Главная » Книги

Чехов Антон Павлович - Рассказы, повести, юморески 1880-1882 гг., Страница 19

Чехов Антон Павлович - Рассказы, повести, юморески 1880-1882 гг.


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23

ья, ни чинов... Сидишь, как телепень, на одном месте, и ни шага вперед... Ты слышала? Андрюшка Маркузин в столоначальники вышел... Андрюшка, дурак этот! А я сижу... Господи, господи! Тебя лишился, счастья лишился. Подлец я! Мерзавец! Ты думаешь, хорошо мне будет на страшном суде?
   - Уедем отсюда, Ваня! - заплакала Лиза. - Мне скучно... Я умираю от тоски...
   - Нельзя... Деньги взяты.
   - Ну, отдай их назад!
   - Рад бы отдать, да... тпррр... Стой, кобыла! Всё прожил! Покориться надо, матушка... Это нас бог наказывает. Меня за корыстолюбие, а тебя за легкомыслие... Что ж? Будем терзаться... На том свете легче будет.
   И в наплыве религиозных чувств Бугров поднял глаза к небу.
   - Но я жить здесь не могу! Мне скучно!
   - Что ж делать? А мне не скучно? Разве мне без тебя весело? Я весь изныл, иссох! И грудь болеть стала!.. Ты мне жена законная, моя плоть от плоти... едина плоть... Живи, терпи! Ну, а я... ездить буду, навещать...
   И, нагнувшись к Лизе, Бугров прошептал, однако, так громко, что за несколько сажен было слышно:
   - Я к тебе, Лизанька, и ночью приеду... Не беспокойся... Я в Феодосии, близко... Буду жить здесь около тебя, пока всего не профинчу... А профинчу скоро всё до копейки! Э-э-эх! И что это за жизнь? Скука, болен весь... и грудь болит и живот болит...
   Бугров умолк. Настала очередь для Лизы... Боже мой, как жестока эта женщина! Она начала плакать, жаловаться, исчислять все недостатки своего любовника, свои мучения... Грохольский, слушая ее, почувствовал себя разбойником, злодеем, губителем...
   - Он меня замучил! - кончила Лиза...
   Поцеловавшись на прощанье с Лизой и выходя из садовой калитки, Бугров наткнулся на Грохольского, который стоял у калитки и поджидал его.
   - Иван Петрович! - сказал Грохольский тоном умирающего. - Я всё слышал и видел... Это нечестно с вашей стороны, но я не виню вас... Вы ее тоже любите... Но поймите, что она моя! Моя! Я жить не могу без нее! Как вы этого не поймете? Ну, положим, вы любите ее, страдаете, но разве я не заплатил вам хотя отчасти за ваши страдания? Уезжайте, ради бога! Уезжайте, ради бога! Уезжайте отсюда навсегда. Умоляю вас! Иначе вы убьете меня...
   - Мне некуда ехать, - проговорил глухо Бугров...
   - Гм... Вы уже всё растратили... Вы увлекающийся человек... Ну, хорошо... Поезжайте в мое имение, в Черниговскую губернию... Хотите? Я вам дарю это имение... Оно маленькое, но хорошее... Честное слово, хорошее!..
   Бугров широко улыбнулся. Он вдруг почувствовал себя на седьмом небе.
   - Я вам дарю... Сегодня же я напишу управляющему и пошлю ему доверенность на совершение купчей. Вы говорите везде, что вы купили... Поезжайте! Умоляю вас!
   - Хорошо... Уеду. Я понимаю.
   - Едемте к нотариусу... Сейчас, - проговорил повеселевший Грохольский и пошел приказать запрягать лошадей.
   На другой день, вечером, когда Лиза сидела на скамье, на которой обыкновенно происходили ее rendez-vous с Иваном Петровичем, к ней тихо подошел Грохольский. Он сел рядом и взял ее за руку.
   - Тебе скучно, Лизочка? - заговорил он после непродолжительного молчания. - Ты скучаешь? Отчего это мы не съездим куда-нибудь? Чего ради мы всё дома сидим? Надо ездить, веселиться, знакомиться... Ведь надо?
   - Мне ничего не надо, - сказала Лиза и, бледная, худая, поглядела на ту дорожку, по которой приходил к ней Бугров.
   Грохольский задумался. Он знал, кого она ждет и кого ей надо.
   - Пойдем, Лиза, домой, - сказал он. - Здесь сыро...
   - Иди... Я сейчас приду.
   Грохольский опять задумался.
   - Ты его ждешь? - спросил он и сделал гримасу, точно его схватили за сердце раскаленными щипцами.
   - Да... Мне хочется Мише чулочки передать...
   - Он не придет.
   - Почем ты знаешь?
   - Он уехал...
   Лиза сделала большие глаза...
   - Он уехал... Уехал в Черниговскую губернию. Я подарил ему свое имение...
   Лиза страшно побледнела и, чтобы не упасть, ухватилась за плечо Грохольского.
   - Я проводил его на пароход... В три часа...
   Лиза вдруг схватила себя за голову, задвигалась и, упав на скамью, затряслась всеми членами.
   - Ваня! - заголосила она. - Ваня! И я еду, Ваня!.. Голубчик!
   С ней приключился истерический припадок...
   И с этого вечера вплоть до самого июля по саду, в котором гуляли дачники, можно было видеть две тени. Тени ходили с утра до вечера и наводили на дачников уныние. За тенью Лизы неотступно шагала тень Грохольского. Я называю их тенями, потому что они оба потеряли свой прежний образ.
   Они похудели, побледнели, съежились и напоминали собой скорее тени, чем живых людей... Оба чахли, как блоха в классическом анекдоте об еврее, продающем порошки от блох.
   В начале июля Лиза бежала от Грохольского, оставив записку, в которой она написала, что едет к "сыну" на время... На время! Бежала она ночью, когда спал Грохольский...
   Прочитав ее письмо, Грохольский целую неделю слонялся вокруг дачи как безумный, не ел, не спал. В августе он перенес возвратный тиф, а в сентябре укатил за границу. За границей он запил. В вине и разврате думал он найти успокоение. Промотал он всё свое состояние, но не удалось ему, бедняге, выкинуть из головы образ любимой женщины с кошачьей мордочкой... От счастья не умирают, не умирают и от несчастья. Грохольский поседел, но не умер. Он жив и до сих пор... Из-за границы поехал он поглядеть "одним глазком" на Лизу. Бугров встретил его с распростертыми объятиями и оставил его гостить у себя на неопределенное время. Гостит он у Бугрова и до сих пор...
  
