; мне жаль тратить эти деньги, как будто они присылаются на память; но мать, отец и сестры иначе смотрят. Им нужны средства, положительные средства... Теперь скажу тебе, что я придумала. Наперед прошу: не создавай себе, по обыкновению, тысячу воображаемых страстей и несчастий; не приписывай этому делу самопожертвование с моей стороны, не возмущай себя, бога ради, тем, что все это вынужденно, что я решаюсь на это с отчаянием в сердце и т. д.,- будь рассудителен, обдумай хорошенько, - словом, докажи, что ты не ребенок, пора бы, кажется!.. Вот в чем дело: ты знаешь, что еще четыре года тому назад Иван Петрович Куницын (помнишь, тот самый, у которого три дома,- один еще такой хорошенький, на самом берегу реки) просил руки моей. Тогда я ребячилась и не хотела идти за него, несмотря, что тяжело было мне жить в собственном доме. Не думай, однако ж, чтоб и тогда был он мне очень не по сердцу, но в то время я была еще слишком молода и довольно было пятидесяти лет Куницына, чтобы я от него отказалась. Теперь я сужу иначе. К тому же я разузнала кое-что о нем: он человек добрый. Говорят, будто он скуп,- но что мне до этого, я не мотовка, не прихотлива, - ты это знаешь. Главное в том, что Иван Петрович обещает пристроить все наше семейство в случае, если я буду его женой. Я с радостью отдаю ему свою руку. Надо же когда-нибудь этим кончить. Можешь судить по сестрам, что значит остаться в девушках. Обстоятельства наши, как видишь, не так еще плохи. Я даже надеюсь избавить тебя от этих несчастных ста рублей, которые тебе так нужны в Петербурге. Да, я счастлива, дружок, когда думаю, что рассеяла страшную тучу, которая чуть было не разразилась грозой над бедной твоей головкой. В первую минуту нашего несчастья думали вытребовать тебя сюда и даже начали было довольно успешно хлопотать о твоем определении на какое-то вакантное место,-чуть ли даже не в здешнем почтамте, - как тебе это нравится! Но одного моего слова довольно было, чтобы разрушить такой блистательный план. Нужно тебе сказать, что с той минуты, как я дала обещание Ивану Петровичу, вся семья смотрит на меня другими глазами... Крестный отец не писал еще ни слова о твоей отставке; ты представить себе не можешь, с каким страхом смотрела я на каждое письмо, получаемое отцом. Вот, вот, думаю, пришло роковое известие... Но теперь, говорю тебе, я уже ничего не боюсь! Пусть пишет крестный отец свои жалобы, я защищу тебя, и мне поверят. Если б не грех было оторвать тебя, на время, от мольберта, я непременно потребовала бы, чтоб ты явился на мою свадьбу. Но, Христос с тобой, работай! Я так рада, что теперь, авось, ничто уже не помешает тебе. Ты представить себе не можешь, как восторженно бьется мое сердце, я представляю тебя сидящим в мастерской за картиной. Мне кажется, я тогда вполне счастлива. (Пожми крепко-крепко от меня руку Петровскому и Борисову; если б у меня было после тебя еще два брата, я не любила бы их более.) Итак, видишь, дружок, что обстоятельства не так дурны, как можно было ожидать. Не будь Ивана Петровича, и бог весть, чем бы все это кончилось, особенно для тебя. Ты был бы истинно несчастлив, тогда как я... э! да что говорить обо мне!.. Подумай только, какая разница между тем, что сделал бы ты, приехав сюда, и тем, что я теперь делаю. С твоей стороны было бы самопожертвование с горьким сознанием верной погибели; перед тобой блестящая будущность, слава, деньги, а я-то? суди сам: бедная девушка, вся будущность которой должна заключаться в жалком, тесном кругу, посреди таких же, как я, бедных родителей, слышать охи и жалобы матери, вечное ворчание не очень любезных сестриц... Скажи сам, не завиднее ли будет предстоящая доля и не должна ли я ей радоваться! Не жалей же меня по-пустому, не приходи в отчаяние. Работай, работай! Не падай духом, не унывай! Вот о чем просит тебя твоя сестра. Во всем этом одно только горе: когда-то приведется нам свидеться?.. Прощай, брат и друг, прощай! Пиши мне скорее; ты стал что-то лениться. Не трать целого часа на письмо, я не требую такой жертвы. Возьми просто лист бумаги (только побольше) и каждый день приписывай мне по нескольку строчек, да пиши подробнее о самом себе, что делаешь, как живешь; о Петербурге и петербургских новостях я знать не хочу. Советую тебе также написать отцу, это порадует больного. Не говори ему только ни слова об академии; предоставь это мне, - я обделаю лучше дело. Объяснения живым голосом, с глазу на глаз, убеждают лучше всякого письма. Прощай еще раз! Дай тебя обнять крепко, крепко... ну, теперь хорошо, поцелуй меня еще раз. Твоя сестра и друг.
"PS. У меня еще просьба: пришли мне свой портрет. Не прошу теперь,- теперь, я знаю, ты занят,- но когда кончится экзамен. Попроси об этом кого-нибудь из товарищей. Портрет, который ты нарисовал с себя когда-то с зеркала, вовсе меня не удовлетворяет, хотя гляжу на него по сто раз в день. Прошу тем настойчивее, что в эти четыре года, сам ты говоришь, много переменился, особенно нравственно..."
Чтение письма произвело три различные действия на трех художников. Андреев, бледный, расстроенный, ходил взад и вперед по мастерской, обнаруживая все признаки глубокого отчаяния. Борисов сидел на прежнем своем месте и не переставал как-то неловко щуриться, как будто смотрел на солнце. Петровский стоял с письмом в руках, подняв кверху кудрявую свою голову; восторг сиял в его черных глазах, и резкие черты бледного лица его отражали воодушевление.
