись на салюте, сказал Гаврила Михайлович: - позабыл ты это?
   - Да и выто, батюшка, вспомнили: спустя пору, в лес по малину идти, сказал Марка Петрович.
   - Как так?
   - И конечно так, говорил Марка Петрович. - Коли б вы меня в ту пору да понимали - не где деться? Ваша воля бы была. Украл да поймался, не проси милости. По делом вору и мука. А теперь какой я вам вор? Я честный муж вашей честной дочери и вам, честному отцу, полагать на меня бесчестье нельзя.
   - Ой ли? сказал Гаврила Михайлович и немного задумался. - Марка!
   - Что, батюшка?
   - Я тебя высеку.
   - Ну, это еще бабушка надвое ворожила, сказал Марка Петрович.
   - Да ведь ты понимай меня, Марка! с жаром говорил Гаврила Михайлович. - Ведь я тебя вовсе не хочу сечь: ты теперь, почитай, моя плоть и кровь - сын мой по дочери; а все-таки я тебя высеку, Марка!
   - Да что же это за напасть такая? сказал Марка Петрович. - Вы меня, батюшка, не хотите сечь, а добиваетесь высечь?
   - Марка! говорил Гаврила Михайлович, подступая к Марку Петровичу.- Сын мой, понимай меня, Марка! говорил он. - Я не хочу тебя сечь, чтобы тебя высечь, Марка; а я тебя высеку, Марка, потому что я сказал, что высеку тебя, Марка!
   - Э, э, э! тоже сказал Марка Петрович! - Раскуткудахталась курица, прежде чём яйца снесла... Нет, уж извините, батюшка: своя кожа не чужая одежа. Выпьемте-ка лучше вина.
   - Нет, Марка! отводил рукою подаваемый бокал Гаврила Михайлович. - Не хочу я вина. Ты взгляни на мою старость, Марка. Ты молодой человек, только что нарекаешься на свете жить, и ты, Марка, сказал свое слово и исполнил. А я дед побелелый; глянь ты на меня, Марка! и чтобы я век свой изжил и не научился тому, Марка: коли я слово свое говорю, то значит, не на ветер лаю.
   Даже заплакал Гаврила Михайлович.
   - Но ведь это, Бог знает, что такое, батюшка! говорил Марка Петрович, в странной нерешительности глядя вокруг и на плачущего старика. - Чтоб я дал себя высечь вам...
   Встал с места Марка Петрович.
   - Дай я тебя высеку, Марка, сын мой! просил Гаврила Михайлович.- Коли ты украл мою дочь, и она тебе по сердцу жена, дай я тебя высеку, Марка!
   Марка Петрович топнул ногой. На столе стоял бокал не выпитый вина. Марка Петрович взял его и выпил до дна.
   - Секи, отец! сказал он.- Больно секи. Пусть же все люди знают и поминают, что я украл твою дочь, и что она есть мне по сердцу размилая жена! Секи меня.
   Гаврила Михайлович встал, как вырос.
   - Господи, Царю мой! воздел он руки к образам, - благодарю Тебя, что Ты меня создал, что Ты меня воспитал, человеком меж людьми поставил, и что Ты, мой Господи, на старости лет не посрамил меня! положил земной поклон Гаврила Михайлович. - Марка, сын мой, иди за мной.
   - Некуда идти, отец. Секи меня здесь... Но секи меня сам, отец: чтоб меня не касалась холопская рука!
   - Правда твоя, сын мой. Пожди меня.
   Вышел Гаврила Михайлович из дому, и сам нарезал прутьев.
   И воротившись отхлестал Гаврила Михайлович сына не шутя, так, как бы он отхлестал за провинность какую Фильку или Фомку какого, только не своею барскою рукой.
   Крепко обнялись после этого и поцеловались отец с сыном.
   - Теперь ты мой, Марка; а я твой на веки вечные, в верх твоей головы целую тебя. И Гаврила Михайлович поцеловал в голову Марка Петровича. - Пусть тебя твой сын, а мой внук Гаврила утешит так, как ты утешил меня, не посрамил старика! Отступил Гаврила Михайлович и поклонился низким поклоном в пояс Марку Петровичу.- Сокрушил ты было меня совсем, сын мой родной! Ну, да и утешил, Марка! Опять братски обнялись и поцеловались отец с сыном. - Пойдем же теперь вместе.
   И Гаврила Михайлович, взявши под руку нареченного сына, шел с ним вместе по барским покоям своего дома, в которых покоях Гаврила Михайлович сам больше семи лет как не был, со свадьбы своей старшей дочери. Анну Гавриловну они нашли в самой последней комнате.
   Тревожно и грустно приютившись в молельне матери, она во всей точности исполняла завет отца и качала свое дитя на своих коленах, когда отец и муж, широко растворяя двери, явились перед нею, довольные собою в высшей степени.
   - Анна! сказал Гаврила Михайлович; - я взял от тебя зятя, а теперь привожу сына, - слышишь, Анна? моего родного сына.
   - Слышу, батюшка!
   Хотела подняться Анна Гавриловна и не могла за своим сыном, который лежал у нее на коленях. Анна Гавриловна протянула руку к отцу, и гордый старик, ни перед кем не гнувший своей шеи, теперь низко нагнул ее, чтобы дать дочерниной руке обвиться вокруг нее.
   - Хорошо, Анна! сказал Гаврила Михайлович, приняв третий, четвертый и пятый поцелуй дочерниной нежности, радости и благодарности. - Слушайте, дети! сказал он с глубокою грустию:- порешим все дело за один раз. Что ж вы это приехали да и опять покинете меня одного? Тяжело жить одному, дети. Я бы и сам перебрался к вам, да не хорошо, дети, старому петуху свою насесть бросать.
   - Подлинно не хорошо, батюшка, сказал Марка Петрович.- Так мы, молодые, возле вас гнездо совьем.
   - Ой ли? Правда твоя, Марка?
   - Истинная, подтвердил Марка Петрович.
   - Ну, а ты, дочка, не станешь перечить мужу?
   - Батюшка! батюшка!.. сказала Анна Гавриловна.
   - Ну, хорошо, дети! спасибо, дети! тихо повторял Гаврила Михайлович, глубоко умиленный и растроганный, наклонив к груди свою старую голову.
   Но не так был могуч силою, и волей, и привычками своего барства Гаврила Михайлович, чтобы ему можно было удовольствоваться этою тихою отрадой умиленного сердца и на радостях не распахнуться душою во всю вольную волю широкого чувства.
   - Старосту! сказал Гаврила Михайлович, выходя от детей и своим шествием озаряя девичью, чайную и другие переходные комнаты, которые, еще долее парадных покоев, не зрели в себе господского присутствия. И едва вступил в свой кабинет Гаврила Михайлович, как уже староста стоял перед ним.
   - Ефрем ты мой братец! господа молодые пожаловали.
   Хотя Гаврила Михайлович мог быть совершенно уверен, что ЕФрем уже знает о том; но с его стороны, со стороны Гаврилы Михайловича, эти слова были точно таким же изъявлением его барской милости, как и царский спрос о здоровье в нашей древней допетровской Руси. Ефрем это хорошо чувствовал и низким поклоном отвечал Гавриле Михайловичу.
   - Господа молодые пожаловали, повторил Гаврила Михайлович: - и что привел нам Бог здорово принять их и окрестить нашего внука и наследника, а вашего барина, Ефрем, дай знать во все вотчины: подушное за нынешний год я плачу, недоимки какие есть по казне - нет их: я плачу. Ефрем повалился в ноги Гавриле Михайловичу.
   - Подожди, пока все услышишь, тогда поклонишься, остановил Гаврила Михайлович.- Кто забирал хлеб и не отдал, простить ему; кто чем винен по барщине, простить барщину; дворовым выдать, от старого до малого, по пуду пшеничной муки на душу; в застольную кабана убить и всем сказать, что я жалую всех своею барскою милостию и великим пиром через десять дней.
   Ефрем в ноги поклонился Гавриле Михайловичу, и сказал ему своим словом:
   - Спасибо тебе, батюшка Гаврила Михайлович! Вели нам с хлебом-солью на поклон к молодым господам быть.
