прасно ждала, что именно вот этою-то ночью и украдет ее Марк Петрович. Но эта желанная ночь все была впереди и не приходила. Тщетно Анна Гавриловна гадала на чет и нечет и держала у себя бобы под подушкой, чтобы ночью раскидывать свою думку на бобах. Думка была все одна и та же, а бобы сказывали разно: выходило то хорошо, то дурно. Спать не спала Анна Гавриловна, и под шелковым пологом вспоминался ей Змей Горыныч и Вихорь Вихорыч, которые уносили Настасью Премудрую и Елену Прекрасную, и Анна Гавриловна совсем чаяла засыпать на той самой кровати хрустальной, по бокам которой сидели-ворковали голуби и говорили: "Полетим, полетим! понесем, понесем нашу царевну прекрасную!" Но никто не уносил Анну Гавриловну: ни сизые, воркующие голуби, ни Змей Горыныч, ни Вихорь Вихорыч, ни даже Марк Петрович... Кажись бы, совсем изныла в своей тоске-одиночестве Анна Гавриловна,
Тебя, мой друг, дожидаючи,
Свое горе проклинаючи,-
если бы Анне Гавриловне не помогал коротать ее горе тот же самый круг хозяйственных забот, который не думал покидать ее в заключении. Плоды в саду окончательно дозревали. Надобно было сушить и солить, впрок откладывать и варенье тоже варить. И хотя Анна Гавриловна два таза совсем испортила варенья, но, прохлопотав в саду почти целый день, перебрав с Настей Подбритою более тысячи яблок, Анна Гавриловна скорее и крепче засыпала, и сон ей снился веселый.
- Няня? - а ведь я сегодня видела, что меня Марк Петрович совсем украл! - краснела и улыбалась Анна Гавриловна.
- Христос с тобой, моя утенушка! - качала головою няня.- Куда ночь, туда и сон. А ты богу молись и батюшку не гневи. Знаешь, кто на земле чудеса творит? Тот, кто высоко сидит, из-под солнца глядит... Умывайся, моя утенушка!
Анна Гавриловна умывалась; а солнце глядело ей в серебряный таз и серебряный рукомойник с непочатою водою, и в уме Анны Гавриловны невнятно, как отголосок далеко слышимого пения, проносились слова:
На что было умываться,
Когда не с кем целоваться?
На что хорошо ходить,
Когда некого любить?
Наконец Анна Гавриловна собственноручно с девушками обобрала последние румяные яблоки на саду; наступил сентябрь.
О Марке Петровиче ни слуху ни духу не было. Хотя бы он ради того слова, каким похвалялся на пиру, отведочку малую какую оказал, хоть не сделал, да попробовал! Нет, даже и не пробовал. Пропал без вести, и черти его бурые пропали с ним, и дом, окна и двери заколочены стоят, даже тропки по двору заросли травой.
- Поминай как звали нашего Марка Петровича! - говорили соседи.- Дал маху молодец, видно, зеленая закуска не по вкусу пришлась. И слово сказал, да от дела бежал.
Гаврила Михайлович недоверчиво качал головою.
- Знаю я Марка,- говорил он,- он не побежит. Ему хоть и лозана отведать4, а уж он не заспит и не задумает этого дела.- И Гаврила Михайлович даже к церкви не пускал Анну Гавриловну и, как мы видели, нимало не послаблял мер принятой предосторожности. Но наконец четыре месяца прошло, и, как говорится, ни одна дворняжка не тявкнула на Марка Петровича, ни даже на тень его. Гаврила Михайлович внутренне начал немного колебаться; но наружу он не выдавал того. Сентябрь шел своим чередом, и дом Гаврилы Михайловича все так же хмурился и смотрел сентябрем. Начались по соседству охоты.
- Батюшка, Гаврила Михайлович! - наезжали из поля охотники и говорили: - Что делать изволите? Бог волюшку в погодушку дал. Душу на простор вывел.
- Хорошо вам, что на простор, - отвечал шутливо Гаврила Михайлович,- а я вот в тесноте сижу; своего красного зверя берегу.
- Да что он вам, батюшка, снится? - говорил один из любимых собеседников Гаврилы Михайловича.- Сболтнул молодец на пиру: в головке шумело; а вы бог весть какую напасть вывели. Сами вы сидите, не в обиду сказать вашей чести, как жучка на привязи, и голубушку Анну Гавриловну в тенета загнали.
- А язык-то тебе не привязали? - спросил Гаврила Михайлович. - Вот то-то и есть, что сболтнул,- говорил он.- Да Марк-то болтает не по нашему с тобой: не на ветер лает. У него и батюшка был таков: что спьяну сказал, то тверезый исполнил.
- Так ищите же вы Марка по пеклу! - отвечал собеседник поговоркой.- Вы его теперь, батюшка, и с борзыми не отыщете.
- Да Марка и не надо искать. Он сам найдется, коли на что пойдет...
Но Гаврила Михайлович более говорил, нежели сам верил своим словам. По крайней мере, в том отношении, чтобы решиться выехать на охоту, он считал это делом крайне опасным? Вовсе нет. Гаврила Михайлович знал хорошо, что он может выехать и может приказать, чтоб оно было так, как при нем было, и оно непременно будет. Но Гаврила Михайлович сидел и не выезжал по заветным преданьям своей "знатной" охоты. Выехать в поле до покрова у Гаврилы Михайловича последний доезжачий считал это делом позорным: ерышков ловить да матерого зверя губить! И Гаврила Михайлович таковых охотников величал не охотниками, а кошкодавами.
- Вам бы, господа, только кошек давить,- говорил он.- По листопаду взрыскались на охоту с семина дня! Зверь не выцвел, не вылинял; еще по нем ость не пошла, холод не уматерил его... И что то за зверь, хоть бы какой русак, коли он раз, другой не отряхнулся в молодом снежку? Лисица хвостом пороши не помела; а об волке и помолвка нейдет! - махал рукою Гаврила Михайлович. И можно судить, с каким нетерпением ожидал он покрова, и особенно теперь, когда Гаврила Михайлович засиделся на привязи, как говорил его собеседник, и когда время удивительно благоприятствовало его охотничьим поверьям. Лисица уже с неделю и больше того, как пушистым хвостом порошу помела, и заяц мог не однажды отряхнуться в молодом снежку. И здесь еще надобно заметить, что покров был вдвойне великим днем и большим праздником для Гаврилы Михайловича. Это был главный престольный праздник его церкви, и, уже отпраздновавши праздник, Гаврила Михайлович обыкновенно на другой день поднимался и недели на три, всем огулом, съезжал в отъезжее поле. Но на этот раз нетерпение Гаврилы Михайловича было до того велико, что он решил после обедни и обеда, на самый праздник, выехать этак немножко поразмять собак. Гости тоже с вечера начали понемножку съезжаться, преимущественно охотники. О том, какова будет погода для праздника, они не думали: но что охота должна была быть отличною, много толковали.
- Сударь мой, Гаврила Михайлович! - говорил собеседник, приехавший последним из гостей.- На дворе, батюшка, рай земной. Мжица мжит; перед носом пальца своего не видать, и ветер только не тявкает, а то как пес удалой, на все вой воет.
- Хорошо,- говорил Гаврила Михайлович.- Повидим, что завтра будет.- Но при этих ожиданьях и разговорах Гаврила Михайлович не мог забыть того, что завтра престольный праздник и не быть Анне Гавриловне у заутрени - этого нельзя. Гаврила Михайлович хотя поздно вечером, а послал сказать Анне Гавриловне, что она должна быть.
Няня Анны Гавриловны почти с неделю лежала больна, распаривала свои старые кости на горячей лежанке, и приказ Гаврилы Михайловича приняла в свое ведение Настя Подбритая. Ранехонько Анна Гавриловна поднялась и начала снаряжаться к заутрене. Чуть перезвонили во все колокола, она уже была готова. Зеленая бархатная шапочка с напускными ушками и с розовою лентой у подбородка, греческая шубка с перехватом на золотых застежках, крытая белым атласом и опушенная черным соболем,- просто красавицею из красавиц делали Анну Гавриловну. Гаврила Михайлович с своими гостями уже поспешил в церковь; а Анна Гавриловна топала ножкой в нетерпении, дожидаясь последних распоряжений Подбритой Насти: кому идти впереди с фонарем дорогу светить, кому по бокам шествовать, под ручки вести Анну Гавриловну (это Настя оставляла себе и другой такой же, если не бритой, то Мазаной Софье); кому, наконец, оберегать сзади греческую шубку и приподнимать длинное платье Анны Гавриловны. Лакей должен был замыкать шествие, как и открывать его с фонарем в руке. Наконец шествие появилось на крыльце. Церковь прямо в глазах ярко горела своими огнями, и шум от прибывающего народа разливался наподобие глухого шума в полноводье выступающей из берегов реки. На все престольные праздники у Гаврилы Михайловича кормили и угощали приходящий народ, и народу приходило видимо-невидимо. Живо перешла Анна Гавриловна небольшое пространство от крыльца до своей барской калитки в церковную ограду. Но за оградой толпа народа была страшная. От сильного ветра боковые двери были заперты, и весь народ смурою теснящеюся волною приступом брал одни растворенные западные врата. "Подайся, пусти, расступись!" - не замолкал передовой лакей, светя фонарем и расталкивая народ во все стороны. Настя ему усердно помогала, и шествие счастливо поднялось до третьей ступени крыльца. Здесь что-то случилось с задним лакеем. Он поскользнулся или споткнулся на чью-то ногу и полетел вниз, то есть упасть за народом он не мог, но его отшатнуло, отбросило назад, и прикрывать шествия он уже более не мог. Волна народа залила, закрыла и стеной дюжих, неподатливых мужиков заступила шествие Анны Гавриловны. Скоро послышался писк оберегательницы греческой шубки и хранительницы коротенького шлейфа Анны Гавриловны. Анна выпустила его из рук и сама, затертая и замятая, осталась позади. С тем вместе толпа вышибла фонарь из рук передового лакея; но он и не нужен был более. Волны исходящего из церкви света уже освещали Анну Гавриловну. Она стояла на площадке крыльца перед распахнутыми дверями и, немножко оправляясь и крестясь, готовилась вступить в самую церковь. И она вступила. Здесь народ, без сомнения видя, кто идет, всеми мерами теснясь и расступаясь, давал дорогу лакею и идущей за ним Анне Гавриловне. Но с первого шага толпа смурых мужиков не думала оказывать той же чести ни Софье Мазаной, ни Насте Подбритой. Эти охреяны5 теснились и напирали с такою силою, что Настя, волею и неволею, выпустила руку Анны Гавриловны и оборотилась, чтобы свободными локтями постоять за себя... В ту же минуту Софью Мазаную как будто что отдернуло в сторону... Лакей оглянулся и не увидел более Анны Гавриловны! Ее не стало... "Ах, ах!.. Ах, батюшки! ах, родные мои!.." - металась в толпе Настя Подбритая, не видя ни за собой, ни перед собой Анны Гавриловны, ни белой атласной шубки ее. На Анну Гавриловну мгновенно накинули мужицкий сермяжный кафтан; толпа таких же серых мужиков окружила ее, и один из них, торопливо опуская ей на голову простую мужицкую шапку, шептал на ухо Анне Гавриловне: "Ах, моя желанная! насилу-то я дождался такого часу..." В ту же минуту Анну Гавриловну вывели из дверей церкви.
Между тем лакей, так же быстро ища глазами кругом и не встречая Анны Гавриловны, прорвался к Насте Подбритой. "Где барышня?" - глядел он как безумный, видя перед собою одних серых мужиков. И вдруг вопль пронесся по церкви: "Украли Анну Гавриловну!" Гаврила Михайлович услыхал крик, но это было далеко от него, и он не мог разобрать слов, пока гулом шепчущей толпы дошло до него и в самом алтаре повторилось слово: "Анну Гавриловну украли!" Служба почти приостановилась. Гаврила Михайлович рванулся в боковые двери; но он не знал и не видел ничего и опять воротился в церковь.
- Где украли? как украли? - бросился он в середину толпы, не видя лиц, не замечая никого. Настя Подбритая ухватилась ему за руку.
- Батюшка Гаврила Михайлович! Здесь, здесь! На этом самом месте с глаз украли ее!
Гаврила Михайлович, как щепку, отряхнул Настю с рукава, по-видимому не узнавая, кто она, и был уже на крыльце, в ограде, среди своего широкого двора.
- Розог! - прежде нежели закричать: "Лошадей!" - крикнул Гаврила Михайлович, и самые лошади в стойлах затопотали от этого крика.- Пуки розог со мной! Лошадей, лошадей! - повторил он.
И десятки их, дрожа на уздах и поводах, под седлами и без седел, высыпали на двор. И прежде чем Гаврила Михайлович успел машинально надеть шапку, поданную ему Комариного Силой и которую он совершенно позабыл в церкви, тройка лошадей с тележкой подкатила к Гавриле Михайловичу. Но здесь Гаврила Михайлович приостановился. Куда в догоню гнать? Вору одна дорога, а сыщику их десять. Никто из окружающих Гаврилы Михайловича не знал, не видал и, что называется, духом не чуял! И к тому еще на дворе рай земной. Мжица мжит и морозит, перед носом пальца своего не видать, и мало того, что ветер на все вой воет, к тому еще пономарь, в общем смятении, вскочил на колокольню и что есть силы бил и трезвонил в колокола, как на пожар. Народ, почитай как улей разбитых пчел, сыпал во все стороны; шумел, толкался куда зря. Ни дознать чего-либо, ни доспроситься: как? куда? не видал ли кто? - ничего было нельзя.
- На плотину! - крикнул Гаврила Михайлович и понесся туда.
Проскакав плотину, он велел приостановить лошадей и подождал, пока другие тройки и охотники его верхами с пуками розог в тороках окружили Гаврилу Михайловича. Собеседник его и двое-трое из гостей были также между ними. Гаврила Михайлович быстро, сообразительно роздал свои распоряжения. Хотя нельзя было ожидать, чтобы вор осмелился к белому дню прямо в свое логовище тащить добычу, но как этот вор был Марк Петрович, то можно было полагать, что он, рассчитывая на это самое, что нельзя же предположить, чтоб он увез Анну Гавриловну прямо к себе и держал ее в десяти верстах от отца, именно-то и повезет ее туда. Гаврила Михайлович отрядил человек десять верховых скакать полями и ярами на переём той прямой дороге, по которой одной мог ехать Марк Петрович, засесть в известном леску и делать что бог укажет, только взять руками и не выпускать вора.
- Ребята! - сказал Гаврила Михайлович.- Слышишь мое барское слово: по сту рублей каждому и по синему кафтану всем. С богом! Во все стороны.
Сам Гаврила Михайлович поскакал с плотины прямо в гору. Его неотступный Комариная Сила торчал на облучке, и человек пятнадцать лучших охотников неслись при Гавриле Михайловиче. Другие тройки он направил по дороге к селению, где был заштатный поп, известный на сто верст кругом тем, что он венчал встречного и поперечного, и притом также мало соображаясь со временем, узаконенным церковью.
Но самого Гаврилу Михайловича как что-то тянуло по этой прямой дороге в гору. Просновав верст десять полями, дорожка эта выбегала на большую проезжую дорогу, и там вольно было кинуться или налево к городу, или направо по дороге к матушке сестрице-генеральше. А Гаврила Михаил лович не без вероятностей мог предполагать, что, укравши, Марк Петрович навострит лыжи к тетушке-генеральше, как к своей свахе, и что та, на радостях, только бы учинить сопротивное батюшке братцу, повелит мигом обвенчать их своему попу. И Гаврила Михайлович, встав на колени и выхватив кнут у своего кучера, сам во всю руку погонял лошадей. Начинало светать, когда они прискакали на большую дорогу.
- Эй, вы, хохлы безмозглые! - крикнул Гаврила Михайлович, увидя подымающийся с ночлега воловий обоз.- Не видали вы, чтоб проскакал кто мимо?
Хохлы, самим делом отвечая на свое название "безмозглых", даже слова не сказали, а только махнули рукой, показывая к стороне тетушки-генеральши. И когда все глаза устремились туда и лошади с новою силой ринулись вперед, даже старый, несколько притуплённый взор Гаврилы Михайловича скоро заметил во мгле сереющего рассвета какой-то черный отдаляющийся предмет.
- Пошел! пошел! - крикнул Гаврила Михайлович, погоняя еще довольно свежих, неусталых лошадей. Охотники его сыпнули, как мухи, и понеслись вскачь. Но тот предмет не стоял на месте. Он уходил с такою же быстротою, с какою Гаврила Михайлович хотел настичь его. Ветер, было притихший немного к рассвету, начал проноситься сильными порывами. Одним из этих порывов ветер рванул ползучую массу серого тумана: она заклубилась и потянула вверх. Вся дорога, как слитая, сверкнула изморозью под низким лучом восходящего солнца, и чьи глаза, видевшие хотя однажды, не узнали бы на этой дороге несущуюся половинчатую коляску Марка Петровича и отлетных бурых, разметавших по ветру гривы, как крылья?
- Розги! - по-видимому, совершенно спокойно проговорил Гаврила Михайлович и тронул их рукою. Ему не нужно было кричать и понуждать. То, что явилось открыто перед глазами всех, воодушевило не только людей, но, кажется, самих лошадей. Погоня ринулась со всем пылом погони, настигающей врага. Половинчатая коляска все больше и больше выяснялась. Кажется, можно было уловить мелкий раздробленный блеск бесчисленного множества сияющих медных гвоздиков, которыми коляска была усыпана для красы и прочности.
- Ребята! - закричал Гаврила Михайлович и остановился, не кончив. Он, по-видимому, хотел указать на эту близость коляски, что-нибудь окончательное повелеть в отношении ее, но в то самое мгновение, когда он бросил в воздух мощное звуки своего ребята, половинчатая коляска встрепенулась, как птица, ринулась вперед и мгновенно сокрыла блеск своих гвоздиков и почти вид самой себя. Изумление, горе, обманувшегося ожидания было общее.
- Не отставай, вперед! - замахал шапкою Гаврила Михайлович. Но сказать это было легче, нежели исполнить. Лошади уже начинали приставать. Их взмыленные бока часто и тяжело подымались; пена, клубом набившаяся у рта, падала шматьями по дороге, а дорога подтаивала и становилась что дальше, то тяжелее. Между тем коляска, пронесшись верст пять и почти исчезнувши из вида, опять начинала показываться. Она ехала почти шагом.
- Пошел! - крикнул Гаврила Михайлович, и у коренной лошади, на белую пену у рта, кровь брызнула из ноздрей. Коляска дала себя настигнуть еще ближе прежнего; но она опять рванулась вперед и понеслась на своих могучих конях.
- Он дразнит меня! - проговорил Гаврила Михайлович, и гнев у него загорелся и задрожал, как полымя, в глазах.- Пошел, пошел! - кричал вне себя распаленный старик.
Лошади, собравшись с последними силами, рванулись и вдруг стали как вкопанные. Гаврила Михайлович во весь рост поднялся на своей тележке и стоял в изумлении, едва веря своим глазам. Коляска Марка Петровича поворотила назад и неслась прямо на Гаврилу Михайловича.
- Стой, стой! - повторял тот, хотя и без того все стояли в удивлении и не двигались с места.- Черти! - шептал Гаврила Михайлович, всеми силами души глядя, каким мощным махом шла коляска. У пристяжных гривы стлались по земле, и густая грязь шапками летела из-под копыт. Приближаясь, кучер, видимо, сдерживал бурых коней. Их могучее порсканье и бряцанье ненатянутых серебряных цепей долетали до слуха; коляска вот-вот должна была остановиться. Она поравнялась с Гаврилой Михайловичем, обе полы ее боковых фартуков были отстегнуты, и в ней никого не было. В коляске не было никого, ни одной души! Охотники Гаврилы Михайловича бросились под перед, чтобы задержать коляску, но это был напрасный труд. Страшно было видеть, как кучер поднял всю четверню бурых на дыбы, и они ринулись. По невольному движению кучер Гаврилы Михайловича вскочил и пустил за коляскою своих добрых, вздохнувших лошадей.
- Какого черта! - осадил его за ворот Гаврила Михайлович.- Стой!
И в самом деле,- надобно было постоять и раздумать, что это могло значить? Лошади и коляска здесь, где же он сам? Гаврила Михайлович отрядил трех охотников следить за коляскою и провожать ее, куда она поедет. Сам он слишком много времени убил на преследование, отскакал от дома на тридцать верст, и возвращаться назад, оставить пункт матушки сестрицы-генеральши не обследованным, нет! Гаврила Михайлович принял коляску и лошадей за отвод Марка, что он именно едет этою дорогой, чтобы отвести глаза Гавриле Михайловичу, оставил коляску и своих бурых назади в том чаянии, что, когда увидят, как половинчатая коляска ехала, ехала и пустая назад поехала, не поедут больше этою дорогой.
- Пошел! - крикнул Гаврила Михайлович, и лошади, довольно отдохнувшие, помчались крупною рысью.
Как раз на половине пути к сестрице-генеральше жил хороший знакомый Гаврилы Михайловича. Велико было его удивление, когда он увидел под крыльцом у себя остановившуюся загрязненную тележку на тройке загнанных лошадей и в этой тележке - кого же? - Гаврилу Михайловича.
- С нами крестная сила, батюшка Гаврила Михайлович! Что с вами? - выскочил он на крыльцо.
- Давай лошадей. Марк дочь украл.
- Марк Петрович? - спрашивал знакомый.
- Он, собака. Лошадей!
- Сейчас, батюшка, родной мой! - звал людей и суетился знакомый.- Ведь это вы, значит-с, до света? Что ж вы это сидите? Выйдите, пока лошадей запрягут. У меня обеденный стол идет, Гаврила Михайлович! Милости просим.
- Не надо. Лошадей, брат, лошадей! - повторял Гаврила Михайлович.
- Лошади лощадьми, да вот люди! - показывал знакомый на кучера и охотников, провожавших по двору лошадей.- Ведь им надобно по куску съесть. Ведь они, чай, не ели. Ели, ребята? - громко крикнул он чужим людям.
- Бог даст,- отвечали охотники этим чудным ответом русского человека, которым он покрывает свою нужду.
- Вели накормить их, скорее! - отрывисто проговорил Гаврила Михайлович.
- Эй вы, люди! ключница! кучера! мальчишек сюда. Водить лошадей,- кричал, топая ногами на крыльце и распоряжаясь, знакомец.- Вы, ребята, живее на кухню. Есть в два рта, не спесивиться. Ключница! праздничного им, водки. По стакану с придачею. Живее, народ!
И не прошло трех четвертей часа, как люди были накормлены, подвеселились; лошади переменены, оседланы, взнузданы, запряжены в тележку, и Гаврила Михайлович съехал со двора, говоря своему знакомцу суровое спасибо.
До матушки сестрицы-генеральши было верных сорок верст; и их надобно было проехать грязью, во всем значении этого сильного слова русской природы. На половине пути Гаврила Михайлович бросил тележку и верхом только около одиннадцати часов ночи прибыл в большое село на барское большое жилье сестрицы-генеральши.
- Отворяй! - крикнул он сторожу, и по могучему звуку этого слова, кажется, сами собою упали крепкие затворы и ворота распахнулись перед Гаврилой Михайловичем. В доме уже спали.
- Отворяй! - ударил он кулаком в наружную дверь, и дверь, не запертая на железные крюки и задвижки, растворилась. Гаврила Михайлович вошел. - Огня! свети! - шел он в темноте, как буря, опрокидывая попадающиеся навстречу стулья, ударом ноги сбивая все с своего пути.
У самых дверей матушки сестрицы предстал Гавриле Михайловичу белеющий призрак с растрепанными волосами, с костлявыми поднятыми руками... Это была старая прислужница генеральши, в ужасе и в беспамятстве страха, все еще считавшая своею обязанностью до конца живота защищать дверь своей госпожи.
- Прочь, ведьма! - сказал Гаврила Михайлович, не ударом, а одним взмахом руки сдувая ее, как пыль, с своего пути.
- Мать пресвятая богородица! Защити, заступи и покрой своим покровом.
- После, матушка сестрица, изволите молитву прочесть. Где Аннушка? Выдай мне головой Марка! Куда ты его, сударыня, в свои бабьи юбки запрятала? - сжимал кулаки и топал ногами Гаврила Михайлович. Пред образами горела лампадка и довольно видно показывала все. Гаврила Михайлович, как зверь какой в клетке, озирался по спальне...
- Ищи, мой батюшка! - сказала генеральша, уже имевшая время прийти в себя и понять, что оно значит.- Ищи, родной мой! - села она на постели в кофте и в своем спальном чепце.- Дочь не иголочка, как не найти. И Марк тож показен молодец, не схоронится,- решилась показать генеральша своему батюшке братцу, что она его сестрица.- Так это значит, сударь мой Гаврила Михайлович, вы проберегли дочку, а похвальба Марка впрок пошла? Слава тебе, господи, царю мой! - набожно перекрестилась сестрица-генеральша.- Услыхал ты мою грешную молитву: призрел на сироту... А когда же это, батюшка братец! В пору какого часа божьего спомогся-то Марк Петрович? Позову завтра попа, велю молебен петь... А старая-то Емельяниха и Подбритая ваша, сударь мой братец, чего же они смотрели?..
Надобно было смотреть и удивляться, как распаленный Гаврила Михайлович со сжатыми кулаками оставался недвижим и не поднял руки... Но это было невозможно. Матушка сестрица-генеральша, вся в белом, в своей широкой кофте, в больших оборках ее спального чепца, с выбившимися седыми волосами и немного тряся старою головою, сидела в таком неподвижном величии под подзором штофного полога ее кровати, что принять ее за божество какого-нибудь богдыханского капища было легче и вернее всего. Гаврила Михайлович, кажется, принял ее за ведьму. Он разразился таким страшным ударом по шифоньере матушки сестрицы, что дорогая саксонского фарфора чашка подпрыгнула на своем блюдечке, слетела вниз и рассыпалась в куски. Гаврила Михайлович хлопнул за собою дверью и опять потребовал огня. Огонь был подан. Оставляя сестрицу-матушку в покое, сударь братец, как медведь в лесу, стал ломить все и ворочать по ее дому. Он передвигал мебель, переставлял диваны, растворял шкапы; шел в кладовые, кричал: "Отворяй! а то замки собью". Поднимал крышки на сундуках; ощупывал ощупью шубы сестрицы-генеральши. Не было такого темного застенка, уголка, притаенного местечка, куда бы ни заглянул Гаврила Михайлович. Где только могла спрятаться кошка, там он искал дочь и вора Марка. Вспомнил Гаврила Михайлович, что у сестрицы-генеральши была вышка в саду, где обыкновенно на жердях сушилось белье. Гаврила Михайлович полез на вышку. Слезши с вышки, он еще вспомнил про баню и в темноте ночью, по грязи отправился к бане под довольно крутую гору; поскользнувшись, чуть не упал в пруд и опять воротился к дому. Начинало уже светать. Гаврила Михайлович осмотрел все флигели, все пристройки. Послал к попу за ключами, велел себе отворить церковь и даже в алтарь заглянул Гаврила Михайлович. Но нигде ничего, ни вида, ни какой-либо приметы, чтобы здесь были беглецы.
- Лошадей! - крикнул Гаврила Михайлович, повелевая взять для себя лошадей с конюшни сестрицы-генеральши. И их взяли; запрягли шестерик в колымагу, и Гаврила Михайлович съехал с сестрина двора, оставляя позади себя разор и сумятицу, как после татарского погрома.
Что Гаврила Михайлович не жалел лошадей сестрицы-генеральши - это правда; но что он прибыл к своему знакомцу уже очень спустя после обеда - и то была истина. Еще скорее прежнего раза, дав перекусить людям и в чужую крашеную тележку запрягши своих лошадей, Гаврила Михайлович прямо из колымаги пересел в нее, не ступивши ногой на порог дружеского дома, не попросивши для себя стакана кваса! По счастью для людей и лошадей Гаврилы Михайловича, дома у него не зевали. Подстава тому и другому выставлена была верст за двадцать на постоялом дворе, и сам старик староста, с шапкою в одной руке и с фонарем в другой, перестрел Гаврилу Михайловича в глухую ночь среди большой дороги и доложил, что вот он так и так распорядился.
- Умно! - сказал Гаврила Михайлович.- А люди где? Какие вести? Подавай сюда!.. Эй вы!..- кричал Гаврила Михайлович, подъезжая к постоялому двору, и человек больше двадцати высыпало на голос барина. Собеседник Гаврилы Михайловича был также здесь. Он тем случаем травил зайчишек, как говорил он, чтобы не попусту пропадало время.
- Вести какие? - спрашивал Гаврила Михайлович, становясь в сенях и на одном месте разминая ноги, отекшие от долгого сидения.
Но вести, видно, были нерадостные, потому что всякий искал схорониться за спину другого и не вызывался отвечать.
- Да что, батюшка Гаврила Михайлович! - сказал собеседник.- Тут такие вести, что просто чудеса воочию совершаются. Не в том дело, что украл; а в том дело, как концы схоронил. А Марк Петрович просто аль в огне их сжег, что и пепелу не оставил, или в море потопил, а на земле следу нет. Как ты изволишь, батюшка: нет следу!
- Говори! - отрывисто сказал Гаврила Михайлович.
- Я-то говорить буду,- продолжал собеседник, говоривший вообще довольно флегматически.- Да что говорить, Гаврила Михайлович? Нечего говорить. Приехали к попу, поп дома без ряски сидит и в обедне, значит, не был, потому что сапог нет. И празднику не рад, по той самой, изволите знать, поговорке: кто празднику рад, тот до свету пьян. А наш поп светел, как стеклышко. Только увидел нас обрадовался. "А что, молодцы? - говорит.- Ай повенчать кого! Можно. Только,- говорит,- сейчас снимай, ребята, кто-нибудь сапоги и давай мне. Попу без сапог венчать нельзя". Ну, так сами вы судите, батюшка! - говорил собеседник. Был ли бы поп без сапог и усидел ли бы он без радости в праздник, коли бы Марк Петрович только одним глазом заглянул к нему?
"Не был... не усидел бы поп!" - решительно говорил про себя Гаврила Михайлович.
- А что бы дело было без всякого опасства,- продолжал собеседник,- мы и на том не стали, а попа к себе и без сапог взяли. Он и теперь у вас на радостях без горя в флигельке сидит.
- Дать попу сапоги,- обратился Гаврила Михайлович к старосте, отдавая приказ,- и другого прочего, что дается: муки, крупы, сала. Отправить его на подводе и сказать: буду ехать, нарочно заеду посмотреть, чтоб он не пропивал сапог, или пусть больше не прогневается, сухаря не дам. Дальше что? Говори! - обратился Гаврила Михайлович к собеседнику.
- И дальше говорить нечего. Засели ребята в леску. Ждать-пождать, едет тройка рысью; седоков нет, и кучер завалился под полость на сено, спит. Оступили ребята - кучер Марка Петровича, что второй по конюшне. Начали его будить; а он спросонья набранил их - и только.
- А коляска? - спросил Гаврила Михайлович.
- А что в коляске, коли она вам пустая? - немножко разгорячался собеседник.- И коляска приехала во двор прямо к сараю. Кучер выпряг бурых чертей и почал ими дивить людей: по два человека каждого демона стали проваживать. Вот вам, батюшка, и коляска! И опричь того во все стороны рыскали: ни слуху ни духу... Ни птица не перелетала, ни зверь не перебегал; а овин между глаз сгорел, и курева нет!
- К черту! - топнул ногою Гаврила Михайлович.- Что ж, Марк оборотнем стал?.. Идет у тебя выше лесу стоячего?.. Давай! - внезапно сказал он хозяйке, проносившей мимо него кувшин с молоком. И Гаврила Михайлович, не отрываясь, выпил кувшин от верху до дна.- Едем,- сказал он своему собеседнику.
- Да куда же мы, батюшка Гаврила Михайлович, едем?
- А тебе невдомек стало? - надвигая себе низко шапку на уши, сказал Гаврила Михайлович.- Ко Власу Никандровичу едем.
- А! теперь вдомек, батюшка! - отвечал собеседник, и они поехали.
Но чтобы и нам было вдомек, куда и зачем ехал Гаврила Михайлович,- для этого надобно знать и сказать: кто и что такое был этот Влас Никандрович?
Был он лицо чрезвычайно занимательное само по себе - по роду попович и по чину своему "с приписью подьячий" в отставке. Влас Никандрович был бездетен, холост - не женат; приютился к семье своего единственного крепостного или даренного ему за какое дельце человека и жил в этой семье не то старшим, не то наимладшим членом ее. Жил он в собственном домике при огороде. Домик и огород, оба вместе, выходили на одну и ту же улицу, которая была большою проезжею дорогой к уездному городу и единственною улицей пригородной слободки Погореловки. Худ был Влас Никандрович, как щепка; ничем пьющим не занимался; ходил в пестрядинном халате; копал гряды вместе с своею бабою на огороде, и баба то и дело кричала на Власа Никандровича, что он вовсе гряд не копает, а только ворон по сторонам оглядает! И права была баба. Влас Никандрович совершенно наклонен был к созерцательной жизни, а того не понимала дюжая баба и подпоследок вырывала заступ из рук у Власа Никандровича и едва не тем же заступом выпроваживала его из огорода вон. Влас Никандрович шел, нахмурясь, в виду своей бабы, как бы глубоко огорченный своим изгнанием; но едва только он поворачивал за угол (что баба с заступом не могла более видеть своего барина), лицо у Власа Никандровича мгновенно прояснялось. Он был остр носом, как пигалица, и этот невелико-острый нос тотчас вздергивался кверху и начинал нюхать на все стороны. А живые, разбегающиеся глазки созерцали все, решительно все. Влас Никандрович видел и тучку на небе, и встающую пыль на дороге, и что делала его соседка, пригнувшись у себя в сенях, видел он свою курицу хохлатую у ног и чужих детей, плескавшихся далеко в луже, как плещутся молодые утята. Влас Никандрович нестояще знал, в какой день какая из его соседок хлеб пекла и в какой праздник поросенка жарила.
Но чего не могли дознать все соседи миром - это с какой стороны шли вести к Власу Никандровичу. Полагали даже, что едва ли не сороки служили на вестях у него. И это предположение было тем вероятнее, что на углу домика Власа Никандровича в огороде стояла большая дуплистая верба и не было того часа времени, чтоб одна-две и больше того рябоперых сорок не прыгало и не щебетало на вербе. А Влас Никандрович все больше сидел в своей светелке под окошечком и сторожил дорогу, как ласый кот6 сторожит пронюханную мышь. Кто бы ни шел, ни ехал, Влас Никандрович никого не пропускал даром. В окошечко обзовет, за ворота навстречу выйдет; человека своего отправит, даже бабу вдогонку пошлет,- а уже Влас Никандрович достодолжно узнает: кто это едет и зачем? куда и откудова? Что слышал? Не видел ли чего? Правда ли, как чумаки говорили, что земля горит?..
"...Стала она гореть что от берега моря, со чумацкого вольного постоя. Разложили чумаки огонь кашу варить. Кашу сварили, пообедали; Богу милосердому помолились; солнцу высокому на небе поклонились. Пошли чумаки, запели про долю свою, про волю. Послыхал их Огонек в уголечке и потух было совсем, да разгорелся. Говорит он мелкими искрами Ветру: "Ты подуй на меня, братец ветер! Обоймемся мы, схватимся и пойдем следом за ними, за нашими братьями родными, что за козацкими головами удалыми! Степь-сестрица нам постелюшку стелет, постилает нам сухой ковылой". Обнялись они, Ветр с Огнем схватилися. Пришли они к матери-Сечи поклониться, на вольную волю отпроситься. А Сечь-матерь сгорела, стоит; высокая шапка запорожская у ног лежит. "Не проходите вы, хлопцы, не майтесь! По пусту по свету не шатайтесь. Не пройти вам белого свету повздоль его: конца-краю нет Божьему. Не пройти его и впоперек... Поперек, хлопцы, Москва стоит; Москалем грозит. Ворочайтесь, козаки, ворочайтесь! вольную волю понимаючи, мене матерь-Сечь забываючи".
К этому чумаки добавляли, что огонь с ветром, завзятые козаки, не послушались, и идут они путем-дорогою, земля за ними горит, и так оно жарко, что из воды раками печеными пахнет... Влас Никандрович вздергивал свой короткий нос и тут же нюхал по ветру: не пахнет ли уже печеными раками?
Но этого мало, что он знал все эти вести: Влас Никандрович еще писал их. К календарям подшивал он помесячно листы синей бумаги и под одним общим названием: "Описание житию, дел, бедствий и разных приключений". Влас Никандрович вносил сюда все происшествия, все, чем малейше шевелилась соседская жизнь. В книгах у Власа Никандровича достовернейше значилось: кто когда по соседству умирал, женился, родился, крестился, кто восприемниками были и даже что попу за крестины заплатили. Влас Никандрович обстоятельно вел метеорологические наблюдения. Записывал дожди, грозы, бури, метели, небесные явления, какие были, мертвые тела, какие находили; в какой цене хлеб стоял, что во сне видел Влас Никандрович и что, проснувшись, он видел наяву. Случались такие происшествия, что, казалось бы, никоим путем не дойти им до Власа Никандровича! А они доходили, и Влас Никандрович знал их и подробно записывал в свое "Описание житию, дел, бедствий и разных приключений".
Теперь понятно, почему Гаврила Михайлович, не встретя никаких следов Марка Петровича и получа донесение, что и розыски других в той же степени не нашли их, сказал собеседнику: "Ко Власу Никандровичу едем".
Было еще рано, только начинало светать, и Влас Никандрович стоял на утренней молитве, когда, поклоняясь за крестным знамением, он вдруг привычным взглядом перехватил что-то движущееся на дороге. При таких случаях искушения Влас Никандрович обыкновенно крепко жмурил глаза, поднимал свое незрячее лицо к образам и старался как можно внятнее и громче, на церковный распев, читать молитвы, чтобы тем предохранить себя от рассеянности. Но это обыкновенное, очень верное средство оказывалось теперь не действительным. Искушение не отставало. Влас Никандрович если не видел, то явственно слышал, как подъехали лошади; стали они у его ворот, отворили им ворота; зашлепали лошади во дворе по лужам, и чей-то голос, которого не узнавал Влас Никандрович, громко спрашивал: "Дома?" И Влас Никандрович напрасно затыкал себе уши и клал земные поклоны: он вдруг услышал пронзительный визг и причитыванье своей бабы.
Баба Власа Никандровича терпеть не могла гостей своего барина и называла их довольно громко "дармоедами". И вот не успел еще путем день белый объявиться, как несет нелегкая одного и двух еще! Баба с ухватом в руках стала на самом пороге сеней и решилась коли не делом не пустить гостей, то хоть своим видом показать им, как бы она их ухватом выпроводила, коли бы на то ее воля бабья была! Но, вглядевшись попристальнее в одного гостя, баба вдруг увидела, что это был не только не дармоед, а сам Гаврила Михайлович, который его барскою милостию кормил бабу, и детей ее, и мужа ее, в лице ее барина, отставного с приписью подьячего, которому Гаврила Михайлович, как и заштатному пропившемуся попу, только что не посылал сапог, а давал все прочее, что дается: муку, сало, пшено, крупу, и даже к празднику присылал московской синей выбоечки на халат. Баба с ревом повалилась в ноги Гавриле Михайловичу.
- Кормилец ты наш, милостивец! - завопила она.- Жалуй в сени... Где ему, родимый, деться, коли с голоду не помрет без твоей, кормилец, милости? - отвечала баба на вопрос, дома ли Влас Никандрович.
И Влас Никандрович все это слышал с зажмуренными глазами, с заткнутым одним левым ухом, потому что правою рукою он крестился и спешил всемерно докончить свою молитву. Наконец он, кладя на себя последнее крестное знамение, оборотился к дверям, и в эту самую минуту Гаврила Михайлович, отворяя, вошел в двери.
- Что ты это, Влас Никандрович, от меня открещиваться стал?
- Сумнение взяло, - отвечал с робостию Влас Никандрович.
И точно могло взять сумнение: был ли это Гаврила Михайлович перед глазами? Так он был малоузнаваем, в грязи весь, два дня не умытый, не спавший, не евший; даже голос его был не его и осип, как от перепоя.
- Ну, - шагал по светелке Гаврила Михайлович,- сослужи службу, Влас Никандрович. Повек того не забуду... Чай, тебе рассказывать нечего. Ты сам знаешь.
Влас Никандрович отвечал смиренно, что он точно знает.
- И записал?
- И записал,- отвечал Влас Никандрович.
- Чтобы тебе руки отсохли!.. Не погневайся, братец,- добавил Гаврила Михайлович.- Так помогай беде. Следу нет. Вор Марк след затаил... Не в примету ли тебе: не проезжал ли, не минул ли кто? Не прослышал ли ты чего? Ведь говорят же, что тебе сороки на хвостах вести носят!
- Оно, пожалуй, и говорят,- в смущении соглашался Влас Никандрович.
- Так, ну же ты, говори! - наступал Гаврила Михайлович.
Влас Никандрович подался к своему окошечку и, почти припертый к стене, ухватился за "Описание житию, дел, бедствий и разных приключений".
- Ну, читай, что написано... Что тебя лихорадка бьет? - доступал еще ближе Гаврила Михайлович.
Власа Никандровича истинно била лихорадка. Дрожащею рукою он перевернул два листа плотно исписанной синей бумаги и спросил:
- С покрова читать?
- С покрова читай. Что там у тебя настрочено?
Влас Никандрович зажужжал, как муха жужжит, пойманная большим пауком:
- "Месяц октомбрий, по-словенски именуемый "паздерник", полагает изначала своего праздник пресвятыя богородицы покрова, ныне попущением божиим за грехи наши не погож есть: мгла с небес и зеленое ветра устремление".
- Ну, дальше! - остановил Гаврила Михайлович.- Что там еще за устремление?
- "Искушение найде на мя,- жужжал дальше Влас Никандровйч.- Ворочающуся из заутрени, промчалась Танька-Ванька: сие есть девка, мчущаяся на лошади, простоволоса и продерза..."
Влас Никандровйч поднял глаза на Гаврилу Михайловича и уставил их с полуоткрытым ртом.
- Что? - глянул на него Гаврила Михайлович, и у Власа Никандровича душа в пятки ушла...- Ума ты рехнулся, чтоб моя дочь была простоволоса и продерза! - ударил по столу кулаком Гаврила Михайлович.- Читай дальше.
- "Воротившуся из обедни,- читал Влас Никандрович,- и вкушающу праздничное учреждение, пироги именуемое, узрел я на дороге чумацкий обоз и, изшед во сретение тем чумацким людям, испытывал первее о горении земли. Есть горение, якоже и в Писании говорится: "земля и вся еже на ней дела сгорят". Потом вопросившу ми, что везут сие чумацкие люди хохлы (они же и малороссы, по стране своей Малороссийстей нарицаются), один из сих малоросских людей, яко бы посмеваясь мне, ответствовал: А хто его знае, пане! Може, борошно, а може, и барышню. Сие есть яко бы они везут или муку, или барышню..."
- Что? - спросил Гаврила Михайлович, и в воспоминании его мгновенно предстал тот чумацкий обоз и те хохлы, которых он опросил, выезжая на большую дорогу, и вспомнил Гаврила Михайлович, как хохлы молча показали ему след пустой коляски Марка Петровича.- Так вот где угораздило его спрятать концы: в кулях с мукою!
Гаврила Михайлович тремя шагами ступил, а четвертым уже был на крыльце. Баба Власа Никандровича вела его лошадь с водопоя. Гаврила Михайлович вырвал у нее повод, вскочил на лошадь и поскакал к городу. Там он скоро отыскал постоялый двор, где преимущественно останавливались обозы.
- В обед на покров был у тебя чумацкий обоз? - спрашивал Гаврила Михайлович.
- Был,- отвечал дворник.
- С чем был?
- С мукою.
- Не заметил ли чего особенного? Не был ли кто другой при обозе?
Дворник отвечал, что быть никто не был и особенного он ничего не заметил, кроме разве того, что пить чумаки много пили и он им сдачу давал: золотом платили... Чумаки платили золотом! Большего удостоверения не требовал Гаврила Михайлович... "Где Марк, там золото, чертов след!" - ударил он кулаком по верее ворот. Но Гаврила Михайлович хорошо понимал, что не станет же Марк Петрович все на волах везти свою покражу, и потому, оставив в покое чумацкий обоз, Гаврила Михайлович бросился разыскивать по городу: не видал ли кто, не встретил, не знал ли чего? Все было безответно на вопросы Гаврилы Михайловича.
Да и как было отвечать? Кому бы пришло в голову следить: зачем и для чего один воз выделился из чумацкого обоза и, не въезжая на постоялый двор, поехал глухою улицей между садами и огородами на самый конец города. Два мужика шли возле воза. Один погонял волов - хохол с своим чумацким батожком в руке; другой - русский молодец, видно, купил эти кули с мукою и провожал покупку к своему двору, держась неотступно за край широкого воза. А далее и видеть было некому в глуши совершенно пустынных, облетелых садов и высоких пригородных ветл, хлеставших по ветру голыми вершинами,- как этот воз въехал на двор к молочному брату Марка Петровича, отпущенному на волю, и крепкие ворота затворились за ним. Через час они опять отворились и из ворот выехала добр