- Ну, что вы на это скажете? - воскликнул Андреев, отчаянно всплеснув руками.
- Скажу, что таких женщин, таких благородных созданий, как сестра твоя, не много на свете!- восторженно отвечал Петровский.
- Какая женщина, это... это ангел, ангел, а не женщина!- закричал Борисов, вскакивая с места и потрясая в воздухе руками.- Послушай, Андреев... на будущий год тебе верно зададут программу, ты ее кончишь, поедешь домой и возьмешь меня с собой... я хочу видеть твою сестру!..
- Скажу, кроме того, - продолжал Петровский, - что она в тысячу раз умнее и благоразумнее тебя! Полно ломать руки и приходить в отчаяние, ты должен во всем ее слушаться...
- Как! И ты можешь думать, что я приму такую жертву с ее стороны?..
- Ты можешь судить по тону ее письма, что она совсем не так несчастлива... Наконец она довольно ясно, кажется, говорит тебе, что жертвы нет ровно никакой...
- И ты веришь этому!- вскричал Андреев.- Да знаешь ли, что этот господин Куницын негодяй, мерзавец первой руки, накравший себе состояние самыми подлыми поступками. И она... она, сестра моя, умная, воспитанная, с возвышенной душой, будет его женой... и все это ради меня и спасения моего семейства, - возможно ли это дело!.. Меня в отчаяние приводит только то, что я могу опоздать...
- Что ж ты хочешь делать? - спросили оба художника.
- Разумеется, еду туда... Кто знает еще, что ожидает меня здесь...
- Как, что ты? - вскричали в один голос Петровский и Борисов,- образумься, тебе ли не надеяться на себя, слава богу!.. Укажи нам человека во всей академии, который бы так блистательно подвигался вперед? Не забудь, Андреев, что много-много, если осталось еще потерпеть три года, и тогда твое семейство не будет знать, как благодарить тебя...
- Да и в эти три года сестра моя, вышед замуж за мерзавца и негодяя, успеет, может статься, зачахнуть с горя!
Петровский и Борисов принялись снова увещевать Андреева, призывая на помощь всю свою дружбу; - все было напрасно. Андреев ничего не слушал; он бросил кисти и стал готовиться в дорогу. Но, к счастью, за несколько дней до отъезда он получил от сестры вторичное письмо, в котором объявляла она ему, что уже вышла замуж.
Известие это страшно подействовало на Андреева. Сначала Петровский и Борисов не отходили от него ни на шаг, думая, что все это разрешится какой-нибудь опасной болезнью; все прошло, однако ж, благополучно. Через несколько дней Андреев принялся даже ходить в классы. Мало-помалу оба приятели стали замечать в нем большую перемену; карандаш его ходил как-то вяло и безжизненно по бумаге; сам он видимо худел; глаза его окружились темной, прозрачной каймой. В наружности его начало выказываться невнимание к самому себе, во всем, - в одежде, прическе, приемах. Он сделался молчалив, несообщителен, и редко удавалось приятелям вырвать у него слово. Часто заставали его сидящего неподвижно и погруженного в мрачную меланхолию. За несколько дней до экзамена Петровскому и Борисову показалось, как будто Андреев несколько оживился: он принялся деятельнее за работу. Искра вдохновения и прежней горячности снова как будто промелькнула на бледном лице его. День этот был для них истинным праздником. Оба решили в сердце, что успех, который ожидал Андреева, медаль и поощрения возвратят им прежнего товарища, и каждый, оставя его на время в покое, потирал себе руки, ожидая экзамена.
Вскоре, однако ж, Петровский и Борисов увидели, что сильно ошиблись в своих предположениях. Экзамен кончился, слухи, носившиеся в академии об Андрееве, оправдались даже сверх ожидания: он получил первый нумер и серебряную медаль; кроме этого, ему назначили программу и выдали вспомогательную сумму денег - и все это нимало не произвело на Андреева благодетельного действия, которого так нетерпеливо ожидали его приятели. Он, правда, принялся за работу; каждый вечер от пяти до семи часов являлся в классы, - но уже трудно было не заметить в нем какого-то охлаждения, - как будто работал он против собственной воли. Иногда по целому часу не сводил он глаз с одной точки, и вдруг потом, как бы спохватившись, быстро нагибался к папке; но минуту спустя рука его снова чертила рассеянно, и мысли видимо отвлекали его от занятий. Борисов приходил в совершенное отчаяние. Он не спускал глаз с Андреева и ухаживал за ним, как нянька. Раз как-то (это случилось месяца два после экзамена) Борисов невольно удвоил свое внимание.
Оба они сидели в натурном классе; резкий свет лампы, прикрытый белым колпаком, падал прямо на голову Андреева, так что Борисов, сидевший ступенью ниже, мог легко различать малейшее движение на лице товарища. Андреев показался ему еще бледнее обыкновенного; несмотря на это, во всех чертах его заметно было какое-то спокойствие, что-то строгое, схожее с выражением твердой, непоколебимой решимости. С самого начала класса он не дотронулся до карандаша и, скрестив на груди руки, медленно переносил задумчивые взгляды из одного конца залы в другой. Наконец, он неожиданно закрыл папку и принялся затягивать завязки с тем старанием, какое прикладывает гробовщик, завинчивая крышку гроба.
Движение это, сопровождаемое подавленным вздохом и слезой, внезапно блеснувшей на ресницах, не ускользнуло от Борисова. Мягкое сердце бедного художника сжалось от предчувствия чего-то недоброго. Он поспешно спрятал свои рисунки и вышел из класса, дав себе слово дождаться Андреева в коридоре и заговорить с ним. У ворот академии он остановил его.
- Ну, что, голубчик, какую группу поставил профессор?.. Много ты сделал сегодня?..- спросил Борисов, взяв Андреева под руку и стараясь принять свою обыденную, суетливо-смеющуюся физиономию.
- Нет, я сегодня ничего не делал,- отвечал тот, проводя ладонью по лицу, - ты знаешь, я смерть не люблю неоконченных работ, а так как эту вряд ли придется мне кончить, - я и не начинал.
- Вот славно!.. Такая чудная группа!.. Я тебя не понимаю...- перебил Борисов, изменяя своему голосу.
- Я ходил прощаться с академией, - присовокупил Андреев, судорожно пожимая ему руку.
Голос Андреева обдал холодом всю внутренность Борисова.
- Что ты говоришь?..- спросил он, останавливаясь, как пригвожденный на одном месте. - Помилуй, Андреев, что это ты с нами делаешь?..
- Пойдем домой... все узнаешь...
Борисов окончательно растерялся. Тысяча мыслей осадили слабую его голову. Он не знал, что сказать, что думать, и как шальной бежал впритруску за Андреевым.
Вскоре достигли они мастерской. Борисов бросился к Петровскому, который сидел против оконченной картины своей и радостно ее осматривал.
- Не верь ему, Петровский, не верь, - он с ума сошел!..- крикнул Борисов, задыхаясь на каждом слове и указывая на Андреева, который готовился что-то сказать. - Такой вздор несет, что просто уши вянут; говорит, что ходил нынче в классы, чтобы проститься с академией, что не думает, удастся ли ему окончить рисунок...
- Что ты говоришь? - весело спросил Петровский, приподымаясь с места и слегка удерживая Борисова рукой.
- Нет, Петровский, он говорит правду, - сказал Андреев. - Борисов ошибся в том только, что счел меня за сумасшедшего. Повторяю, я ходил нынче в классы, чтобы проститься с академией, и нынешний вечер будет последний, который я проведу с вами,- прибавил он, устремляя мокрые глаза свои на Петровского, потом на Борисова.
Слова эти и движение, которое их сопровождало, обледенили сердце обоих художников. Они были сказаны тем спокойным голосом, в котором явственно звучала решимость непреклонная и обдуманная.
- Что же все это значит?.. Что такое?..- вымолвил Петровский, хмуря брови и подходя к Андрееву. - Помилуй, братец, опомнись, что ты говоришь, - подумай...
- Полно, Петровский, - спокойно отвечал Андреев, - не трать по-пустому увещаний, - продолжал он, протягивая ему руку, - теперь они решительно ни к чему не послужат, - поздно!..- заключил Андреев, вынимая из кармана скомканное письмо.- Сядьте-ка лучше, прочтите, и потом оба скажите: прав я или нет...
Петровский развернул письмо, Борисов придвинулся ближе, и оба прочли следующее:
"Любезный сын! Не знаю, чем прогневили мы творца небесного, что он так горько наказывает нас: мало того несчастья, которое случилось с отцом твоим, и в тебе не видим утешения на старости лет наших. Твое беспутное поведение дошло до нашего слуха; стыдно тебе против нас, родных твоих, и грешно перед господом богом не помнить благодеяний добрых людей. Мы все узнали от твоего крестного отца, и известие это так опечалило отца (который и без этого уже еле жив), что мы думали, оно сведет его в могилу. К тому же несчастие еще другое постигло нас в муже сестры твоей Софьи. Горько обманулись мы в нем! Он вышел подлый человек и что ни на есть обманщик и наглец. Он формально отказался теперь давать нам пособие, как по уговору до Сонюшкиной свадьбы, а мы, как ты знаешь, с тем только и отдавали ее. Теперь, как сам видишь, мы лишены всякой надежды на пропитание, и если ты не отступишься от развратных друзей своих, не бросишь беспутной жизни, - мы принуждены будем идти по миру. После несчастия с отцом все от нас отступились и знать не хотят. Один только Никанор Акимыч, наш заседатель, - добрый человек, - не оставляет нас своими советами и утешениями. Если ты не захочешь заслужить проклятия нашего родительского, исполни волю матери и отца. По получении этого письма, отец со смертного одра приказывает тебе немедля ехать сюда, и все мы убедительно и слезно о том тебя просим. Тебе приискал здесь отец хлебное место на почте, благодаря заботам Никанора Акимыча. Ты теперь вся наша надежда и спасение, и, верно, не захочешь своей волей уморить родных с голоду и печали. Сестры твои, Лизавета и Дарья, и все мы просим тебя со слезами исполнить нашу общую волю. Получишь это письмо, продай, что есть у тебя, да подумай об нас и не допусти беспутных твоих товарищей отнять у тебя эти деньги, - а привези сюда. Проклятый лекарь (оказался злодеем) сказал, что ходить не станет к отцу, если денег давать не будут, а отец при смерти. Скоро и в аптеке лекарств отпускать не будут. Злодей и то пригрозился нам этим. Прощай, любезный сын наш, молим все творца милосердного, чтобы навел тебя на путь спасения и не попустил оставить без крова и призрения бедных родителей твоих. Белье только не продавай, смотри, а то дома надо будет покупать, да шить,- а чай у вас в Петербурге и дадут-то дешево. Сестры все тебе кланяются, кроме Софьюшки, которую мы, по причине ссоры нашей с ее наглецом-мужем, уже месяц как не видали. Тает она, бедная, как свечка. Прощай, молю бога о спасении души твоей. Многолюбящая твоя мать, Анна Андреева".
Окончив чтение, оба художника молча опустили головы. Возражать было нечего; утешать также. В некоторых случаях, когда несчастье слишком явно, неотклонимо,-утешения раздражают еще сильнее раны и без того уже истерзанного сердца .......
Дня три после прочтения письма, около полудня, Андреев, одетый по-дорожному, ехал на дрожках, сопровождаемый Петровским и Борисовым, сидевшими на другом извозчике. Оба художника, казалось, избегали разговора. Петровский, повернувшись несколько боком к колесам, не отрывал грустного, задумчивого взгляда от мостовой; Борисов смотрел в противоположную сторону, и изредка лишь жмурившиеся глазки его, не сходившие с Андреева, устремлялись искоса на Петровского. Молчаливое раздумье товарища видимо начинало беспокоить Борисова. В эту минуту, более чем когда-нибудь, мягкая душа его, подавленная грустью, искала сообщительности. Он пытался уже несколько раз завести разговор, но глаза его встречали каждый раз стиснутые брови Петровского, и Борисов, подавив глубокий вздох, поневоле продолжал молчать. К концу дороги он, однако ж, не выдержал, подвинулся ближе к Петровскому и сказал, переминаясь на своем месте, как курица, которая боится раздавить яйца: "Кажется, будто дождичек собирается..." Петровский окинул холодным взглядом мутно-свинцовое небо и молча повернулся в сторону. Немного погодя Борисов снова начал: "Скажи, пожалуйста, куда это валит отовсюду народ?.. Должно быть, сегодня какой-нибудь праздник..." На этот раз Петровский не поднял даже головы, и Борисов после этого не решился пускаться в объяснения.
А между тем дорога от Васильевского острова до Ямской, куда направлялись художники, проходя по самым шумным улицам Петербурга, делалась с часу на час многолюднее. Пестрые толпы народу, коляски, омнибусы, дрожки, наполненные разряженными обывателями, катили им прямо навстречу и поминутно заграждали путь. Все это скакало и толкалось, несмотря на пасмурное ненадежное небо, по направлению к островам, где должно было произойти в этот день гулянье и фейерверк. Весь город как будто заодно пробудился в это утро. Во всех концах его раздавался грохот экипажей, слышались восклицания, хохот и гул толпы, напиравшей изо всех улиц длинными, волнующимися полосами. Медленно тащились дрожки наших художников, пробираясь между народом и рядами экипажей: веселые лица мещан, принужденных давать им иногда дорогу, останавливались с любопытством на печальных лицах трех художников, как бы не понимая, на какого черта могли тащиться люди куда-нибудь, кроме Крестовского или Елагина. Наконец кой-как приятели наши достигли Ямской. Извозчик, нанятый накануне Андреевым, уже давно дожидался. Андреев уложил чемодан, сел в тележку и протянул в последний раз руки двум товарищам. Прощание совершилось так же молчаливо, как и проводы. Каждый сознавал в глубине души свою потерю, и немые признаки скорби на лицах говорили красноречивее всяких слов и нежных излияний. Один Борисов рыдал как ребенок.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вечером того же дня, после того, как прошло первое тяжелое впечатление, Петровский и Борисов оставили мастерскую и пошли бродить по острову. Преданные оба грустным своим мыслям, они не заметили, как очутились в первой линии. Летом, под вечер, и особенно в праздничные дни, первая линия Васильевского острова представляет самую оживленную панораму. Она служит самым близким сообщением между Петербургом и островами, заселенными в летнее время почти половиной городского люда. В такие дни мостовая ее не перестает греметь под тысячами колес и сотнями тысяч ног. Тут встретите вы денежную и родовую аристократию, летящую в каретах, кабриолетах, ландо и шарабанах на Каменный остров, застроенный великолепными дачами и виллами; встретите купцов в вычурных расписных тележках или на беговых дрожках; колоссальным извозчичьим каретам, не мытым со времени наводнения 1824 года,- нет числа; начиненные розовыми бантами, чепцами, платочками и коленкоровыми шляпками, покрывающими плечи и головки жен и дочек среднего купеческого и чиновничьего сословия, - они медленно ползут, как неуклюжие морские раки, между тесными рядами жиденьких извозчичьих дрожек, которые, в свою очередь, кажутся подле них какими-то муравьями. Между омнибусами, напоминающими Ноев ковчег, часто попадаются фаэтоны и экипажишки особенного устройства, дешевенькие, но комфортабельные, принадлежащие петербургским немцам и французам: хозяевам магазинов, зажиточным мастерам, ремесленникам,- счастливым обывателям дач, величиной с карточный дом, в Чухонской или Новой деревне. Тротуары запружены народом. Мелочные чиновники - женатые с зонтиками, холостые с тросточками, - щеголи писаря, размалеванные красавицы, гостинодворцы с супругами, мещане, подмастерья в затрапезных халатах, с "гармониею" под мышкой, - все это тискается, давится и суетится, спеша на Крестовский, осуществляющий для них Эльдорадо.
Петровский и Борисов, затертые толпой, как два крупитчатые зерна жерновом мельницы, - последовали общему направлению и, почти против воли, очутились на шумных островах. Свежий водяной воздух, шум пестрой толпы, волнующейся по живописным берегам, покрытым зеленью, отдаленные звуки музыки, открытые балконы и террасы, наполненные женщинами, стук экипажей, движение, - все это произвело свое обаяющее действие на двух художников и мало-помалу взяло верх над упорною тоской. Согласившись провести здесь остаток вечера, они пробирались уже на Елагин, центр увеселений, - как вдруг на самой середине Крестовского моста столкнулись совершенно неожиданно с толпой художников, предводительствуемых Чибезовым, Вахрушевым и Сидоренко. Все они были несколько навеселе.
- А! Петровский, Борисов! Куда? Какими судьбами?..- закричали они в один голос, окружая товарищей, которые употребляли все усилия, чтобы скорее пробраться вперед.- Куда же вы, господа?.. Пойдемте с нами, я вам покажу дочь канатного плясуна Вейнарда, - сейчас должно кончиться представление, - чудо девчонка! Ноги, руки, торс,- хоть сейчас пиши вакханку...- произнес Вахрушев, бойко чиркнув указательным пальцем по воздуху.
- Эх, господа... эх, Петровский... лихо! Веселись, душа!.. просто римский карнавал, черт побери... Roma! Napoli!..- кричал Чибезов, махая картузом во все стороны. - Ну, а где же Андреев, что ж я не вижу Андреева?
- Андреев уехал нынче утром, - сухо отвечал Петровский.
- И в самом деле... ведь я совсем забыл... эк я!..- воскликнул Чибезов, шлепнув себя по лбу.
- А жаль, право, жаль, - перебил Вахрушев, делая строгую, задумчивую физиономию, - он был с талантом; я недавно еще смотрел его последний этюд с натуры, - сочно, чертовски сочно и планисто стал было писать...
- Да, и лепка и планы дались ему как-то в последнее время, - мрачно сказал Сидоренко, в котором вино производило всегда нечто вроде меланхолии.- Но какой же леший велел ему бросить академию и ехать в печальную нашу провинцию?..
Петровский и Борисов вместо ответа раскланялись с приятелями и готовились уже пробраться на другую сторону моста, но в эту самую минуту извозчичья коляска пересекла им дорогу и снова заставила их втереться в толпу художников. Борисов поднял глаза кверху и остолбенел; удивление бедного художника увеличилось втрое более, когда Вахрушев рванулся сломя голову и принялся раскланиваться с хорошенькой женщиной, сидевшей в коляске, которая, в свою очередь, послала ему с веселой улыбкой несколько поклонов.
- Кто это? Кто такая?..- спросили в один голос художники, окружая Вахрушева, который не переставал кланяться вслед давно исчезнувшему экипажу.
- Какова!- произнес "Вандик", надевая набок белую свою шляпу и самодовольно забрасывая за левое плечо бархатные отвороты плаща.
- Чудо! Прелесть! Но кто же она?.. Ох, злодей, султан! Кого он только не знает, черт его возьми... Ну, да говори же, кто она?..- зашумели вокруг Вахрушева.
Борисов затаил дыхание.
- Это одна из добрых моих знакомых, - отвечал "Вандик", трепля себя за усы.- Она живет у одного моего знакомого - золотопромышленника; я, впрочем, давно ее знаю; она ходила прежде к одной, Левицкой, которая тоже несколько мне знакома...- прибавил он, выразив на лице беспечную, но вместе с тем демонски плутовскую улыбку. - Ее зовут Катерина Андреевна, - да что говорить, вот на днях или когда-нибудь, если хотите, можете увидать ее у меня в мастерской, - я обещал написать ее портрет в виде вакханки...
Петровский и Борисов обменялись взглядами и молча расстались с художниками. Обстоятельство это мигом возвратило им все грустные мысли. Они вспомнили Андреева, который тащился теперь по пустынной дороге, и, полные тяжелой тоски, достигли мастерской, не дождавшись окончания праздника.
Пять лет спустя после описанных выше происшествий имя Петровского было уже известно во всех почти академиях Европы. Новая картина, написанная им в Италии, была привезена, после парижской выставки, в Петербург. С ней вместе приехал и Петровский. Окруженный славой, осажденный со всех сторон блистательными заказами, Петровский не забыл, однако ж, старого своего товарища Борисова. Он отыскал его где-то в восемнадцатой линии Васильевского острова, на чердаке, и, тронутый бедностью приятеля, предложил ему работу. Работа заключалась в том, что надо было исполнить по эскизам Петровского иконостас и купол собора в одной из южных наших губерний. Каждый легко себе представит, с какой радостью принял Борисов такое предложение. Он получил задаточную сумму денег, накупил кистей и красок, взял место, простился с Петровским и уехал.
Вот отрывок из письма Борисова, полученного Петровским по прошествии нескольких дней.
"Итак, голубчик, согласно уговору нашему перед моим отъездом, я завернул в городок, где живет наш бедный Андреев. Передать тебе не могу чувство, которое овладело мной, когда я увидел этот городок. Мысли ли мои были так настроены, но он показался мне в высшей степени печальным и унылым. Было около полудня, когда я въехал в полуобвалившуюся заставу. Тишина мертвая царствовала на улицах, как будто жители, запутавшись наконец ветхости своих лачужек, перебрались заблаговременно в другое место. Хозяин постоялого двора, - что-то среднее между мещанином и мужиком,- на вопрос мой: "Здесь ли почтмейстер Андреев?" - отвечал утвердительно; он объяснил мне, как пройти к нему. Результатом этого объяснения было, однако ж, то, что, сделав два или три поворота, я очутился между двумя заборами, которые примыкали к огромному оврагу; на дне бежал поток и высился колодезь, прикрытый часовней. Я стал решительно в тупик. Если приводилось тебе испытывать минуты, предшествующие свиданию, даже самому радостному, ты должен понимать, какой невыносимо тяжелой доской давят они сердце; кажется даже, что в поспешности человека, который бежит на свидание, заключается столько же желания скорее освободиться от этого тягостного чувства, сколько нетерпения обнять друга или приятеля. Не знаю, долго ли простоял бы я таким образом между заборами, если б не выручила меня баба, явившаяся у колодца на дне оврага. Я спустился к ней, и она указала мне дом Андреева, выступивший одним боком над пропастью. С этой стороны нельзя было подойти к нему; требовалось сначала обогнуть весь овраг и выбраться на улицу. Когда я поравнялся с домом, сердце мое почему-то сильно забилось. Я заглядывал в каждое окно, но окна были занавешены полинявшим ситцем; в доме, казалось, было так же тихо, как и на улице. Я вошел в растворенные настежь ворота, на небольшой дворик, окруженный сараями, заросший полынью и крапивой, покрытый обручами и сушившимися кадочками. Кое-где бегали куры. На кривом крылечке сидел седой старик в солдатской шинели и чинил на солнце какие-то лохмотья.
- Здесь живет Андреев? - спросил я.
- Григорий Петрович?
- Да.
- Здесь, да его теперь дома нет, с должности не пришел, ныне почта...
Минут десять спустя, я входил в низенькие сени почтовой конторы; отворив дверь, я очутился в тесной толпе мужиков и кучеров. На дне комнаты, за небольшим столом, установленным конвертами и пятаками, сидел Андреев. Согнувшись в три погибели, он записывал одной рукой в книгу, другой считал деньги... Трудно тебе рассказать, как он изменился. Сердце замерло во мне. Я подошел к нему и тронул его по плечу.
- Сейчас, подождите, - проговорил он, продолжая писать, но вдруг поднял глаза, смутился, встал со своего места, схватил меня за руки и с радостным криком бросился обнимать меня.
- Григорий Петрович, - произнес грубый голос из-за другого стола,- почта ждет...
- Сейчас, сейчас... подождите немножко...
И он снова кинулся мне на шею. Через пять минут почта была отправлена, и мы очутились оба на улице.
- Что, как? Откуда? Какими судьбами!..- вскричал Андреев, не помня себя от радости.
Я рассказал ему цель своего путешествия; мы разговорились о тебе. Он слушал меня с восторгом и боялся, кажется, пропустить слово; но только что подошли мы к его дому,- восторженность и внимание как рукой сняло. Он растерялся. Сделав движение, как будто внезапно пробуждался от сна, он боязливо оглянул окна, остановил меня под калиткой и попросил Христа ради не обнаруживать перед домашними настоящего моего звания.
- Слова: художник и живописец производят на них по сию еще пору самое неблагоприятное действие... Скажи им, что ты чиновное лицо, и все будет прекрасно...
Говоря это, Андреев не переставал оглядываться во все стороны.
С стесненным сердцем поднялся я за ним на крылечко. В сенях меня обдало запахом утюга, мыла, жареной рыбы. В перекосившихся дверях мелькнула женская фигура, с засученными по локоть рукавами, и почти в то же время чьи-то два глаза сверкнули в скважине. Мы вошли в крошечную, душную комнатку, с кривым потолком, усеянным дочерна мухами. Ободранный диван, два стула и над ними пыльная ландкарта лепились криво и косо вдоль стен грязно-молочного цвета. От всего этого за версту пахло нищетой. Между простенками болтались на гвоздиках холстяные мешочки, вероятно с сушившимися семенами. На подоконнике лежала крошечная подушка, с пришпиленной к ней ситцевой наволочкой. Медный наперсток, игольник и ножницы показывали, что комната не совсем принадлежала Андрееву. Пустившись в расспросы, я узнал, что он женат, отец его и сестра Софья умерли. Разговор происходил шепотом. Андреев не переставал коситься на дверь.
- Ну, да что тебе говорить, - произнес он, наклонившись к моему уху, - пробудь здесь несколько часов и лучше узнаешь мою настоящую жизнь, чем если б я стал тебе ее описывать.
- Григорий Петрович!- произнес чей-то кисленький голос за дверью.
Андреев пожал мне руку и поспешно скрылся. Мне послышался тогда шелест платья и вслед за тем шепот нескольких голосов. Минуту спустя Андреев ввел в комнату высокую, сухощавую, несколько сгорбленную старуху, в очках и в затасканном траурном чепце на голове.
- Вот, матушка, рекомендую вам моего старого петербургского приятеля, - сказал Андреев, стараясь придать своему голосу самую мягкую и нежную интонацию.
Старуха опустила сухощавые руки свои кофейного цвета и, прищурившись на меня сквозь мутное стекло очков, сказала нерешительным, черствым голосом:
- Очень рада, батюшка, - прошу покорно садиться,- просим милости... вы давно из Петербурга-то?
- С неделю.
- Ась?..- не слышу я, батюшка.
Я повторил ответ.
- А чем изволите заниматься, батюшка?..
Не трудно было заметить, что одна мысль о том, что я был, может статься, один из тех приятелей, которые сбили с толку ее сына, предубеждала против меня старуху; я смело назвался чиновником, не помню уже какого ведомства.
- Ох, батюшка,- произнесла старуха плаксиво несчастным тоном, - как же вы это запамятовали Гришу?.. Стоит ли он, чтобы вы, должностной и важный человек, о нем думали?.. Вы, я чай, знали же его в Петербурге.
Тут старуха, к величайшему моему удивлению, начала бранить сына, укорять его в лености, в беспутном поведении, присовокупив, что если б он только захотел, то верно достиг бы, подобно мне, почетного доходного места; что своим прежним беспутством заставил их всех глаза выплакать, и проч., и проч. Бедный наш Андреев стоял во все это время потупя голову, краснел и мялся. Я поспешил переменить разговор.
- Надолго ли вы, батюшка, остановились в нашем городе?
- Нет, всего на один день, - отвечал Андреев, ласково обращаясь к матери.
- Не тебя спрашивают, - сурово произнесла старуха, - разве не видишь, я говорю с ними...
Я удовлетворил ее ответом.
- Я пригласил "их" обедать у нас, - робко сказал Андреев.
Старуха быстро подняла голову и, бросив на сына нетерпеливый взгляд, сказала довольно грубо, но стараясь, однако ж, придать черствому лицу своему жалостливое выражение:
- Не взыщите, батюшка, вы, я чай, в Петербурге-то привыкли к хорошему столу... у нас не то... не взыщите, чем богаты, тем и рады...
Старуха встала и вышла в дверь, которая с трудом уступила ей, потому что на нее, вероятно, напирали изнутри любопытные. Не успел я подойти к Андрееву, как тот же кисленький голос снова позвал его. Я услышал тогда в соседней комнате стук тарелок, который не помешал мне расслышать отрывчатый, недовольный шепот. Андреев вернулся ко мне окончательно растерянный. Мы пошли обедать. Комната, в которую мы вступили, была несколько просторнее первой, но до того завалена всякой рухлядью, что оставалось только посредине место для стола. Кроме матери, тут находились еще три женщины. Одна из них толстая, расплывшаяся, с лицом, похожим на плохо выпеченное яблоко, с взглядом дерзким; другая помоложе, лет тридцати пяти, длинная, рябая, - весь портрет матери, с пучком рыжих волос на затылке, в виде редьки; третьей было всего лет двадцать с небольшим. Лицо ее, белое и пухлое, отражало все признаки глупости и тупости непроходимой.
- Рекомендую тебе: жена моя...-сказал Андреев, протягивая к ней руку, - а это сестры, - продолжал он, указывая на первых двух.
Все три жеманно поклонились, и мы сели за стол. Разговор, как можешь себе представить, не был очень приятен; сказано было, между прочим, с явной иронией, что столичному жителю скучно должно быть в ничтожном уездном городке, что все столичные люди стараются всегда подмечать, что и как говорят провинциалы; потом постепенно речь зашла о погоде, и жена Андреева, молчавшая все время, сказала, покраснев до ушей, точно так же, как и муж ее, что погода стоит нынче "прикрасная", и т. д. Словом, грустно, голубчик Петровский. В продолжение этого злосчастного обеда, я успел заметить, что все члены семейства, кроме самого Андреева, разумеется, ненавидели друг друга, или, по крайней мере, каждый из них имел против другого хоть временную "контру". Нелегко было также видеть, что с Андреевым обращались с какой-то невнимательностью и пренебрежением. В эти полчаса настоящая жизнь его раскрылась передо мной во всем своем безобразии. Он видимо находился под влиянием всей этой сволочи. Что ж мудреного? Мне, по крайней мере, это понятно: страх, который овладевает всяким порядочным человеком при одной мысли о ссоре, скандале или сцене, - особенно в семействе, - заставляет его иногда невольно терпеть и смалчивать; люди грубых свойств, невоспитанные, никогда не в состоянии оценить такого чувства, оно, напротив того, служит как бы потачкой их дерзости. Объясняя терпение робостью или трусостью, они всегда воспользуются ими, чтобы сесть человеку на шею.
Наконец обед, или вернее сказать: мука моя - кончилась. Я и Андреев снова очутились в первой комнате. Передать тебе не могу, голубчик, тяжелое, стесненное чувство, в каком я находился: грусть, тоска, досада кипели в одно и то же время в моем сердце. Я слышал за дверью ворчливый шепот, видел взгляды сквозь щели и трещины и думал только, несмотря на удовольствие встретиться с Андреевым, - как бы поскорее вырваться на волю. Мне душно становилось в этом доме. Андреев понял, вероятно, что во мне происходило. Он подошел ко мне: "Пойдем отсюда", - шепнул он, наклоняясь, как бы нечаянно, к моему уху. Как воры, вышли мы украдкой из дому. Миновав дома и заборы, мы обогнули город и очутились на самой возвышенной точке крутого берега, омываемого широкой рекой. Под ногами у нас, в страшной глубине, лепились вдоль берега лачужки рыбаков, окруженные ветлами и сушившимися бреднями. За рекой стлались бог весть куда необозримые луга, пересеченные кое-где темными клиньями соснового леса. Вправо, к оврагу, за Небольшим пустынным валом, виднелось городское кладбище. Андреев повел меня прямо туда.
- Вот,- сказал он, указывая на глинистый бугорок, прикрытый плитняком и осененный тщедушной ветелкой, - и ты любил ее когда-то... О! если б ты знал только, Борисов, до какой степени потеря сестры осиротила меня!..- прибавил он, проводя пальцами по глазам. - Смерти отца я почти не заметил, - мне стало только грустно; - нас связывали один долг и привычка, - но тут я стал как один на свете.
Мы сели на траве подле могилки и долго говорили. Я заметил, что Андреев переменился, когда мы вышли из его дома; но теперь, мало-помалу, перемена эта сделалась еще заметнее; он стал совсем как бы другим человеком.
- Да, Борисов, для меня все уже кончено!..- говорил он. - Я уже далеко не тот, каким знал ты меня пять лет тому назад; давно угасла во мне внутренняя борьба, когда вопросы: быть или не быть? - попеременно сменяются один другим. Перелом в судьбе моей уже совершился, - я умер, умер для жизни. И что всего хуже, чувствую, что выбиваюсь из последних сил. Не обвиняй меня! Возьми какого хочешь человека, перенеси его в уездный город, окружи его моими обстоятельствами, - поверь, не выдержит и кончит тем же, чем и я; ни убеждения, ни воля не помогут. Бой будет неравен, и рано или поздно обстоятельства возьмут свое... А ведь было же время, когда и мне улыбалась так приветливо жизнь! Часто думаю я: за что было судьбе так жестоко подшутить надо мной?.. Как часто, сидя вот на этом самом месте, обернувшись лицом за реку, к северу, к Петербургу, - как теперь, припоминаю я свои восторги, свои надежды, нашу мастерскую, бедную мою комнату на Новых местах, где был я так счастлив... Катю... Посреди жизни, какую я веду, даже воспоминания страданий доставляют душе неизъяснимые наслаждения... Скажи, не слыхал ли ты чего-нибудь об Кате? Где-то она теперь? Что с ней?..
Я уверил его, что ничего не знаю о ней; что с той поры, как мы расстались, мне не удалось уже ни разу встретить ее.
- И, право, бог знает как горько делается на душе, Борисов, когда подумаешь, что могло бы ожидать меня при других обстоятельствах, - прибавил он со вздохом. - Как ни говори, судьба моя, судьба всей моей жизни разрешилась оттого, что не было каких-нибудь пятисот рублей или тысячи, одной тысячи. Но кто поверит, да и кому какая нужда до несчастий, в какие ввергает нашего брата недостаток. Несчастье, совершающееся в тиши, между четырьмя стенами, несчастье, прикрытое жиденьким, но чистым пальто, в шляпе без видимого разрушения, - никого не трогает; оно не возбуждает даже доверия: "Как можно, чтобы молодой человек, во всем порядочный, образованный и воспитанный, не нашел себе места или куска хлеба!.. Вздор!- значит не хочет, когда нет!" Вот что говорят обыкновенно люди, которые могли бы подать руку помощи. Они не трудятся вникнуть поглубже в дело и разобрать, что часто есть другие потребности, кроме куска хлеба. Есть, конечно, добрые люди, для которых помощь ближнему обратилась в долг и убеждение,- но, со всем тем, они смотрят почти так же близоруко, как и первые. Горе в одном. Подобно первым, они доверяют только несчастью живописному, эффектному, покрытому безобразными лохмотьями, с исковерканными членами, ползущему по грязной мостовой и просящему подаяния хриплым голосом... Попробуй рассказать им, пожалуй, хоть мою собственную историю; особенно не забудь, в виде предисловия, сообщить, что дело идет о служащих в провинциальном городе, - и всякое участие как рукой сняло! Им покажется до невероятности забавен провинциальный писец,- "писец Вертер и Руссо!..". Да на что же это в самом деле похоже? А намеки, что у этого писца мать, сестры, семейство, да еще вдобавок "дом", собственный дом, оставшийся в наследство после отца, так они тебе в глаза засмеются и скажут: "Чего ж ему еще надо?.." Тебя, вероятно, удивляет, как мог я, сознавая ясно свое положение, примириться со всем тем, что меня окружает? Тебя, кажется, удивляет моя женитьба? - продолжал Андреев.- Но вникни поглубже, и ты увидишь, что каждый на моем месте сделал бы то же самое. Сестра умерла. Тоска овладела мной страшная. Не с кем было даже поделиться горем. В таком состоянии глубокого одиночества сочувствие друга или брата недостаточно. В эти минуты сердце инстинктивно просит излиться в женское сердце; кажется тогда, - и часто ошибаешься, - что будто в нем только источник истинного, нежного сочувствия. Я встретил теперешнюю жену мою, она показалась мне девушкой доброй, простой... и я женился, чтобы скорее вырваться из глухого одиночества; я не очень несчастлив...- прибавил Андреев, краснея до ушей. - С живописью я расстался почти так же, как с покойной сестрой, - невозвратно! Сохраняю старые рисунки свои, как незабвенную память всего минувшего, как залог, что и у меня был когда-то талант. Я часто смотрю на них... Меня утешает мысль, что не добровольно заглушил я в себе дарование, что не растратил его на ветер и, если б не обстоятельства, я был бы художник!..
Он еще ничего не знает о существовании "Общества поощрения художников" - я не решился (ты понимаешь отчего?) заговорить о нем с Андреевым, но втайне благословил благородное учреждение, осенившее благодетельным крылом своим наших молодых художников! Да, Петровский, теперь уже, вероятно, никого из нас не постигнет жалкая участь нашего бедного Андреева!..
И долго еще говорил так-то Андреев. Грустны были речи его; еще грустней и безотрадней раскрылась предо мною жизнь этого бедного товарища, страдающего в тиши, без ропота и ненависти, с полным сознанием своего горя,- жизнь, полная высокого самопожертвования, - и для кого все это?.. Для семьи, которая не только не понимала высокой жертвы, но старалась еще отравлять каждую секунду такой жизни... И сколько раз самопожертвование Андреева казалось мне выше всякого другого, сделанного в минуту увлечения, перед восторженно-плещущей толпой. Тот, кто способен на великое в минуту воспаленных чувств и мозга, не всегда, в минуту холодного рассудка, найдет в себе энергию и на половину такого дела! Уж вечерело, когда мы кончили нашу беседу.
Кругом, в городе и за рекой, уже стихло. Чуть внятные звуки колокола с отдаленного монастыря, приносимые легким ветром, пробегали над необозримым пространством. Мы молча прошли кладбище... Уныло глядели глинистые бугорки, покрытые тенью, и только жиденькая ветелка над могилой сестры Андреева да кругом ее несколько желтых цветков подымали свои головки, освещенные багровым блеском тихо заходящего солнца... Через час я простился с Андреевым и пожал ему, может статься, в последний раз руку..."
1849
Тексты данного тома печатаются по изданию: Григорович Д. В. Полное собрание сочинений в 12-ти томах. Изд. 3-е. СПб., изд. А. Ф. Маркса, 1896. Для настоящего издания тексты были сверены с первыми публикациями и другими прижизненными изданиями.
Впервые - "Отечественные записки", 1850, т. 72, кн. 9, под заглавием "Неудача".
Проблеме угнетающего воздействия на человека искусства затхлой и косной провинциальной жизни посвящено немало страниц в русской литературе. Может быть поэтому, как уже отмечалось, критика, не найдя ни новых идей, ни нового характера в повести, отнеслась к ней как к произведению слабохудожественному.
В обзоре "Отечественные записки" в 1850 году" критик "Москвитянина" писал: "Для полноты обзора изящнолите-ратурных произведений остается сказать о повести г. Григоровича "Неуда