ши свою руку на мою,- да - ведь вы лучше... вы, может быть, благороднее всех, кого я знаю...
Старушка и дочь вошли в это время с кофе.
И я и она были оба неразговорчивы; но изредка из-под длинных ресниц светлые глазки глядели на меня с бесконечною печалью...
Она поднялась, старушка ее удерживала.
- Я буду у вас завтра вечером,- сказала она, посмотревши на меня пристально.
Я понял этот взгляд; я не благодарил за этот взгляд...
Но так или иначе - я теперь дошел до того мгновенья, когда мне хочется остановить мгновенье: условие Мефистофеля выполнено... Я погиб во всяком случае - пойду я ли вперед, отрекусь ли от мгновенья. Я люблю эти глаза, люблю эту простую девочку... за что? право, я сам не знаю; я ее люблю - вот и все тут. Прежде всего и паче всего - в ней нет ничего необыкновенного: добра и впечатлительна - и только. Знаю, что предайся я ей, она, пожалуй, будет мукою моей жизни, как все, чему человек предается... Что за дело - жизнь моя сочтена... я хочу выпить до дна всю чашу, хотя бы пришлось вкусить и горечи.
Прости меня, старый учитель... Верь одному только: каковы бы ни были муки внутреннего суда, я не заглушу их. В отношении ко всему, кроме этой девочки,- я тот же и остаюсь тем же.
Дневник Прасковьи Степановны Рассветовой
Приговор произнесен - и я осуждена!.. Это я знаю, это я чувствую на каждом шагу. Я вижу, что он страдает, что он терзается. Я не видала его по целым дням и не смею даже заикнуться спросить его о причинах его отсутствия. Да и какое право имею я на это?
- Милый,- сказала я ему сегодня,- ради самого Бога, кончи все одним разом - не мучь меня, не мучь себя... ты меня не любишь?..
Он горько улыбнулся.
- Что ты называешь любовью? - сказал он.- Разве я что-нибудь могу любить?.. Но тебя я люблю всей любовью, которой мне дано любить.- И потом он впал в свою обыкновенную мрачную задумчивость.
- Чего ты от меня требуешь? - спросила я его.
- Всего,- отвечал он,- без границ всего.
- Да, всего,- повторила я,- но только не требуй, чтобы я тебя разлюбила.
- Кто же об этом говорит? - опять сказал он.- Да и могу ли я желать, чтобы ты меня разлюбила: я эгоист, которому тяжело хоть что бы то ни было выпустить из рук, не только тебя...
Я ему наскучила вопросами. Знаю, что я буду за это наказана, что я его не увижу завтра... Боже мой! Сжалься надо мной, мой жестокий, мой неумолимый милый!
Три дня я не видала его, три дня я бродила как сумасшедшая. Сегодня я его встретила... Это было на Адмиралтейском бульваре. Он сидел на ступенях крыльца Дворцовой набережной, закутанный в свой плащ. Какое-то предчувствие повлекло меня туда в этот поздний час. Било 11 часов ночи. Я тихо подошла к нему. При звуке моего голоса он вздрогнул и обернулся... Я затрепетала как лист. Не знаю, кто из нас был краше для гроба в эту минуту: он ли, с багровыми пятнами чахотки на лице, с челом в ранних и резких морщинах, с большими мутными глазами; я ли, бледная и исхудавшая еще больше обыкновенного в эти три дня. Он взглянул на меня - и негодование, выразившееся сперва на его лице, сменилось страданием, которое для меня убийственней его слов.
- Зачем ты меня ищешь? - сказал он с состраданием, взявши мою руку.- Погоди, все это вздор, все это пройдет! - прибавил он таким тоном, который говорил ясно, что этому нет ни конца, ни исхода.
- О, скажи, скажи, что с тобою, милый? - вскричала я со стоном.- Что ты от меня скрываешь? Что ты сделал такого, что бы ты хотел от меня скрыть - преступление, что ли?.. да разве оно есть для меня?..
Он молчал; его мутный взгляд неподвижно тяготел надо мною.
Было светло как днем... было все так мертво... так болезненно ясно...
- Ну,- сказал он наконец, тяжело вздохнувши,- ты непременно хочешь знать, что со мною?..
- Да,- отвечала я, дрожа в лихорадке.
Он повел рукою по лбу и потом склонился головою в колена.
Он долго молчал. Я дрожала.
- Будь что будет...- начал он, быстро поднявши голову, но не смотря на меня и говоря отрывисто, как в бреду горячки...- Будь что будет... все равно... я погиб, я это знаю... Ах, да... я запутался в своих собственных силах... Ну, я погиб, слышишь ли ты это?..
Я отвечала только стоном.
- Я... люблю! - сказал он с безумным отчаянием,
Я упала... Когда я очувствовалась, он был у моих ног; он цаловал мои ноги, руки, платье... он рыдал...
- Итак,- начала я с ожесточением,- мне надобно умереть!..
- Нет, нет! - вскричал он со стенанием.- Ты должна жить, ты мне нужна...
- Узнай же то, что я от тебя скрывала! - сказала я в порыве отчаяния...- После первой встречи с тобою я приняла яду...
- Ложь! - вскричал он, вскочивши с места.