   - На малый поклон, определил Гаврила Михайлович.- Пусть дворовые с поклоном придут, а крестьянам ждать дня великого пира.
   Затем Гаврила Михайлович вошел в хозяйские распоряжения по случаю великого мира. Повелел пшеничные караваи печь, пиво варить, мед варить, вино уж курилось у Гаврилы Михайловича, и велел он позвать к себе Фильку, который часто был отправляем в вотчинный объезд. - Филька ты, Филимон Антонов! сказал Гаврила Михайлович представшему Фильке,- слышал ты чай, что я жалую вас отсель десятым днем моим великим пиром, чтобы вы похвалялись барскою милостию, а я Божим милосердием. Собрать мне нищих три ста, чтобы в десятый день во двор ко мне были. Вот тебе приказ, Филька. Ступай.
   Нельзя сомневаться, чтобы доверенный слуга Гаврилы Михайловича не употребил всего своего старания и всех своих служебных мер во исполнение барской воли, но триста нищих не мог насобирать Филька. Он собрал по дорогам всех калек перехожих, позабирал от церквей хромых, слепых, приседящих старух, завербовал, каких мог, богомолок, по пути просивших милостыню; но все еще далеко не восполнялось число, означенное Гаврилою Михайловичем. Филька из кожи лез. Где встречал старика и старуху, Христом-Богом молил их, чтоб они пошли в старцы на великий пир к Гавриле Михайловичу, но старики и старухи, в свою очередь, крестились и молились, чтобы сохранил их Бог и Богородица Матерь идти заедать кусок Христовой братии. Таким образом Филька, в страхе и в великом сумнении, явился перед Гаврилу Михайловича и, чуть не кланяясь ему в ноги, объявил:
   - Батюшка Гаврила Михайлович! не положите великого гнева: нету нищих, чтобы их три ста было.
   - Нету? спросил Гаврила Михайлович, оборачиваясь всем лицом к Фильке.-Хоть роди, а чтоб у меня были!
   И родил Филька. Отправившись от лица барина с таким положительным повелением, он опять бросился по всем дорогам, и на одной из них, к своему великому благополучию, Филька увидел целый табор цыган, отправлявшихся на ярмарку с медведями и с своими цыганятами, которые в той самой одежде, в какой родила их мать, грелись, выплясывая, против осеннего солнышка. Филька предложил отцам табора явиться, под известным условием, всем им, со всеми их цыганятами на великий пир к Гавриле Михайловичу, и Филька не встретил ни малейшего затруднения. Весь табор запел, заплясал, заговорил радостно на своем гортанном непонятном наречии, и вслед за Филькою табор прихлынул к деревне Гаврилы Михайловича. Это было как раз накануне великого пира; а в самый день его Гаврила Михайлович имел свое барское удовольствие видеть, что заповеданное им число не умалилось, и три ста нищих сидело на Христовой трапезе у него.
   Говорить о гомерических пропорциях всего, что было съедено, выпито и пролито на великом пиру у Гаврилы Михайловича, покажется немножко баснословным. Довольно сказать: четыре жареных быка стояли по сторонам четыреугольного двора Гаврилы Михайловича, а посредине возвышался помост, устланный красными кумачами, и на помосте стоял пятый бык, золотые рога и посеребрянные копыта. Вокруг быка целым стадом столпилось пятьдесят жареных баранов и восемь кормленных кабанов подняты были на задние ноги и, разодетые в шапки и в длинные серемяжные кафтаны, подпоясанные поясами, они, на потеху крещеного мира, являли из себя пастухов и стерегли свое стадо, опершись на толстые суковатые палки. И это был еще не настоящий пир, а было оно только добавление к пиру. Годовая дворянская пропорция вина, которую тогдашнее правительство дозволяло выкуривать владельцам, вся была выпита в один тот день у Гаврилы Михайловича, и еще потребовалось добавление, кроме добавлений меду и пива, и еще другого меду известного под именем "воронца", самого крепкого и пьяного питья, заповеданного издревле русскому миру. "Пей и лей, душа, сколько хочь! Батюшка Гаврила Михайлович всех жалует себе на барскую честь, а вам на веселие!" восклицали распорядители пира, ходя между народом и перевязанные крест-накрест длинными расшитыми полотенцами и помахивая красным платком в руках. "Пей и лей!" подхватывали сотни голосов, и мед-пиво пилось, и вино лилось на честь-хвалу батюшке Гавриле Михайловичу и на веселие разгулявшемуся русскому люду.
   В одно время с этим надворным людским пиром, в доме у Гаврилы Михайловича шел его собственный барский пир. И таков был этот пир, что многие молодые барыни, которые были на нем, по самый конец своей жизни, ставши уже старыми старухами, все еще поминали о нем и ставили мерилом всякого выходящего из ряду празднества. "Почитай как на великом миру у Гаврилы Михайловича!" говорили в величайшую похвалу. И сам Гаврила Михайлович был чрезвычайно весел и доволен сам собой и своими гостями на своем великом пиру. Усадив своих детей, как виновников празднества на первом почетном месте, Гаврила Михайлович не садился за стол и исполнял обязанность самого внимательного и любезного хозяина, ходя вокруг своих гостей и подчуя их. Но хотя Гаврила Михайлович не садился за обеденный стол, и прибор его оставался не занятым, а когда, под конец стола, Гаврила Михайлович присел к своему прибору и спросил себе непочатую стопу вина, гости вое поднялись с своих мест и поклонились Гавриле Михайловичу, желая ему здорово пить, здорово подчивать. И подчиванье началось.
   В старину и не великий праздник не мог оканчиваться одним днем; а великое пированье Гаврилы Михайловича продлилось вплоть до Покрова. И отпраздновавши подряд престольный праздник и годовщину похищения Анны Гавриловны, на другой день, в шумном и многолюдном сборе, как никогда, съезжала со двора охота Гаврилы Михайловича. За нею тянулись десятки гостиных экипажей, позади ехала Анна Гавриловна с няньками, мамками и со своим сынам Гаврилой, и все это направлялось переездом в главную вотчину Марка Петровича, отстоявшую, как говорено было, верст на десять. Там деля время меж охотою и пирами, между отъезжавшими и новоприбывавшими гостями, хозяева, таким образом, следовали переездами из одной своей вотчины в другую, давая везде праздники людям, как этого непременно требовал старинный обычай, чтобы молодые господа обдаривали подарками и деньгами дворовых, и никогда не забывали приветить крестьян приветом их барской хлеб-соли. И только за три дня до Рождества Христова Гаврила Михайлович и его молодая семья воротились со своего вотчинного объезда и сели на домоседство в их обычном барском жилье.
  
   Но что же нового оказалось в этом новом гнезде, которое прикрывал своими крыльями такой старый и могучий кокош, как был Гаврила Михайлович? Много нового. Кто знал Гаврилу Михайловича только вдовцом, не выходящим из своего кабинета, который только за столом почетно исполнял должность хозяина, тот весьма бы удивился, встретя в гостиной, расписанной венками и амурами, седого балагура, все с тою же болтающеюся туфлей на ноге, который, однажды заняв себе избранное местечко, глядел оттуда показным орлом и, играючи, шутил шутку здоровым словом. Не менее интересен был Гаврила Михайлович, когда он молчал и принимался за то, что он на своем наречии называл "жечь деньги". Это значило курить табак. На китайском подносике, возле Гаврилы Михайловича всегда был насыпан отличный турецкий табак, искрошенный в самые тончайшие ниточки. И Гаврила Михайлович сам набивал свою короткую трубочку и поворачивая голову к дверям, обыкновенно весело произносил: "Комариная Сила, деньги жечь!" Являлся Комариная Сила, выкресал огня, зажигал немножко трута, и Гаврила Михайлович закуривал свою маленькую трубочку. Но когда Гаврила Михаилович курил ее? Задав тему разговора и умеючи затронув живые струны своих собеседников, Гаврила Михайлович оставил их, как петухов на бою, отодвигался поглубже в свое кресло и закуривал трубочку. И здесь-то, вдыхая в себя тонкий ароматный табак, Гаврила Михайлович наслаждался не менее тонким, лукавым удовольствием старинного русского человека: "не любо - не слушай, а лгать не мешай". И Гаврила Михайлович никак не мешал. Он курил и покуривал свою маленькую трубочку, и только иногда сильное пуф вылетало из уст Гаврилы Михайловича, и в тонком ароматном дыму, огнем лукавой веселости, светились его глаза под побелевшими бровями.
   Очень любил это свое покуриванье Гаврила Михайлович. Почти столько же, как он любил, в довольстве своего сердечного чувства и в удовлетворении своей не малой гордости, понимать то, что Марка Петрович как бы находился в приймах у него. Зять Гаврилы Михайловича, который был едва ли не в полтора побогаче тестя, и он был принят к тестю во двор, жил, что называется, на хлебах у него. Очень любил на этот счет пошучивать Гаврила Михайлович.
   - Слыхали-ль вы, господа, про коня такого, спрашивал он: - что из реки воды не пьет, а в колодезь копытом бьет?
   - Слыхать-то не слыхали, а видать, может быть, и видали. Значит, хороший конь, отвечал любимый собеседник Гаврилы Михайловича.- По реке всякая дрянь идет; а из колодезя человек пьет, и хорошему коню того надобно.
   И Гаврила Михайлович и Марка Петрович бывали очень довольны подобным ответом.
   Но то, о чем говорил и по самую смерть свою не мог вдосталь наговориться Гаврила Михайлович, не мог вдоволь наслушаться всех малейших подробностей, это было рассказыванье об обстоятельствах похищения Анны Гавриловны.
   - А ну, Марка, рассказывай, как ты крал? спрашивал Гаврила Михайлович.- Как твоя мудрость перемудрила мою премудрость?
   И Марка Петрович начинал рассказывать со всеми мельчайшими подробностями. Как, ехавши с пира, он уже положил на том: коли взялся за гуж, то и не говори, что не дюж, хоть огонь и воду пройти, а уже выкрасть Анну Гавриловну! Десять раз попасться, да хоть в одиннадцатый дать себя знать!
   - Вишь ты какой в батюшку родного зародился! замечал Гаврила Михайлович.
   - Да и в тестя-батюшку отлился, отвечал Марка Петрович.
   - Ну, ну! рассказывай дело.
   И Марка Петрович продолжал рассказывать свое дело:
   - Что рано пробовать, все одно, что с жару рвать: не наешься, только губы пожжешь. И потому он вовсе не хотел из самого начала пробовать, и уехал в Москву и в Петербург на службу, чтоб дать по себе и следу простыть, чтоб всякая весть о нем запропала.
   - И запропала, подтверждал Гаврила Михайлович.
   - Вот как она запропала, говорил Марка Петрович:- а я, молодец, и явился тут днем с огнем и вечером без свету.
   То есть Марка Петрович явился с чрезвычайною осторожностью. Уже в имение свое, находившееся верст за сто от Гаврилы Михайловича, он приехал тайно; оставил там коляску, лошадей, и, переодевшись в мужицкое платье, он, вдвоем на повозке, прикатил сюда. Да ведь куда? В старые кирпичные сараи, которые у Марка Петровича, запущенные и заброшенные, стояли за деревней под лесом. Отсюда Марка Петрович принялся за разведки, и увидел, что дело крепко. Гаврила Михайлович, как старый воробей, не поддается на мякину. И целый сентябрь месяц Марка Петрович, в армяке и в мужицкой шапке, прожил в кирпичных ямах. "Смерть тошно станет, говорил он. Валяюсь по соломе, как медведь в берлоге; да еще как вспомню, что желанная моя Анна Гавриловна пятый месяц в затворе сидит и самый свет ей дневной, почитай, через глаза Насти Подбритой проходит, просто душа разрывается. Кажется бы, я железные ворота на себе вынес и один на сто человек пошел, да - ба! И пойдешь да ничего не возьмешь. Ну, да уже крепись-некрепись с

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 454 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа