му жизнь, простоит непоколебимо и цельно. Полезно быть также человеком мироприятия языческого или, преследуя отдаленную цель, поставить ее меж собой и людьми. Это консервирует душу. Но есть люди столь тонкого проникновения в бессмысленность совершающихся вокруг них поступков, противочеловеческих, даже самых на первый взгляд ничтожных, столь острого болезненного ощущения хищности жизни, что их, людей этих, надо беречь. Не сразу высмотришь и поймешь такого. Большинство их гибнет, или ожесточается, или уходит.
- Да, это закон жизни, - сказал я, - и это удел слабых.
- Слабых? Далеко нет! - возразил Аносов. - Настоящий слабый человек плачет и жалуется оттого, что когти у него жидкие. Он охотно принял бы участие в общей свалке, так как видит жизнь глазами других. Те же, о которых говорю я, - люди - увы! - рано родившиеся на свет. Человеческие отношения для них - источник постоянных страданий, а сознание, что зло, - как это ни странно, - естественное явление, усиливает страдание до чрезвычайности. Может быть, тысячу лет позже, когда изобретения коснутся областей духа и появится возможность слышать, видеть и осязать лишь то, что нужно, а не то, что первый малознакомой человек захочет внести в наше сознание путем внушения или действия, людям этим будет жить легче, так как давно уж про себя решили они, что личность и душа человека неприкосновенны для зла.
Я немного поспорил, доказывая, что зло - понятие относительное, как и добро, но в душе был согласен с Аносовым, хоть не во всем, - так, например, я думал, что таких людей нет.
Он выслушал меня внимательно и сказал:
- Не в этом дело. Человек зла всегда скажет, что "добро" - понятие относительное, но никогда не скажет страдающий человек того же по отношению к злу. Мы употребляем сейчас с вами понятия очень примитивные и растяжимые; это ничего, так как нам помогает ассоциация и около двух коротеньких слов кипит множество представлений. Но возвратимся к нашим особенным людям. Частица их есть почти во всех нас. Не потому ли, например, имеют большой успех, и успех чистый, такие произведения, как Робинзон Крузо, - что идея печальной, красивой свободы, удаления от зла человеческого слита в них с особенным напряжением душевных и физических сил человека. Если вы помните, появление Пятницы ослабляет интерес повести; своеобразное очарование жизни Робинзона бледнеет от того, что он уже не Робинзон только; он делается "Робинзон-Пятница". Что же говорить про жизнь населенных стран, где на каждом шагу, в каждый момент - вы - не вы, как таковой, а еще плюс все, с кем вы сталкиваетесь и кто ничтожной, но ужасной властью случайного движения - усмешкой, пожатием плеч, жестом руки - может приковать все ваше внимание, хотя вам желательно было бы обратить его в другую сторону. Это мелкий пример, но я не говорю еще о явлениях социальных. В этой неимоверной зависимости друг от друга живут люди, и, если бы они вполне сознали это, без сомнения слова, речи, жесты, поступки и обращения их стали бы действиями разумными, бережными; действиями думающего человека.
Недавно в одном из еженедельных журналов я прочел историю двух подростков. Юные брат и сестра провели лето вдвоем на небольшом островке, в лугах; девочка исполняла обязанности хозяйки, а мальчик добывал пропитание удочкой и ружьем; кроме них на острове никого не было. Интервьюер, посетивший их, вероятно, кусал губы, чтобы не улыбнуться на заявление маленьких владетелей острова, что им здесь очень хорошо и они всем довольны. Разумеется, это были дети богатых родителей. Но я вижу их просто так, как они были изображены на приложенной к журнальному сообщению фотографии: они стояли у воды, держась за руки, в траве, и щурились. Фотография эта мне чрезвычайно нравится в силу смутных представлений о желательном в человеческих отношениях.
Он наклонился ко мне, как бы выспрашивая взглядом, что я об этом думаю.
- Меня интересует, - сказал я, - возможна ли защита помимо острова и монастыря.
- Да, - не задумываясь, сказал Аносов, - но редко, реже, чем ранней весной - грозу, приходится видеть людей с полным сознанием своего человеческого достоинства, мирных, но неуступчивых, мужественных, но ушедших далеко в сознании своем от первобытных форм жизни. Я дал их точные признаки; они, не думая даже подставлять правую для удара щеку, не прекращают отношений с людьми; но тень печали, в благословенные, сияющие, солнечные дни цветущего острова Робинзона сжимавшей сердце отважного моряка, всегда с ними, и они вечно стоят в тени. "Когда янычары, взяв Константинополь, резали народ под сведем Айя-Софии, - говорит легенда, - священник прошел к стене, и камни, раздвинутые таинственной силой, скрыли его от зрелища кровавой резни. Он выйдет, когда мечеть станет собором". Это - легенда, но совсем не легенда то, что рано или поздно наступит день людей, стоявших в тени, они выйдут из тени на яркий свет, и никто не оскорбит их.
Я задумался и увидел печального Робинзона на морском берегу в тишине дум.
Аносов сказал:
- Кое о чем хотелось бы рассказать вам. А может быть, вы мало интересуетесь этой темой?
- Нет, - сказал я, - что может быть интереснее души человеческой?
- В 1911 году привелось мне посетить редкого человека. Я стоял на Троицком мосту. Перед этим мне пришлось высидеть с другими не имеющими ночлега людьми полночи. Я, как и они, дремал на скамье моста, свесив голову и сунув руки между колен.
Подремывая, видел я во сне все соблазны, коими богат мир, и рот мой, полный голодной слюны, разбудил меня. Я проснулся, встал, решился и, - не скрою, - заплакал. Все-таки я любил жизнь, она же отталкивала меня обеими руками.
У перил было жутко, как на пустом эшафоте. Летняя ночь, пестрая от фонарей и звезд, окружила меня холодной тишиной равнодушия. Я посмотрел вниз и бросился, но, к великому удивлению своему, упал обратно на мостовую, а затем сильная рука, стиснув мне до боли плечо, поставила меня на ноги, отпустила и медленно погрозила пальцем.
Ошеломленный, я тихо смотрел на грозящий палец, затем решился взглянуть на того, кто встал между рекой и мной. Это был усталого, спокойного вида человек в темной крылатке, шляпе, бородатый и плотный.
- Обождите немного, - сказал он, - я хочу поговорить с вами. Разочарованы?
- Нет.
- Голодны?
- Очень голоден.
- Давно?
- Да... два дня.
- Пойдемте со мной.
В моем положении было естественно повиноваться. Он молча вышел к набережной, крикнул извозчика, мы сели и тронулись, я только что хотел назвать себя и объяснить свое положение, как, вздрогнув, услышал тихий, ровный, грудной смех. Спутник мой смеялся весело, от всей души, как смеются взрослые при виде забавной выходки малыша.
- Не удивляйтесь, - сказал он, кончив смеяться. - Мне смешно, что вы и многие другие будут голодать, когда на свете так много еды и денег.
- Да, на свете, но не у меня же.
- Возьмите.
- Я не могу найти работы.
- Просите.
- Милостыню?
- О, глупости! Милостыня - такое же слово, как все другие слова. Пока нет работы, просите - спокойно, благоразумно и веско, не презирая себя. В просьбе две стороны - просящий и дающий, и воля дающего останется при нем
- он может дать или не дать; это простая сделка и ничего более.
- Просите! - с горечью повторил я. - Но вы ведь знаете, как одиноки, тупы, жестоки и злы все по отношению друг к другу.
- Конечно.
- О чем же вы говорите тогда?
- Не обращайте внимания.
Извозчик остановился. Пройдя двор, мы поднялись на четвертый этаж, и покровитель мой нажал кнопку звонка. Я очутился в небольшой, уютной, весьма простой и обыкновенной квартире. Нас встретила женщина и собака. Женщина была так же спокойна, как ее муж, привезший меня. Ее лицо и фигура были обыкновенными для всех здоровых, молодых и хорошеньких женщин; я говорю о впечатлении. Спокойный водолаз, спокойная женщина и спокойный хозяин квартиры казались очень счастливыми существами; так это и было.
Спокойно, как давно знакомый гость, я сел с ними за стол (собака сидела тут же, на полу) и ел, и, встав сытый, услышал, как объясняет жизнь мой спаситель.
- Человеку нужно знать, господин самоубийца, всегда, что он никому на свете не нужен, кроме любимой женщины и верного друга. Возьмите то и другое. Лучше собаки друга вы не найдете. Женщины - лучше любимой женщины вы не найдете никого. И вот, все трое - одно. Подумайте, что из всех блаженств мира можно взять так много и вместе с тем мало - в глазах других. Оставьте других в покое, ни они вам, ни вы им, по совести, не нужны. Это не эгоизм, а чувство собственного достоинства. Во всем мире у меня есть один любимый поэт, один художник и один музыкант, а у этих людей есть у каждого по одному самому лучшему для меня произведению: второй вальс Гадара; "К Анне" - Эдгара По и портрет жены Рембрандта. Этого мне достаточно; никто не променяет лучшего на худшее. Теперь скажите, где ужас жизни? Он есть, но он не задевает меня. Я в панцире, более несокрушимом, чем плиты броненосца. Для этого нужно так много, что это доступно каждому, - нужно только молчать. И тогда никто не оскорбит, не ударит вас по душе, потому что зло бессильно перед вашим богатством. Я живу на сто рублей в месяц.
- Эгоизм или не эгоизм, - сказал я, - но к этому нужно прийти.
- Необходимо. Очень легко затеряться в необъятном зле мира, и тогда ничто не спасет вас. Возьмите десять рублей, больше я не могу дать.
И я видел, что более он действительно не может дать, и просто, спокойно, как он дал, взял деньги. Я ушел с верой в силу противодействия враждебной нам жизни молчанием и спокойствием. Чур меня! Пошла прочь!
Редкий фотографический аппарат
За Зурбаганом, в местности проклятой самим богом, в голой, напоминающей ад степи, стояла каменная статуя, изображающая женщину в сидячем положении, с руками, поднятыми вверх, к небу, и глазами, опущенными к земле. Никто из жителей окрестностей Зурбагана не мог бы указать происхождения этой статуи, никто также не мог объяснить, кого изображает она. Жители прозвали статую "Ленивой Матерью" и с суеверным страхом обходили ее. Как бы то ни было, это ничтожное каменное отражение давно прошедшей и давно мертвой жизни волей судьбы и бога уничтожило двух людей.
Смеркалось, когда старый рудокоп Энох вышел за границу степи, окружающей Зурбаган. В рудниках Западной Пирамиды Энох заработал около двух тысяч рублей. Его жена, мать и брат жили в Зурбагане, он шесть месяцев не видал их. Торопясь обнять близких людей, Энох ради сокращения пути двинулся от железнодорожной станции хорошо знакомыми окольными тропинками, сперва - лесом, а затем, где мы и застаем его, - степью. Ему оставалось не более двух часов быстрой ходьбы.
Несколько дождевых капель упало на руки и лицо Эноха, и рудокоп поднял голову. Тревожный, бледный свет угасающего солнца с трудом выбивался из-под низких грозных туч, тяжко взбиравшихся к зениту над головой путника. Фиолетовая густая тьма зарокотала вдали глухим громом, полным еще сдерживаемой, но готовой разразиться неистово ярости. Энох сморщился и прибавил шагу. Скоро дождь хлынул ливнем, а из грома, закипев белым трепетом небесных трещин, выросли извилистые распадения молний. Почти непрерывно, с редкими удушливыми моментами тишины, ударял гром. Содрогающийся ослепительный блеск падал из темных туч вниз на крыльях ветра и ливня. Энох, смокший насквозь, не шел, а бежал к "Ленивой Матери". Он и раньше видал ее, а теперь, заметив ее издалека, поспешил под ее сомнительное прикрытие. Статуя то появлялась, то исчезала, смотря по силе небесных вспышек. Достигнув подножия двухсаженного изваяния, Энох увидел, что меж ногами идола сидит, как в будке, плохо одетый человек. Человек этот пристально смотрел на него.
Рудокоп не был трусом, но деньги, зашитые в его кожаном поясе, гроза, действующая на нервы, и уныло замкнутое лицо неизвестного испортили ему настроение, которое, несмотря на дождь, благодаря близости дома было до этого весьма бодрым. Он кивнул сидевшему и оперся плечом о квадратное колено изваяния. Успев заметить, что неизвестный держит в руках старое одноствольное ружье, что лицо его трудно представить улыбающимся и что на его левой руке не хватает среднего пальца, Энох сказал:
- Хорошее местечко выбрали вы себе, сосед. Правда, из-за этого колена мне не бежит, как раньше, вода за воротник, но все-таки брызжет на голову.
Сидевший внимательно осмотрел Эноха и кивнул головой.
- Вы от станции? - спросил он.
- Да.
- Значит, сбились с дороги. Нужно было забирать левее, к холмам.
- Я здешний, - возразил рудокоп. - Все дороги я знаю, но это направление сокращает путь.
- Сокращает путь? - повторил незнакомец. - Возможно... Судя по костюму, вы работали в горах на западе?
- Работал, - неохотно ответил Энох и замолчал.
Сердце его, вдруг затосковав, сжалось. Незнакомец не сказал ничего, кроме самых естественных при этой оригинальной встрече фраз, но рудокопу захотелось уйти. Сунув руку в карман, где лежал револьвер, он украдкой посмотрел на сидевшего. Тот, опустив глаза, легонько посвистывал. Ветер усилился. Уши Эноха начали уже привыкать к неистовому громовому реву, но тут раздался такой взрыв, что он невольно нагнул голову. Молния чрезвычайной силы и длительности замела степь. Неизвестный сказал:
- Давно уже собираюсь я навестить рудники. Там хорошо платят.
- Да, хорошо! - вздрогнул и слишком поспешно вздохнул Энох. - Знаете, хорошо там, где нас нет. Вот когда я был молодым, тогда действительно зарабатывал, а теперь - старость... собачья жизнь... А что, - продолжал он, намекая на профессию охотника, - разве лисицы и бобры ходят теперь без шкур?
Незнакомец, ничего не ответив, снова опустил голову.
- Пойду, пожалуй, - сказал Энох, - небо проясняется.
- Что вы! Идут новые тучи!
- Это ничего... ветер стихает.
- Ого! Ревет, как водопад!
- Да и дождь, кажется, сдал. Надо идти.
Сказав это, Энох крепко сжал в кармане револьвер и шагнул в степь. Через мгновение за его спиной стукнул выстрел, и пуля, выскочив меж лопаток сквозь грудь, разорвала сердце. Энох упал около статуи. Неизвестный, вложив новый патрон, смотрел некоторое время, скосив глаза, как слабо шевелятся на земле руки убитого, сводимые судорогой агонии, затем, встав, присел на корточки возле Эноха.
- Глупо было бы не воспользоваться случаем при виде такого толстого кожаного пояса, - сказал он. - А он еще толковал мне о лисьих шкурках! Нет! Я, старый Бартон, знаю, что делаю. Ну-ка, поясок, вскройся!
Он разрезал ножом трехфунтовое утолщение пояса и с руками, полными денег, удалился на сухое место меж ногами статуи, где, перегрузив добычу в карманы, сидел несколько минут, стараясь побороть возбуждение убийством и сообразить, в какую сторону удалиться. Когда это было решено им в пользу одного из кабаков Зурбагана, Бартон встал и вышел под дождь. Тут ожидала его крупная неприятность. Волна белого огня молнии, сопровождаемая потрясающим небесным ударом, одела статую с вершины до земли жгучей, сверкающей пеленой, и Бартон, потеряв сознание, ткнулся лицом в землю.
Часа два оглушенный и мертвый лежали рядом. Тучи, отдав земле всю бешеную влагу, скрылись, и над ночной степью показались тихие звезды. Холод ночи оживил Бартона. Шатаясь, с трудом поднялся он на занывших руках, потом сел, хватаясь за обожженный затылок. Сознание медленно возвращалось к нему. Отдохнув, он направился в Зурбаган.
К вечеру следующего дня в одну из Зурбаганских больниц доставили пьяного, сильно израненного ножами в драке человека. Его звали Бартон. Он, страшно ругаясь, рассказал, что его товарищи вздумали смеяться над ним, уверяя, будто на его шее существует татуировка, и высказали предположение, что кто-нибудь подшутил над ним во время пьяного сна, поместив рисунок на таком странном месте. Он, разумеется, парень горячий и т. д., и себя в обиду не даст и т. д., и сейчас же схватился за нож и т. д., и его исколотили.
Он рассказывал это в то время, когда ему делали перевязку. Доктор, зайдя сзади, посмотрел на шею Бартона.
- Какое-то синее пятно, - сказал он, - вероятно, синяк.
- Вот это может быть, - подхватил Бартон, рассматривая рану выше локтя, из которой обильно текла кровь. - Я никому не позволю смеяться, ей-богу.
Доктор, щурясь, нагибался все ближе к Бартоновой шее.
- Когда тебя так хватит громом, как хватило меня, - продолжал Бартон, - я думаю, будет синяк.
- А вас хватило? - спросил доктор.
- Еще как! Я шел это, понимаете, близ ручья, как треснет сверху! Я и полетел через голову!.. Да ничего, кость здоровая.
Доктор взял губку, смочил ее и потер шею Бартона.
- Это-то ничего, - сказал тот, - вот в боку дыра - это поважнее.
- Ну, все-таки, - сказал доктор, - лечить, так лечить!
Бартон начал стонать. Доктор, приблизив к шее Бартона сильную лупу, увидел интересную вещь. На белой полоске кожи ясно обозначался рисунок синего цвета, похожий на старинные фотографии; контуры его были расплывчаты, но до странности походили на всем известную статую "Ленивой Матери". Поднятые вверх руки статуи обозначались особенно ясно. Внизу с раскинутыми руками и ногами лежал человек.
- Да, это синяк, - сказал доктор, - синяк и ничего более... Подождите немного.
Он вышел в другую комнату, думая о том, как неожиданно открылся автор преступления, обеспокоившего зурбаганцев. Вскоре явился вызванный в больницу начальник полиции.
- Первый раз в жизни слышу о такой штуке! - воскликнул он на заявление доктора.
- То ли еще делает молния, - возразил доктор. - Молния фотографирует иногда еще удачнее, чем в этом случае. А что вы скажете на свидетельство науки, что молния, не ранив человека, может раздеть его донага, не расстегивая воротника и манжет и не развязывая башмачных шнурков? Все это - загадочные явления одного порядка с действием смерча, когда, например, черепицы на крышах оказываются перевернутыми в том же порядке, но левой стороной вверх. Нет, снимок вышел удачный.
- Надеюсь, - сказал чиновник, - что этих ручных кандалов, что у меня в руках, не снять даже молнии. Я иду надеть их на негатив.
Пишу сии строки 10-го октября 1480 года от рождества господа нашего Иисуса Христа. Наступило по благословению божию время покаяться и признаться в совершенном мною неслыханном преступлении.
Измученный укорами совести, взял я и очинил это перо, дабы все знали о гнусном и корыстном поведении звонаря церкви св. духа, ныне добровольно предающего себя палачу.
Описывая ход событий, ранее свершенных, расскажу о них, как бы лично мной узренных, дабы уяснили себе читающие сие, сколь велико благородство слуги герцога Поммерси Ганса Пихгольца и сколь черна подлость моя - звонаря Валера Оствальда.
Множество дождливых и ветреных туч скрывало над крышами города Амстердама свод небесный, когда герцог Поммерси, уличенный в заговоре против моего отечества, вынужден был ночью бежать из своего дома, бросив на конфискацию все имущество и захватив лишь ящик с бриллиантами, кои, по ценности их, достигали до суммы в пятьсот тысяч талеров. Карета ожидала герцога за городом, и он в сопровождении телохранителя своего Ганса Пихгольца спешил, закутавшись в плащ, пересечь площадь Ратуши.
Ганс, человек сорока пяти лет от роду, беспримерно преданный герцогу и его семейству, проживавшему в Дувре, был как телохранитель весьма удобен своей физической силой. Он убивал ударом кулака лесного кабана и мог с легкостью подавать на второй этаж постройки двенадцатидюймовые бревна. При всем этом Ганс был тихий, примерно вежливый человек, но мог съесть много и с удовольствием, так что, присев однажды в Бремене к котлу, изготовленному на десять ландскнехтов, опустошил его самолично в малое время.
Ящик был спрятан на груди у герцога, человека старого и хилого, а Ганс шел впереди с палкой. Углубившись в переулок, заметили беглецы, что некие перебегающие тени закрывают узкий проход, окружая путников. Ганс и герцог остановились. Поммерси вытащил пистолет, но, не решаясь стрелять, дабы не привлечь внимания стражи, что было ему более невыгодно, чем даже грабителям, ограничился шпагой.
Пятнадцать вооруженных кинжалами и рапирами человек бросились на Ганса и герцога. Герцог, защищая жизнь и имущество, сражался отчаянно, успешно ранив двух или трех из нападавших. Схватка происходила в полном молчании - слышались лишь звуки ударов и падения тел. Наконец, свет потайного фонаря, направленный прямо в глаза герцога, ослепил его, и он, нанеся неверный удар, упал, сам пробитый длинной рапирой. Герцог вскрикнул:
- Ко мне, Ганс!.. - и лишился сознания.
То видя, Ганс, бросив считать врагов и опасаться их направленных на него ударов, обезумел от бешенства, что делало его сокрушительным, как таран или пушечное ядро. Быстро схватив за плечи двух ближайших разбойников, он стукнул их лбами, отчего произошла мгновенная смерть и трупы повалились к его ногам. Затем вырванным из мостовой камнем он убил еще трех, а остальные разбежались. Тогда, склонившись над умирающим герцогом, Ганс услышал его слова, сказанные так тихо, что сомневаться в скором конце благородного Поммерси было немыслимо:
- Ганс, ради господа нашего Иисуса Христа, сохрани алмазы для моей осиротевшей семьи.
Ганс заплакал и, видя, что герцог, судорожно содрогаясь, мучается в преддверии смерти, тихо спросил:
- Где спрятать их?
Однако, не получив ответа, признал скорбную действительность, взял спрятанный на груди герцога ящик с бриллиантами и поспешил ко мне, Валеру Оствальду, звонарю церкви Св. духа.
Теперь, к ужасу и стыду своему, я должен признаться, что Ганс был старым моим другом. Я часто посещал его, равно и он меня. Таким образом, направился он ко мне, в местность уединенную и глухую, на краю города.
Я спал, когда легкий стук в окно, заставивший стекло треснуть, разбудил меня. Взяв свечу, я вышел через притвор к двери. Отомкнув ее, увидел я Ганса, белого лицом как воск, с окровавленными руками.
- Скорей, скорей! - шепнул он. - Пропусти меня. Беда. Все пропало, и я пропал...
Видя его смятенным, я быстро закрыл дверь и потащил Ганса в свое помещение, где он прежде всего попросил вина. Быстро осушив кружку, Ганс сказал:
- Валер, гроша не стоит теперь моя жизнь... Вот что случилось...
И он рассказал описанное перед тем мною.
- Ради бога, спрячь у себя пока вот это, здесь все имущество погибшего герцога. Меня же будут разыскивать, поэтому я не смею держать при себе. Спрячь.
И Ганс раскрыл передо мной ящик, откуда при слабом пламени свечи хлынул такой блеск алмазного пожара, что я, грешный человек, задохнулся от испуга и жадности.
- Постой, - сказал я, - постой, Ганс... Дай мне подумать.
Но я думал уже лишь о том, как завладеть сим несметным богатством. Дьявол (не к ночи будь помянут сей общий враг) помогал мне. И вот - о горе! - я послушался дьявола. Ничего не стоило обмануть простодушного Ганса.
- Слушай, - сказал я после долгого, весьма долгого молчания, - спрятать нужно в такое место, где уж не нашли бы никак. Кто знает, не проследили ли тебя те, кому это нужно, и не ждут ли они стражи, дабы отнять ящик? Поспешим, ты должен помочь мне.
Сказав это, я встал и сделал знак Гансу следовать за мной. Мы вышли на витую лестницу, устроенную внутри колокольни, и поднялись к угрюмо высоко над нами висевшим колоколам.
- Вот видишь этот большой колокол? - сказал я Гансу. - Если привязать ящик к петле языка внутрь, то кто бы мог подумать, что бриллианты висят там? Тем временем ты тайно проберешься в Дувр и сообщишь об этом осиротевшей семье. Кто-либо, посланный семьей, посредством условного знака, о коем мы подумаем, даст знать мне, что сим заслуживает доверия, и я вручу ему ящик. Но, не желая брать ящик сей лично в руки и лезть с ним наверх, дабы, в случае пропажи хотя одного камня, не подозревали меня, - прошу тебя самого выполнить укрепление ящика внутри колокола.
Ганс обнял меня и поцеловал, и я, как Иуда, без краски в лице обратно поцеловал его. После того я приставил к купольной балке, на коей висели колокола, лестницу длиной в 50 футов, поближе к краю колокола, и Ганс, держа ящик в зубах, полез наверх.
Волнение мое было столь сильно, что я сдерживал рукой сердце. Лишь таким хитроумным способом мог я убить Ганса; иначе же, как бы я ни подступал к нему, он убил бы меня первый. Размышляя, волнуясь и приготовляясь к решительному шагу, смотрел я, задрав голову, слабо различая Ганса, повисшего, обхватив ногами язык, внутри колокола.
- Готово, - сказал он, - я привязал ящик ремнем из сырой кожи очень крепко.
Тогда я быстро отнял лестницу. Нога Ганса, ища ступеньку, шарила в воздухе с усилием, от которого сжалось мое сердце, но я был тверд.
С подлостью настоящего злодея, не узнавая сам своего голоса, я сказал:
- Дорогой друг мой Ганс, лестница убрана... Я хочу, чтобы эти алмазы были моими... Ты повисишь, устанешь, упадешь на всю высоту колокольни, сквозь все ярусы... и разобьешься в лепешку. Прости, господи, твою душу, а ты прости мою, ибо я слаб и не осилил искушения. Прощай!
С этими словами, при глубоком ужасном молчании сверху, я, чувствуя над своей головой ликующую погоню всех адских сил, сбежал вниз и сел у себя в сторожке, ожидая услышать гул падения тела, чтобы вытереть затем кровь в притворе, свезти труп в ручной тележке к протекавшей вблизи реке и там утопить его.
Не знаю, сколько прошло времени, когда я, пылая в огне страха, жадности и тревоги, услышал хотя гулкий, но странный звук падения некоего предмета. Осветив пол, увидел я противу дверей лежащее на плитах нечто, наполнившее меня по ближайшем рассмотрении безумным восторгом. То был ящик с алмазами: по-видимому, желая подкупить меня, Ганс бросил его. Мог ли я, однако, отпустить Ганса? Нет! Мне угрожала бы смерть от его разъяренных рук.
Взяв ящик, я услышал далеко наверху тихий подавленный стон. Бедняга, по-видимому, прощался с жизнью. Вслед затем, едва не убив меня, к ногам моим, загудев эхом удара в притворе, хлопнулся кровавый мешок с костями - труп Ганса. Едва не лишаясь сознания, нагнулся я к нему. Оскал зубов Ганса, лицо коего стало теперь синей маской, блестел странным блеском. Ужасная мысль мелькнула в моей голове: быстро развязав и раскрыв ящик, я увидел, что он пуст.
Вне себя от происшедшего, проклиная уже преступное свое злодеяние, осветил я рот Ганса. Там, не успевшие еще быть проглоченными, торчали, стиснутые зубами, два-три алмаза... Но кровью отливал их блеск... Я зарыдал, прося бога простить мне мгновенное мое помешательство. Я бил себя в грудь и целовал Ганса, а затем, вывезя труп на тележке в сад, зарыл его тщательно под тополем. Преданность и верность Ганса глубоко потрясли меня.
Через день мною было послано в Дувр письмо к жене герцога Поммерси с точным указанием места могилы Ганса и добавлением:
"Ваши бриллианты, герцогиня, при нем, в нем, под его сердцем, умевшим так бескорыстно и преданно любить тех, кому он служил".
Теперь судите меня, люди и бог. Перед смертью желаю лишь одного: да будет удар топора по шее моей легок и незаметен для того, кто при жизни был звонарем и звался Валером Оствальдом и чью душу ждет теперь пламя ада...
? ? ?
Это простодушное изложение зверского преступления отыскано в бумагах художника Гойя, большого любителя подобных рукописей.
Искатель приключений. Впервые - журнал "Современный мир", 1915, No 1.
Земля и вода. Впервые - журнал "Аргус", 1914, No 14.
Сладкий яд города. Впервые - журнал "Аргус", 1913, No 10.
Капитан Дюк. Впервые - журчал "Современный мир", 1915, No 8.
Линек - короткая веревка, тоньше одного дюйма (25 мм), с узлом на конце, служившая на судах для наказания.
Авессалом - сын библейского царя Давида, умер, запутавшись волосами в листве дуба.
Фрахт - плата за перевозку груза, здесь: предложение о перевозке.
Шкворень (шворень) - стержень, вставляемый в переднюю ось повозки, как рычаг поворота.
Рым - железное кольцо для швартовки, привязывания канатов, других снастей.
Охота на хулигана. Впервые - журнал "Аргус", 1915, No 6. Печатается по изд.: А.С.Грин. Полн. собр. соч., т. 11, Л., Мысль, 1928.
Львиный удар. Впервые - журнал "Огонек", 1916, No 2. Печатается по изд.: А.С.Грин. Полн. собр. соч., т. 8, Л., Мысль, 1929.
Всемирный теософический союз - вымышлен А.С. Грином. Теософия - религиозно-мистическое учение о единении человеческой души с богом и о возможности непосредственного общения с потусторонним миром.
Возвращенный ад. Впервые - журнал "Современный мир", 1915, No 12.
Аграф - нарядная пряжка или застежка.
Планшир - брус по верхнему краю бортов шлюпок или поверх фальшборта у больших судов.
Продавец счастья. Впервые - журнал "Аргус", 1913, No 9.
Жена Пентефрия (Потифара) по библейской легенде соблазняла Иосифа Прекрасного.
Убийство в рыбной лавке. Впервые - журнал "Аргус", 1915, No 4.
Птица Кам-Бу. Впервые - журнал "Русская иллюстрация", 1915, No 21.
Рука. Впервые - газета "Биржевые ведомости", утр. вып., 1908, 3 февраля.
Лебедь. Впервые - журнал "Неделя "Современного слова", 1908, No 14.
Игрушка. Впервые - журнал "Неделя "Современного слова", 1908, No 14.
Ерошка. Впервые - газета "Маяк", 1908, 2 октября.
Наказание. Впервые - Литературное приложение к газете "Петроградский листок", 1916, 15 (27) декабря. В другой редакции, под заглавием "Каюков", газета "Маяк", 1908, 24 сентября (7 октября).
Ночлег. Впервые - журнал "Всемирная панорама", 1909, No 21.
В снегу. Впервые - журнал "Всемирная панорама", 1910, No 62.
Река. Впервые - журнал "Весь мир", 1910, No 15.
Возвращение "Чайки". Впервые под заглавием "Серебро Юга" - журнал "Весь мир", 1910, No 22. Для публикации 1916 года (альманах "Новая жизнь", No 5) А.С. Грин значительно изменил рассказ, шхуна и действующие лица названы русскими именами.
Индиго - синяя краска, добываемая из растений.
Шканцы - часть верхней палубы между средней и задней мачтами судна.
Ют - кормовая часть верхней палубы судна.
Пассажир Пыжиков. Впервые под заглавием "Заяц" - журнал "Всемирная панорама", 1912. No 2; под заглавием "Тоскливый заяц" - журнал "XX-й век", 1915, No 35.
Тяжелый воздух. Впервые под заглавием "Летчик Киршин" - журнал "Весь мир", 1912, No 26.
Фарман - тип самолета, названный по имени конструктора.
Проходной двор. Впервые - журнал "Неделя "Современного слова", 1912, No 232.
"Аквариум", "Олимпия" - названия петербургских ресторанов.
Гранька и его сын. Впервые - журнал "Неделя "Современного слова", 1913, No 260.
Пестрядинная - из грубой льняной или бумажной ткани, обычно домотканой.
Туес - берестяной короб.
Пестерек - здесь: кулек.
Три похождения Эхмы. Впервые - "Синий журнал", 1913, No 36.
Понсон дю Террайль (1829-1871) - французский писатель, автор "Похождений Рокамболя".
Буагобэ (Фортюне дю Буагобей, 1821-1891) - французский писатель.
Жизнеописания великих людей. Впервые - журнал "Солнце России", 1913, No 51; с многочисленными изменениями - Литературное приложение к газете "Петроградский листок", 1916, 5 (18) мая.
Четвертаковые книжки - книги, стоимостью 25 коп.
Редкий фотографический аппарат. Впервые - журнал "Геркулес", 1914, No 10; под заглавиями "Огненная стрела" - "Петроградский листок", 1916, 24 ноября, "Предательское пятно" - "Экран Рабочей газеты", 1924, No 23 (35).
Покаянная рукопись. Впервые под заглавием "Как силач Ганс Пихгольц сохранил алмазы герцога Поммерси" - журнал "Геркулес", 1914, No 11 (37). Рассказ подписан псевдонимом Эльза Моравская.