- Ложь! - повторила я с глубоким негодованием,
- Прости меня, прости меня!..- зарыдал он, упавши к моим ногам.- Прости меня, я оскорбил тебя!..
Не помню, что он говорил; помню только, что он был расстроен, что он говорил о возможности двойственной любви; помню только, что я поклялась жить, что мы оба безумствовали, плакали и смеялись как дети и что он опять был моим, не чужим милым.
Но сон прошел... Я осуждена... Дорого заплачу я за то, что видела минуту его слабости... Я осуждена...
От Василья Имеретинова к дяде его Александру Николаевичу Имеретинову
Я обещал тебе быть всегда и вполне откровенным с тобою и сдержу свое обещание, хотя, собственно говоря, что тебе, старому мудрецу, до моих мелких личных страстей и желаний? Ты давно проклял их - эти страсти и желания, и как ни глубоко страдал ты, может быть, когда-то, но теперь уже нет в душе твоей места ничему, кроме вечного, невозмутимого спокойствия.
Но я, как корабль, бессильный бороться с волнами (употреблю это старое сравнение), я потерял уже способность управлять своими действиями: иду по воле ветра, куда - не знаю; да и что мне за дело? Я чувствую сам, как постепенно догорает, тает, как свеча, мое бытие - и мне сладко таять и мне хорошо догорать. Это болезнь, но разве болезнь есть состояние, нарушающее великие законы вселенной? Разве самая болезнь не может быть состоянием очень приятным?.. Ах, да! я хочу быть больным, мне сладко быть больным... мне сладко впивать в себя благоуханье новых, вторгающихся в грудь мою чувств и впечатлений, хотя бы вместе с ними впивал я в себя ядовитые частицы воздуха... Не все ли равно - часом ранее или часом позже порвется смеренная нить моей жизни?
Я писал тебе о моем первом свидании с Софьей. Она обещала быть на другой день - она была. Это было вечером. Она приехала в черном платье и, поцеловавшись с старухой, тотчас же подала руку мне. Я пожал ее руку.
- Ну, вот, сестрица,- сказал с добродушною радостью друг мой, канцелярист,- ведь я вам говорил, какой хороший человек Василий Павлыч!
- А неужели вы думали, что я точно то думала, что я говорила? - отвечала ему Софья, нимало не покрасневши, и села тотчас же подле меня на окно.
- То-то, матушка, злым-то людям каково верить: обнесут иной раз так, что и господи! - заметила, кашляя, старушка.- Вот мой покойник, дай ему Господи царство небесное,- начала было она, но сын перебил ее бесконечную историю тем, что спросил себе галстук.
- Ты это куда, Сережа? - спросила она с заботливостью.
- Да в департамент велел нынче столоначальник прийти,- отвечал мой друг на пороге другой комнаты.
- Ох ты, работник мой золотой! - сказала старушка, качая головою.
Было что-то простодушно-трогательного в этом совершенно пустом и беззначительном разговоре матери с сыном. Я знал, что не в департамент шел ее Серело; что он достаточно устал там, работая целое утро, и что спина его будет гнуться теперь над перепискою стихов какого-то юного поэта, обещавшего заплатить ему по четвертаку с листа по особенной нежности к своим чадам, за которых благодарил его, вероятно, один мой Сергей Тимофеевич.
Старушка долго рассказывала историю о покойнике муже; я заметил наконец, что она начинает дремать... Скоро она совсем задремала... мы были одни... В открытое окно дышал на нас летний вечер. Мы долго молчали... Полны ли были мы оба блаженством этого вечера, были ли мы уж слишком близки друг к другу и нам страшно было сознаться в этом... не знаю.
- Давно ли вы получали письма от вашего жениха? - спросил я ее.
- Ну к чему этот иронический тон? - сказала она с милым упреком.- Ну, зачем вы хотите казаться злее, чем вы на самом деле?
- Помилуйте! какая же тут ирония? - отвечал я смеясь.- Для чего вы сами ищете во мне иронии... да и какое право имею я на иронию?.. Я человек простой, вовсе неумный, вовсе несовременный даже!.. Скажите на милость, кто это натолковал вам о том, что я склонен к иронии? Неужели Чабрин?.. Кстати о нем!.. Знаете ли, я получил от него письмо?
- Покаятельное? - спросила она несколько насмешливо.
- Нисколько - очень гордое. Его натура слишком благородна для раскаяния.
- Знаете ли что,- сказала Софья, доверчиво кладя свою руку на мою и смотря на меня своими большими глазами,- вы, мне кажется, всех людей меряете собою? И знаете ли что еще? - прибавила она с полным убеждением.- Вас считают извергом, про вас говорят бог знает что, а вы просто очень молоды и слишком благородны...
- А что вы называете благородством? - спросил я, пристально глядя на нее, так что она опустила глаза.- Ведь это все-таки условные понятия. Ну, а если в моей жизни есть страницы, не совсем чистые?..
- О нет, нет! ради Бога не говорите мне этого! - почти вскричала она.- Ну, я прошу, умоляю вас, не говорите мне этого!..
- Почему же? Зачем мне лгать перед вами?.. С людьми вообще привык я поступать так, чтобы требовать от них всего или ничего...
- Без исключений! - прошептала она грустно.
Я замолчал. Зачем я замолчал?.. Неужели в самом деле я начал позволять себе исключения?
Мы посмотрели друг на друга; рука ее, лежавшая в моей, быстро и тихо пожала ее... Помню... и кажется... может быть... нет, вздор!.. Знаю, что по ней, как и по мне, пробежала одна электрическая искра...
О чем мы говорили потом, или лучше, о чем мы не говорили!.. Между прочим, она прочла к чему-то стихи одного из современных поэтов, плачущих целый век о том, что
Она его не любила,
А он ее втайне любил...
Я сказал, что это очень глупо - и она оскорбилась: так сильно набил ей голову всяким вздором Чабрин; но я был в духе, я говорил резко, потому что говорил правду.
Точно также удивило ее, когда я сказал ей, что терпеть не могу немецкой музыки, а дело-то здесь очень просто: немецкий музыкант вечно идеалист; он пишет для воображаемых инструментов. Замыслы его всегда громадны, но они видимо страдают, переходя в дело - в исполнение. Я слыхал лучшие симфонии Бетговена и всегда страдал за невыполнимые мысли композитора; слушая же его вещи, писанные для бедного фортепиано, я просто готов был бежать. То ли дело музыка итальянцев, вся вылившаяся из родника живой, живущей, страстно беснующейся души; так и видишь яркое синее небо, так и слышишь запах лимона и лавра, так и чуешь повсюду веяние божественно-прекрасной жизни. Немец-музыкант только по временам понимает поэзию мироздания; немец-музыкант - человек непременно нервически расстроенный или мастеровой, а часто и то и другое вместе. Невыполнимость требований так и ведет его прямо к кухне, к растрате души на мелочные заботы жизни... Музыкант-итальянец - это эхо, отзывающееся на все страстные призывы жизни! и какой жизни!.. полной, прекрасной, радостной!.. И я перешел к жизни вообще - и я развивал перед нею всю роскошную ткань этого бытия немногих, бытия без вчера и завтра!
Она с жадностью слушала меня; она тщетно хотела рассердиться за то, что в ее душе я открыл нетронутую, но лучшую струну. Ее глаза подернулись страстной влагою... она была прекрасна, как может быть прекрасна одна нервическая женщина, которую трудно разбудить в полноте жизни, но которую если разбудишь только, то для нее уже нет границ... Это было дивное мгновенье!
А если я ошибся?
Что за дело!.. Мгновенье решило все... Не стану всего передавать тебе, воспитатель. Мы часто видались друг с другом - она отдалась мне с беспечностью ребенка... она моя. Что же за дело! Вперед и все вперед!.. Пусть я погублю ее - я ее люблю; губя ее, я гублю и себя.
Несколько писем Василья Имеретинова к Софье
Вы хотели, чтобы я писал вам и, разумеется, о вас же. Да будет исполнено ваше желание, хотя, право, я не знаю цели, с которою вы этого требовали... Лести вы и сами не любите, да и знаете очень хорошо, что я к ней совершенно не способен... Правда; но вот видите ли что: правда такая вещь, которая решительно не дается с первого раза; если бы в первые дни, когда я имел удовольствие увидать вас опять, я стал вам говорить то, что иногда говорю теперь, многое в моих словах, если не все, показалось бы вам ни на чем не основанным, слишком самоуверенным - тем, одним словом, чем это кажется многим очень умным людям... Не придаю я моим словам, как моим, никакого особенного веса и значения, это вы очень хорошо знаете, но и в себе и в людях привык я дорожить всякою истиною.
Многие, и опять-таки очень умные люди, говорили вам об истине, но вы сами почему-то не удовлетворяетесь такого рода истиной - и знаете ли почему? Мне кажется в истине этой нет смирения... Странно вам, вероятно, это слово из моих уст; но не оправдывая нисколько сам себя в гордости, скажу вам только, что гордиться и можно и должно, да только не своим собственным, не личным, а степенью усвоенной правды... Что же такое эта правда, об этом не вам меня спрашивать и, тем более, не мне вам отвечать... Вы, которая так часто страдаете благороднейшим недугом души, тоской по чем-то неопределенном или, лучше, беспредельном, тоской, удовлетворения которой не найдете вы ни в чем - в этом смею вас уверить - вы не должны об этом спрашивать. Самая лучшая часть ваша говорит вам: ищите ее твердою, упорною верою в ее бытие, то есть в законченность вашего собственного стремления,- отделяя от него все извне, со стороны привходящее, и свое личное, но предупредите наперед сами себя, что тяжело и больно отделять все внешнее и чисто личное, что лучше не браться за это и жить, как живут все другие; заметьте при том, что такое самоотвержение не имеет ничего общего ни с аскетизмом, ни с ребяческим дон-кихотством, которому вы так наклонны поклоняться: это самоотвержение - разум; оттого-то правда и падает на душу такой свинцовой тяжестью... И возьмете вы эту свинцовую тяжесть - вам будет понятно и то, что высшая степень гордости есть смирение, и то, что можно быть чистой как голубь, и мудрой как змея,- и то, наконец, что люди не стоят вражды, что все должно быть по возможности любимо, но что в любви есть степени, к которым принадлежит и презрение.
Все это, знаю, покажется вам странным, но желал бы (и надеюсь), чтобы не странно показалось вам одно только: ищите правды и смотрите ей в лицо прямо.
Один из многих, верующих в правду.
Вы непременно хотите, чтобы я писал к вам, и в этом желании, как и во многом другом, проглядывает много именно того фантастического простодушия, которое вы готовы в себе отрицать и за которое вас нельзя любить иначе как сильно... С вашей душевной теплотою вы и не подумаете, что возможность говорить все, что есть на душе, утрачивается по мере начального опыта; возможность же писать существует только для детей. Пишут обыкновенно то, чего нельзя сказать: когда же нет ничего, чего человек не смел бы сказать,- писать ему смешно...
Да и о чем мне писать вам в самом деле?.. Мечтать? Но, боже мой, как это было бы глупо, рассуждать еще глупее и бесполезнее...
Знаете ли что? На меня бывают иногда прескверные минуты - и в эти минуты отношение между мной и вами, то самое отношение, которое наполнило бы жизнь целую другого, которое даже и меня выводит из обыкновенной апатии,- бывают минуты, когда оно мне кажется детской игрой. Досадно - больно, может быть, а, увы! кажется, правда. Вы имеете право спросить; чего же бы я еще хотел от жизни? Ничего, отвечаю вам заранее,- и всего, всего, без конца всего, если жизнь вздумает сама предложить мне что-нибудь...
Зачем мы не встретились с вами тогда, в те блаженные дни, когда я способен был из немногого творить целые миры. О! тогда бы я исписал к вам стопы бумаги, тогда бы мое отношение не только наполнило, но даже переполнило мою душу - и какой бы славный роман вышел из этого отношения. Все возможные условия или, лучше сказать, все невозможные для людей с здравым смыслом, выполнили бы оба мы для того, чтобы расстаться в безмолвном и гордом страданье, убедили бы себя, что так велел рок и прочее,- как бы все это было и полезно, и приятно, и эффектно... А теперь? что вы хотите от человека, который не верит ни в рок, ни в препятствия,- потому что не знает, что бы могло его остановить.
Жизнь - банк; кто истинно любит жизнь, тот готов всегда поставить ее на карту.
Истинно и сильно только то, что ничего не знает истиннее и сильнее себя; любовь, например, только тогда любовь, когда ее ничто не остановит. Кто допускает невозможность осилить какие-нибудь препятствия, тот еще не любит. Скажут, что есть препятствия, которых нельзя даже и подумать осилить, особенно женщине. Что же делать? математическая истина, что где есть а, там уже нет не а, остается все-таки истиною. Если нет силы любить, так лучше вовсе не любить. Разве любовь какая-нибудь обязанность? Обязанность на свете только одна - неумолимая, беспощадная, математическая правда.
Ночь агонии, ночь страдания самого безумного провел я; и вот теперь утро, а я сижу перед столом и бессмысленно смотрю на все... Одно слово, одно только слово хотел бы я написать слезами, огнем, кровью; это слово: "Я люблю вас, я люблю тебя, мой светлый ангел, тебя, до того чистую и простодушную, что ты не поймешь никогда, какими адскими муками покупаю я минуту безумного счастья и как мучительно это счастье..." Я люблю вас, я люблю вас! Слышите ли вы этот вопль души, этот стон осужденного? Зачем вы играли огнем? зачем вы захотели сойти в эту бездну без света, в этот ад, который я ношу в себе? - зачем, зачем? Безумная, неосторожная женщина, вы подняли там все, что принуждено было к вечному, насильственному сну, подняли для своей и моей гибели?.. Счастья, счастья, блаженства, хоть на минуту с тобою, хотя бы преступленьем надобно было достигнуть этого блаженства, хотя бы смертию нужно было купить эту минуту... хотя бы сожгла и опалила нас обоих эта минута... но упасть у твоих ног, но трепетать в лихорадке от прикосновения твоей руки, но без конца - без конца погружаться взглядом в твои глаза, но задохнуться от твоего дыхания - слышите ли вы это, вы - ребенок, который едва ли поймет эти муки, эти сухие рыдания, эти безумные стоны?.. О, чудное было то мгновение, когда луна казалась тебе лампадой, освещающей огромный зал, когда мой взгляд переносился от твоего девственного чела к вечному куполу вечного неба! Для чего, человек и женщина, не могли мы уничтожиться один в другом, слиться в одну мысль, в одну говорящую силу, разливающую сияние любви и света... ты бы поняла тогда всю страшную тайну любви; все, все показалось бы тебе ничтожно, жалко и мелко в эту минуту, все, кроме любви человека и женщины!..
От Прасковьи Степановны Рассветовой к Василью Имеретинову
Милый! я пишу к тебе не с тем, чтобы просить сострадания,- нет, настолько ты научил меня быть гордою, чтобы ничего не хотеть из милости; я не собираюсь даже умирать - хотя, видит бог, я сейчас была бы готова умереть, если бы ты приказал мне. Милый - не беспокойся, на душе твоей не будет упрека - я останусь жить... но зачем, зачем ты велишь мне жить?.. Ты знаешь хорошо, что любившей тебя нет больше никакого исхода - к чему же мне жить? О, позволь мне умереть... Жизнь, которая ждет меня - хуже всякой пытки. Теперь я буду жить для того только, чтобы ругаться над всем, что называла я добром, попирать ногами все, что я считала до сих пор неприкосновенным. Мне противно и гнусно все, кроме тебя; к целому свету полна я вражды и ненависти - но я пойду по той дороге, которую ты мне указывал, пойду с отвращением, с омерзением - но пойду: я повинуюсь тебе слепо, безгранично. Повторяю снова, я не знаю жертв... Приговор мой произнесен - он неумолим и неизменен, я это знаю... Твое сердце тверже стали для меня. Но ты погибнешь сам, я это знаю,- а я останусь жить; я буду жить так, как хотел ты, как ты приказывал... или нет, ты ничего не приказывал, ничего не требовал. Ты вел только по той дороге, на которой я во всей наготе увидела твои требования... Я не отступаю перед ними - я живу и останусь жить... Чем я кончу - это, вероятно, знаешь ты; я только слепо исполняю твои приказания.
От Лизы к Василью Имеретинову
Когда ты прочтешь эти строки, брат, твоей сестры, делившей часто с тобою все муки нашей общей безотрадной жизни, уже не будет на свете. Я устала - пора на покой. Эта ночь последняя в моей жизни. Зачем я жила?.. Когда взгляну я на все свое прошедшее, на все это напрасное исканье полной жизни,- в душе моей возникает страшный ропот. Чем была я виновата, что я хотела всегда невозможного?.. Ты один знаешь мое прошедшее. Помнишь мое - наше детство, помнишь, как полно дышали мы тогда оба, как широко представлялось нам будущее,- помнишь эту прекрасную минуту нашего существования, когда мы оба, в один теплый летний вечер, под сенью старого тополя, почуяли в груди что-то неведомо сладкое?.. Все вокруг дышало лобзаниями, сладострастно шептались листья... мы были оба так молоды, так хороши, Вася, и сплелись, как ветви, наши руки. Мне было тревожно, мне было страшно, но не больше - и ты и я, мы были дети природы. Зачем хотела я иной любви?.. Страшная, непонятная тайна!.. Или в самом деле, как бы человек свободен не был, над ним всегда тяготеют стремления века?.. И я встретила тогда, бедная девочка, человека, которого полюбила я страстно - за его мужскую силу, за дивный дар поэта,- и он тоже говорил, что любил меня, и страстные звуки посвящал он мне; я была для него единой мыслию... Так мне казалось! Увы! он любил во мне не меня, а свой талант и впечатления, которые давали ему пищу; он любил во мне те мгновенья, которые были так новы его светски-развращенной душе... Меня выдали замуж... Он был бледен, когда меня венчали, но ведь к нему так шла бледность, но ведь ему так приятно было помучиться неизведанными им мучениями... Я сказала ему: возьми меня с собою хоть на край света; он доказал мне как дважды два, что и на краю света нужен вид и паспорт; а что если он возьмет меня на свою ответственность, то потеряет все, что ждало его на свете... Он уехал: мне было невыносимо гадко с существом, которое было рабски мне предано и которым бы всякая светская женщина не нахвалилась... Я ушла. С тех пор жизнь моя снова сливалась с твоею, с тех пор ты был моим вождем на том пути, которым сам ты шел... Я шла за тобою без страха, без сожаления, без любви, даже без вражды... мне было невыносимо.
Вот и все, что я хотела сказать тебе. В душе моей ни одного отрадного чувства; все как-то пусто, пусто за мною и предо мною... Прощай.
От Василья Имеретинова к Александру Николаевичу Имеретинову
Еще несколько часов, воспитатель, и, может быть, я отойду к вечному покою... Слушай... Мы долго блаженствовали, мы часто видались с ней... К чему передавать тебе все эти безумные, все эти прекрасные мгновения?.. Их нет уже, как не будет, может быть, завтра и меня... Но знаешь ли что?.. Безумствуя у ее ног, я как-то чувствовал, что не тут мое место. Или есть натуры, длл которых покой только в бурях?
Она создавала несбыточные планы счастия... я улыбался... Отчего же и не улыбнуться?.. Ах, да! я не мог не любить ее... так слаба, так чиста, так беззащитна была она...
Тщетно хотел я сделать из нее что-нибудь иное, нежели то, чем создали ее обстоятельства. Бедный мой ребенок, любовь моей души! так проста, так мила, так добра, так умна... да, умна - пожалуй. Но что мне до этого? Разве я знал, за что любил ее?.. Любил!.. и завтра, в самом деле, это слово сделается прошедшим.
Я не удивился, когда сегодня утром доложили мне о Чабрине. Я ждал его, я был твердо уверен, что первый визит его, после свидания с нею, будет ко мне.
Он вошел бледен как смерть, но твердою походкою, которой у него прежде не было. Он похорошел в эти пять недель; человеческая гордость светилась в его черных глазах: злость и грусть сообщили чудное выражение его неопределенной физиономии.
Он не протянул мне руки; я не вынимал своей из кармана моего жилета.
- Нам объясняться нечего,- начал он с достоинством.- Я пришел не за объяснениями... вы знаете все сами.
- Дальше! - сказал я, не спуская с него взгляда: так я залюбовался им в эту минуту.
- Нам двоим нельзя жить на свете... вы это знаете тоже... ты это знаешь, Имеретинов,- говорил он больше с грустью, чем с негодованием...- Зачем ты это сделал?.. Но даже и не упрекать тебя хочу я теперь,- продолжал он, помолчав с минуту.- Я тебя не ненавижу - и за что? Ты научил меня не верить ни добру, ни злу!.. Но ты знаешь сам, что нам нельзя жить двоим на свете,- не потому, чтобы я слишком любил ее - нет! но я не могу быть ничьим дураком, особенно в ее глазах... Мелко, скажешь ты. Что делать! - прибавил он с иронией.- И не у меня одного математическая правда в разладе с делом.
Я молчал.
- Ты прав,- наконец сказал я ему.- Когда же мы деремся?
- Завтра,- отвечал он тихо и задумчиво,
- Твой секундант?
- Ротмистр Зарницын.
Я опустил голову. Грустно как-то стало мне: с Зарницыным встречались мы в лучшие времена на Кавказе. Я любил в нем его бойкий ум, его рыцарское благородство, его доступность всему прекрасному. Как-то раз мы, как собаки, поссорились из-за кости... Он никак не мог простить мне, что я увлек с собою одну девочку из очень порядочного семейства, хотя первый радовался моей победе над девчонкой, как эти господа выражаются, у которой не было ни отца ни матери... Он не имел права мстить мне тогда... Как, я думаю, рад быть теперь секундантом Чабрина...
Наконец, я поднял голову; он стоял все так же передо мною мрачный, бледный...
Я молча взял со стола письмо Лизы, последнее завещание этой бедной души, и молча же подал ему. Бедняжку вытащили из Невы мертвую...
Он прочел его и, упавши на стул, зарыдал глухо.
- Вот следствие твоих правил,- сказал он, поднявши голову и пристально смотря на меня.
- Что ж? Отрекись от них,- возразил я равнодушно.
Он только отрицательно покачал головою.
Я взял его руку и пожал ее; он ее не выдергивал...
- Согласись, однако,- сказал я с улыбкою, разумеется, очень печальною: ибо радоваться-то нечему,- что порядочные люди и убьют друг друга как порядочные люди...
Он засмеялся равнодушно.
- Завтра, в шесть часов утра, за Смоленским кладбищем,- сказал он, поднявшись с места и подавая мне руку.
Он вышел... Я задумался: подле меня раздались стоны.
Это был мой друг канцелярист; физиономия его была страшно жалка в эту минуту. Чуть-чуть я не заплакал; я думал, что он плачет все о матери, которую вчера мы схоронили - бедную старуху, и начал было утешать его...
- Я все слышал, все! - говорил он, всхлипывая.- Вы мне одни остались... Ну, как вам не стыдно! Бога-то вы не боитесь!.. Я здесь стоял за перегородкою, все слышал... Не ходите, не пущу! - кричал он, размахивая руками.
Я только грустно улыбался.
- Слушайте, Сергей Тимофеич,- говорил я ему,- уймитесь же, пожалуйста, говорю вам - уймитесь!..
- Не уймусь! - вскричал он с ожесточением.- Не уймусь!.. Сейчас иду к Софье Ивановне.
- Стойте! - сказал я ему, останавливая его за руку.- Дорог я вам или нет?..
Он со стоном схватил мою руку.
Я его обнял и поцаловал в голову; он рыдал, как женщина в истерике.
- Ну, бейте меня, как собаку бейте,- только не ходите! - говорил он, рыдая.- Я вас не пущу, не пущу, говорю вам!.. Я ваша собака - я умру вот здесь!
И он лег на пороге.
Я не выдержал - мне стало слишком тяжело, невыносимо тяжело... За что мне отдала судьба эту высокую человеческую душу?
- Вы думаете, не знал я всего? - начал он, унявшись рыдать и плакать.- Все знал, все, Василий Павлыч!.. В ту ночь, помните, как она пришла сюда...
Я крепко сдавил его руку...
- Все знал! - продолжал он.- Все с собою в гроб унесу! Что вы думаете, жить, что ли, я теперь буду? А для чего жить мне?..
Это было чересчур грустно - это и только это! Право, мне не жаль жизни, хоть дай мне ее опять, я от нее потребую только минут - чудных минут... О! какою таинственною благодатью наполнялась подчас моя душа!
А кто знает,- быть может, я в ней ошибся?
Завтра ли, послезавтра ли, но ведь жизнь моя сочтена. Все я взял от нее, что можно взять. Благословение жизни, благословение тебе,- мой старый воспитатель. В последний раз, быть может, приветствую тебя троекратно...
Это было в раннее июльское утро. Благословенный климат Петербурга не оставил, как и всегда, своими милостями - густыми и сырыми туманами. Они подымались отовсюду, а кругом было все пусто и дико; кое-где только виднелся кустарник и жидкие сосны.
Прислонясь к одной из этих сосен, стоял Имеретинов; подле него на дупле повалившегося дерева сидел и рыдал безутешно бедный, растрепанный Сергей Тимофеич - единственный секундант, которого мог найти Василий. На лице Имеретинова не выражалось ровно ничего, кроме усталости и неприятного чувства от утреннего холода.
- Полноте же выть! - обратился он к своему товарищу; но видя, что все убеждения бесполезны, только крепче завернулся в свой плащ.
Вдали показались дрожки.
- Едут! - с отчаянием вскричал канцелярист.- Едут! - повторил он, уцепившись за Василия.
Тот тихо отсторонил его.
- Ну,- сказал он ему,- не забывайте моих поручений.
Дрожки подъехали. Чабрин первый соскочил с них.
Он подошел к Имеретинову и подал ему руку... Василий пожал ее - и тотчас же сбросил свой плащ.
Зарницын, закутанный в шинель, подошел к ним. Он враждебно взглянул на Имеретинова - тот отвечал ему безмолвным поклоном.
Зарницын отмерял расстояние.
Враги встали друг против друга.
- Раз, два, три! - сказал Зарницын.
Василий выстрелил... мимо! Раздался другой выстрел... прямо в грудь...
Ни слова, ни даже слышного звука со стороны Имеретинова.
- Черту баран! - сказал холодно Зарницын.
Чабрин молчал.
Канцелярист нагнулся к мертвому. Так он и остался в этом положении: Чабрин и Зарницын сели на дрожки, а он все сидел над трупом.
Вставало солнце.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И только.
Больше я не умею сообщить моим читателям подробностей из кипы бумаг, которые попались мне в руки. Что сталось с Софьей - этого я доискивался напрасно. Говорили только мне, что Орнаментов женился очень выгодно - на ком, не знаю наверное; даже слух о его женитьбе сообщен мне его приятелем Алексеем Степановичем, человеком очень известным всем, кому нужно подчас сделать выгодную спекуляцию, и мало любящим разговоры о чужих неденежных делах. Переписка досталась мне из рук одного из моих приятелей. Как досталась она ему, это вам вовсе неинтересно знать. Меня она очень интересовала - несмотря на всю свою неполноту и отрывочность... Есть же на свете люди, которые, по натуре ли своей, по обстоятельствам ли, обращают во вред себе и другим самые лучшие качества... могут они даже обратить в убеждение жизни свое печальное нравственное расстройство! Вот вам и назидание - к моей не совсем назидательной истории.
Впервые: "Московский городской листок", 1847, No 244, 247, 248, 249, 250, 253, 255, 257, 258, 259, 260, 261, 263, 264, 265, 268, 269, 271, 272, 277, 278, 279, 280; от 8, 12, 13, 14, 15, 19, 24, 26, 27, 28, 29 ноября, 1, 3, 4, 5, 10, 11, 13, 15, 20, 22, 23, 24 декабря; с. 976-978, 989-990, 993-994, 997, 1001-1002, 1013-1014, 1021-1022, 1028-1030, 1033-1034, 1037-1038, 1041-1042, 1045-1046, 1053-1054, 1057-1058, 1061-1062, 1073-1074, 1077-1078, 1085-1086, 1089-1090, 1108-1110, 1112-1114, 1117-1118, 1121. Подпись: А. Григорьев. Помета: Москва, 1847 г. Дек<абря> 21. Печатается по тексту первой публикации {Первые главы повести были пронумерованы автором, но в дальнейшем нумерация не сохранилась; в настоящем издании нумерация глав снята по всему тексту. Устранен и разнобой в написании отчества одного из персонажей - Похорцева.}. Не переиздавалось.
Этой повестью Григорьев завершил беллетристический цикл 1840-х гг., который, не будучи связан сюжетно, объединен автобиографическим подтекстом. Начиная публиковать повесть, автор дал отсылку к своему рассказу "Один из многих" ("Репертуар и пантеон", 1846, No 6, 7, 10). Однако в состав тома автобиографической прозы Григорьева (см.: Григорьев А. Воспоминания. Л., Наука, 1980; далее: Воспоминания) повесть "Другой из многих" не вошла (см.: Осповат Ал. Аполлон Григорьев в современных изданиях.- "Вопросы литературы", 1982, No 4). В повести, несомненно, отразились драматические события петербургской жизни Григорьева в 1844-1846 гг., в частности, его связь с масонским кружком, о чем мы располагаем крайне скудными сведениями, так как масонские ложи были запрещены в России в 1822 г. В тексте несколько раз подчеркнут автобиографический характер образа Ивана Чабрина (см. ниже), прототипом же Василия Имеретинова, второго главного героя, является К. С. Милановский, заслуживший у современников весьма сомнительную репутацию (см. о нем примеч. Б. Ф. Егорова в кн.: Воспоминания, с. 412-413). Развивая предложение В. Н. Княжнина о том, что прототипом ротмистра Зарницына был А. А. Фет, друг молодости Григорьева, Б. Я. Бухштаб квалифициррвал приводимое в тексте письмо Зарницына как "подлинное письмо Фета" (Бухштаб Б. Я. Библиографические разыскания по русской литературе XIX века. М., Книга, 1966, с. 34-35). По мнению В. Н. Княжнина, образ Степана Никифоровича Похорцева вобрал черты некоего Ксенофонта Тимофеевича, приятеля А. И. Григорьева, отца писателя: этот человек навещал Ап. Григорьева (возможно, по просьбе отца) в Петербурге (см.: А. А. Григорьев. Материалы для биографии, под ред. В. Н. Княжнина. Пг., 1917, с. 364-367, 395-396).
О развитии "демонической" темы в прозе Григорьева см. примеч. Б. О. Костелянца в кн.: Григорьев А. Избр. произведения. Л., Сов. писатель, 1959, с. 570-571; Егоров Б. Ф. Художественная проза Ап. Григорьева.- В кн.: Воспоминания, с. 344-346.
с. 46. ...не надейся на князи и на сыны человеческие...- Псалтырь, 145, 3.
с. 47. ...наш верх с его старыми обоями...- Здесь и ниже воспроизведена обстановка московского дома Григорьевых (на Малой Полянке), на антресолях которого в 1839-1844 гг. жили Григорьев и Фет. Ср. описание этого дома в мемуарах Фета (Воспоминания, с. 312-315).
с. 47. ...в этой презренной прозе...- Перифраза из "Графа Нулина" (1825).
с. 47-48. резигнация (от франц. rêsignation) - смирение.
с. 49. ...несколько песен Варламова. - Композитор и певец Александр Егорович Варламов (1801-1848) был другом и музыкальным кумиром Григорьева. Стихотворение "А. Е. Варламову" (1845) заканчивалось строфой: "Да, это так: я слышал в них, В твоих напевах безотрадных Тоску надежд безумно-хладных И память радостей былых".
c. 49. ...чтобы сказать, как Печорин, что он любит музыку после обеда.- См.: "Герой нашего времени" ("Княжна Мери").
с. 50. ...я выражаюсь слогом одного знаменитого путешествия.- Имеется в виду рубленый слог путевых записок М. П. Погодина "Год в чужих краях" (1844).
с. 52. Фаланстера - огромный дворец, в котором, по утопической идее Ш. Фурье, должна располагаться "фаланга" - первичная ячейка нового общества. Фаланстера была призвана синтезировать все виды человеческой деятельности и объединить преимущества как городской, так и сельской жизни. К 1847 г. Григорьев уже пережил увлечение фурьеризмом.
с. 55. ...как вечном и неисходном состоянии войны всех против каждого и каждого со всеми...- Этот взгляд на человеческие отношения был сформулирован в трактате Т. Гоббса "Левиафан" (1651).
с. 58. ...а к чему же стулья-то ломать"...- См.: "Ревизор", действ. 1, явл. 1.
с. 59. ...о чем думает Кифа Мокиевич: отчего слон не родится в яйце?- См. "Мертвые души", гл. XI.
с. 62. ...у отца тысяч сто лежит в опекунском...- Опекунский совет, располагая большими средствами, принимал в залог имения.
...помни только вторую заповедь.- "Не убий".
с. 63. ...щеголяли во фризовых...- Имеются в виду шинели из дешевого материала - фриза; такая шинель свидетельствовала о бедности и неустроенности ее владельца.
...в Троицкий...- Имеется в виду Троицкий трактир (на ул. Ильинке; ныне - ул. Куйбышева), считавшийся лучшим в Москве.
Шематон (от франц. chômer) - бездельник, прощелыга.
..."в смирении вашем стежите души ваши".- Евангелие от Матфея, 12, 29.
...ух как красно говорили! все больше о "Лукреции Флориани"...- Роман Ж. Санд "Лукреция Флориани" (1846) пользовался в России особой популярностью (см. "Рассказ вдовы" Я. П. Полонского - наст, изд., с. 294). Беседы с Ж. Санд (и именно в женском обществе) часто вел в 1840-х гг. сам автор повести (см.: Воспоминания, с. 96, 319).
c. 73. "Есть необъятное наслаждение в обаянии молодой новораспустившейся души..." - См.: "Герой нашего времени" ("Княжна Мери").
Леон Леони, Жюльетта - герои романа Ж. Санд "Леон Леш" (1845).
Царствие Божие внутри нас есть...- Евангелие от Луки, 17, 21.
с. 81. Мне было больно не за него <...> но за человека...- Реминисценция нз "Гамлета" в русском переводе Н. А. Полевого (действ. III, явл. IV).
с. 82. Минута - вечность! - Вариация на темы стихотворений Гете "Божественное" (в переводе Ап. Григорьева: "...Он лишь минуте сообщает вечность...") и "Завет" (в переводе Ал. Григорьева: "...Тогда былое удержимо, Грядущее заране зримо, Минута с вечностью равна").
с. 84. ...свои белые, как слоновая кость, маленькие руки.- Ср. описание Печорина в "Герое нашего времени" ("Максим Максимыч").
...так уж глупо как-то я создан...- Эти слова Имеретинова, сказанные "с легкою улыбкою", воспроизводят аналогичное признание Печорина в "Герое нашего времени" ("Княжна Мери").
с. 90. "О высоких мыслях и чистом сердце должны мы просить Бога"...- См.: "Фауст", ч. II (Pater Profundis: "Дай, Боже, мыслям проясниться И сумрак сердца освети!" - перевод Б. Л. Пастернака) .
с. 95. Дидерот - Д. Дидро (1713-1784).
...несколько исчадий новейшей французской словесности... - Имеется в виду проза французского романтизма ("неистовая словесность"), представленная именами В. Гюго, Ж. Жанена, Э. Сю, А. Дюма и др