Масона", одну из пяти-шести им прочитанных (речь о сочинении английского нонконформиста Джона Масона "О познании самого себя", популярном в российских ложах).
Что бы там ни было - а я сознаю, что высказал всего только догадку, да и вообще думаю, что в таких вопросах многоточие уместнее точки, - уничижение Дениса Ивановича было тем, что паче гордости. Одно сопоставление себя с кумиром земных властей Потемкиным-Таврическим стоит многого. И не только это...
Несколькими годами раньше, в 1786 году, он написал свой шедевр в прозе, повесть "Каллисфен", - и я не случайно отношу ее к концу моей книги. То был загодя подведенный итог жизни.
Вот он - такой, каким видел его сам Фонвизин, хотя, вероятно, и не помышлял о невольной автобиографичности.
Великий Аристотель посылает одного из своих учеников, философа Каллисфена, к другому, Александру Македонскому. Причиной то, что Александр, еще помнящий уроки мудрого наставника и посещаемый муками совести, молит о духовной помощи:
"Я человек и окружен льстецами: страшусь, чтоб наконец яд лести не проник в душу мою и не отравил добрых моих склонностей. Нет минуты, в которую бы не твердили мне наедине и всенародно, словесно и письменно, что я превыше всех смертных, что все мои дела божественны, что я предопределен судьбою вселенной даровать блаженство и что, наконец, всякий, иначе обо мне мыслящий, есть враг отечества и изверг человеческого рода. О мой друг нелицемерный, не смею звать к себе самого тебя; знаю, что обременяющая старость не дозволит тебе следовать за мною в военных моих действиях; но сделай мне теперь новое благодеяние: пришли ко мне достойнейшего из всех учеников твоих, который бы имел дух напоминать мне часто твои правила и укорять меня всякий раз, как я отступать от них покушуся".
Вот уж тут раздолье аллюзиям, и на этот раз, кажется, Фонвизин их желает. "Российской Минервою" и "божественным величеством" именовали Екатерину, и сам он подчинялся общему правилу; придворные льстецы были вечным предметом его злословия; и даже благой порыв Александра - не напоминает ли он либеральные порывы российской императрицы, недаром из всей "Фелицы" возлюбившей более всего такие слова:
"Еще же говорить не ложно,
Что будто завсегда возможно
Тебе и правду говорить".
Сама ж читала это вслух Храповицкому.
Вообще Фонвизин отвел душеньку, населяя двор Александра лицами, наблюденными им при ином дворе; даже, по старой дружбе, пожаловал в придворные своего Скотинина, сменив ему кафтан на хитон и перекрестив в Скотаза. Тот, как и русский собрат, скотов предпочитает людям, отчего и назначен начальником обоза. Да и сам в скота обратился; Каллисфен, с коим он обращается худо и то и дело высаживает из телеги (которая тут сходит за колесницу), дабы оберечь ослов, спрашивает его, так ли бы он обращался с царским любимцем Леонадом, и Скотаз отвечает, не смущаясь:
"Вот-на!.. Да для его высокопревосходительства я сам бы рад припрячься".
Высокопревосходительство - не есть ли это также прививка греческой лозы к российскому дубу?
В такой круг и попадает Каллисфен; здесь должен он наставлять добру Александра. И сперва дело идет успешно: философу удается дважды обуздать порок.
Вначале на совете решают, как поступить с матерью, женою и дочерью побежденного Александром Дария. Один советует: умертвить. Второй: приковать к колеснице победителя. Третий: мать заточить, жену и дочь отдать в добычу солдатне. Каллисфен предлагает царю иное: удивить весь свет своим великодушием и даровать пленницам жизнь и свободу.
В другой раз заходит речь о том, чтобы под корень свести целую область, преданную персиянам. И снова Каллисфен поднимает голос в защиту невинных.
Александр в восторге:
"Ты друг человеческого рода, ты охранитель моей славы!"
Однако льстецы берут свое - и вот уж Каллисфен в опале, особливо когда воспротивился намерению Александра объявить себя богом. А тот падает ниже и ниже:
"Чрез несколько месяцев мнимый сын Юпитера впал во все гнусные пороки: земной бог спился с кругу, пронзил в безумии копьем сердце друга своего Клита и однажды, после ужина, в угодность пьяной своей наложнице, превратил он в пепел великолепный город.
Слух о сих мерзостных злодеяниях воспалил рвение Каллисфена. Он вбежал в чертоги монарха, не ужасаясь ни величества его, ни множества окружающих его полководцев и сатрапов.
- Александр! - возопил он, - сим ли образом чаешь ты достоин быть алтарей?.. Чудовище! ты имени человека недостоин!"
Каллисфена осудили на казнь, но он ее не дождался: пытки извлекли из его бренного тела великую душу.
Безысходность? Мысль о беспомощности и бесполезности добра в злом мире? Напротив! По смерти Аристотеля, говорит рассказчик, в бумагах его нашли письмо Каллисфена, писанное перед смертью:
"Умираю в темнице; благодарю богов, что сподобили меня пострадать за истину. Александр слушал моих советов два дни, в которые cпас я жизнь Дариева рода и избавил жителей целой области от конечного истребления. Прости!"
На этом письме рукою Аристотеля сделана отметка:
"При государе, которого склонности не вовсе развращены, вот что честный человек в два дни сделать может!"
Это горестный, а все-таки обнадеженный взгляд. Снова - в который уж раз! - припомним слова Фонвизина о том, что писатель и_м_е_е_т д_о_л_г возвысить глас против злоупотреблений и человек с дарованием может быть советодателем государю и спасителем отечества. Возможно, в Аристотелевой отметке звучит ирония над ним, продолжающим идеализировать своего ученика Александра, но в ней больше трезвого, печального и гордого смысла: человек с дарованием может... Может!
И за то нужно благодарить судьбу, вообще неблагосклонную к философам.
Денис Иванович в этом полагал смысл своей жизни. Он был прав - да не совсем. Как и его сотоварищи-современники, он не до конца ценил свое слово, не вполне понимал, что у искусства своя память, и именно за слово, за "Недоросля" будем мы чтить его сочинителя.
Он не мог знать и иного. Что начали собою - не предвосхитили, не предсказали, а начали - они, титаны восемнадцатого века.
Они ровесники. Державин родился в 1743 году. Новиков - в следующем, 1744-м. Фонвизин - то ли в тот же год, то ли годом после. Радищев чуточку моложе - 1749-й.
Неласковая эпоха, столь круто с ними обошедшаяся, все же оказалась готовой, чтобы родить их и даже дать заговорить. Но их немного, и они только начало.
А дальше начнется чудо.
Умрет Денис Иванович, и всего через два (или три - опять неясность с датою) года родится его преемник в комедии Грибоедов. Еще минет четыре года - и явится Пушкин. Еще год - Баратынский. И пойдет, пойдет, пойдет. Три года спустя родится Тютчев, спустя еще шесть - Гоголь, два - Белинский, год - Герцен и Гончаров, два - Лермонтов, три - Сухово-Кобылин и Алексей Толстой, год - Тургенев, три - Достоевский и Некрасов, два - Островский, три - Щедрин, два - Лев Толстой...
Не в счастливой случайности рождений дело; богатейше одаренные натуры рождаются всегда. Началась непрерывная цепь, звено цепляется за звено, не давая ни на год, ни на миг пропадать в нетях русскому духу и русскому слову, и начальное звено - они, Державин и Фонвизин, первые гении российской словесности.
Не торжественные родоначальники, нет, живые, близкие, ч_и_т_а_е_м_ы_е.
Пушкин писал статью "О ничтожестве литературы русской", а в России были уже не только литераторы прежнего века, но и он сам, его великие современники. Вяземский скептически говорил о русской комедии - от Фонвизина до Грибоедова - как о том, что еще не стало истинным искусством. Всем им казалось: то, что при них, еще не литература, а вот завтра!..
Сегодня мы оглядываемся назад с таким восхищением, какого Денис Иванович и представить себе не мог.
...Сохранилось драгоценное описание самого последнего дня жизни Фонвизина. Оно сделано Иваном Ивановичем Дмитриевым, в ту давнюю пору начинающим чиновником и подающим надежды сочинителем, после ставшим министром и знаменитым стихотворцем.
Прочтем, ничего не пропуская.
"Чрез Державина же я сошелся с Денисом Ивановичем Фон-Визиным. По возвращении из белорусского своего поместья он просил Гаврила Романовича познакомить его со мною. Назначен был день нашего свидания. В шесть часов по полудни приехал Фон-Визин. Увидя его в первый раз, я вздрогнул и почувствовал всю бедность и тщету человеческую. Он вступил в кабинет Державина, поддерживаемый двумя молодыми офицерами из Шкловского кадетского корпуса, приехавшими с ним из Белоруссии. Уже он не мог владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела. Обе поражены были параличом. Говорил с крайним усилием, и каждое слово произносил голосом охриплым и диким; но большие глаза его сверкали. Он приступил ко мне с вопросами о своих сочинениях: знаю ли я Недоросля? читал ли Послание к Шумилову, Лису Казнодейку; перевод его Похвального Слова Марку Аврелию? и так далее; как я нахожу их?"
Прервемся на минуту; вот какая серьезная поправка к предсмертному покаянию.
В "Каллисфене" умирающий философ благодарил богов за то, что они сподобили его пострадать за истину. В надгробном слове Потемкину полуумирающий Фонвизин благодарил бога за то, что тот отнял у него способы изъясняться письменно и словесно, отнял то, чем Каллисфен обуздывал Александра. Как бы серьезно ни относиться к фонвизинскому покаянию, движения какой бы сильной души за ним ни видеть, горестно наблюдать великого писателя, отрекающегося от своих славных детищ.
Но, оказывается, в самом деле гордость не вытеснена уничижением. Детища дороги родителю, и на краю гроба он первым делом спрашивает молодого литератора о них: живы ли они для Дмитриева? Милы ли?
Значит, писатель жив. И с_л_о_в_о, что бы там ни было, для него д_е_л_о, как бы он себя ни обманывал.
Продолжим, однако:
"Казалось, что он такими вопросами хотел с первого раза выведать свойства ума моего и характера. Наконец спросил меня и о чужом сочинении: что я думаю об Душеньке? - Она из лучших произведений нашей поэзии, отвечал я. - Прелестна! - подтвердил он с выразительною улыбкою. Потом Фон-Визин сказал хозяину, что он привез показать ему новую свою комедию: Гофмейстер. Хозяин и хозяйка изъявили желание выслушать эту новость. Он подал знак одному из своих вожатых, и тот прочитал комедию одним духом. В продолжение чтения автор глазами, киваньем головы, движением здоровой руки подкреплял силу тех выражений, которые самому ему нравились. Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела. Несмотря на трудность рассказа, он заставлял нас не однажды смеяться. По словам его, во всем уезде, пока он жил в деревне, удалось ему найти одного только литератора, городского почтмейстера. Он выдавал себя за жаркого почитателя Ломоносова. Которую же из од его, спросил Фон-Визин, признаете вы лучшею? - Ни одной не случилось читать, ответствовал ему почтмейстер. "Зато, продолжал Фон-Визин, доехав до Москвы, я уже не знал, куда мне деваться от молодых стихотворцев. От утра до вечера они вокруг меня роились. Однажды докладывают мне: "приехал сочинитель". Принять его, сказал я, и через минуту входит автор с пуком бумаг. После первых приветствий и оговорок он просит меня выслушать трагедию его в новом вкусе. Нечего делать; прошу его садиться и читать. Он предваряет меня, что развязка драмы его будет совсем необыкновенная: у всех трагедии оканчиваются добровольным или насильственным убийством, а его героиня или главное лицо - умрет естественною смертию".
"И в самом деле, заключает Фон-Визин, героиня его от акта до акта чахла, чахла и наконец издохла".
Мы расстались с ним в одиннадцать часов вечера, а наутро он уже был в гробе!"
Стало быть, вечер этот пришелся на 30 ноября 1792 года.
Дениса Ивановича похоронили на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры; неподалеку, но, как и положено такому вельможе, в храме, под надгробием работы Мартоса, покоится Никита Иванович Панин.
Сейчас это кладбище - полумузей, "Некрополь XVIII века". Полумузей второго разряда. Прах наиболее громкославных снесли вместе, отобрав хрестоматийно-тематически: композиторы, артисты, друзья Пушкина... Фонвизина лежать в парадной зале не удостоили.
Это и лучше. Петляешь по замысловатым дорожкам, протискиваешься между сбившимися в круг, почти прижавшимися одна к другой плитами, словно это сгрудил их, сдвинул, сплотил, прощаясь, центростремительный век. Вновь идешь по столетию: Шереметевы, Завадовские, Бутурлины, Потемкины, Строгановы, Белосельские-Белозерские... И собратья по наукам, словесности и художествам: Ломоносов, Эйлер, Нартов, Шубин, Кваренги, Княжнин, Хвостов..
Нет, Денис Иванович почивает там, где и должно ему почивать. Среди тех, с кем жил. И с кем, вырвавшись в бессмертие, все-таки остался. "Твое созданье я, создатель".
Петляя и протискиваясь, приходишь наконец к плите над непотревоженным прахом:
ПОДСИМЪ КАМНЕМЪ ПОГРЕБЕНО ТЕЛО
СТАТСКАГО СОВЕТНИКА Д. И. ФОНЪВИЗИНА
РОДИЛСЯ ВЪ 1745 ГОДУ АПРЕЛЯ 3 ДНЯ
ЕГО БЫЛО 48 ЛЕТЪ 7 МЕСЯЦЕВЪ И
Так и хранит старая надпись хронологическую оплошность нелюбопытствовавшего века.
1 декабря 1792 года - эта-то дата точна.
Через два года родится Грибоедов.