   В этом году мне пришлось проезжать через Грохолевку, именье Бугрова. Хозяев я застал ужинавшими... Иван Петрович ужасно обрадовался мне и принялся угощать меня. Он потолстел и чуточку обрюзг. Лицо его по-прежнему сыто, лоснится и розово. Плеши еще нет. Лиза тоже потолстела. Полнота ей не к лицу. Ее личико начинает терять кошачий образ и, увы! приближается к тюленьему. Ее щеки полнеют и вверх, и вперед, и в стороны. Живут Бугровы превосходно. Всего у них много. Прислуги и съестного полнехонький дом...
   Когда мы поужинали, завязалась беседа. Я, забыв, что Лиза не играет, попросил ее сыграть что-нибудь на рояле.
   - Она не играет! - сказал Бугров. - Она у меня не игрок... Эй! Кто там? Иван! Позови-ка сюда Григория Васильевича! Что он там делает? - И, обратясь ко мне, Бугров добавил: - Сейчас придет игрок... На гитаре играет. А рояль мы для Мишутки держим, его учим...
   Минут через пять в залу вошел Грохольский, заспанный, нечесаный, небритый... Он вошел, поклонился мне и сел в сторонке.
   - Ну, кто же так рано ложится спать? - обратился к нему Бугров. - Какой же ты, братец! Всё спит, всё спит... Соня! Ну, сыграй-ка нам повеселее что-нибудь...
   Грохольский настроил гитару, ударил по струнам и запел:
  
   Вчера ожидала я друга...
  
   Я слушал пение, глядел на сытую физиомордию Бугрова и думал: "Паскудная рожа!" Мне захотелось плакать... Окончив пение, Грохольский поклонился нам и вышел...
   - И что мне с ним делать? - обратился ко мне, по уходе его, Бугров. - Беда мне с ним! Днем всё думает, думает... а ночью стонет. Спит, а сам стонет и охает... Болезнь какая-то... Что мне с ним делать, ума не приложу! Спать не дает... Боюсь, чтоб не помешался. Подумают, что ему плохо у меня жить... а чем плохо? И ест с нами и пьет с нами... Денег только не даем... Дай ему, а он их пропьет или разбросает... Вот еще попута на мою голову! Господи, прости меня грешного!
   Меня оставили ночевать. Когда я проснулся на другой день утром, в соседней комнате Бугров читал кому-то нотацию:
   - Заставь дурандаса богу молиться, а он и лоб разобьет! Ну, кто весла зеленой краской красит? Подумай ты, голова! Рассуди! Чего же молчишь?
   - Я... я... ошибся... - оправдывался сиплый тенор...
   Этот тенор принадлежал Грохольскому...
   На вокзал провожал меня Грохольский...
   - Он деспот, тиран, - шептал он мне всю дорогу. - Он благородный человек, но тиран! У него не развиты ни сердце, ни мозг... Мучает! Коли б не эта благородная женщина, я давно бы ушел от него... Мне ее жаль оставлять. Обоим терпеть как-то лучше.
   Грохольский вздохнул и продолжал:
   - Она беременна... Вы видели? Это, в сущности, мой ребенок... Мой-с... Она скоро сознала свою ошибку и опять отдалась мне. Она его терпеть не может...
   - Тряпка вы! - не воздержался я, чтобы не сказать Грохольскому.
   - Да, я слабохарактерный человек... Всё это верно. Уродился таким. Вы знаете, как я произошел? Мой покойный папаша сильно угнетал одного маленького чиновничка. Страсть как угнетал! Жизнь ему отравлял! Ну-с... А мамаша покойница была сердобольная, из народа она была, мещаночка... Из жалости взяла и приблизила к себе этого чиновничка... Ну-с... Я и произошел... От угнетенного... Где же тут характеру взяться? Откуда? Второй звонок, однако... Прощайте! Заезжайте еще к нам, да не говорите Ивану Петровичу того, что я о нем вам говорил!
   Я пожал Грохольскому руку и вскочил в вагон. Он поклонился моему вагону и пошел к кадушке с ведой. Пить, знать, захотелось...
  
  

ЦВЕТЫ ЗАПОЗДАЛЫЕ

  

Посвящается Н. И. Коробову

  

I

  
   Дело происходило в одно темное, осеннее "после обеда" в доме князей Приклонских.
   Старая княгиня и княжна Маруся стояли в комнате молодого князя, ломали пальцы и умоляли. Умоляли они так, как только могут умолять несчастные, плачущие женщины: Христом-богом, честью, прахом отца.
   Княгиня стояла перед ним неподвижно и плакала.
   Давши волю слезам и речам, перебивая на каждом слове Марусю, она осыпала князя упреками, жесткими и даже бранными словами, ласками, просьбами... Тысячу раз вспомнила она о купце Фурове, который протестовал их вексель, о покойном отце, кости которого теперь переворачиваются в гробу, и т. д. Напомнила даже и о докторе Топоркове.
   Доктор Топорков был спицей в глазу князей Приклонских. Отец его был крепостным, камердинером покойного князя, Сенькой. Никифор, его дядя по матери, еще до сих пор состоит камердинером при особе князя Егорушки. И сам он, доктор Топорков, в раннем детстве получал подзатыльники за плохо вычищенные княжеские ножи, вилки, сапоги и самовары. А теперь он - ну, не глупо ли? - молодой, блестящий доктор, живет барином, в чертовски большом доме, ездит на паре, как бы в "пику" Приклонским, которые ходят пешком и долго торгуются при найме экипажа.
   - Он всеми уважаем, - сказала княгиня, плача и не утирая слез, - всеми любим, богат, красавец, везде принят... Твой-то слуга бывший, племянник Никифора! Стыдно сказать! А почему? А потому, что он ведет себя хорошо, не кутит, с худыми людьми не знается... Работает от утра до ночи... А ты? Боже мой, господи!
   Княжна Маруся, девушка лет двадцати, хорошенькая, как героиня английского романа, с чудными кудрями льняного цвета, с большими умными глазами цвета южного неба, умоляла брата Егорушку с неменьшей энергией.
   Она говорила в одно и то же время с матерью и целовала брата в его колючие усы, от которых пахло прокисшим вином, гладила его по плеши, по щекам и жалась к нему, как перепуганная собачонка. Она не говорила ничего, кроме нежных слов. Княжна была не в состоянии говорить брату что-либо даже похожее на колкость. Она так любила брата! По ее мнению, ее развратный брат, отставной гусар, князь Егорушка, был выразителем самой высшей правды и образцом добродетели самого высшего качества! Она была уверена, уверена до фанатизма, что этот пьяный дурандас имеет сердце, которому могли бы позавидовать все сказочные феи. Она видела в нем неудачника, человека непонятого, непризнанного. Его пьяное распутство извиняла она почти с восторгом. Еще бы! Егорушка давно уж убедил ее, что он пьет с горя: вином и водкой заливает он безнадежную любовь, которая жжет его душу, и в объятиях развратных девок он старается вытеснить из своей гусарской головы ее чудный образ. А какая Маруся, какая женщина не считает любовь тысячу раз уважительной, всё извиняющей причиной? Какая?
   - Жорж! - говорила Маруся, прижимаясь к нему и целуя его испитое, красноносое лицо. - Ты с горя пьешь, это правда... Но забудь свое горе, если так! Неужели все несчастные должны пить? Ты терпи, мужайся, борись! Богатырем будь! При таком уме, как у тебя, с такой честной, любящей душой можно сносить удары судьбы! О! Вы, неудачники, все малодушны!..
   И Маруся (простите ей, читатель!) вспомнила тургеневского Рудина и принялась толковать о нем Егорушке.
   Князь Егорушка лежал на кровати и своими красными, кроличьими глазами глядел в потолок. В голове его слегка шумело, а в области желудка чувствовалась приятная сытость. Он только что пообедал, выпил бутылку красного и теперь, куря трехкопеечную сигарку, кейфствовал. Самые разнокалиберные чувства и помыслы копошились в его отуманенных мозгах и ноющей душонке. Ему было жаль плачущую мать и сестру, и в то же время ему сильно хотелось выгнать их из комнаты: они мешали ему вздремнуть, всхрапнуть... Он сердился за то, что ему осмеливаются читать нотации, и в то же время его мучили маленькие угрызения (вероятно, тоже очень маленькой) совести. Он был глуп, но не настолько, чтобы не сознавать, что дом Приклонских действительно погибает и отчасти по его милости...
   Княгиня и Маруся умоляли очень долго. В гостиной зажгли огни, и пришла какая-то гостья, а они всё умоляли. Наконец Егорушке надоело валяться и не спать. Он с треском потянулся и сказал:
   - Ладно, исправлюсь!
   - Честное и благородное слово?
   - Накажи меня бог!
   Мать и сестра ухватились за него руками и заставили еще раз побожиться и поклясться честью. Егорушка еще раз побожился, поклялся честью и сказал, что пусть гром разразит его на этом самом месте, если он не перестанет вести беспорядочную жизнь. Княгиня заставила его поцеловать образ. Он поцеловал и образ, причем перекрестился три раза. Клятва была дана, одним словом, самая настоящая.
   - Мы тебе верим! - сказали княгиня и Маруся и бросились обнимать Егорушку.
   Они ему поверили. Ну как не поверить честнейшему слову, отчаянной божбе и целованию образа, взятым вместе? И к тому же где любовь - там и бесшабашная вера. Они ожили и обе, сияющие, подобно иудеям, праздновавшим обновление Иерусалима, пошли праздновать обновление Егорушки. Выпроводив гостью, они сели в уголок и принялись шептаться о том, как исправится их Егорушка, как он поведет новую жизнь... Они порешили, что Егорушка далеко пойдет, что он скоро поправит обстоятельства и им не придется терпеть крайней бедности - этот постылый Рубикон, переход через который приходится переживать всем промотавшимся. Порешили даже, что Егорушка обязательно женится на богачке и красавице. Он так красив, умен и так знатен, что едва ли найдется такая женщина, которая осмелится не полюбить его! В заключение княгиня рассказала биографии предков, которым скоро начнет подражать Егорушка. Дед Приклонский был посланником и говорил на всех европейских языках, отец был командиром одного из известнейших полков, сын же будет... будет... чем он будет?
   - Вот вы увидите, чем он будет! - порешила княжна. - Вот вы увидите!
   Уложив друг друга в постель, они еще долго толковали о прекрасном будущем. Сны снились им, когда они уснули, самые восхитительные. Спящие, они улыбались от счастья, - так хороши были сны! Этими снами судьба, по всей вероятности, заплатила им за те ужасы, которые они пережили на следующий день. Судьба не всегда скупа: иногда и она платит вперед.
   Часа в три ночи, как раз именно в то время, когда княгине снился ее bebe {малютка (франц.).} в блестящем генеральском мундире, а Маруся аплодировала во сне брату, сказавшему блестящую речь, к дому князей Приклонских подъехала простая извозчичья пролетка. В пролетке сидел официант из "Шато де Флер" и держал в своих объятиях благородное тело мертвецки пьяного князя Егорушки. Егорушка был в самом бесчувственном состоянии и в объятиях "челаэка" болтался, как гусь, которого только что зарезали и несут в кухню. Извозчик соскочил с козел и позвонил у подъезда. Вышли Никифор и повар, заплатили извозчику и понесли пьяное тело вверх по лестнице. Старый Никифор, не удивляясь и не ужасаясь, привычной рукою раздел неподвижное тело, уложил поглубже в перину и укрыл одеялом. Прислугой не было сказано ни одного слова. Она давным-давно уже привыкла видеть в своем барине нечто такое, что нужно носить, раздевать, укрывать, а потому она нимало не удивлялась и не ужасалась. Пьяный Егорушка был для нее нормой.
   На другой день, утром, пришлось ужаснуться.
   Часов в одиннадцать, когда княгиня и Маруся пили кофе, вошел в столовую Никифор и доложил их сиятельствам, что с князем Егорушкой творится что-то неладное.
   - Должно полагать, помирают-с! - сказал Никифор. - Извольте посмотреть!
   Лица княгини и Маруси стали белы, как полотно. Изо рта княгини выпал кусочек бисквита. Маруся опрокинула чашку и обеими руками ухватилась за грудь, в которую застучало врасплох застигнутое, встревоженное сердце.
   - В три часа ночи приехали навеселе, стало быть, - докладывал Никифор дрожащим голосом. - Как обнаковенно... Ну, а теперь, господь их знает, от чего это, мечутся и стонут...
   Княгиня и Маруся ухватились друг за друга и побежали в спальную Егорушки.
   Егорушка, бледно-зеленый, растрепанный, сильно похудевший, лежал под тяжелым байковым одеялом, тяжело дышал, дрожал и метался. Голова и руки его ни на минуту не оставались в покое, двигались и вздрагивали. Из груди вырывались стоны. На усах висел маленький кусочек чего-то красного, по-видимому крови. Если бы Маруся нагнулась к его лицу, она увидела бы ранку на верхней губе и отсутствие двух зубов на верхней челюсти. От всего тела веяло жаром и спиртным запахом.
   Княгиня и Маруся пали на колени и зарыдали.
   - Это мы виноваты в его смерти! - сказала Маруся, хватая себя за голову. - Мы вчера огорчили его своими упреками, и... он не перенес этого! У него нежная душа! Мы виноваты, maman!
   И в сознании своей виновности они обе широко раскрыли глаза и, дрожа всем телом, прижались друг к другу. Так дрожат и жмутся друг к другу видящие, что над ними сейчас с шумом и страшным треском обвалится потолок и раздавит их под своею тяжестью.
   Повар догадался сбегать за доктором. Пришел доктор, Иван Адольфович, маленький человечек, весь состоящий из очень большой лысины, глупых свиньих глазок и круглого животика. Ему обрадовались, как отцу родному. Он понюхал воздух в спальной Егорушки, пощупал пульс, глубоко вздохнул и поморщился.
   - Вы не беспокойтесь, ваше сиятельство! - сказал он княгине умоляющим голосом. - Я не знай, но, по моему мнений, ваше сиятельство, я не нахожу, чтобы ваш сын был в большой, так сказать, опасности... Ничво!
   Марусе же он сказал совершенно другое:
   - Я не знай, княжна, но, по моему мнений... У всякого свое мнений, княжна. По моему мнений, его сиятельство... пфф!.. швах, как говорит немец... Но всё зависит... зависит, так сказать, от кризис.
   - Опасно? - тихо спросила Маруся.
   Иван Адольфович наморщил лоб и принялся доказывать, что у всякого свое мнение... Ему дали трехрублевку. Он поблагодарил, сконфузился, покашлял и улетучился.
   Придя в себя, княгиня и Маруся решили послать за знаменитостью. Дороги знаменитости, но... что же делать? Жизнь близкого человека дороже денег. Повар побежал к Топоркову. Дома, разумеется, он его не застал. Пришлось оставить записку.
   Топорков не скоро отозвался на приглашение. Ждали его, с замиранием сердца, с тревогой, день, ждали всю ночь, утро... Хотели даже послать за другим доктором и порешили назвать Топоркова невежей, когда он приедет, назвать прямо в лицо, чтобы он не смел в другой раз заставлять других ожидать себя так долго. Обитатели дома князей Приклонских, несмотря на свое горе, были возмущены до глубины души. Наконец в два часа другого дня к подъезду подкатила коляска. Никифор стремительно засеменил к двери и через несколько секунд наипочтительнейше стаскивал с плеч своего племянника драповое пальто. Топорков кашлем дал знать о своем приходе и, никому не кланяясь, пошел в комнату больного. Прошел он через зал, гостиную и столовую, ни на кого не глядя, важно, по-генеральски, на весь дом скрипя своими сияющими сапогами. Его огромная фигура внушала уважение. Он был статен, важен, представителен и чертовски правилен, точно из слоновой кости выточен. Золотые очки и до крайности серьезное, неподвижное лицо дополняли его горделивую осанку. По происхождению он плебей, но плебейского в нем, кроме сильно развитой мускулатуры, почти ничего нет. Всё - барское и даже джентльменское. Лицо розовое, красивое и даже, если верить его пациенткам, очень красивое. Шея белая, как у женщины. Волосы мягки, как шёлк, и красивы, но, к сожалению, подстрижены. Занимайся Топорков своею наружностью, он не стриг бы этих волос, а дал бы им виться до самого воротника. Лицо красивое, но слишком сухое и слишком серьезное для того, чтобы казаться приятным. Оно, сухое, серьезное и неподвижное, ничего не выражало, кроме сильного утомления целодневным тяжелым трудом.
   Маруся пошла навстречу Топоркову и, ломая перед ним руки, начала просить. Ранее она никогда и ни у кого не просила.
   - Спасите его, доктор! - сказала она, поднимая на него свои большие глаза. - Умоляю вас! На вас вся надежда!
   Топорков обошел Марусю и направился к Егорушке.
   - Открыть вентиляции! - скомандовал он, войдя к больному. - Почему не открыты вентиляции? Дышать чем же?
   Княгиня, Маруся и Никифор бросились к окнам и печи. В окнах, в которые уже были вставлены двойные рамы, вентиляций не оказалось. Печь не топилась.
   - Вентиляций нет, - робко сказала княгиня.
   - Странно... Гм... Лечи вот при таких условиях! Я лечить не стану!
   И чуточку возвысив голос, Топорков прибавил:
   - Несите его в зал! Там не так душно. Позовите людей!
   Никифор бросился к кровати и стал у изголовья. Княгиня, краснея, что у нее, кроме Никифора, повара и полуслепой горничной, нет более прислуги, взялась за кровать. Маруся тоже взялась за кровать и потянула изо всех сил. Дряхлый старик и две слабые женщины с кряхтеньем подняли кровать и, не веря своим силам, спотыкаясь и боясь уронить, понесли. У княгини порвалось на плечах платье и что-то оторвалось в животе, у Маруси позеленело в глазах и страшно заболели руки, - так был тяжел Егорушка! А он, доктор медицины Топорков, важно шагал за кроватью и сердито морщился, что у него отнимают время на такие пустяки. И даже пальца не протянул, чтобы помочь дамам! Этакая скотина!..
   Кровать поставили рядом с роялью. Топорков сбросил одеяло и, задавая княгине вопросы, принялся раздевать мечущегося Егорушку. Сорочка была сдернута в одну секунду.
   - Вы покороче, пожалуйста! Это к делу не относится! - отчеканивал Топорков, слушая княгиню. - Лишние могут уйти отсюда!
   Постучав молоточком по Егорушкиной груди, он перевернул больного на живот и опять постукал; с сопеньем выслушал (доктора всегда сопят, когда выслушивают) и констатировал неосложненную пьянственную горячку.
   - Не мешает надеть горячечную рубаху, - сказал он своим ровным, отчеканивающим каждое слово, голосом.
   Давши еще несколько советов, он написал рецепт и быстро пошел к двери. Когда он писал рецепт, он спросил, между прочим, фамилию Егорушки.
   - Князь Приклонский, - сказала княгиня.
   - Приклонский? - переспросил Топорков.
   "Как же скоро ты забыл фамилию своих бывших... помещиков!" - подумала княгиня.
   Слово "господ" княгиня не сумела подумать: фигура бывшего крепостного была слишком внушительна!
   В передней она подошла к нему и с замиранием сердца спросила:
   - Доктор, он не опасен?
   - Я думаю.
   - По вашему мнению, выздоровеет?
   - Полагаю, - ответил холодно доктор и, слегка кивнув головой, пошел вниз по лестнице к своим лошадям, таким же статным и важным, как и он сам.
   По уходе доктора княгиня и Маруся, впервые после суточного томления, свободно вздохнули. Знаменитость Топорков подал им надежду.
   - Как он внимателен, как мил! - сказала княгиня, в душе благословляя всех докторов на свете. Матери любят медицину и верят в нее, когда больны их дети!
   - Ва-а-ажный господин! - заметил Никифор, давно уже не видавший в барском доме никого, кроме забулдыг-кутил, товарищей Егорушки. Старикашке и не снилось, что этот важный господин был не кто иной, как тот самый запачканный Колька, которого ему не раз приходилось во время оно вытаскивать за ноги из-под водовозни и сечь.
   Княгиня скрывала от него, что его племянник доктор.
   Вечером, по заходе солнца, с изнемогшей от горя и усталости Марусей приключился вдруг сильный озноб; этот озноб свалил ее в постель. За ознобом последовали сильный жар и боль в боку. Всю ночь она пробредила и простонала:
   - Я умираю, maman!
   И Топоркову, приехавшему в десятом часу утра, пришлось лечить вместо одного двоих: князя Егорушку и Марусю. У Маруси нашел он воспаление легкого.
   В доме князей Приклонских запахло смертью. Она, невидимая, но страшная, замелькала у изголовья двух кроватей, грозя ежеминутно старухе-княгине отнять у нее ее детей. Княгиня обезумела с отчаяния.
   - Не знаю-с! - говорил ей Топорков. - Не могу я знать-с, я не пророк. Ясно будет через несколько дней.
   Говорил он эти слова сухо, холодно и резал ими несчастную старуху. Хоть бы одно слово надежды! К довершению ее несчастья, Топорков почти ничего не прописывал больным, а занимался одними только постукиваниями, выслушиваниями и выговорами за то, что воздух не чист, компресс поставлен не на месте и не вовремя. А все эти новомодные штуки считала старуха ни к чему не ведущими пустяками. День и ночь не переставая слонялась она от одной кровати к другой, забыв всё на свете, давая обеты и молясь.
   Горячку и воспаление легких считала она самыми смертельными болезнями, и, когда в мокроте Маруси показалась кровь, она вообразила, что у княжны "последний градус чахотки", и упала в обморок.
   Можете же вообразить себе ее радость, когда княжна на седьмой день болезни улыбнулась и сказала:
   - Я здорова.
   На седьмой день очнулся и Егорушка. Молясь, как на полубога, смеясь от счастья и плача, княгиня подошла к приехавшему Топоркову и сказала:
   - Я обязана вам, доктор, спасением моих детей! Благодарю!
   - Что-с?
   - Я обязана вам многим! Вы спасли моих детей!
   - А... Седьмые сутки! Я ожидал на пятые. Впрочем, всё равно. Давать этот порошок утром и вечером. Компресс продолжать. Это тяжелое одеяло можно заменить более легким. Сыну давайте кислое питье. Завтра вечером заеду.
   И знаменитость, кивнув головой, мерным, генеральским шагом зашагала к лестнице.
  

II

  
   День ясный, прозрачный, слегка морозный, один из тех осенних дней, в которые охотно миришься и с холодом, и с сыростью, и с тяжелыми калошами. Воздух прозрачен до того, что виден клюв у галки, сидящей на самой высокой колокольне; он весь пропитан запахом осени. Выйдите вы на улицу, и ваши щеки покроются здоровым, широким румянцем, напоминающим хорошее крымское яблоко. Давно опавшие желтые листья, терпеливо ожидающие первого снега и попираемые ногами, золотятся на солнце, испуская из себя лучи, как червонцы. Природа засыпает тихо, смирно. Ни ветра, ни звука. Она, неподвижная и немая, точно утомленная за весну и лето, нежится под греющими, ласкающими лучами солнца, и, глядя на этот начинающийся покой, вам самим хочется успокоиться...
   Таков был день, когда Маруся и Егорушка сидели у окна и в последний раз поджидали Топоркова. Свет, греющий, ласкающий, бил и в окна Приклонских; он играл на коврах, стульях, рояле. Всё было залито этим светом. Маруся и Егорушка глядели в окно на улицу и праздновали свое выздоровление. Выздоравливающие, в особенности если они молоды, всегда очень счастливы. Они чувствуют и понимают здоровье, чего не чувствует и не понимает обыкновенный здоровый человек. Здоровье есть свобода, а кто, кроме отпущенников, наслаждается сознанием свободы? Маруся и Егорушка каждую минуту чувствовали себя отпущенниками. Как им было хорошо! Им хотелось дышать, глядеть в окна, двигаться - жить, одним словом, и все эти желания исполнялись каждую секунду. Фуров, протестовавший векселя, сплетни, Егорушкино поведение, бедность - всё было забыто. Не забыты были одни только приятные, не волнующие вещи: хорошая погода, предстоящие балы, добрая maman и... доктор. Маруся смеялась и говорила без умолку. Главной темой разговора был доктор, которого ожидали каждую минуту.
   - Удивительный человек, всемогущий человек! - говорила она. - Как всемогуще его искусство! Посуди, Жорж, какой высокий подвиг: бороться с природой и побороть!
   И говорила она, ставя руками и глазами после каждой напыщенной, но искренно сказанной фразы большой восклицательный знак.
   Егорушка слушал восторженную речь сестры, мигал глазками и поддакивал. Он сам уважал строгое лицо Топоркова и был уверен, что своим выздоровлением обязан одному только ему. Maman сидела возле и, сияющая, ликующая, разделяла восторги детей.
   Ей нравилось в Топоркове не только уменье лечить, но и "положительность", которую она успела прочесть на лице доктора.
   Старым людям почему-то сильно нравится эта "положительность".
   - Жаль только, что он... он такого низкого происхождения, - сказала княгиня, робко взглянув на дочь. - И ремесло его... не особенно чистое. Вечно в разной разности копается... Фи!
   Княжна вспыхнула и пересела на другое кресло, подальше от матери. Егорушку тоже покоробило.
   Он терпеть не мог барской спеси и важничанья.
   Бедность хоть кого научит! Ему не раз приходилось испытать на самом себе важничанье людей, которые были богаче его.
   - В нынешние времена, муттер, - сказал он, презрительно подергивая плечами, - у кого есть голова на плечах и большой карман в панталонах, тот и хорошего происхождения, а у кого вместо головы седалище тела человеческого, а вместо кармана мыльный пузырь, тот... нуль, вот что-с!
   Говоря это, Егорушка попугайничал. Эти самые слова слышал он два месяца тому назад от одного семинариста, с которым подрался в биллиардной.
   - Я с удовольствием променял бы свое княжество на его голову и карман, - добавил Егорушка.
   Маруся подняла на брата глаза, полные благодарности.
   - Я сказала бы вам многое, maman, но вы не поймете, - вздохнула она. - Вас ничем не разубедишь... Очень жаль!
   Княгиня, уличенная в рутинерстве, сконфузилась и принялась оправдываться.
   - Впрочем, в Петербурге я знавала одного доктора - барона, - сказала она. - Да, да... И за границей тоже... Это правда... Образование много значит. Ну, да...
   В первом часу приехал Топорков. Он вошел так же, как и в первый раз: вошел важно, ни на кого не глядя.
   - Не употреблять спиртных напитков и избегать, по возможности, излишеств, - обратился он к Егорушке, положив шляпу. - Следить за печенью. Она у вас уже значительно увеличена. Увеличение ее следует всецело отнести на счет употребления напитков. Пить прописанные воды.
   И, повернувшись к Марусе, он преподал и ей несколько заключительных советов.
   Маруся выслушала со вниманием, точно интересную сказку, глядя прямо в глаза ученому человеку.
   - Ну-с? Вы, полагаю, поняли? - спросил ее Топорков.
   - О да! Merci.
   Визит продолжался ровно четыре минуты.
   Топорков кашлянул, взялся за шляпу и кивнул головой. Маруся и Егорушка впились глазами в мать. Маруся даже покраснела.
   Княгиня, покачиваясь, как утка, и краснея, подошла к доктору и неловко всунула свою руку в его белый кулак.
   - Позвольте вас поблагодарить! - сказала она.
   Егорушка и Маруся опустили глаза. Топорков поднес кулак к очкам и узрел сверток. Не конфузясь и не опуская глаз, он помочил во рту палец и чуть слышно сосчитал кредитные билеты. Он насчитал двенадцать двадцатипятирублевок. Недаром Никифор бегал куда-то вчера с ее браслетами и серьгами! По лицу Топоркова пробежала светлая тучка, нечто вроде сияния, с которым пишут святых; рот слегка передернула улыбка. По-видимому, он остался очень доволен вознаграждением. Сосчитав деньги и положив их в карман, он еще раз кивнул головой и повернулся к двери.
   Княгиня, Маруся и Егорушка впились глазами в докторскую спину, и все трое разом почувствовали, что у них сжимается сердце. Глаза их затеплились хорошим чувством: этот человек уходил и больше не придет, а они уже привыкли к его мерным шагам, отчеканивающему голосу и серьезному лицу. В голове матери мелькнула маленькая идейка. Ей вдруг захотелось приласкать этого деревянного человека.
   "Сирота он, бедный, - подумала она. - Одинокий".
   - Доктор, - сказала она мягким, старушечьим голосом.
   Доктор оглянулся.
   - Что-с?
   - Не выпьете ли вы с нами стакан кофе? Будьте так добры!
   Топорков наморщил лоб и медленно потянул из кармана часы. Взглянув на часы и немного подумав, он сказал:
   - Я выпью чаю.
   - Садитесь, пожалуйста! Вот сюда!
   Топорков положил шляпу и сел; сел прямо, как манекен, которому согнули колени и выпрямили плечи и шею. Княгиня и Маруся засуетились. У Маруси сделались большие глаза, озабоченные, точно ей задали неразрешимую задачу. Никифор, в черном поношенном фраке и серых перчатках, забегал по всем комнатам. Во всех концах дома застучала чайная посуда и посыпались со звоном чайные ложки. Егорушку зачем-то вызвали на минуту из залы, вызвали потихоньку, таинственно.
   Топорков, в ожидании чая, просидел минут десять. Сидел он и глядел на педаль рояля, не двигаясь ни одним членом и не издавая ни звука. Наконец отворилась из гостиной дверь. Показался сияющий Никифор с большим подносом в руках. На подносе, в серебряных подстаканниках, стояли два стакана: один для доктора, другой для Егорушки. Вокруг стаканов, соблюдая строгую симметрию, стояли молочники с сырыми и топлеными сливками, сахар с щипчиками, кружки лимона с вилочкой и бисквиты.
   За Никифором шел с притупленной от важности физиономией Егорушка.
   Шествие замыкали княгиня, с вспотевшим лбом, и Маруся, с большими глазами.
   - Кушайте, пожалуйста! - обратилась княгиня к Топоркову.
   Егорушка взял стакан, отошел в сторону и осторожно отхлебнул. Топорков взял стакан и тоже отхлебнул. Княгиня и княжна сели в стороне и занялись изучением докторской физиономии.
   - Вам, может быть, не сладко? - спросила княгиня.
   - Нет, достаточно сладко.
   И, как и следовало ожидать, наступило молчание - жуткое, противное, во время которого почему-то чувствуется ужасно неловкое положение и желание сконфузиться. Доктор пил и молчал. Видимо, он игнорировал окружающих и не видел пред собой ничего, кроме чая.
   Княгиня и Маруся, которым ужасно хотелось поговорить с умным человеком, не знали, с чего начать; обе боялись показаться глупыми. Егорушка смотрел на доктора, и по глазам его видно было, что он собирается что-то спросить и никак не соберется. Тишина воцарилась гробовая, изредка нарушаемая глотательными звуками. Топорков глотал очень громко. Он, видимо, не стеснялся и пил, как хотел. Глотая, он издавал звуки, очень похожие на звук "глы". Глоток, казалось, изо рта падал в какую-то пропасть и там шлепался обо что-то большое, гладкое. Тишину нарушал изредка и Никифор; он то и дело чамкал губами и жевал, точно на вкус пробовал доктора-гостя.
   - Правду говорят, что курить вредно? - собрался наконец спросить Егорушка.
   - Никотин, алкалоид табака, действует на организм как один из сильных ядов. Яд, который вводится в организм каждой папиросой, ничтожен количеством, но зато введение его продолжительно. Количество яда, как и энергия его, находится в обратном отношении с продолжительностью потребления.
   Княгиня и Маруся переглянулись: какой он умница! Егорушка замигал глазами и вытянул свою рыбью физиономию. Он, бедняга, не понял доктора.
   - У нас в полку, - начал он, желая ученый разговор свести на обыкновенный, - был один офицер. Некто Кошечкин, очень порядочный малый. Ужасно на вас похож! Ужасно! Как две капли воды. Отличить даже невозможно! Он вам не родственник?
   Доктор вместо ответа издал громкий глотательный звук, и углы его губ слегка приподнялись и поморщились в презрительную улыбку. Он заметно презирал Егорушку.
   - Скажите мне, доктор, я окончательно выздоровела? - спросила Маруся. - Могу я рассчитывать на полное выздоровление?
   - Полагаю. Я рассчитываю на полное выздоровление, на основании...
   И доктор, высоко держа голову и в упор глядя на Марусю, начал толковать об исходах воспаления легких. Говорил он мерно, отчеканивая каждое слово, не возвышая и не понижая голоса. Его слушали более чем охотно, с наслаждением, но, к сожалению, этот сухой человек не умел популяризировать и не считал нужным подтасовываться под чужие мозги. Он упомянул несколько раз слово "абсцесс", "творожистое перерождение" и вообще говорил очень хорошо и красиво, но очень непонятно. Прочел целую лекцию, пересыпанную медицинскими терминами, и не сказал ни одной фразы, которую поняли бы слушатели. Однако это не помешало слушателям сидеть разинув рты и глядеть на ученого почти с благоговением. Маруся не отрывала глаз от его рта и ловила каждое слово. Она глядела на него и сравнивала его лицо с теми лицами, которые ей приходится каждый день видеть.
   Как не похожи были на это ученое, утомленное лицо испитые, тупые лица ее ухаживателей, друзей Егорушки, которые ежедневно надоедают ей своими визитами! Лица кутил и забулдыг, от которых она, Маруся, ни разу не слыхала ни одного доброго, порядочного слова, и в подметки не годились этому холодному, бесстрастному, но умному, надменному лицу.
   "Прелестное лицо! - думала Маруся, восхищаясь и лицом, и голосом, и словами. - Какой ум и сколько знаний! Зачем Жорж военный? И ему бы быть ученым".
   Егорушка смотрел с умилением на доктора и думал:
   "Если он говорит об умных вещах, то, значит, считает нас умными. Это хорошо, что мы поставили себя так в обществе. Ужасно, однако, глупо я сделал, что соврал про Кошечкина".
   Когда доктор кончил свою лекцию, слушатели глубоко вздохнули, точно совершили какой-нибудь славный подвиг.
   - Как хорошо всё знать! - вздохнула княгиня.
   Маруся поднялась и, как бы желая отблагодарить доктора за лекцию, села за рояль и ударила по клавишам. Ей сильно захотелось втянуть доктора в разговор, втянуть поглубже, почувствительней, а музыка всегда наводит на разговоры. Да и похвастать своими способностями захотелось перед умным, понимающим человеком...
   - Это из Шопена, - заговорила княгиня, томно улыбаясь и держа руки, как институтка. - Прелестная вещь! Она у меня, доктор, смею похвастать, и певица прелестная. Моя ученица... Я в былые времена была обладательницей роскошного голоса. А вот эта... Вы ее знаете?
   И княгиня назвала фамилию одной известной русской певицы.
   - Она мне обязана... Да-с... Я давала ей уроки. Милая была девушка! Она была отчасти родственницей моего покойного князя... Вы любите пение? Впрочем, зачем я это спрашиваю? Кто не любит пения?
   Маруся начала играть лучшее м

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 507 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа