Главная » Книги

Грин Александр - Рассказы, Страница 3

Грин Александр - Рассказы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

ении лежали распухший от водянки француз, китаец, высохший и желтый, как мумия, и несколько негров. Не зная языков, Ольсен не мог говорить с ними; но если бы и мог, то предпочел бы все-таки лежать молча. В молчании, в неподвижности, в мыслях о родине он чувствовал себя ближе к дому. Вечером, засыпая, он думал: "Марта доит корову, старуха варит рыбу, отец засветил лампу, вымыл руки и сел к огню курить". Тогда тьма внезапно оборачивалась в его сознании утренней свежестью, и он видел не летний деревенский вечер, а глухой зимний рассвет. Ольсен задумчиво, с неудовольствием улыбался, смотрел некоторое время перед собой в полную огней тьму и сосредоточенно засыпал.
  

III

  
   Время шло, а он худел, слабел, кашлял; испарина и лихорадочное состояние усиливались. Наконец, не видя никакой нужды держать неизлечимо больного кочегара, доктор сказал ему, что у него чахотка и что северный воздух будет полезнее Ольсену, чем лихорадочный тропический климат. Он прибавил еще, что на днях придет пароход, направляющийся в Европу, что бумаги и распоряжения администрации относительно Ольсена в порядке; таким образом, ему предоставлялся выбор: остаться здесь или ехать домой.
   В тот день, когда Ольсен узнал правду, его силы временно вернулись к нему. Он был возбужден и мрачен; ликовал и скорбел, и та внутренняя нервная торопливость, какою стремимся мы, когда это не от нас зависит, приблизить желаемое, - наполнила его жаждой движения.
   Он встал, оделся в свое платье, подумал, постоял у окна, затем вышел. Несколькими тропинками он достиг берега. Белый песок отделял море от стены леса, склоненной с естественного возвышения почвы к Ольсену нависшими остриями листьев. Там, в сумраке глубоком и нежном, дико блестели отдельно озаренные ветви. Там выглядело все, как таинственная страница неизвестного языка, обведенная арабеском. Птицы-мухи кропили цветным блеском своим загадочные растения, и, когда садились, длинные перья их хвостов дрожали, как струны. Что шевелилось там, смолкало, всплескивало и нежно звенело? что пело глухим рассеянным шумом из глубины? - Ольсен так и не узнал никогда. Едва трогалось что-то в его душе, готовой уступить дикому и прекрасному величию этих лесных громад, сотканных из солнца и тени, - подобных саду во сне, - как с ненавистью он гнал и бил другими мыслями это движение, в трепете и горе призывая серый родной угол, так обиженный, ограбленный среди монументального праздника причудливых, утомляющих див. Мох, вереск, ели, скудная трава, снег... Он поднял раковину, огромную, как ваза, великолепной окраски, в затейливых и тонких изгибах, лежавшую среди других, еще более красивых и поразительных, с светлым бесстыдством гурии, - поднял ее, бросил и, сильно топнув, разбил каблуком, как разбил бы стакан с ядом. Чем дальше он шел, тем тоскливее становилось ему; сердце и дыхание теснились одно другим, и сам он чувствовал себя в тесноте, как бы овеянным пестрыми тканями, свивающимися в сплошной жгут. Солнце село; огромный, лихорадочно сверкающий месяц рассек берег темными полосами; прибой, шумя, искрился на озаренном песке. Пришла ночь и свернулась на океане с магнетической улыбкой, как сказка, блеснувшая человеческими глазами.
   Ольсен остановился: глухой, с шумом воды, пришел издалека голос: "Ольсен, это мы, мы! Скорее вернись к нам! Это я, твоя милая сестра Марта, и твоя старая мать Гертруда; и это я - твой отец Петере. Иди и живи здесь...".
  

IV

  
   Два месяца плыл Ольсен обратно на пароходе "Гедвей", затем прибыл домой и, походив день-два, лег. Но теперь свободно, устойчиво чувствовал он себя, был даже весел и, хотя речь свою часто прерывал мучительным кашлем, был совершенно уверен, что скоро выздоровеет. Ничего не изменилось за время его отсутствия. Так же безнадежно и скучно судился его отец из-за пая в рыболовном предприятии, так же возилась в хлеву мать, так же улыбалась сестра, и платье у нее было то самое, в каком видел он ее год назад.
   Он лежал, изредка рассказывая о жизни на пароходе, о чужих странах. Можно было и продолжать слушать его и уйти: так рассказывают о посещении музея. Но с увлечением, с страстью говорил он о том, как хотелось ему вернуться домой. Чем больше он вспоминал это, тем ярче и прочнее чувствовал себя здесь, - дома, на старой кровати, под старыми кукующими часами.
   Но бой часов этих начинал все чаще будить его ночью; жарче было дышать в бессонницу; сильнее болела грудь. В маете, в страхе, в угрызениях совести за то, что "не работник", прошла зима. Наконец, весной, стало ясно ему и всем, что конец близок.
   Он наступил в свете раскрытых окон, перед лицом полевых цветов. Уже задыхаясь, Ольсен попросился сесть у окна. Мерзнущий, весь в поту, с подушками под головой, Ольсен смотрел на холмы, вбирая кровоточащим обрывком легкого последние глотки воздуха. Тоска, большая, чем в Преете, разрывала его. Против его дома, у окна, обращенного к холмам, на руках матери сидела и смешно билась, махая руками и ногами, крошечная, как лепесток, девочка.
   - ...Дай!.. - кричала она, выговаривая нетвердо это универсальное слово карапузиков, но едва ли могла понять сама, чего именно хочет. "Дай! Дай!" - голосило дитя всем существом своим. Что было нужно ей? Эти ли простые цветы? Или солнце, рассматриваемое в апельсинном масштабе? Или граница холмов? Или же все вместе: и то, что за этой границей, и то, что в самой ней и во всех других - и все, решительно все: - не это ли хотела она?! Перед ней стоял мир, а ее мать не могла уразуметь, что хочет ребенок, спрашивая с тревогой и смехом: - "Чего же тебе? Чего?"
   Умирающий человек повернулся к заплаканным лицам своей семьи. Вместе с последним усилием мысли вышли из него и все душевные путы, и он понял, как понимал всегда, но не замечал этого, что он - человек, что вся земля, со всем, что на ней есть, дана ему для жизни и для признания этой жизни всюду, где она есть. Но было уже поздно. Не поздно было только истечь кровью в предсмертном смешении действительности и желания. Ольсен повернулся к сестре, обнял ее, затем протянул руку матери. Его глаза уже подернулись сном, но в них светился тот Ольсен, которого он не узнал и оттолкнул в Преете.
   - Мы все поедем туда, - сказал он. - Там - рай, там солнце цветет в груди. И там вы похороните меня.
   Потом он затих. Лунная ночь, свернувшаяся, как девушка-сказка, на просторе Великого океана, блеснула глазами и приманила его рукой, и не стало в Норвегии Ольсена, точно так же, как не был он живой - там.
  

"Продолжение следует"

  
   Слово не воробей, вылетит - не поймаешь.
  
  

I

  
   Больная девушка лежала на спине, укутанная по самый подбородок меховым одеялом. Черное ночное окно отражало красноватый огонь лампы. По закопченным стенам хижины висели пробочные балберки, грузила, остроги, мережки, удочки и другие рыбные снасти. Над изголовьем больной, прикрепленная шпилькой, виднелась вырезанная из журнала картинка, изображавшая молодого человека в плаще, отбивающего нападение разбойников.
   Услышав за окном шаги, девушка приподнялась на локте. Это, видимо, стоило немалых усилий ослабевшему телу, так как брови ее, поднявшись и морщась, выразили мучение. Глаза, однако, светились оживлением.
   - Ну что? - спросила она, прежде чем вошедший успел закрыть дверь. - Дали тебе "Звезду"?
   - Не прыгай, Дзета, - сказал старик Спуль, отставляя в угол ведерко с пойманной рыбой. - Валяйся себе потихоньку.
   - Ты просто невыносим, отец, - сказала девушка. Углы ее рта вздрогнули, а обнажившаяся рука нервно потянула одеяло. - Не понимаю, зачем меня нужно дразнить! Есть или нет? Скажи честно!
   - Чего честнее, - захохотал Спуль, торжественно замахиваясь, как мечом, длинной желтенькой бандеролью и бережно подавая ее томящейся руке дочери. - Почта запоздала, видишь ли, на неделю, потому что...
   Дзета уже не слушала. Она попробовала разорвать бандероль, но, ослабев, в изнеможении, с закружившейся головой откинулась на подушку, крепко зажав в худеньком кулаке драгоценный журнал.
   - Эй, старуха, - тревожно сказал Спуль, - тебе ведь спички не переломить, а туда же... Пусти-ка, я сам. - Он взял у дочери "Звезду", помуслил палец и, словно вспарывая рыбу, произвел весьма чинно на столе деликатную операцию открытия бандероли.
   Затем Спуль приступил к делу.
   - Посмотри прежде "Эмиль и Араминту", - тревожно сказала Дзета. - Должно же быть, наконец, продолжение. Не могу же я верить до бесконечности. Ведь вот полгода прошло, как сама я прочла... помнишь? После того, где Эмиль сказал Араминте: "Ты, дорогая, не беспокойся. Я возвращусь, и мы будем счастливы". Да, так там ведь напечатано внизу: "Продолжение следует".
   Она взволновалась, как бы предчувствуя, что и на этот раз ожидания ее будут обмануты.
   Пока девушка говорила, старик осторожно перевертывал страницы, опасливо приглядываясь к каждому заголовку. Его широкое, прекрасное наивной старостью и смелыми, но добродушными глазами лицо делалось все растеряннее по мере того, как он приближался к обложке, смущенно бормоча что-то вроде: "пропустил, надо быть", "вот поди найди", "экое дело" - и другие, облегчающие подавленное состояние, слова-вздохи. Он сам был немало заинтересован дальнейшей судьбой главных героев оборванного романа, но стеснялся показывать это.
   - "Моисей в пустыне", рассказ, - монотонно говорил он, по временам вглядываясь в петит, словно исчезнувший граф Эмиль притаился как в загадочной картинке, среди букв, - "Волны", стихотворение. "Открытие Южного полюса", научно-популярный очерк. "Испытание огнем", очерк средневековой жизни. "Про то, про се", мелочи. "Смесь". "Пейте шоколад"... Хм, Дзета, ты опять не уснешь... нет, ровнешенько ничего нет!
   - Ну что это, право! - жалобно воскликнула девушка. - Ты понимаешь тут что-нибудь?
   Старик не ответил. Он был сильно расстроен, Дзета таяла на его глазах с каждым днем. Болезнь ее, как говорил приезжавший врач, "не поддается определению". Он думал, что это на нервной почве. Началось с того, что девушка стала страдать бессонницей, отсутствием аппетита, а месяц спустя слегла с признаками сильного истощения.
   - Ее нужно развлекать, - сказал врач, и Спуль по его совету выписал "Звезду", маленький журнал с картинками, с невинным, почти сказочным содержанием.
   Отец и дочь свято верили в то, что каждая печатная строка - правда. Вымышленных лиц в "Эмиле и Араминте" для них не было. Герои романа, конечно, живы, и приключения их по мере шествия событий протокольно описываются доверенными сего дела - писателями. Роман увлек Дзету нежной любовью Эмиля и Араминты, девушки, как и она, бедной, но преданной своему возлюбленному. Граф Эмиль, блестящий придворный, отправился в Америку добывать завещание, украденное разбойниками, и простодушная Дзета, обманутая извещением: "Продолжение следует", искренно страдала от неизвестности дальнейших событий. За полгода, как оборвался роман, - потому ли, что автору надоело возиться с благородным Эмилем, по причине ли скудности авансов в "Звезде", из-за смерти ли романиста, - но только в эти полгода, как думала Дзета, все должно было уже закончиться или благополучно, или катастрофой.
   Болезненно страстно хотела она узнать, что случилось, а каждый номер приносил ей новое и новое разочарование. И что главное - в одиноких мечтах ее, в заученном наизусть романе Араминта постепенно превратилась в нее, Дзету, а Эмиль - в того, который год назад стал для ее сердца далекой обетованной страной. Случайный городской гость пробыл несколько дней в пустыне, и Спуль не знал, что притихшая и больная девушка год назад смеялась, крепко целуясь в береговом кустарнике с широкоплечим молодым человеком, модная бородка которого, мягкие усы и быстрые ореховые глаза застряли неподалеку от Хоха (деревня Спуля) благодаря поломке пароходного колеса. Он сказал Дзете, что любит полевые цветы и скоро вернется к ним. И...
   - "Продолжение следует", - невольно пронеслись перед ее глазами знакомые буквы.
   "Как его зовут? Акаст. Милый Акаст... милый обманщик".
   Она вытерла мигающие глаза и снова спросила:
   - Отец, какое же твое мнение?
   Спуль раздувал очаг.
   - Я думаю, что его... ф-ф-ф-фух! щепки сырые... что его сиятельство граф, видишь ли, - ф-ф-фух! - отдал распоряжение... Сварить тебе рыбки, Дзета? Ну, затрещало.
   - Какое распоряжение?
   - А чтобы... этого... его не пропечатывали.
   - Ну вот! - Она стала смотреть на огонь. - Если он терпел и знал, что о нем все до сих пор написано... Не понимаю. Зачем запрещать теперь?
   Меж ними возгорелся легкий спор. Старик доказывал, что высокопоставленные люди имеют свои резоны - публиковать или не публиковать их приключения; а Дзета утверждала, что здесь замешана какая-то неизвестная дама, которая влюблена в Эмиля и которой, мстительных ради целей, хочется, чтобы бедная Араминта пребывала в неизвестности относительно судьбы своего возлюбленного.
   - Если бы поговорить с тем человеком, который писал это! - сказала, вздыхая, девушка. - "Дон-Эстебан" - сказано там. Роман Дон-Эстебана. Писатели, наверное, все знают... Уж я бы у него выспросила.
   - Хочешь посмотреть "Звезду"? - спросил Спуль, кончив есть.
   Он примостился уже было на краю кровати с журналом в руках, но Дзета нерешительно покачала головой:
   - Я не буду смотреть картинки. Отец, - робко прибавила она, помолчав,
   - если хочешь, почитай мне конец... там, где остановились.
   - Опять? Вчера ведь читали, Дзета.
   - Ну что ж... жалко тебе?
   Спуль взял с полки старый, замызганный номерок и, смотря поверх страницы, - так как наизусть знал развернутое, - отбарабанил далеко не нежным голосом:
   "Араминта, обливаясь слезами, обняла Эмиля за шею, и ее прекрасное лицо наполнило сердце героя состраданием и любовью.
   - Не плачь, бесценная возлюбленная, - сказал Эмиль, - беру в свидетели небо и землю, что вернусь к радостям семейной жизни с тобой. Мне надо только преодолеть коварный замысел дяди, вручившего жестокому атаману Грому завещание моего отца. Не беспокойся, дорогая. Я вернусь, и мы будем счастливы".
   "Продолжение следует", - хмуро закончил старик.
   - Дзета!
   Девушка лежала навзничь, уткнув лицо в мокрые от слез ладони. Она не откликнулась. Скоро дыхание ее стало ровнее, тише, и сон, вызванный непосильным волнением, положил свою теплую руку на ее маленькую горячую голову.
  

II

  
   После рассказанного в течение добрых десяти дней, на протяжении тысячи верст, одинокая старческая фигура - с платком вокруг черной от солнца шеи, в высоких сапогах, в страшной трубообразной шляпе и красной шерстяной блузе, - совершала, не останавливаясь, перемещение от одной точки земного шара к другой, пока не появилась на площади Амбазур.
   Сначала фигура сидела на одном из звеньев длинного речного плота, затем путешествовала верст пятьдесят от берега к берегу другой реки, где села на пароход, а с парохода, дней пять спустя, в шумный вагон, который к вечеру десятого дня доставил благополучно фигуру на упомянутую блестящую площадь.
   Было без четверти пять, когда в передней "Звезды" раздался неуверенный короткий звонок, и редакционный сторож, злобно открыв дверь, увидел живописную фигуру Спуля, благоговейно созерцающего эмалевую дощечку, где строгими черными буквами возвещалось, что секретарь "Звезды" сидит за своей конторкой ровно от трех до пяти - ни секунды более или менее.
   - Подписка внизу, - отрывисто, подражая редактору, заявил сторож, - да затворяй двери, дед!
   - Послушай-ка, паренек, - таинственно зашептал Спуль, продвигаясь в переднюю, - я, видишь ты, дальний... Мне, видишь, нужно поговорить с вашими. А прежде скажи: здесь находится господин писатель Дон-Эстебан?
   - Вот, надо быть, к вам пришел, - сказал сторож, приотворяя дверь в комнату секретаря. - Я, хоть убей, не понимаю этого человека.
   Секретарь "Звезды", желчный толстенький господин, измученный флюсом и корректурой, выскочил на каблуках к Спулю.
   - От кого? - процедил он сквозь карандаш, зажатый в зубах, тонким, словно оскорбленным, голосом. - Стихи? Проза? Рисунки?
   - Как бы мне, - запинаясь, проговорил старик, - потолковать малость с господином Дон-Эстебаном?
   - А! Фельетонист?
   - Может быть... может быть, - кивнул Спуль, уступчиво улыбаясь, - не знаю я этого. Может, он ваш директор, может, и побольше того.
   - В трактире, - сердито сказал секретарь, прыгнул за дверь, подержался с той стороны за дверную ручку, снова приоткрыл дверь, высунул голову и крикливо адресовал: - "Голубиная почта"! Трактир на той стороне площади! Вот где ваш Дон-Эстебан!
   Старик печально надел шляпу. Он не понимал ничего: ни ободранности темной, грязной редакции, где, однако, знают о жизни герцогов и князей больше, чем их прислуга; ни того, почему надо идти в трактир; ни раздражительности толстенького господина. У Спуля был такой обескураженный вид, что сторож пояснил ему, наконец, в чем дело.
   - Зайди в "Голубиную почту", дед, - жалостливо сказал он, - там спроси: где тут сидит Акаст? Потому что, видишь, пишет-то он под именем одним, а настоящее его имя Акаст. Вот он Дон-Эстебан и есть.
   С холодом и тяжестью недоверия к своему положению Спуль переступил порог "Голубиной почты". Здесь его не мучили; слуга, услышав: "Дон-Эстебан", вытащил палец из соусника и ткнул им в направлении большого стола, за которым сидело и возлежало человек шесть в позах более свободных, чем пьяных. Малое количество бутылок указывало, что головы пока на местах.
   - Кто из вас, добрые господа... - начал Спуль, но сбился. - Не тут ли... Который здесь господин писатель Дон-Эстебан?
   - Я, - сказал высокий в накидке и серой широкополой шляпе. - Откуда ты, одетый в первобытные одежды, странник Киферии? Кто указал тебе путь в жилище богов? Бессмертных ты или смертных дел древний глашатай? Сядь и скажи, Гекуба, что тебе в моем имени?
   - Господин, - сказал Спуль, - послушайте-ка меня... Уж, право, не знаю, как это вам все объяснить, в точку-то самую, а только, изволите видеть, без вас в этом деле, вижу, не обойтись.
   И вот, путаясь и волнуясь, поощряемый сначала возгласами и смехом, а затем общим молчанием, рыбак рассказал Акасту, как в глухом, пустынном уголке дикой реки читалась с трепетным напряжением, со страхом и радостью, с опасениями и облегчениями история любви блистательного графа Эмиля и Араминты, дочери угольщика.
   - Дзета-то, дочка моя, - говорил Спуль, - хлопочет об них не знамо как, прямо так и скажу: надрывается Дзета. А тут и застопорило, да целых полгода... этого... никаких известий. Здоровому, так скажем, каприз, потому его сиятельство может ведь свои резоны иметь... а больному - горе; только ей, бедняге, Дзете-то, и радости было, что мечтала, будто граф женится на той барышне. И выходит теперь одно-единственное мучение... как принесу это, "Звезду", ну, вроде ребенка моя Дзета: "Опять, - говорит, - нет ничего". Читай ей вот опять про старое, где прощались. Меня измаяла, и сама извелась; да не встает; хоть бы гуляла или что: слаба, видишь... Ну, я и поехал. Чего там? Сердце-то ведь того... Думаю, разузнаю у вас. Так что на вас вся надежда...
   Старик замолчал; Акаст, опустив глаза, водил пальцем по скатерти.
   - Вот тебе и макулатура, Акаст, - серьезно сказал сутулый человек в синих очках. - Что ты об этом думаешь?
   Акаст поднял голову.
   - Вы приехали как раз вовремя, Спуль, - сказал он, протягивая рыбаку полный стакан. - Теперь все известно. Эмиль... впрочем, придите сюда завтра к этому же времени. Дела графа блестящи.
   - Ну-те?! - повеселел Спуль. - Значит, благополучно?
   - Просто прекрасно. Лучше нельзя.
   - И пропечатано?
   - Конечно. Завтра я дам вам конец романа, и вы отвезете его домой.
   Спуль встал.
   - Так я рад, что и сидеть никак не могу, - засуетился он, ища шляпу. - Я и то думал: где же и знать, как не здесь? Я ведь грамотный. "Идти уж, - думаю, - так уж по самой по первой линии! По прямой то есть! Приду". Кончину и причину, значит, представите? Ангел вы, господин Дон-Эстебан... ну - запрыгал старик!
   Он вышел, то оборачиваясь и пятясь, чтобы еще раз отвесить поклон, то спотыкаясь о тесно расставленные стулья.
   - За здоровье Дзеты! - сказал Акаст, поднимая стакан.
  

III

  
   Стемнело, когда "Дон-Эстебан", присев дома к столу, вспомнил остановку буксирного парохода, на котором, спасаясь от полуголодной жизни провинциального репортера, перекочевывал бесплатно к центрам цивилизации. Вспомнил он веселую Дзету - знакомство с ней у плотов, где девушка полоскала белье, и ее доверчивые слова: "Раз вы говорите, что приедете, - чего же еще?" Затем Акаст вспомнил "Эмиля и Араминту" - роман, шитый белыми нитками, ради нужды, и властно оборванный издателем, сказавшим однажды: "Довольно. Строчек вы выгоняете много, а конца не предвидится". Погрустив обо всем этом, мысленно улыбнувшись больной Дзете и думая о читательской ее душе с тем пристальным, глубоким вниманием, какое сопутствует серьезным решениям, - Акаст взял перо, бумагу, старательно превратил белые листы в строчки, украшающие судьбу влюбленных помпезной свадьбой, стряхнул с колена изрядную кучу папиросного пепла и, зайдя в типографию, сказал метранпажу:
   - Дорогой генерал свинца, наберите это к утру.
   - Редакционно?
   - Ну... между нами. Кстати, я вам обещал два литра коньяку. Коньяк у меня. Вы всегда сможете его получить. Эта рукопись мне нужна самому - в наборе. Поняли?
   - Ничего не понял. Коньяк есть - вот это я понял. Хорошо, будьте покойны!
   После этого прошло десять дней, в течение которых одинокая старческая фигура с драгоценным печатным оттиском в зашитом кармане и с письмом в сапоге перемещалась с одной точки земного шара к другой, пока не постучалась у дверей старого маленького дома деревни Хох.
   - Ну, тетка, - сказал Спуль старухе-соседке, в его отсутствие ходившей за больной, - ступай-ка пока. Потом поболтаем. Дзета! Дело-то ведь выгорело! Прочти-ка это письмо! Сам Дон-Эстебан написал тебе! "Я, - говорит, - уважаю читателей!" Вот как!
   Говоря это, он трудился над распарыванием кармана. Меж тем изумленная и счастливая девушка, едва переводя дух, прочла:
   "Дорогая Дзета! Я очень виноват, но дела с графом Эмилем страшно мешали мне приехать или хотя написать. Прости. Знай, что я тот самый писатель, чей роман о незаслуженно страдавшей Араминте ты читала с таким увлечением и который ты дочитаешь теперь, потому что я передал твоему отцу продолжение и окончание. Я скоро приеду; лучшей жены для писателя, чем ты, нигде не найти. Крепко целую. Твой - виноватый - Акаст".
   - Что там в письме, Дзета? - спросил старик, разглаживая сверстанный оттиск.
   - Что там? - сказала девушка. - Самое простое письмо. Здравствуйте да прощайте, так, ничего... вежливо. Знаешь, я хочу есть. Дай-ка мне молока и хлеба... Нет, ты отрежь потолще. Теперь читай... ну же!
   Пока Спуль читал, девушка боролась с волнением и, окончательно, наконец, победив его, громко, довольная, засмеялась, когда, воодушевляясь и притоптывая ногой, Спуль проголосил последние строки:
   "...их свадебное путешествие длилось два месяца, после чего граф Эмиль и его молодая жена поселились в замке Арктур, на берегу моря, вспоминая в счастливые эти дни все приключения и опасности, испытанные Эмилем среди шайки бандитов, потерпевших заслуженное и грозное наказание".
  

Борьба со смертью

  
  

I

  
   - Меня мучает недоделанное дело, - сказал Лорх доктору. - Да: почему вы не уезжаете?
   - Любезный вопрос, - медленно ответил Димен, сосредоточенно оглядываясь. - Кровать надо поставить к окну. Отсюда, через пропасть, виден весь розовый снеговой ландшафт. Смотрите на горы, Лорх; нет ничего чище для размышления.
   - Почему вы не уезжаете? - твердо повторил больной, взглядом заставив доктора обернуться. - Димен, будьте откровенны.
   Лорх лежал на спине, повернув голову к собеседнику. Заостренные черты его бескровного лица, обросшего лесом волос, выглядели бы чертами трупа, не будь на этом лице огромных, как бы вывалившихся от худобы глаз, сверкающих морем жизни. Но Димен хорошо знал, что не пройдет двух дней, - и болезнь круто покончит с Лорхом.
   - Мне здесь нравится, - сказал Димен. - Меня хорошо кормят, я две недели дышу горным воздухом и быстро толстею.
   Лорх с трудом поднес к губам папиросу, закурил и тотчас же бросил: табак был противен.
   - Меня мучает недоделанное дело, - повторил Лорх. - Я расскажу вам его. Может быть, вы тогда поймете, что мне надо знать правду.
   - Говорите, - сердито отозвался Димен.
   - На днях приедет Вильтон. В его руках все нити новой концессии, я лично должен говорить с ним. Если я не смогу говорить лично, важно, не откладывая, подыскать надежное лицо. Меня не испугаете. Да или нет?
   - Третий день вы допрашиваете меня, - сказал доктор. - Ну, я скажу. Вы, Лорх, умрете, не позже как через два дня.
   Лорх вздрогнул так, что зазвенели пружины матраца. Он взволновался и сразу еще более ослабел от волнения. Стало тихо. Доктор с лицом потрясенного судьи, объявившего смертный приговор, - встал, хрустнул пальцами и подошел к окну.
   Больной едва слышно рассмеялся.
   - Вильтон, положим, не приедет, - насмешливо сказал он, - и нет у него никакой концессии. Но я узнал, что нужно. Кровать действительно можно переставить к окну.
   - Вы сами... - начал Димен.
   - Сам, да. Благодарю вас.
   - Наука бессильна.
   - Знаю. Я хочу спать.
   Лорх закрыл глаза. Доктор вышел, распорядился оседлать лошадь и уехал на охоту. Лорх долго лежал без движения. Наконец, вздохнув всей грудью, сказал:
   - Какая гадость! Просто противно. Какая гадость - повторил он.
  

II

  
   Лорх заснул и проснулся вечером, когда стемнело. Он не чувствовал себя ни хуже, ни лучше, но, вспомнив слова доктора, внутренне ощетинился.
   - Еще будет время размыслить обо всем этом, - сказал он, придавливая кнопку звонка. Вошла сиделка.
   Лорх сказал, чтобы позвали племянника.
   Его племянник, широкий в плечах, немного сутулый молодой человек двадцати четырех лет, в очках на старообразном, белобрысом лице, услышав приказание дяди, сказал недавно приехавшей сестре:
   - По-видимому, Бетси, мы выиграли. Ты уже плакала у него?
   - Нет. - Бетси, дама зрелого возраста, торговка опиумом, находила, что слезы - большая роскошь, если можно обойтись и без них.
   - Нет, я не плакала и плакать буду только постфактум. Завещание в твою пользу.
   - Как знаешь. Я иду.
   - Ступай. Намекни, что я хотела бы тоже увидеть его сегодня.
   Вениамин сильно потер кулаком глаза и ласково постучал в дверь.
   - Войди, - сурово разрешил Лорх.
   Вениамин, страдальчески играя глазами, подошел к постели, вздохнул и сел в прямолинейной позе египетских сидящих статуй.
   - Дядя! Дядя! - усиленно горько сказал он. - Когда же, наконец, вы встанете? Ужас повис над домом.
   - Слушай, Вениамин, - заговорил Лорх, - сегодня я говорил с доктором.
   Он приостановился. Вениамин заблаговременно поднес руку к очкам, чтобы, сняв их в патетический момент - ни раньше, ни позже, - оросить слезами платок.
   Лорх смотрел на него и думал:
   "У малого три любовницы, - две - наглые, красивые твари, а третья - дура. Сам он - прохвост. Он подделал три моих векселя. Меня он ненавидит, согласно его речи в Спартанском клубе. Сколько получил он за это выступление - неизвестно, но сплетен развел порядочно и провалил меня в окружном списке. Для такой компании мой миллион - короткая жвачка".
   - О! Надеюсь, доктор... Дядя! Вы спасены?! - с натугой вскричал племянник.
   - Подожди. Мне жалко вас, - тебя, милый, и Бетси, очень жалко...
   - Дядя! - разученно зарыдал Вениамин, - скажите, что этого не будет... что вы пошутили!
   - Нисколько. Вы должны примириться с судьбой.
   - Боже мой?!
   - Да.
   - Итак - примириться?! Родной и дорогой дядя...
   - Хорошо, спасибо. Я хочу сказать, что моя болезнь прошла спасительный кризис, и я, через сутки, самое большое, - снова буду петь басом "Ловцы жемчуга".
   Вениамин оторопел. Прилив грубой злобы заставил его вскочить, но он вовремя перевел порыв этого чувства в нескладное ликование:
   - Вот свинья Димен!.. Он мог бы сказать нам... Не мучить нас! Поздравляю, милый дядя! Живи и работай! Я ожидал этого!
   Лорх посмотрел на темную замочную скважину, достал через силу из-под подушки револьвер и выпалил в потолок.
   Племянник отпрыгнул. За дверью раздался визг: там кто-то упал. Вениамин, открыв дверь, показал себе и Лорху растянувшуюся Бетси.
   - Как вы любите это дело, Бетси! - кротко сказал Лорх.
   - Дура! - зашипел брат сестре, подымая ее. - Спокойной ночи, дядя! Вам теперь нужен покой!
   - Как и вам, - холодно сказал Лорх.
   Родственники ушли. В гостиной Бетси заплакала тяжелыми ненавидящими слезами. Вениамин вынул из букета розу, понюхал и свернул цветку венчик.
   - Он врет. Он злобно мучает нас, - сказал племянник. Бетси высморкалась. Они сели рядом и стали шептаться.
  

III

  
   По приказанию Лорха, кровать была передвинута к окну. Стояли жаркие ночи.
   Дом был построен на самом краю пропасти - меж стеной и отвесом бездны оставалась тропинка фута два шириной. Лорх видел в россыпи белых звезд полную, над горным хребтом, луну; ее свет падал в пропасть над непроницаемым углом тени. Смотря за окно в направлении ног, Лорх видел на обрыве среди камней куст белых цветов. Он думал, что цветы эти останутся, а его, Лорха, не будет.
   Тогда, решив продолжать жить, он тщательно привел мысли в порядок и понял, что самое главное, - побороть слабость. Лорх резко поднялся. Голова закружилась. Он стал, сидя, раскачиваться; затем, взяв с ночного столика нож, ударил себя им в бедро. Резкая боль вызвала тревогу сердцебиения; кровь бросилась в голову. Лорх вспотел; пот и ярость сопротивления дали его душе порывистую энергию, сопровождающуюся жаром и дрожью.
   Не говоря уже о том, что каждое движение было ему невыразимо противно (Лорх хотел бы отдаться болезненному покою), всякое представление о движении казалось совершенно ненормальным явлением. Несмотря на это, Лорх, как загипнотизированный, встал и упал на пол. Сапоги лежали возле него; он, лежа, натянул их, затем, поймав ножку кровати, - встал, уселся и принялся одеваться. Когда он закончил это дело, его бросало из стороны в сторону. Новый припадок головокружения заставил его несколько минут лежать, уткнувшись лицом в подушку. После этого его стошнило; жадно возжелав пить, он весь облился водой, но осушил графин и выбросил его в пропасть. Затем он направился расползающимися ногами к двери, но попал к печке. От печки Лорх направился снова к двери, но печка вновь приветствовала его и он держал ее в объятиях пять минут. Когда он попал, наконец, к двери, в комнате было все опрокинуто. Лорх опустился на четвереньки, чтобы не производить шума, полчаса потратил на то, чтобы нащупать головой, в темноте, дверцу буфета, отыскал и стал пить коньяк.
   Несмотря на строжайшее запрещение доктора употреблять даже крепкий чай, не говоря уже о вине, - Лорх, без передышки, вытянул бутылку крепкого коньяку и впал в того рода исступление, когда, независимо от обстоятельств, человек с пожаром в голове и бурей в сердце, занятый одной мыслью, падает жертвой замысла или одолевает его. Таким замыслом, такой мыслью Лорха явился бассейн. Это был четырехугольный цементный водоем, куда лился горный, ледяной ключ. Удар вина временно воскресил Лорха; шатаясь, но лишь в меру опьянения, мокрый от пота, с обслюненной папиросой в зубах, прошел он боковым коридором во двор, сполз в бассейн, - как был, - в сапогах и костюме, окунулся, мучительно задрожал от холода, вылез и направился обратно в спальню.
   Сырой мороз родника согнал все возбуждение организма к неимоверно обремененной мыслями голове. Сердце стучало как пулемет. Лорх думал обо всем сразу, - от величайших мировых проблем до кирпичей дома, и мысль его молниеносно озаряющим светом проникала во все тьмы тем всяческого познания. У буфета он принял вторую порцию огненного лекарства, но этот прием сильно бросился в ноги, и Лорх вынужден был восстановить равновесие с помощью дуплета. У кровати он задумчиво осмотрел различные, на полу, склянки с лекарством и лужу, образовавшуюся на месте его стояния. Затем он перелез подоконник, прошел, несколько трезвея, вдоль стены, к кусту белых цветов, оборвал их, вернулся и лег, раздевшись, под одеяло, бросив предварительно на него все брюки и пиджаки, какие нашел в шкафу. Сделав это, он вытянулся, приятно вздрогнул и - вдруг - потерял сознание.
  

IV

  
   - Он не просыпался за это время? - спросил Димен сиделку.
   - Нет. Даже не повернулся.
   - Где же вы были? Во время припадка прошлой ночи больной мог выброситься из окна в пропасть. Все было перебито и опрокинуто. Он пил вино, купался. Это агония!
   - Вы знаете, доктор, больной всегда гнал меня вон из спальни. Каюсь - я вздремнула... но...
   - Идите; дело все равно кончено. Позовите Вениамина и Бетси.
   Вошли родственники: два вопросительных знака, пытающихся стать восклицательными.
   - Ну - вот что, - сказал Димен, - дело кончится не позже, как к вечеру. Выходка (вероятно - горячечный приступ) имела следствием, как видите, - полное беспамятство. Пульс резок и неровен. Дыхание порывистое. Температура резко упала, - зловещее предвестие. Надо... нам... приготовиться... сделать распоряжения.
   Бетси, сверкнув бриллиантами красных рук, закрыла лицо и искренне зарыдала от радости. Вениамин молитвенно заломил руки. Доктор расстроился.
   - Общая участь всех нас... - жалобно начал он.
   Лорх проснулся. Взгляд его был стремителен и здоров.
   - Принесите поесть! - крикнул он. - Я во сне видел жаркое. Принесите много еды - всякой. Хорошо бы пирог со свининой, коньяку, виски, - всего дайте мне - и много!
  

Пьер и Суринэ

  
   Мы верим в чудесное, но до такой степени подозрительны сами к себе, что редко признаемся в этой вере. Тот второй "я", которому равно дороги сказки Шехеразады и таинственные опыты Юма, работа молнии, раздевающей человека догола, не расстегнув пуговиц, и сон "в руку", - этот второй "я" нам кажется посторонним, милым, но недалеким субъектом. Мы часто краснеем за него, когда распаленный видениями, имеющими мало общего с законами будней, он тихо соблазняет нас высказать в кругу старых, добрых материалистов что-либо явно революционное, например, веру в то, что душа бессмертна.
   Однако, думая, что таинственнее и чудеснее нас самих, т. е. - человека, людей, - на свете нет, что сами мы, и в скептицизме и в легковерии, одинаково непостижимы ни с какой точки зрения, я беру на себя смелость рассказать милым читателям одно из самых потрясающих происшествий, какие случались когда-либо на нашей планете. Это не сказка, не выдумка и не аллегория - это сама жизнь, голая правда жизни, действительное событие, - факт.
   В экипаже четырехмачтового парусника "Атлант" служил матросом некто Пьер, человек лет тридцати двух, разгульный, жестокий и злобный парень; большая мускульная сила и смелость создали ему репутацию опасного человека. Он пропивал обычно все жалованье, но был прекрасным, сметливым моряком и дело свое любил. Отрывистая, грубая речь, презрительное выражение лица и нескрываемое злорадство при виде чужих печалей не особенно располагали дружить с ним; друзей у него не было; а временные приятели, сподвижники кутежей, охладевали к обществу Пьера равномерно с отощанием его кошелька, Пьер не жалел денег, ни своих, ни чужих, вообще он ничего и никого не жалел, нося в душе ту тягостную пустоту, оторванность ото всего, кроме своей профессии, которая, при известных обстоятельствах, приводит к самоубийству, сумасшествию или преступлению.
   Да не покажется странным, что этот человек был в связи с девушкой, любившей его той самой совершенной любовью, которую вот уже множество столетий искусство пытается осилить звуками и словами. Девушку звали Суринэ. Она была корсажницей в заведении старухи Вийдук и самой красивой девушкой городка.
   Тысячи способов есть познакомиться, нарочно или случайно, и как познакомился Пьер с Суринэ, - мы не старались особенно разузнать. Пламенную любовь Суринэ едва ли можно объяснить качествами избранника, так как Пьер не был пригож, и обветренное лицо его, сильно попорченное оспой, не нравилось даже старым портовым шлюхам, лелеющим, по традиции, несбыточную мечту о жантильных "мальчиках". Однако, мы поймем Суринэ, если согласимся признать два типа души: одну - с ненасытной потребностью быть любимой, другую - с не менее сильной потребностью любить, давать и дарить самой. Суринэ своим темпераментом полно выражала вторую категорию. Пьер был очень неблагодарным материалом для сильного женского чувства, поэтому-то, так как любовь дающая идет по линии наибольшего сопротивления, Суринэ и полюбила его. Это слабое объяснение, не более, как шаткая и поспешная догадка, однако в подкрепление ее мы можем привести общеизвестный факт, именно тот, что у негодяев, большей частью, подруги и жены их - человеческие, хорошие женщины (или были такие в прошлом).
   Суринэ редко видела Пьера. Проходило иногда от двух до восьми месяцев, пока "Атлант" возвращался в родной порт, где стоял, в зависимости от погоды и груза, - месяц, полтора, - и редко более. Пьер мало оказывал внимания Суринэ. Он никогда не писал ей, не привозил даже безделушки в подарок и, встречаясь после разлуки, вел себя так, как если бы расстался с Суринэ только вчера. Любовь часто тяготила его. Иногда проблески настоящего чувства вспыхивали и в нем, но тогда ему непременно требовалось напиться, чтобы прийти в равновесие, нарушенное несвойственной его характеру неуклюжей любовной мягкостью. Случалось, что Суринэ покупала ему на свои деньги одежду, пропитую накануне, или часами простаивала в полицейском участке, умоляя выпустить Пьера, попавшего туда за скандал. И все-таки, если бы ей поставили выбор: смерть или жизнь без Пьера, она, не задумываясь, предпочла бы смерть.
   В конце февраля "Атлант" бросил якорь у Зурбагана, где должен был простоять несколько дней. Неподалеку от порта жила некая Пакута, женщина вольного поведения, вдова почтальона. Пьер всегда, попадая в Зурбаган, бывал у нее, и с ней, пьянствуя, проводил ночь; на этот раз он собрался сделать то же; когда вахта окончилась, он спустился в кубрик, побрился, захватил кошелек и нож и пришел на улицу Синдиката, к дому Пакуты.
   По дороге он выпил в попутном трактире два полных стакана водки и был поэтому нетерпелив, как игрок. Он постучал в наружную дверь; ему не ответили. Подождав немного, он возобновил стук и услышал шаги человека, осторожно сходившего по лестнице.
   - Кто это ломится так поздно? - раздался голос вдовы. - Второй час ночи, и я лежу.
   - Это я, Пьер, - сказал матрос, - отвори же.
   Женщина рассмеялась.
   - Ну, голубчик, ты опоздал, - решительно заявила она, - во-первых, я тебя не пущу, а во-вторых, у меня сейчас гости. Кстати - больше не приходи.
&nbs

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 415 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа